Дверь захлопывается за мной с таким грохотом, что настенные часы над обувницей испуганно перекашиваются. Замираю в прихожей, пытаясь перевести дух.
Получается плохо — никак.
Никак, черт побери, не могу забыть тот тихий ужас, который устроила Вера.
На поминках! При всех! Я столько лет выстраиваю свою репутацию, свой имидж семьянина, у которого в жизни все идеально. А она одним своим срывом все это рушит.
А потом добивает молчанием в палате...
С силой швыряю ключи на полку. Они, жалобно звякнув, скатываются на мраморный пол прихожей. Даже не наклоняюсь, чтобы поднять — плевать на них сейчас.
Есть дело важнее.
Сквозь широкий сводчатый проем видно гостиную — там все еще сидят несколько самых близких. Затихли, испуганно смотря на меня, как на тигра в клетке.
И среди них Катя. Кузина, которая, как настоящая заноза в заднице, с самого детства сует свой нос не в свои дела. Она сидит на краешке кресла, сжав в руках смятый платок, и огромными глазами смотрит в мою сторону.
Вита подходит, смотрит мягко. Шепчет тихо:
— Я поднимусь к Свете.
Киваю.
Уходит.
— Всем спасибо, — цежу я, стараясь, чтобы голос звучал ровно, но он всё равно напоминает скрежет железа. — Поминки окончены. Прошу всех разойтись. Катя, кроме тебя.
Суета. Быстрые фразы на прощание: еще раз прими соболезнования, держись, звони, если что... Дежурно. Разочарованно. Как будто они ждали продолжения шоу, а я им помешал. Но правила приличия не позволяют им вести себя иначе.
Спокойно жду, пока последний гость, шаркая ногами, не покинет дом. Дверь закрывается. Тишина. В гостиной остаемся только мы с Катей.
— Ну что, Катерина? — поворачиваюсь к ней медленно, как хищник.
Она поднимает на меня испуганные, заплаканные глаза.
— Не кричи на меня, — пищит мерзкой крысой.
— О, нет. Это я еще не кричу. Ну? Я тебя слушаю.
— Дима, я честно... Я не знаю, что на нее нашло... Я просто...
— Ты просто что? — не даю ей договорить.
Подхожу к ней, встаю так, чтобы заслонить собой весь свет. Наклоняюсь ниже, упираясь руками в подлокотники кресла по бокам от нее, загораживая любой путь к отступлению:
— О чем вы там так оживленно беседовали, а? Шептались, как две сплетницы у подъезда? Что ты ей такого нашептала, что она, как умалишенная, бросилась в снег?
— Да ничего особенного! — машет она руками, шмыгая слезливо носом. — Я сказала, что восхищаюсь ей! Что она так стойко все переносит! И что я бы на ее месте с ума сошла!
Выпрямляюсь, сжав кулаки.
— И все? — с обманчивой мягкостью в голосе улыбаюсь я. — Ты говорила ей, что восхищаешься ее стойкостью? И после этого она побелела, как полотно, и убежала? Ты что, меня за идиота держишь, Катя?
— Нет! — она резво трясет головой. — Дима, я правда не понимаю! Может, она что-то не так поняла? Может, она подумала, что я намекаю на что-то другое?
— На что?
Она замолкает, отводит взгляд. И этот ее взгляд, полный любопытства и гадливого ликования, добивает меня.
— На что, Катя? — я хватаю ее за плечо, не сдавливая, но довольно жестко, требовательно, заставляя посмотреть на себя. — Говори.
Она пускает слезу. Как делала всегда, с самого детства, когда после очередной подлянки её уличали и требовали объяснений.
— Да пошёл ты! Хорошо, что теть Маша этого не увидит, а то...
С отвращением фыркает мне в лицо.
Ледяная волна накатывает на меня, мгновенно смывая ярость. И остается лишь ошеломляющая, оглушающая истина.
Так оно и есть.
Хорошо, что не увидит.
Отпускаю Катю. Она вся сжимается, ожидая взрыва.
Но нет. Пустота. И скорбь. Лютая, животная скорбь.
— Убирайся, — говорю тихо, даже не глядя на нее.
— Дима, прости...
— Убирайся из моего дома. И чтобы я тебя тут больше никогда не видел.
Она встает, вся трясясь, и, не поднимая глаз, бредет к выходу.
Щелчок дверного замка — и я остаюсь один в огромной, некогда полной жизни, а теперь — тихой, мертвой гостиной, среди следов былого счастья и собственного опустошения. Подхожу к бару, наливаю в рокс виски, не разбавляя. Выпиваю залпом. Горечь обжигает горло.
— Родной, это не выход, — слышу голос Виты.
Оборачиваюсь. Она стоит на самой верхней ступени лестницы. Мой маяк. Та, кто сейчас дает мне силы дышать, мечтать, жить...
Быть.
— Как Света? — ставлю стакан на стол и шагаю ей навстречу. Она ласково льнет к моей груди, вплетая руки вокруг моего торса.
— Я с ней поговорила, успокоила, что с Верой всё будет хорошо.
Не женщина — ангел.
— Не понимаю, за какие заслуги вселенная мне послала тебя?
— Не говори так, будто ты не заслуживаешь счастья.
— А я заслуживаю?
Она прикладывает прохладные пальцы к моим вискам, гладит, успокаивает. Я закрываю глаза, позволяя её заботе отогреть этот гребаный мороз в душе.
— Каждый заслуживает счастья. — Ее голос как всегда тихий, уверенный. — Просто иногда путь к нему лежит через трудные решения. Через боль.
— Я причинил ей боль, — вырывается у меня.
— Ты не причинял ей боли, — поправляет она ласково, но твердо. — Ее боль — это ее собственная слабость, ее неспособность справиться. Ты лишь пытался ей помочь. Все эти годы. А сегодня она сама набросилась на тебя, Дим. При всех. Ты — жертва здесь.
Ее слова льются, как мед. Сладкие. Дурманящие. Они тут же находят отклик во мне — уставшем, измученном человеке, который слишком долго был другому опорой и хочет, наконец, чтобы о нем позаботились.
— Все видели...
— И я уверена, все они искренне тебе сочувствуют, Дим. Все видели, как несчастная женщина не выдержала боли утраты, — четко, по слогам, произносит Вита.
Она берет мое лицо в свои руки, заставляя меня смотреть на нее. Медленно, тягуче целует меня в губы, оттягивая до последнего окончание этой сладости. Отстраняется нехотя, облизывает нижнюю губу и продолжает:
— Все присутствующие знают, кем для неё была Мария Степановна. И все видели, как ты, ее муж, образец терпения и силы, пытался ее успокоить и в итоге вынужден был отвезти ее к врачам. Для ее же блага. Дим, ты сделал то, что должен был сделать. Не забывай этого.
В ее глазах нет ни капли сомнения. Только чистая, отточенная решимость. И я позволяю ей этой решимостью наполнить и меня. Позволяю ей думать за меня. Позволяю ей сейчас быть моей опорой.
— Не знаю, что бы я без тебя делал, — выдыхаю устало.
— Ты справился бы, — улыбается она, проводя рукой по моей щеке. — Но хорошо, что теперь тебе не придется делать это одному.
Это меня в ней восхищает. Она излучает добро, заботу, поддержку. То, что раньше я получал от Веры, пока она не растворилась в заботе о матери.
Да, я видел, как жене плохо. Изо дня в день год за годом всё хуже и хуже, пока мама медленно угасала.
Я поддерживал её, как мог. Пока мог. Но все вокруг так ей соболезновали, будто моя потеря — не потеря вовсе. Моя боль — не боль вовсе... Хотя мне самому было хреново не меньше, чем ей.
В конце концов, это я сегодня хоронил маму.
А она — хоть и любимую, но всего лишь свекровь.