К книге
Мир человеческийЧасть третья
100%
Часть третья
3

Господин директор школы простил мне длительное отсутствие, продолжительность которого вышла за пределы рока, указанного в медицинской справке. Поклон от госюдина Герберта де ля Круа заставил его смягчиться. Неколько дней я нагонял пропущенное. Особого труда это не составило. Когда-то еще дедушка вселил в меня веру в собственные силы: «Ты будешь успевать по всем предметам

и должен верить в это — тогда у тебя все станет получаться хорошо; считай, что трудных предметов для тебя просто нет, и все они окажутся легкими; никогда не бойся учебы, потому что страх есть та первая глупость, с которой начинается глупость во всем».

Я следовал этому совету и убеждался в правоте его мудрых наставлений. В отличие от других я никогда не отставал, хотя... да, хотя на самом деле занимался немного. Однако на сей раз, нагоняя пропущенное, мне действительно пришлось сесть за учебу по-настоящему.

Двуколку — вместе с кучером — Мама отдала в мое распоряжение. Для личных нужд, независимо от времени — хоть днем, хоть ночью. Теперь, обзаведясь экипажем, я всякий раз по пути в гимназию заезжал за Мэй Маре, чтобы подвезти ее на Симпанг.

Все изменилось. Особенно же я сам. С некоторых пор среди суеты и толкотни сурабайских улиц я в своей роскошной двуколке чувствовал себя персоной куда более значительной, чем прежде. С моими школьными приятелями тоже, казалось, произошла какая-то перемена: они держались от меня на расстоянии — кто не так чтобы явно, а кто, пожалуй, и подчеркнуто. Я, правда, усматривал в этом свидетельство уважения к человеку, которому удалось скакнуть ступенькой выше. Однако допускал, что в оценке своих успехов мог ошибаться и этот вывод не следует считать окончательным. Учителя вроде бы тоже, видя мою роскошную коляску, стали относиться ко мне и отчужденнее, и, с другой стороны, как к равному по положению. Впрочем, и это была только гипотеза.

Я ощущал себя не тем Минке, что прежде. Как будто бы и тот же, да только смотреть на все стал иначе. Дурачиться уже не хотелось. Почувствовал в себе большую основательность, сделался более уравновешенным, в то время как школьные приятели по-прежнему оставались детьми. Плавание на поверхности меня теперь уже не устраивало. О чем бы ни зашел разговор, что бы ни обсуждалось, меня тянуло копнуть поглубже, добраться до самой сути.

Между прочим, Роберт Сюрхоф упорно не желал со мной общаться. Всякий раз, когда мы встречались, он обходил меня стороной. И девчонки-одноклассницы тоже избегали, точно я был разносчиком чумной заразы.

Несколько раз вызывал к себе господин директор — ему нужны были твердые заверения в том, что я действительно еще не женился, поскольку учащийся, который вступает в брак, обязан покинуть школу. По моим предположениям, донес не кто иной, как Сюрхоф. Больше некому. Он один знал, с чего да как началась эта история. Постепенно я таки выяснил, что моя догадка была верна. Именно он распускал всякие сплетни и подбивал одноклассников избегать меня. (Следовательно, моя самооценка оказалась ошибочной!) Поэтому я и ловил на себе постоянно чужие взгляды, как будто находился в обществе незнакомых людей.

Все изменилось. Теперь уже не чувство радостной приподнятости испытывал я в стенах школы. Напротив — одиночество, наводившее на раздумья.

Из всех учителей не изменилась только юфрау Магда Петерс, преподавательница голландского языка и литературы. Молодая женщина, незамужняя, усыпанная коричневыми веснушками: на лице, на руках, на шее — всюду, где позволяла рассмотреть одежда. У нее были светло-карие, с желтизной, глаза, которыми она постоянно моргала. Поначалу ее появление у нас вызвало ехидные насмешки. Она производила впечатление белой обезьяны с напуганной до крайности физиономией. Но стоило нам послушать ее первый урок, и все приумолкли. Белой обезьяны никто уже в ней не видел. Веснушки на коже точно стерлись. На смену издевке пришло чувство уважения. Вот слова, которые она произнесла, впервые войдя в класс:

— Здравствуйте, ученики сурабайской гимназии. Меня зовут Магда Петерс, я ваша новая учительница голландского языка и словесности. Поднимите руку те, кто не любит литературу.

Руки подняли почти все. Кое-кто еще и встал нарочно, чтобы выказать свою антипатию к этому предмету.

— Прекрасно. Благодарю вас. Садитесь, и прошу внимания. Даже если взять самые примитивные общества — к примеру, людей, живущих где-то там, в сердце Африки, никогда не сидевших за партой, за всю свою жизнь не видавших ни единой книги, не умеющих читать и писать, — даже эти люди способны питать любовь к словесному творчеству, хотя и к устному. И разве не поразительно то, что ученики гимназии, без малого десять лет просидевшие на школьной скамье, не любят литературу и язык? Поистине поразительно!

Никто не фыркнул, не попытался зубоскалить. Стояла гробовая тишина.

— Пусть вы достигнете больших успехов в. учебе и, может быть, даже удостоитесь ученых степеней и званий, но без любви к литературе вы останетесь разумными животными, и только. Большинство из вас еще не видели Нидерландов. А я там родилась и выросла. Поэтому я знаю, что все голландцы любят произведения голландских писателей и зачитываются ими. Любят и чтят творчество Ван Гога и Рембрандта, наших всемирно известных живописцев. На тех же голландцев, кто не любит, не чтит, а также не учится любить и почитать их, смотрят как на невежд. Живопись — это литература, создаваемая в красках. Литература есть живопись, создаваемая средствами языка. Кто не понял, поднимите руку.

С того дня все смекнули: чтобы не считаться невежественными голландцами, надо внимать каждому ее слову. Опа уже держала класс в своих руках.

Так вот — отношение юфрау Магды Петерс ко мне ке изменилось. А ведь слухи, распространяемые Робертом Сюрхофом, наверняка дошли и до нее.

Как правило, она-то и вела у нас школьные диспуты, проходившие почти каждую субботу вечером. Занималась этим мало сказать с удовольствием — увлеченно. Здесь любой ученик мог вынести на обсуждение что угодно: проблему, представлявшую общественный интерес, личный вопрос, какое-либо сообщение о событиях внутренней и международной жизни. Не предлагали ученики никаких тем, тогда только учитель объявлял свою. Кому это казалось неинтересным, могли не присутствовать. Впрочем, если ведущей была Магда Петерс, большинство учеников всех классов старались не пропускать такой диспут, и приходилось его проводить в актовом зале, где все рассаживались прямо на полу. Поднимался лишь тот, кто брал слово. Учителя, присутствовавшие здесь, тоже сидели на полу, стоял только ведущий. В таких случаях можно было разглядеть, что Магда Петерс и правда вся покрыта веснушками.

Пожалуй, для того чтобы точнее соотнести мое состояние и душевный настрой со всем, что меня окружало, и тем самым уяснить, правильны ли были мои суждения о самом себе и людях, с которыми я имел дело, не мешало бы рассказать, что я пережил во время одного из таких диспутов.

Я задал вопрос о теории ассоциации доктора Снука Хюргронье. Магда Петерс переадресовала его ученикам. Никто понятия не имел. Она повернулась в сторону преподавателей. Но и там ни один не пошевелился, чтобы встать и ответить. Тогда она сама заговорила:

— Собственно, я тоже не очень-то в этом смыслю. Должно быть, речь идет о каком-то новом предложении из области колониальной политики. Вы знаете, что такое колониальная политика? — Ответа не последовало.— Это система мер, государственный порядок, установленный для упрочения господства над зависимыми странами и народами. Человек, который оправдывает, проводит в жизнь и защищает такую систему, есть колониалист. И не только тот, кто оправдывает и отстаивает, но и кто одобряет ее, Сюда же относятся те люди, чьи идеалы, цели и намерения связаны с колониальной системой, те, кто ей благодарен. Основная проблема, которая здесь возникает, — способ получения средств к существованию. Впрочем, ученикам школы задумываться над этим еще не время. Вы пока слишком молоды. Вот если бы этот вопрос, скажем, нашел отражение в литературном произведении, разговор наверняка получился бы интереснее — вроде тех наших нескольких встреч, когда мы говорили о творчестве Мультатулн. Ну а ты, Минке, не возьмешься ли ты сам объяснить, что такое теория ассоциации доктора Снука Хюргронье, в чем ее суть?

Я, как мог, изложил все, что слышал от Мириам де ля Круа, а также и собственное отношение к этому.

— Стоп! — сказала Магда Петерс.— Пока еще в ха-6ээс такие темы учащимся ставить не разрешается. Вне школы — пожалуйста, как вам будет угодно. Эти вопросы входят в компетенцию королевы, правительства Нидерландов, генерал-губернатора и колониальных властей Нидерландской Индии. При желании можете искать ответ сами, но лучше не здесь, не в школе. Поскольку же другой темы ни у кого из учеников нет, я предлагаю свою. Недавно мне попался один рассказ о жизни в Ост-Индии. Вообще об этом пишут очень мало. Именно потому он и привлек мое внимание. Автор рассказа, как можно предположить, человек смешанной крови, индо. Я говорю — возможно. Читал ли его кто-нибудь? Заглавие такое: «Из прекрасной жизни одной красавицы крестьянки». Зовут автора Макс Толленаар.

Поднялось несколько рук. Я затаился, чтобы не выдать своих чувств. Макс Толленаар — это был мой псевдоним. Они там, в редакции, изменили название рассказа да еще внесли кое-какие поправки, не со всеми из которых я согласился..

Юфрау Магда Петерс начала читать, так расставляя акценты и растягивая слова, что голос ее будто пел, и рассказ звучал лучше, чем я мог предположить. Да, звучал он, можно сказать, как длинная душещипательная поэма. Его слушали, боясь и глазом моргнуть. А когда чтение закончилось, зал вздохнул, освобождаясь от сковавшего всех оцепенения.

— Произведение это издано в Ост-Индии, в нем рассказывается о ее людях и общественном укладе, и, стало быть, ознакомиться с ним во время классных занятий мы, к сожалению, не можем... Ну а теперь пожалуйста — выходите анализировать, высказывать свое мнение, а может быть, сразу и давать оценку.

Тут-то и возник Роберт Сюрхоф. Он вскочил с места и уперся широко расставленными ногами в пол так, будто боялся, что налетит вдруг ветер и его повалит. Все взгляды обратились к нему. Только я прятал глаза.

Прежде чем заговорить, он обернулся к своим приятелям. Наверное, чтобы почувствовать моральную поддержу — Я уже четыре рассказа Макса Толленаара прочел за последнее время. Все они об одном и том же и написаны в одном духе, как будто на автора наваждение какое-то нашло. Да-да, на этого сочинителя прямо-таки трясучка напала, не иначе. Его писанина напоминает затяжной горячечный бред человека, ни в чем уже не отдающего себе отчета, вконец зарвавшегося. Что это за Макс Толленаар, я поначалу не знал. Только по рассказам и смог догадаться, кто их настоящий сочинитель, потому что мне довелось быть единственным свидетелем ряда событий, которые он описывает в своих творениях...— Тут Сюрхоф сделал паузу.— Юфрау Петерс, по-моему, обсуждение подобных рассказиков на школьном диспуте в ха-бэ-эс совершенно излишне. Мы только сами себя замараем. Если я не ошибся —а я уверен, что прав, — у автора сих произведений даже и фамилии нет.

Он помолчал немного, окинул взглядом учеников, застывших в напряженном ожидании. Вздернул подбородок. Глаза его торжествующе горели. Я чувствовал, что последний выстрел еще не сделан.

Юфрау Магда Петерс, оторопев от изумления, быстробыстро моргала глазами.

Из всех, кто там сидел, один только я знал, что замыслил Роберт Сюрхоф: это была его продуманная месть мне. Теперь уже и другое становилось понятнее: несомненно, он

тогда сам рассчитывал подъехать к Аннелис. Чтобы враждовать со мной и пытаться так меня унизить перед всеми, других причин, кроме ревности, не было. Да, он еще тогда имел виды на Аннелис. А меня прихватил с собой ради пущей славы, в качестве свидетеля. Почему меня? Потому что я туземец и ему легче было бы пускать пыль в глаза, имея меня — рядом — для сравнения. Точно тем же манером, как поступали в былые времена знатные европейские дамы, которые всюду таскали за собой обезьянок, чтобы казаться красивее (чем их мартышки). И вдруг так обернулось — обезьяна Сюрхофа сама возьми да и заполучи Аннелис!

— Этот человек, юфрау,— продолжал Сюрхоф,— даже не индо. Он гораздо ниже, чем какой-нибудь индо, не признанный своим отцом. Он инландер*, ухитрившийся через щелку пролезть в европейскую культуру.

Он отвесил почтительный поклон своей учительнице, другим преподавателям, после чего нервозно опустился на пол.

— Итак, молодые люди, Роберт Сюрхоф высказал мнение об авторе обсуждаемого рассказа, человеке, который, кроме него, никому из нас не известен. Я-то надеялась услышать мнение о самом произведении. Ну ладно. Кто же, по вашим предположениям, автор?

Ученики начали переглядываться. Затем взоры обратились на тех, кто не был ни чистокровным голландцем, ни индо,— как если бы черта под заявлением Сюрхофа была уже проведена. Туземцы сидели потупившись. Взгляды множества глаз придавили меня, я чуть ли не желудком ощущал их тяжесть.

Я знал, что Сюрхоф повернулся лицом ко мне. Другие тоже последовали его примеру. Спокойно, сказал внутренний голос, не дрожать. К черту все. Могу и из школы их уйти. Хоть сию минуту готов.

Сюрхоф снова поднялся. Коротко бросил:

— Этот писака сейчас здесь, среди нас.

По-видимому, сплетни расползлись уже по всей школе. Теперь все лица были обращены ко мне. Я в упор посмотрел на Сюрхофа. В его глазах сверкал огонь победы.

— Кто здесь? Кто среди нас, Сюрхоф? — спросила Магда Петерс.

Он обличительным жестом Цезаря показал на меня.

— Минке!

+ Туземец (нидерл.).

Магда Петерс, вытащив из сумки платочек, провела им по шее, вытерла ладони. Она, казалось, была в нерешительности. Посмотрела туда, где сидели, сбившись в кучу, преподаватели, затем бросила взгляд на меня, на учеников. Наконец подошла к преподавателям и господину директору, который тоже, кстати, там присутствовал. Что-то сказала им, быстро кивнула, снова вернулась на середину круга и направилась прямо в мою сторону.

Сейчас я буду публично посрамлен и изгнан.

Какое-то мгновение она стояла передо мной молча. Я еще успел заметить веснушки на ее ногах, прежде чем услышал:

— Минке!

— Да, юфрау.— Я встал.

— Правда ли, что это ты написал? — Она показала газету «5.М№.9/4).».— Ты под псевдонимом Макс Толленаар?

— А это что, считается проступком, юфрау?

— Макс Толленаар!..— прошептала она и протянула мне руку.— Пойдем.— Она вытащила меня из круга и подвела к господину директору.

Все взгляды были прикованы ко мне. Я, представ перед преподавателями и господином директором, учтиво кивнул. На мой поклон они ответили довольно вяло. Магда Петерс повернула меня лицом к ученикам.

Стояла гробовая тишина.

Учительница все еще держала меня за руку. Наверное, в тот момент я был бледен как полотно, хотя и не знал, в чем, собственно, мое прегрешение.

— Господа учащиеся, господа преподаватели, господин директор. Сегодня я представляю вам, и прежде всего нашим школьникам, ученика сурабайской гимназии Минке, которого все вы, конечно, знаете. Но я представляю не всем знакомого Минке, а, так сказать, Минке в другом качестве, того Минке, который прекрасно овладел голландским языком и умеет выражать на нем свои чувства и мысли, Минке, который уже внес свой вклад в литературу. Он безупречно пишет на языке, не являющемся для него родным. Он сумел воспроизвести кусочек жизни, дыхание которой другие люди пусть и чувствовали, но не могли передать. Я горжусь тем, что у меня такой ученик.

Она пожала мне руку. И не велела убираться прочь. А я, выслушав то, что прозвучало хвалебной речью, почувствовал себя так, будто меня вознесли, готовясь насадить на кол. Ждал лишь, когда наконец обрушится последний удар топора.

— Минке! Правда, что у тебя нет фамилии?

— Правда, юфрау.

— Господа ученики, я должна пояснить: фамильное имя — это не более чем условность. До тех пор пока Наполеон Бонапарт не появился на подмостках европейской истории, многие наши предки были бесфамильными.— И она рассказала, что указ Наполеона оглашали во всех уголках его империи. За теми, кто сам не мог подыскать себе фамилию, чиновники записывали прозвища, какие под руку придутся, а евреям давали имена животных.— Тем не менее фамильное имя не есть исключительно европейское явление или изобретение Наполеона. Идея была заимствована у других народов. Еще задолго до цивилизованной Европы иудеи и китайцы использовали родовые имена. Связи с другими странами — вот что подвело Европу к пониманию важности фамильного имени. — Она замолчала.

Я переминался с ноги на ногу, выставленный на всеобщее обозрение.

— Ты действительно не индо, Минке? — Формальный вопрос, на который можно было не обидеться.

— Инландер, юфрау. Яванец.

— Так вот,— твердо сказала она.— Европейцы, считающие себя на сто процентов чистокровными, сами не знают, сколько процентов азиатской крови течет в их жилах. Из учебников истории вам, конечно, хорошо известно, что сотни лет назад полчища азиатских завоевателей — арабов, тюрков, монголов — прокатывались по Европе, оставляя после себя и потомство. А происходило это, заметьте, уже после христианизации Римского государства. Не надо также забывать, что в некоторых областях Европы, находившихся под владычеством Рима, были и римские подданные — выходцы с Востока: арабы, иудеи, сирийцы, египтяне, которые передали своим отпрыскам азиатскую, а может быть, и африканскую кровь...

По-прежнему гробовая тишина царила в зале.

У меня на сердце было пусто. Чувствовал я себя как выжатый лимон. Хотелось только одного — сесть на пол.

— Многие европейские науки ведут свое происхождение из Азин. Даже цифры, которыми вы каждый день пользуетесь,— это арабские цифры. В том числе и ноль. А ну-ка попробуйте себе представить, как бы мы считали без арабских цифр и без ноля? Ноль же в свою очередь происходит из индийской философии. А что такое философия, вы знаете? Ну ладно, об этом в другой раз. Ноль — это ничто, пустота. Из этого ничто возникает начало, единица. От единицы идет развитие к высшей точке — к цифре девять, затем опять ноль, опять начало, но уже на более высокой ступени — на уровне десятков, и так все далее: сотни, тысячи... до бесконечности. Без ноля бы десятичная система не существовала. А ваши имена? Имена у большинства из вас тоже азиатского происхождения, потому что христианская религия зародилась в Азии.

Теперь уже ученики стали проявлять признаки беспокойства.

— Если туземцы не носят фамилий, следовательно, они в них не нуждаются — вообще или покамест; и унизительного в этом ничего нет. Если у Нидерландов не было Прамбанана или Боробудура 1, значит, в свое время Ява была развита выше, чем Нидерланды. Если таких храмов нет в Нидерландах и поныне — ну что ж, видно, голландцам они в самом деле не нужны...

— Юфрау Петерс,— вмешался господин директор, — давайте-ка лучше оставим дебаты.

На том диспут и закончился. Начали расходиться. Кроме юфрау Магды Петерс, все, похоже, умышленно держались от меня подальше. Не было обычного крика. Не слышалось смеха. Никто не спешил, не пытался забежать вперед. Шли неторопливо, погруженные в свои мысли.

Ян Дапперсте, парень, внешностью смахивавший на туземца, стоял у ограды, провожая меня взглядом. Он всегда выдавал себя за индо. Только мне однажды признался, что он яванец. Доверительно, как другу, сообщил, что он всего лишь приемный сын священника Дапперсте. Приемный сын! А сам-то чистокровный яванец. Мне он симпатизировал. С тех пор как у Меня завелась двуколка, не раз, бывало, напрашивался в попутчики. Но сейчас и он явно решил держаться на расстоянии.

Зато юфрау Магда попросила ее подвезти. В дороге мы не говорили. Да и какие тут разговоры, когда душу гнетут нелегкие вопросы? Я даже не замечал уличного движения вокруг. Мысли мои были заняты лишь одним — озлоблением учеников и преподавателей против Магды Петерс. Она больно уязвила их европейскую гордость.

1 Прамбанан — местность на Центральной Яве, где расположено несколько буддийских и индуистских храмов УИ1-—Х вв. Боробудур — грандиозный памятник буддийской архитектуры в виде огромной ступенчатой пирамиды недалеко от Прамбанана.

‚ Пару раз я почувствовал, как словесница пристально разглядывает меня, повернув голову.

— Да, жаль... шепнула она ветру.

Я сделал вид, что не расслышал.

Двуколка остановилась перед ее домом. Я сошел, чтобы, по европейскому обычаю, подать ей руку. Она поблагодарила. И вдруг:

— Заходи, Минке.— Впервые она пригласила меня к себе.

Я проследовал за ней в дом. Мы уселись друг против друга в креслах гостиной.

— Ты меня потряс, Минке. Значит, это действительно твое сочинение?

— Действительно, юфрау.

— Ты мой самый блестящий ученик. Я уже пять лет преподаю голландский язык и литературу. Почти четыре года — в Нидерландах. Никто из моих учеников не мог так писать, не говоря уж о том, чтобы публиковаться. Скажи, ты, конечно, любишь меня?

— Лучше вас у меня учителя нет.

— Честно, Минке?

— Положа руку на сердце, юфрау.

— Я так и думала. И ты, конечно, впитывал на моих уроках каждое слово, умом и сердцем. Иначе бы ты не мог так хорошо писать. А на Сюрхофа ты ведь не злишься?

— Нет, юфрау.

— Ну и правильно. Ты выше его на голову. Ты уже доказал, на что способен.

Мне было неловко слушать, как меня превозносят. Она велела мне встать.

— Во всяком случае, пять лет моих трудов и стараний были не напрасны.

И вдруг я, к своему ужасу, очутился в ее объятиях, и она поцеловала меня так, что я едва не задохнулся.

Каждый день я еще так или иначе должен был заезжать к Жану — забрать и привезти Мэй или отдать ему новый заказ. Иногда всего на одну-две минуты. Необходимо было также заглядывать на квартиру, в пансионат.

Располагая собственной коляской, мне и впрямь было легче справляться с делами — успевал и подыскивать заказы, и сочинять тексты рекламных объявлений для аукционного листка, и писать для других. Такое ощущение, что время растянулось.

Когда добирался до Вонокромо, силы уже были почти на исходе и я чувствовал необходимость прилечь, хоть ненадолго. Будила меня обычно Аннелис — она приносила чистое полотенце и отправляла меня купаться. После этого мы сидели, болтали о пустяках или читали газеты, выходившие в Ост-Индии, и голландские журналы.

Но вечерам я трудился: готовил уроки или писал, устроившись в комнате у Аннелис, чтобы заодно и присматривать за нею. Здоровье ее восстанавливалось. Но к своей обычной работе она еще не приступала.

Мама была слишком занята делами в конторе и на хозяйственном дворе, за весь день она не могла урвать для нас ни минуты свободного времени.

Как-то раз в один из таких вечеров я по обыкновению сидел за столом в комнате Аннелис. Она читала «Робинзона Крузо» Дефо — голландский перевод, где каждая страница была разделена на две колонки. К тому времени я составил для нее список книг, которые она должна была прочесть. Все для подросткового возраста: Дюма и Стивенсон. На чтение ей отводился месяц. Рядом с ней лежал затрепаиный словарь, бывший у Мамы в ежедневном пользовании, — старое издание, за последние десять лет безнадежно отставшее от жизни.

Я сидел напротив, читая письма Мириам и Сары. Потом у меня было намерение приняться за очередной рассказ. «Сын своего отца» — так я решил его озаглавить. Имелся в виду не кто иной, как Роберт Меллема.

В письме Мириам было на этот раз еше больше блеска:

Ты, верно, помнишь того, «другого»? Недавно мне пришло письмо из Нидерландов. Я ему очень обрадовалась. Не меньше, чем радовалась твоим. Письмо от одного моего знакомого, хорошо осведомленного о том, что сейчас делается в Южной Африке, в Трансваале. Автор его вернулся в Нидерланды после ранения, которое он получил там в коротком бою. Служил он в одном подразделении с «другим». Командиром их отряда был некто по фамилии Меллема — молодой инженер, человек, как он пишет, резкий, смелый и честолюбивый.

В этом письме есть кое-что и для тебя, возможно, представляющее интерес. иен

‚ Тот, «другой», по-моему, всего на несколько лет старще, чем ты. Услышав призыв голландских поселенцев в Южной! Африке вырвать у англичан. независимость и отстоять ее, он, не долго думая, взял да и отправился туда, а там... там его ждало горькое разочарование.

О войне в Южной Африке газеты Ост-Индии хоть скупо, но все-таки сообщают. Только многое в заведомо искаженном виде. А там, друг Минке,— я ведь подозревеио, что твою любимую учительнииу Магду Петерс война занимает очень мало,— голландские иммигранты еще раньше подчинили себе коренное население. Сами же голландцы в свою очередь попали под власть англичан, тоже пришельцев из Европы. Вот и получилось многоступенчатое господство — с туземцами’ в самом низу. Представляешь, друг мой, это ведь точно как в вашей Индии! По крайней мере так говорил мой папа! Есть, конечно, небольшие отличия, но они не меняют общей картины. Разве здесь, в вашей Индии, туземцы не подвластны своим правителям — раджам, султанам и бупати? А над этой коричневой властью стоит власть белых. Здешние раджи, султаны и бупати со всем их аппаратом управления — то же, что власть голландских поселенцев в ГОжной Африке.

Того, «другого», Минке, разочарование постигло, когда он узнал, что война между англичанами и бурами — голландскими иммигрантами — идет только из-за соперничества за безраздельное господство над землями, золотыми копями и местным населением. Молодые голландские парни, которых зазвали туда отовсюду, со всех концов света, приехали, как оказалось, лишь для того, чтобы калечить себя и погибать за дело, не имеющее ничего общего с национальными интересами Нидерландов. А тут еще «другой», как сказано в письме, увидел, что положение туземцев в Южной Африке гораздо хуже, чем в Ост-Индии, намного тяжелее, чем даже в Аче. Оправдывать себя, сказал он,— значит чувствовать, что ты не лучше воюющих в Аче солдат Компании.

Что и говорить, запоздалое прозрение. Да и оно пришло лишь благодаря неожиданной встрече с одним местным жителем — не белым и не чернокожим, — которого звали Мард Вонгс. Это был, Минке, богатый крестьянин, один из д0- вольно многочисленных тамошних поселенцев, знавишх яванский язык. Они, эти люди,— сламейеры*, твои соотечест-

2 Сламейер — «исламо-малаец»; так буры называли выходцев из Ост-Индии, главным образом мусульман, которые были сосланы ОстИндской компанией в Южную Африку.— Прим. автора.

венники, хотя и говорят на африкаанс. Мард Вонгс— не что иное, как яванское имя, приспособленное к языку африкаанс. По-моему, правильно оно должно звучать Марди Вонгсо. А сламейеры — это попросту потомки яванцев, бугийцев, макассарцев и мадуриев, некогда сосланных Компанией в Южную Африку.

Занятно, да?

Ну так вот, дорогой друг. Отряд Меллемы, как пишет мой знакомый из Нидерландов, пришел на подворье к Марду Вонгсу, чтобы попроситься на ночлег. А этот старик, уже убеленный сединами, не только отказал, но и стал со злобой гнать их прочь. Меллема, вспылив, пригрозил, что будет стрелять.

Мард Вонгс разъярился: «Чего еще вам, голландцам, нужно? Вы на Яве у нас свободу отняли, обобрали, ограбили, а здесь, как нищие, клянчите, чтобы я вас приютил под своим кровом? Там грабите, а здесь — попрошайничаете? Стреляй! Вот моя грудь! Я, Мард Вонгс, не пущу тебя под свою крышу, за стенами моего дома ты не укроешься. Стреляй — или убирайся!»

Как ни странно, Минке, Меллема пошел на попятную. Ему и его отряду пришлось ночевать под открытым небом.

Вот этот случай окончательно и отрезвил того, «другого». Теперь-то он знал, как туземцы Ост-Индии ненавидят голландиев. У него открылись глаза, он понял, что здесь его в3в0д своими штыками прокладывал дорогу не возвышенным идеалам, а колониальным интересам. Теперь при мысли о том, с кем он связался, его мучил стыд. Когда-то он мечтал стать героем, каким-нибудь благим делом послужить на пользу человечеству. А очутился там, где торжествовало беззаконие.

Бедняга он, этот «другой».

Наутро их отряд ворвался в расположение английского эскадрона Южноафриканской легкой кавалерии. Как пишет мой знакомый, говорили, что этим эскадроном командовал лейтенант У.Ч. Еще раньше многочисленный отряд буров атаковал англичан с другой стороны, но он был остановлен, оттеснен, а затем почти окружен, и ему грозило уничтожение.

В самый критический момент отряд Меллемы ударил противнику в тыл. Англичане, захваченные врасплох, дрогнули, раскололись и вскоре под ударами одновременно с двух направлений стали беспорядочно отступать. Местность перешла в руки буров.

Однако, Минке, «другой» был ранен и попал в плен. Мой знакомый пишет, что его, как военнопленного, возможно, , отправили в Англию. В последние дни перед тем боем он не переставал ругать себя за совершенную глупость.

Зачем я сообщаю тебе об этом, дорогой друг? Единственно для полноты картины, чтобы ты мог иметь представление о вещах, которые в Ост-Индии не очень-то предают гласности. Ведь ты в газетах читаешь только о жестокости англичан и победах голландцев? Английские же газеты, по словам папы, наоборот, распространяются о том, как зверствуют голландцы и как они сосут кровь из туземного населения. Зато нет по сей день ни в Нидерландах, ни в Англии, ни тем более в Ост-Индии ни единой газеты, которая бы говорила о туземцах Южной Африки. О сламейерах я уж не вспоминаю. Странный, однако, этот мир, правда?

Пожалуй, яванцам еще повезло поболе. Нашлись ведь все-таки хоть два-три человека, поднявшие голос в их защиту. Пусть даже голоса этих людей тонули в бюрократических словопрениях. Да и мы с тобой пока что не пытались сказать свое слово. Как-нибудь при случае давай попробуем? Согласен?

Ну ладно, Минке, друг мой, не заставляй слишком долго ждать от тебя ответа. Мириам де ля Круа.

Послание Сары было в несколько ином духе. Она писала:

То, что юфрау Магда Петерс не ведает о теории ассоциации, мне вполне понятно. Ведь и мы с Мириам, кроме т9го, что рассказали тебе, на самом деле тоже ничего не знали. Только это — не больше.

Папе я сообщила, что твои разыскания не дали результатов. Он расхохотался и сказал: «Да вам ничего и не удастся узнать. Слишком вы, школяры, высоко берете».

Еще я, когда пришло от тебя письмо, известила папу, что юфрау Магда Петерс сведениями на этот счет, как выяснилось, не располагает. Учителя твои, мол, тоже не дали никаких раззяснений: наверно, им не хотелось говорить, и они прикусили языки, а может, и вправду не знали. И что же ответил папа? А вот что: «Далеко не каждый человек проявляет интерес к проблемам колониальной политики, равно как не всякого интересует, скажем, кулинарное искусство. К тому же мы с вами живем в такое время, когда вся Индия верит во всемогущество, авторитет, государственную мудрость, справедливость и великодушие

правительства. Нищие-то на обочинах от голода не мрут. Бродяг на дорогах не режут. Их ведь охраняет закон, установленный властью предержащей. И чужестранцев только за то, что они чужестранцы, толпа насмерть не забивает. Чужестранец тоже находится под защитой закона».

Наверно, я должна сообщить тебе одну вещь. Вот что папа говорил насчет тебя: «Такому парню, как он, надо ехать в Нидерланды и поступать в университет. Пожалуй, хорошо бы ему было прослушать курс на факультете права. Даже если бы с учебой дело в конце концов провалилось, он по крайней мере имел бы представление о том, что такое право в европейском понимании».

А сам ты как считаешь? Мог бы, допустим, яванец в какой-нибудь европейской науке подняться до ученого? Откровенно говоря, папа сомневается. Он говорит — только ты не злись, как тогда, — что в духовном развитии туземцы еще не достигли уровня европейцев; слишком легко у них вожделения плоти заглушают голос рассудка. Лично я не знаю, насколько это верно. На поверку вроде бы выходит, что так оно и есть,— особенно если поглядеть на ваше высшее сословие. Очевидно, тебе следовало бы самому над этим поразмыслить. Что ты об этом думаешь?

Кроме того, есть и еще новость, которую бы не мешало тебе сообщить: одного из подопытных доктора Снука Хюргронье зовут Ахмад, он из Бантена*. Пишу на всякий случай — кто знает, может, когда-нибудь вы с ним встремитесь, познакомитесь и будете переписываться...

— Ты что вздыхаешь? — вдруг спросила Аннелис.

— Горит будто.

— Что горит?

— Голова. В голове точно огонь. Без конца что-нибудь допекает — то одно, то другое. Ни минуты передохнуть нельзя, сколько всего надо переделать. Прочти.— Я через стол подтолкнул к ней письма.

— Это ведь не мне писали, мас.

— Все равно, ты должна знать.

Аннелис етала читать, медленно и с опаской.

— Тебя, видно, многие любят. Прости, я, к сожалению, мало что понимаю.

— Любят? Похоже, всем хочется только поучать меня.

* Бантен — область на западе острова Ява.

— Но ведь хорошю, когда есть учителя?

И ты, Анн, туда же! Конечно, хорошо, когда есть учителя. Бесполезных знаний не бывает. Только у меня такое чувство, будто они все просто жаждут посмотреть, как я благодаря их стараниям стану большим человеком. А самито что же, неспособны на то, чего от меня требуют?

— Занудные учителя хуже пытки.

— Тогда незачем и отвечать.

— Так тоже не годится, Анн. Я ведь прочел их письма. А они писали, чтобы получить ответ.

Сара так вообще слишком далеко зашла. Пустилась без всякого стыда в рассуждения о вожделениях плоти. И ответ ей тут же подавай. Может, она еще захочет, чтобы я разоблачился перед нею? Даже в Европе такие темы публично не обсуждают. Ну и нахальные же девицы эти де ля Круа!

Аннелис принялась читать дальше. По-видимому, то обстоятельство, что письма были сразу от двух сестер, начинало ее тревожить. Дойдя до конца, она расправила листки на столе, аккуратно сложила их и засунула в конверт. Новых комментариев не последовало.

Мы довольно долго молчали.

— Анн,— первым заговорил я.— По-моему, ты уже выздоравливаешь.

— Очень вам благодарна за заботу, мас доктор.

— В таком случае, Анн, с завтрашнего дня тебе никто больше не нужен в твоей комнате.

Она посмотрела на меня подозрительно.

— Ты ведь не уедешь опять на Крангган?

— Если ты хочешь, чтобы я остался, то, Конечно, нет, Анн.

Она нахмурилась. Ее взгляд ненадолго задержался на письмах Сары и Мириам.

— Тебе в тягость, что надо все время быть со мной? — В голосе ее послышались плачущие нотки.

— Нет, Анн, пока ты была больна, конечно, нет.

— Я должна опять заболеть, да?

— Анн, ну что ты говоришь? — Мне в ту же секунду вспомнились наставления доктора Мартинета. Но я ведь был уверен, что не допустил грубости по отношению к ней. И все-таки поспешил добавить: — Ты должна окончательно поправиться. Маме без тебя очень трудно.

— Почему ты не можешь быть рядом со мной, когда я не болею? — потерянно спросила она.

— А люди потом что скажут?

— Что они потом скажут, мас?

— Так вот, Анн, выслушай меня. Сейчас ты уже почти здорова. Если ты против того, чтобы я уезжал, я, конечно, не стану возвращаться на Крангган. Даю слово. Я останусь здесь до тех пор, пока тебе этого хочется. Но только не в твоей комнате. Поэтому с завтрашнего дня я, Анн, буду жить и работать внизу, у себя. Если тебе покажется скучно

‚ одной, ты сама можешь приходить туда. Разницы же никакой, правда?

— А если никакой разницы, пусть все и остается как есть.

— Но ведь второй этаж для всех закрыт, кроме вас с Мамой. Порядок-то надо соблюдать? — Я еще долго плел что-то, фраз двадцать произнес.

Она не перебивала. Только взгляд ее с каждой минутой становился все более далеким и далеким... Аннелис ревновала.

На следующий день утром я наведался к Жану Маре. У меня для него был заготовлен вопрос о Южной Африке. Он выслушал молча. Потом сказал:

— Знаешь, Минке, как европейцу мне теперь очень стыдно, что я впутался в эти колониальные дела. Примерно так же, как тому человеку, о котором ты рассказал и которого мы с тобой оба не знаем. Воевать в Аче я пошел потому, что на первых порах полагал: туземцы неспособны на сопротивление, а следовательно, и сопротивляться не будут. Оказалось же, что они сопротивляются, и делают это здорово, по-настоящему. Да и мужества проявляют не меньше, чем европейцы во время своих великих войн. Увиденное в Аче — вот что заставило меня устыдиться, Минке: там новейшие европейские средства ведения войны были обращены против людей, воевавших голыми руками. Поскольку уж ты спросил мое мнение, я тебе отвечу, но больше не задавай мне вопросов, котсрые мучают мою совесть.

Мы не сразу заметили господина Тэлингу — капрал стоял поодаль, слушая нас, а затем подошел ближе и присел к столу, Судя по его виду, он явно был настроен вмешаться,

— Колониальные войны последние двадцать пять лет,— продолжил Жан, — ведутся исключительно в угоду капиталу, их порождает потребность в рынках для выживания капитала там, в самой Европе. Капитал вошел в силу, он стал буквально всемогущим. В наше время именно он диктует, что надлежит делать человечеству.

— Война испокон века была состязанием в силе и хитрости ради того, чтобы выйти победителем, — перебил его Тэлинга.

— Нет, господин Тэлинга,— возразил Маре,— войны ради войны никогда не было. Многие народы сражались вовсе не ради того, чтобы оказаться победителем. Они выходили на поля битв и погибали, разбитые наголову, как ачехцы сегодня, защищая что-то еще... ради чего-то более ценного, чем просто жизнь, смерть или победа.

— А в конечном итоге то же самое, Жан,— состязание в силе и хитрости ради того, чтобы оказаться победителем.

— Это лишь следствие, господин Тэлинга. Ну хорошо, пусть так, если вы действительно придерживаетесь такого мнения. Тогда скажите: допустим, ачехцы победили, а голландцы потерпели поражение — разве тем самым Нидерланды стали бы собственностью Аче?

— Аче никогда не сможет победить.

— В том-то и дело, господин Тэлинга. Ачехцы сами знают, что их наверняка ждет поражение. Голландцам тоже известно, что они победят. Тем не менее ачехцы не складывают оружия. Они воюют не ради победы. В отличие от голландцев. Если бы голландцы знали, что Аче не слабее их, они бы не решились напасть, а тем более развернуть широкие боевые действия. Весь вопрос в том, какие соображения перевешивают: прибыльно это капиталу или в убыток? Если бы дело было только в победе, почему бы Голландии не напасть на Люксембург или Бельгию — они и ближе, и богаче.

— Ты француз, Жан, у тебя в Индии никакого интереса нет.

— Возможно. Как бы там ни было, я жалею, что участвовал в этой войне.

— Однако же ты, как и я, не отказываешься сполна получать свою пенсию.

— Да, так же, как вы. Но я имею законное право получать эту пенсию от тех, кто отправил меня воевать. И вы тоже. Я лишился ноги, вы — здоровья. Для нас с вами

это единственный итог Ачехской войны. Надеюсь, мы не ссоримся, господин Тэлинга? -,

— Тогда, во взводе, ты так не рассуждал! — обвинил

его Тэлинга. ‚ — Тогда, во взводе, я был вашим подчиненным. А сейчас нет. о . — Ну какая польза от вашей ругани? — вмешался я.— Я спрашивал о Южной Африке. Будьте здоровы. . И отправился с визитом к Магде Петерс. Она покачала головой: —.

— О Южной Африке? Ты -хочешь стать политиком?

— А что это, собственно, значит — быть политиком, юфрау? 2: .. Она еще раз покачала головой, глядя на меня так, как смотрит человек, чем-то глубоко опечаленный..

— Потом как-нибудь, после выпуска. Тогда мы сможем поговорить об этом спокойно. А пока не надо. Твоя .задача — сдать экзамены. Оценки, правда, у тебя неплохие, Сейчас важнее всего получить аттестат. Ни о чем другом ‘больше не думай. Кстати, Минке, ходят слухи — не знаю, кто их там распускает,— будто бы ты живешь‘у какой-то ньяи. Это правда? и:

— Правда, юфрау. .. (2 и.

— Ты ведь знаешь, как это расценивается общеетвенным мнением? пу ‚ < Знаю, юфрау. 7. '

— Почему же ты это делаешь? ‘ .

.- — Потому что место проживания не имеет значения. И кроме того, юфрау, женщина, которую посторонние называют «какой-то ньяи», человек образованный, чему-то я У нее даже учусь. | . О

— Учишься? Чему же она тебя научила?

— Как можно самоучкой, начав с нуля, стать удивктельно образованным человеком. ”

— Образованным? В каком смысле?

— Во-первых, в том, как управлять собой. Во-вторых — как управлять большим хозяйством...

— Не прибегай для самооправдания к обману.

— Кажется, я еще никогда вам не лгал.

— Никогда. Сейчас влервые.— Она в упор смотрела на меня, часто моргая, а это был обычный, по моим наблюдениям, признак того, что Магда Петерс о чем-то размышляет.— Не разочаровывай меня, Минке. Ты просвещенный человек. Тебе не к лицу скатываться до такого уровня, точно ты и в школе не учился.

— А я ответил как человек, который учился в школе, юфрау.

Тревога начала уходить из ее глаз. Она опять часто заморгала, но это уже не выглядело так комично.

— Объясни мне, пожалуйста, как может ньяи быть самоучкой? По-европейски образованной — ты ведь это имеешь в виду?

— Во всяком случае, так мне кажется. Возможно, я и ошибаюсь, юфрау,— тогда вы сами приезжайте на досуге, вечером например. Домой я вас потом отвезу. Правда, они гостей не принимают. Но вы будете моей гостьей.

— Хорошо,— ответила она, принимая вызов.

Я знал, что она обязательно поедет.

— А может, вы хотели бы отправиться прямо сейчас?

— Поедем. И знай, что мне нужна полная ясность — я должна представить сведения учительскому совету. Возможно, тебя ждут кое-какие неприятности, Минке.

И мы отправились. Когда приехали, было пять часов вечера. Я провел ее в гостиную, предложил сесть и стал наблюдать за выражением ее лица. `’ — Я не так это себе представляла,— прошептала она.— Такие дома — в Нидерландах и вообще в Европе... Значит, здесь ты и живешь? — Я кивнул.— Такой дом иметь не просто. И бросить тоже... Слушай, Минке, это же как немецкие дома в Центральной Европе!..

Что-то привлекло вдруг ее внимание. Я проследил за направлением ее взгляда.

` В гостиную вошла Аннелис в длинном платье из черного бархата.

— Анн, это моя учительница юфрау Магда Петерс.

Аннелис подошла ближе, слегка поклонилась и с улыбкой протянула руку. А моя учительница, видно, оторопела. Теперь она уже и моргать перестала. Поднялась, чтобы пожать девушке руку, да так и застыла с открытым ртом.

— Аннелис Меллема, юфрау. Она долго болела, вот только сейчас начала ходить. Анн, ты не позовешь Маму?

Аннелис, прежде чем нас покинуть, опять поклонилась и, не проронив ни слова, ушла.

— Точно королева, Минке... Какие у нее тонкие черты лица. Прямо как итальянская примадонна. Это дочь ньяи?— Я кивнул.— Видно, что прекрасно воспитана: такие манеры и столько достоинства... Из-за нее ты живешь здесь? — Я не ответил. Пусть сама истолковывает мое молчание.— Это она, верно, героиня твоего рассказа «Из прекрасной жизни одной красавицы крестьянки»?

— Да, юфрау. Она.

— Итальянские и испанские примадонны, балерины из Франции и России и то не такие красивые,— сказала она, словно скорбя о собственной доле. Потом, как бы обращаясь к самой себе, добавила: — Не случайно же так часто говорят о креольской красоте. Жаль только, это платье... оно больше подходит для вечера.

Пришла Мама, одетая как обычно: в белой кружевной кебайе и зелено-красно-коричневом кайне. Тоже протянула гостье руку.

— Это Мама, юфрау. А это моя учительница, Ма, юфрау Магда Петерс. Преподает нам голландский язык и литературу. Мама не часто принимает гостей, юфрау,— сказал я, извиняясь сразу перед обеими — еще и потому, что привез сюда свою учительницу, не спросив у ньяи согласия.

По всей видимости, Маму не оскорбила моя дерзкая выходка. Она даже первая начала беседу:

— Как у Минке дела в школе, юфрау, он справляется?

— Могли бы быть еще лучше, если бы он хотел, — ответила та вежливо.

— У нас действительно гости бывают не часто, юфрау,— продолжала Мама на безупречном голландском.— Но мы очень рады, что вы нас посетили.

— Мефрау, я, собственно говоря, приехала по делам, касающимся школы. Нам бы желательно было получить точные сведения: есть ли здесь у Минке условия для нормальной учебы?

— Он уезжает рано утром и возвращается во второй половине дня. Вечером читает, делает уроки или пишет. И, простите, я не привыкла, чтобы меня называли мефрау, да я и не мефрау вовсе. У меня на такое обращение нет права. Называйте меня просто ньяи, как все зовут, поскольку я ведь и есть ньяи.

Магда Петерс часто заморгала. Я хорошо понимал, как она была потрясена, услышав просьбу стоявшей перед ней женщины.

— Но что ж в этом плохого, если вас называют мефрау? Это же не оскорбительно, правда?

— Плохого ничего. И не оскорбительно. Однако не

вполне соответствует действительности, а также и моему юридическому статусу. Я никогда не была замужем. У меня есть только хозяин, человек, которому я принадлежу, как вещь.— Я услышал горечь в ее голосе, в этой резкой фразе, брошенной словно обвинение всему человечеству.

— Принадлежите, как вещь?

— Да, так сложилась жизнь, юфрау. Вы, европейская женщина, конечно, должны содрогаться, когда вам говорят нечто подобное.

Я уже чувствовал себя не в своей тарелке, слушая их беседу. Кажется, Мама решила воспользоваться этим знакомством, чтобы взять реванш за прошлые раны. Разговор получался неприятный — и для того, кто слушал, и для самих собеседников.

— Но рабство отменено в Ост-Индии лет тридцать тому назад, ньяи,— подлила масла в огонь Магда Петерс.

— Да, оно считается отмененным, юфрау, поскольку о нем нет упоминаний в печати. А мне приходилось читать, что рабство у нас в Индии существует повсеместно... ` — В публикациях католической и протестантской мис-

— ...и мое положение в чем-то сходно с положением рабов.

Магда Петерс довольно ‘долго молчала, продолжая моргать глазами. Потом наконец произнесла:

— Вы, мефрау, не рабыня и ничуть на рабыню не похожи.

— Ньяи, юфрау,— поправила ее Мама.— А рабыня может и в императорском дворце жить, оставаясь невольницей.

— Но как, чем это объяснить, что вы ощущаете себя рабыней?

Теперь, перед этой голландкой, все то глубоко личное, что Мама так долго хоронила в себе, уже рвалось наружу, искало выхода: оно и протестовало, и жаловалось, и проклинало, требовало сочувствия, обвиняло, обличало и вершило суд одновременно. Я слушал с растущим беспокойством. Начал даже лихорадочно придумывать предлог, чтобы быстренько смыться. А ньяи тем временем уже открыла кран, и прошлое полило ручьем:

— Один европеец купил меня у моих родителей.— В ее голосе звучала горькая обида, которую не искупить было и пятью двориами.— Приобрел, как наседку, чтобы я рожала ему детей.

Магда Петерс умолкла. Я поспешно извинился и вышел. Пусть сами как знают, так и объясняются. Поднявшись на второй этаж, обнаружил там Аннелис: она читала, сидя У окна.

— Почему ты не спустилась, Анн?

— Дочитываю книгу.

— Ее так срочно надо дочитывать?

— По правде говоря, я больше люблю твои рассказы, мас. Но ты ведь не часто мне что-то рассказываешь, верно? Только подсовываешь чужие книги. Ты будешь мне теперь рассказывать?

— Ну конечно.

Она перевела взгляд на страницу. Внезапно опять оторвалась от чтения, посмотрела на меня.

— Мас, почему ты сюда пришел? Второй этаж ведь для всех закрыт?

— Чтобы позвать тебя вниз, Анн. Юфрау хочет с тобой поговорить.

Она, не ответив, снова стала глядеть в книгу. Я подошел ближе. Погладил ее по волосам. Она никак не отреагировала. А когда я осторожно потянул книгу у нее из рук, даже не проводила ее взглядом. Аннелис не читала. Она прятала от меня лицо.

— Что стобой, Анн? Ты сердишься? — Ответа не было. — Читаешь что-нибудь интересное, наверно, да?

Она опустила голову, и я почувствовал, как плечо ее содрогается от сдерживаемых рыданий. Я повернул ее лицом к себе. И вдруг она обняла меня и расплакалась. Навзрыд.

— Ну что с тобой, Анн? Разве я тебя чем-то обидел?

Вот уж не считал, сколько тогда из меня вылетело слов — десятки или сотни,— покуда я ее утешал. А она все молчала. И обнимала меня крепко-крепко, точно боялась, что я вырвусь и улечу в лазоревое небо. Аннелис ревновала.

Через неплотно прикрытую дверь донеслись голоса беседующих женщин — разговор шел в коридоре второго этажа. Мы услышали, как Мама зовет нас. Аннелис сама выпустила меня из объятий. Я вышел в коридор. Юфрау и Мама стояли у одной из дверей.

— Юфрау хочет увидеть нашу библиотеку, Минке. Пойдем с нами.— Она открыла дверь комнаты, в которую я еще никогда не заходил.

За этой дверью помещалась библиотека господина Германа Меллемы. Размерами она была с комнату Аннелибв. У стены — три шкафа с рядами книг в роскошных переплетах. В одном из шкафов стеклянный ящик — это оказалась коллекция курительных трубок господина Меллемы. Вся мебель блестит, нигде ни пылинки. Пол голый — без ковров — и не паркетный, а выстланный простыми досками; мастикой его не натирали. Единственный стол, рядом с ним стул и мягкое кресло. На столе подсвечник из белого металла с четырнадцатью свечами. Посредине лежала раскрытая книга. Я заглянул — это оказалась журнальная подшивка.

— Какая славная комната. Чистая и строгая.— Магда Петерс бросила взгляд в окно, из которого открывался вид на поместье. До чего красиво! — Затем она устремилась к столу и взяла лежавшую там журнальную подшивку.— А кто читает «/и4ёсйе 014$»

— Я читаю, юфрау. Перед сном.

— Перед сном? — Она уставилась на ньяи широко раскрытыми глазами.

— Доктор посоветовал мне побольше читать, перед тем как ложиться.

— Вы давно страдаете бессонницей, ньяи?

— Уже более пяти лет, юфрау.

— И не чувствуете себя больной?

Мама покачала головой, улыбнувшись.

— Что же вас привлекает в этом журнале, ньяи?

— Я читаю, только чтобы уснуть.

— А что еще вы читаете перед сном? — продолжала допытываться она, как прокурор.

— Все, что в руки попадет, юфрау. Я не выбираю.

Магда Петерс опять часто заморгала.

— И что вам больше всего нравится?

— То, что мне понятно, юфрау.

— Вы знаете о теории ассоциации Снука Хюргронье?

— Извините.— Мама взяла из рук моей учительницы журнал, полистала и, найдя какую-то статью, показала Магде Петерс.

Та быстро скользнула взглядом по страницам, кивнула, внимательно посмотрела на меня и спросила:

— Почему ты вынес эту «ассоциацию» на школьный диспут? Не лучше ли было справиться у ньяи?

1 «Индийский путеводитель» (нидерл.) — издававшийся в Амстердаме с 1879 г. журнал, содержавший обширную информацию’ об экономической и политической жизни Нидерландской Индии.

— Только для того, чтобы узнать побольше,— ответил я, хотя на самом деле не подозревал, что в доме есть библиотека, а в ней — журнал с этой статьей.

Затем Магда Петерс принялась сосредоточенно — как бы с намерением исследовать, что содержится в голове у ньяи,— изучать книги в шкафу. Преимущественно это были журнальные подшивки в красивых переплетах. Повидимому, они ее не очень заинтересовали: животноводство, земледелие, торговля, лесоводство. Далее шли подшивки различных женских журналов и изданий для широкого читателя, выходивших в Ост-Индии, Нидерландах и Германии. По большинству корешков она лишь мельком пробежала глазами. Потом опять вернулась к подшивкам колониальных журналов и долго стояла у полки с мировой классикой в голландских переводах.

— Из голландской литературы у вас ничего здесь нет?

— Мой господин ею мало интересуется, за исключением произведений фламандцев.

— Значит, вы тоже читаете фламандских писателей?

— Бывает.

— А можно спросить, почему господин Меллема не любит голландские книги?

— Не знаю, юфрау. Впрочем, однажды он сказал: слишком мельчат, нет вдохновенности, огонька нет.

Магда Петерс хмыкнула, но проглотила молча. Больше она не пыталась расспрашивать. Все ее внимание снова было обращено на библиотеку, точно она хотела утвердить себя в мысли, что ей уже удалось составить нужное представление о культурном уровне Маминой семьи,— семьи, о которой последнее время так много судачили в школе.

— Можно мне поговорить с Аннелис Меллема?

— Анн! Аннелис! — позвала Мама.

Я направился к ней в комнату. Она все так же сидела у окна. Взгляд ее был устремлен вдаль, на горы и лес.

— Ты не выйдешь, Анн?

Она по-прежнему хмурилась. Даже не ответила.

— Ну хорошо. Сиди в комнате.— И я вышел, оставив ее одну.

— Анн! — еще раз мягко позвала ее Мама.

— Ей опять нездоровится. Извините, юфрау, она только недавно встала на ноги после болезни.

Женщины спустились со второго этажа и вышли на террасу, продолжая оживленно беседовать. О чем — я не

знал. Еще час спустя я на той же двуколке отвез свою учительницу в Сурабаю.

В дороге она со мной не разговаривала. Но когда мы приехали, пригласила зайти к ней ненадолго.

— Теперь, Минке, зная, что это за дом, я не прочь была бы, пожалуй, наезжать туда и чаще. Твоя Мама личность и в самом деле необыкновенная. Одежда, внешность, то, как она держится... А психологически она человек очень сложный. Яванка во всех отношениях, за исключением кружев на кебайе и голландского языка. Но ее сложному духовному миру уже близко все передовое и светлое, что есть в Европе. Конечно, для человека туземного происхождения, особенно для женщины, она знает много, очень много. И, безусловно, ты вправе считать ее своей учительницей. Вот только отзвук ожесточения в том, что и каким тоном она говорит... это мне было слышать невмоготу. Ах, если бы не эта ее озлобленность, она была бы поистине великолепна, Минке. Я впервые встречаю человека, к тому ж еше женщину, которая не пожелала смириться со своей судьбой.— Она глубоко вздохнула.— И удивительно — как высоко развито у нее правосознание!

Я молчал. Кое-что в ее словах мне было совершенно непонятно. При случае спрошу у Жана Маре.

— Как в сказках из «Тысячи и одной ночи»... Подумать только, она считает, что обращение ньяи подходит ей больше. По-моему, единственно для того, чтобы оправдать эту свою озлобленность. Конечно, ньяй — самое точное туземное определение для наложницы белого человека. А ей не нравится, когда с ней миндальничают. Поэтому она упорно держится за свой статус — с достоинством, замешенном на озлоблении.

Я все не перебивал. Похоже, Мама представлялась ей героиней литературного произведения, и теперь она как бы разбирала ее образ в классе перед учениками.

— Это человек, привыкший повелевать, Минке, и все взвешивать в уме. Ей по плечу управлять хозяйством и покрупнее. Мне никогда еще не приходилось встречать женщину с такой деловой хваткой. Выпускник высшего коммерческого училища и тот, поди знай, сумел ли бы так справиться. Ты прав, она самоучка, выдающаяся! Мы ведь и о ферме успели поговорить. Боже! — Она прищелкнула языком.— Для туземцев это исторический скачок, Минке, вот как это называется! Боже, боже мой! Да ей бы надо жить в будушем столетии. Боже мой!..

Я по-прежнему только слушал. ..

— Конечно, что касается литературы и языка, тут бы она и У тебя еще могла поучиться. Хотя все равно это поразительно. Знаешь, что в ней поражает больше всего? Смелость, с какой она высказывает свое мнение! Пусть даже не обязательно верное. Говорит, не боясь попасть впросак. Настойчивая и смело учится на собственных ошибках. Боже мой!..

Я продолжал выслушивать ее восторги, не встревая.

— Написать бы мне об этом уникуме. Но я, к сожалению, так, как ты пишешь, не умею, Минке. Она правильно сегодня сказала: нет вдохновения, огонька нет. Желание есть, а кроме желания — ничего. Ты вот счастливчик, ты можешь. Ну а насчет «ассоциации», Минке... рассыплется она, словно карточный домик, никому не нужный. Эта твоя Мама, одна-единственная туземная женщина, уже ее зачеркнула. Если когда-нибудь наберется здесь, в Индии, Минке, в Нидерландской Индии, хоть тысяча таких туземцев, как она, голландцам, чего доброго, надо будет складывать чемоданы. Возможно, я преувеличиваю, но это только первое впечатление. Ты учти, первые впечатления, как ни важны, далеко не всегда правильны.

Юфрау Петерс немного помолчала, опять глубоко вздох- ‘нув. Глаза ее сейчас моргали, но уже не так беспокойно, как прежде.

— Она могла бы достичь еще большего. Жаль только, что люди такого склада не приживаются среди своих же соотечественников. Каждый из них точно стремительный метеор, одиноко несущийся в беспредельном пространстве: летит, и не знаешь, здесь ли он приземлится или на другой планете, или вовсе исчезнет без следа в бесконечной вселенной.

— Вы так ее расхваливаете, юфрау.

— Потому что она туземная женщина и вообще поразительный человек... `

— Приезжайте иногда к нам, юфрау.

— К сожалению, это невозможно.

— Как моя гостья.

— Невозможно, Минке.

— Да, конечно, Мама всегда занята.

— Не в этом дело. Прости, но твоей примадонне я, похоже, не понравилась. А за приглашение спасибо. Она тебя очень любит, Минке, эта твоя примадонна. Ты счастливчик. Теперь ясно, почему идут все эти пересуды.

Я наконец обрел спокойствие и жил теперь в Воно ‹ромо, чувствуя себя в безопасности. Роберт не появ тялся. Мама и Аннелис о нем не вспоминали. Тем не мене я понимал — это отнюдь не означает, что сейчас в и; земье я занял его место. И поэтому прилагал все усили: ‹ тому, чтобы люди сторонние убедились: я не банди’ 1 не вынашиваю каких-либо преступных замыслов. Я всеги

лишь гость, который готов уехать в любую минуту, если его попросят.

В тот вечер, сделав уроки, я сознательно не сел писать. Решил, отдохнув, снова взяться за учебники, раз уж есть настроение. Не знаю почему, но занимался я теперь с великим усердием. Мне хотелось подвигов — подвигов в учении. И подтолкнули меня к этому, конечно, не семья и не Аннелис.

Не были толчком и многочисленные письма матушки, которая постоянно спрашивала, свожу ли я концы с концами. Ответив на ее четвертое письмо, я объявил, что стеснения в средствах не испытываю и лучше бы те деньги, что присылались мне ежемесячно, расходовать на моих младших братьев и сестер.

Самым тяжким делом было поддерживать переписку. Кстати, на всех письмах по-прежнему стоял адрес Тэлинги. Только корреспонденция от Мириам и Сары да к ним шла с адресом Вонокромо. Они первыми начали им пользоваться. Откуда сумели раздобыть, я не спрашивал.

Я успел решить за вечер три задачи по алгебре. Часы с маятником пробили девять. И едва замерло эхо последнего удара, послышался стук в дверь. Прежде чем я ответил, вошла Аннелис.

— А как же распорядок дня? Ведь ты ровно в девять должна быть в постели, — укорил я ее.

— Нет! — Она нахмурилась.— Не хочу я ложиться, раз ты не делаешь теперь уроки в моей комнате.

— Ты все больше привередничаешь, Анн...— И тотчас — фырк! Как только доктор Мартинет справлялся с этим трудным пациентом? Я понял: она действительно не ляжет, пока ее прихоть не будет выполнена.

— Пойдем наверх, ко мне. Расскажешь что-нибудь, и я засну, как обычно.

— У меня все сказки кончились.

— Тогда из-за тебя я не смогу уснуть.

— Мама знает много сказок, Анн.

— У тебя они всегда лучше.— Она закрыла мои книги и потянула меня за руку.

Покорный своему пациенту доктор послушно встал. . Вышел следом за ней с террасы, поднялся на второй этаж и, миновав Мамину спальню и библиотеку, опять переступил порог ее комнаты. Последние несколько дней я уже не укрывал ее одеялом и не опускал марлевый полог

над кроватью. Как только стало заметно, что она начала поправляться, для себя постановил: пусть делает это сама.

Она тут же забралась на кровать, легла и сказала:

— Укрой меня, мас.

— Ну нельзя же все время так фокусничать, Анн,— запротестовал я.

— А с кем еще я могу пофокусничать, как не с тобой? Давай рассказывай. И не стой. Садись здесь, как тогда.

Я присел на краешек матраса, не зная, что мне делать рядом с этой выздоравливающей богиней красоты.

— Ну начинай же, рассказывай. Что-нибудь красивое. Получше, чем «Остров сокровищ» и «Похищенный» Стивенсона, чем «Наш общий друг» Диккенса. Эти книжки немые, мас, они без голоса.

Почему-то я ради ее здоровья всегда должен уступать.

— Какую тебе сказку, Анн? Яванскую или европейскую?

— Какую хочешь. Я соскучилась по твоему голосу, по твоим словам, когда ты произносишь их близко-близко, у самого уха, так, что твое дыхание слышно.

— А на каком языке? По-явански или по-голландски?

— Теперь ты уже сам привередничаешь, мас. Рассказывай наконец.

Я призадумался. Никаких историй в запасе не было. Да и в голову так сразу ничего не приходило. Сначала вспомнилась легенда о любви первой жены сусухунана Амангкурата 1У и радэна Сукро. К сожалению, не годится — слишком жуткая, наверняка ее здоровью на пользу не пойдет. Доктор Мартинет ведь предупреждал: ей надо рассказывать только о приятном — никаких там ‘ужасов, ничего такого. Девочка, что ни говори, необычная, добавил он еще. И росла нормально, и разумная, но психика все как у десятилетнего ребенка. Будьте. ей хорошим доктором. Только вы можете ее вылечить. Добейтесь, чтобы она вам всецело поверила. Она мечтает о какой-то волшебной жизни, которой в этом мире просто нет. Возможно, потому, что ее слишком рано заставили нести ответственность. У нее страстное желание быть свободной, ни за что не отвечать. Нельзя позволить такой бесподобной красоте угаснуть, Минке. Постарайтесь. Только в том случае, если вам удастся завоевать ее доверие, вы сможете пробудить в ней веру в самое себя. Попытайтесь это сделать.

Я принялся рассказывать на авось, куда кривая вывезет. Да и чем кончится у меня эта байка, тоже было неизвестно.

Ладно, героев сейчас где-нибудь по пути надергаю. Пусть каждый сам и ведет к развязке.

— В одной далекой, очень далекой стране...— начал я.— Тебя комары не кусают?

— Нет. А почему в эту далекую страну занесло комаров? — Она засмеялась, и отблеск горевшей свечи сверкнул на ее зубах, а смех рассыпался, точно звон колокольчика.

— В той далекой, очень далекой стране комары вообще не водились. И маленькие ящерки в домах не ползали, не гонялись за ними по стенам. Все там было чисто. Очень чистая страна...

Ее взгляд был неподвижно устремлен на меня. Блестящие глаза казались сонными, как тогда, во время болезни.

— ...цветущий край, всегда покрытый зеленью. Что ни посади, все вырастет. Грызунов, вредных насекомых на полях тоже не было. Не было ни болезней, ни бедности. Люди жили в довольстве и счастливо. Все умели петь, любили танцевать. И у каждого человека был собственный конь. Разные кони: белые, гнедые, вороные, каурые, рыжие, голубые, розовые, серые... Ни одного пегого.

— Хи-хи-хи! — Аннелис, пытаясь удержаться от смеха, захихикала.— Будто бы есть голубые и розовые кони... тихонько сказала она сама себе.

— Жила в этой стране принцесса неописуемой красоты. Кожа у нее была нежной, подобно бархату цвета слоновой кости. Глаза блестели, как две утренние звезды. Даже смотреть в них долго было больно. Осеняли эти утренние звезды брови, такие густые, точно лес на вон том далеком горном хребте. А сложена она была так восхитительно, как может пригрезиться лишь в сладких снах. И потому все жители той страны ее нежно любили. Ее мягкий голос пленял всякого, кто его слышал. Улыбка способна была ввести в искушение любого праведника. Стоило ей засмеяться, ослепительно сверкнув своими белыми зубками, и сердца ее обожателей загорались надеждой. А когда она сердилась, взгляд у нее делался сосредоточенным, лино заливал румянец, и тогда... удивительно, но тогда красота ее становилась еще более чарующей...

В один прекрасный день она каталась по дворцовому саду верхом на белом коне...

— Как ее звали, мас, эту принцессу?

У меня еще не сыскалось для нее подходящего имени, ‚поскольку неясно было, собственно, где происходила эта

история — в Европе, Индии, Китае или Персии. Поэтому я продолжил:

— ...и цветы, покачивая головками, стыдливо склонялись перед нею, потому что уступали ей в красоте. Все они поблекли, не осталось у них ни прежнего блеска, ни ярких красок. И лишь потом, когда она проехала, цветы распрямились и, обратив свои личики к солнцу, возроптали: «О солнце, наш божественный повелитель, за что же нам такое поругание? Не ты ли, в давние времена сотворившее нас — самые прекрасные создания во вселенной, повелело, чтобы мы спустились на землю? Не ты ли наказало нам украсить жизнь человека? Почему же теперь кто-то превзошел нас своей красотой?»

...Божественное солнце, заслышав их жалобы, устыдилось и в смущении поспешило скрыться за темным облаком. Налетел ветер и раскачал цветы, объятые тоской и унынием. А вскоре пошел сильный дождь и побил их поникшие разноцветные лепестки.

...Принцесса между тем продолжала свою прогулку, не замечая, что творится у нее за спиной. Ведь даже ветер и дождь не смели ее тронуть. И всяк, кого она ни встречала, невольно останавливался, чтобы восхищенно полюбоватьАннелис смежила веки. Я взял метелочку из перьев, выгнал комаров и уже собирался опустить над кроватью полог,

— Мас!..— Открыв глаза, она схватила меня за руку.

Пришлось опять сесть. Я стал лихорадочно искать продолжение сказки.

— Ну вот, значит, едет принцесса дальше. А все, кто на нее смотрит, про себя и думают: да если бы меня боги превратили в ее коня, я бы и то был счастлив. Одной только принцессе невдомек, о чем они мечтают. Ей-то казалось, что она ничем от других не отличается. У нее и в мыслях никогда не было, что она хороша собой, а уж тем более — что красоты необыкновенной, второй такой не сыщешь.

— Как эту принцессу звали?

— Что?

— Имя... имя ее... Она продолжала настаивать.— Ее не Аннелис звали?

— Да-да, конечно, звали принцессу Аннелис.— И моя сказка круто свернула на нее.— Разных нарядов было у нее видимо-невидимо. Но больше всего она любила одно

платье — вечернее, из черного бархата, которое надевала ко всякому случаю.

— Принцесса эта лелеяла мечту о прекрасной любви — еще более прекрасной, чем воспетая в незапамятные времена любовь между богами и богинями. Она мечтала, что придет к ней когда-нибудь принц — статный, пригожий и храбрый, великолепием затмевающий богов.

...И вот однажды это случилось. Прини, о котором она грезила, действительно явился. Он и впрямь был пригож собой. И молодцеватый. Только коня своего у него не было. Он даже верхом не умел ездить.

Аннелис захихикала так, будто ее щекочут.

— Приехал он в извозчичьей двуколке на рессорном ходу. Мечом препоясан тоже не был, потому что сражаться ему никогда ие доводилось. Только при нем и было что карандаш, перьевая ручка и бумага.

Аннелис зашлась сдавленным смехом.

— Ты чему смеешься, Анн?

— Этого принца звали Минке?

— Да, Минке.

Аннелис закрыла глаза. Она по-прежнему держала меня за руку, опасаясь, как бы я не сбежал.

— Приехал этот прини — и прямехонько во дворец к принцессе, вроде как победитель с войны явился. Поболтали они, погуляли. Принцесса в него сразу и влюбилась. Да и как могло быть иначе?..

— Нет! — запротестовала Аннелис.— Сперва принц ее поцеловал.

— Ну да, чуть принц не запамятовал. Сперва он ее по- ‘целовал, и принцесса наябедничала своей маме. Но не для того наябедничала, чтобы мама отругала принца. Наоборот — чтобы она одобрила его поступок. Только мама вообще не придала этому значения.

— А вот тут ошибаешься, мас. Как раз ее мама придала этому значение. И немалое. Мама рассердилась.

— Рассердилась? Правда? Что она сказала?

— Она сказала: ты зачем жалуешься? Разве ты сама пе надеялась и не ждала, что он тебя поцелует?

Теперь уж и я не смог удержаться от смеха. Но чтобы не обидеть ее, рассказ свой поспешил продолжить:

— До чего же он глупый, этот принц. Второй раз оплошал. Принцесса-то и в самом деле надеялась и ждала, что он ее поцелует.

— Неправда! Вовсе она не надеялась и не ждала. Она совсем не предполагала, что так будет. Пришел принц. Верхом ездить не умеет, даже лошадей боится. Пришел — и ни с того ни с сего поцеловал.

— А принцесса не возражала. Да еще и сандалию свою забыла подобрать...

— Неправда! Ай, ну все ты врешь, мас! — Она с силой потянула меня за руку, протестуя против искажения ИСТИНЫ.

И я упал в нежное тепло ее объятий. Сердце у меня вдруг заходило ходуном, точно море, взыгравшее под порывами западного муссона. Кровь разом прихлынула к голове, затуманив рассудок, вытеснив прочь из сознания все мысли о моем долге врача. Безотчетным движением я ответил па ее объятия и услыхал, как часто она дышит. Мое дыхание тоже стало прерывистым, а может быть, это только я задыхался в полуобмороке. Весь мир, все сущее в нем, казалось, исчезло, уйдя в небытие. Остались лишь мы — она и я,— послушные неодолимой силе, которая превратила нас в чету каких-то первобытных существ.

А потом, бессильно откинувшись на спину, мы лежали рядом, пытаясь найти в себе что-то, чего уже в нас не было. Я внезапно почувствовал жуткое одиночество в этом мире. Удары сердца замирали. И какие-то черные сгустки начали выплывать из зияющей пустоты души. Что со мной?

Аннелис опять взяла меня за руку. Мы лежали молча, будто разделенные неприязнью. Неприязнью?

— Ты сожалеешь, мас? — спросила она, когда я вздохнул.

Я понял, что действительно сожалею, — я, образованный человек, которому доверили быть ее целителем. Черные тени в душе неумолимо сгущались. И другие сожаления были, о чем-то еще; я гнал их от себя, но они не уходили.

Аннелис требовала ответа. Она приподнялась и тряхнула меня, повторив свой вопрос. Я и не предполагал, что у нее столько силы. Ответил вздохом. Она приблизила ко мне лицо. Я видел, что мой ответ ей необходим.

— Говори, мас! — потребовала она.

Не глядя на нее, я спросил:

— Я ведь не первый у тебя мужчина, Анн?

Она отшатнулась и, повернувшись к стене, стала тихо всхлипывать. Я не чувствовал сожаления из-за того, что причинил ей боль этим жестоким вопросом.

— Ты жалеешь, мас. Жалеешь...— Она уже плакала.

Наконец мой врачебный долг опять напомнил о себе.

— Прости.— Я погладил ее густые волосы так же, как она гладила гриву своей лошади. Ее это чуть успокоило.

— Я знала,— с усилием выговорила она.— Знала, что когда-нибудь мужчина, которого я полюблю, спросит об этом.— И после небольшой паузы, овладев собой, продолжила: — Я собрала все свое мужество, чтобы услышать этот вопрос. Чтобы выдержать, когда ты спросишь, Но я все равно боялась. Боялась, что ты меня бросишь. Ты не бросишь меня, мас? — Она все еще лежала лицом к стене.

— Нет, Аннелис, дорогая,— утешил ее не я — доктор.

— Ты на мне женишься, мас?

Она опять заплакала. Совсем тихонько. Плечи ее содрогались. Я ждал, пока она успокоится. Все еще не глядя на меня, она сказала полушепотом, запинаясь через слово:

— Мне жалко, мас... что не ты... не ты... Но это не по моей воле... Это просто несчастье... Я не могла его отвратить.

— Кто это был? — холодно спросил я.

Она довольно долго не отвечала.

— Ты его возненавидишь?

— Кто он?

— Мне стыдно.— Она все не поворачивалась ко мне.

Я совершенно отчетливо начинал сознавать: ревную.

— Животное это!..— Она кулаком ударила по стене.— Роберт!

— Роберт! — зло повторил я.— Сюрхоф?!

— Не Сюрхоф.— Она снова ударила по стене.— Не он. Меллема...

— Твой брат? — Я подскочил.

Аннелис опять заплакала. Я рванул ее за плечо. Она перевернулась навзничь и быстро закрыла рукой лицо, мокрое от слез.

— Врешь! — бросил я ей, будто имел уже право так с ней обращаться.

Она покачала головой, не открывая лица. Я попытался: отвести ее руку, но она сопротивлялась.

— Не закрывай лицо, если не обманываешь.

— Мне стыдно перед тобой. И перед собой тоже.

— Сколько раз это было?

— Один. Честное слово, один.

— Врешь.

— Можешь убить меня, если я вру, — ответила она твердо.— Когда-нибудь ты узнаешь, как это случилось. Зачем мне жить, если ты не веришь?

— Кто еще?

— Больше никто. Ты.

Я отпустил ее. Сообщение меня потрясло, его надо было теперь осмыслить. Так что же, наверное, это и есть уровень нравственности в семьях содержанок-ньяи? Я уже почти уверился в своем выводе. И тут опять услышал голос Жана Маре: образованный человек должен быть справедлив прежде всего в мыслях. Представил себе, как Маре, указуя на меня пальцем, будет обвинять: твой-то уровень нравственности не выше... И мне сделалось стыдно перед самим собой. Чем же она, Аннелис, хуже тебя, Минке?

Мы долго лежали, не проронив ни слова. Каждый был занят своими мыслями. Потом я услышал ее голос;

— Мас, давай я тебе сейчас все расскажу.

Она хотела оправдаться, ей это было необходимо. На смену отчаянию пришла решимость. Только глаза она снова прикрыла правой рукой.

— Я еще помню число и месяц, даже день, когда это случилось. Можешь посмотреть, у меня в настенном календаре отчеркнуто красным. Примерно с полгода назад... Мама велела мне найти Дарсама. Рабочие сказали, что он где-то в кампунгах. Я взяла Бавук, свою любимую лошадь, и отправилась его искать. Проехала по всем кампунгам и везде звала его, громко-громко. Люди сбились с ног, помогая мне, но Дарсама найти не удалось.

...Наконец кто-то мне сказал, что он на суходольных полях осматривает посадки арахиса. Я свернула туда, к арахисовым делянкам. Там его тоже не оказалось. Высоких деревьев в том месте нет, и все равно я нигде его не увидела. Хотя он всегда одет в черное, его очень легко заметить.

...Потом какой-то мальчик, встретившийся мне по дороге, сказал, что Дарсам на той стороне болота. Только тогда я вспомнила: он ведь подготавливает новую делянку, пробную, там сейчас идут работы по расчистке от кустарника. На этом поле мы планировали посадить люцерну и ячмень для новых коров, тех, что Мама выписала из Австралии. Издали разглядеть этот участок было нельзя, его загораживали тростники. Помнишь те невырубленные заросли, куда я отказалась с тобой пойти? `

— Да.— Они как наяву встали у меня перед глазами — тесно растущие высокие стебли тростника. Действительно

отказалась. Я еще помнил, как ее передернуло, словно от отвращения.

— Я повернула туда лошадь и опять стала громко звать Дарсама — думала, он на той стороне болота услышит, Ответа не было. Поехала в глубь зарослей по тропинке. Навстречу мне вышел человек. Роберт...

«Привет, Анн,— сказал он и как-то странно посмотрел на меня. Отбросил в сторону ружье и связку уток, на которых в то утро ходил охотиться.— А Дарсам недавно пробегал здесь. Говорил, что спешит к Маме. Он забыл, что в девять должен был к ней явиться. Уже на два часа опоздал».

...У меня отлегло от сердца. Я спросила: «Много сегодня настрелял?» Он показывает на уток. «Да что,— говорит,— ерунда! Мне тут смотри какой странный зверь попался. Сходи с коня...» Отошел на несколько метров и поднял с земли большую дикую кошку с темной шерстью. Я спрыгнула наземь. «Это не простой кот,— говорит он опять.— Камышовый, наверно. Мне о таких рассказывали».

...Я погладила кота по мягкой шерсти. На голове у него была рана. «Видишь, даже стрелять не пришлось. Он под деревом задавал храпака, а я разок его долбанул, и готово».

...Он положил мне на плечо свою грязную руку. Я ему что-то сказала сердито. И тут он вдруг кинулся на меня, мас, как бешеный буйвол. Я потеряла равновесие и упала. Наверно, окажись в это время сзади острый обломанный стебель, меня бы проткнуло насквозь. Роберт навалился сверху. Обхватил меня левой рукой и зажал рот ладонью. Я уже знала, что он меня убьет. Стала сопротивляться, царапать ему лицо. Но он такой мускулистый, сильный — куда мне против него. Я пыталась кричать, звала Маму, Дарсама. Мой голос не вырвался из-под его ладони. Только в тот миг и поняла, что значили Мамины предостережения: держись от брата подальше. Поняла, когда уже было поздно. Мама давно намекала, что он, видно, зарится на папино богатство.

А потом оказалось... Оказалось, он, прежде чем убить, решил меня изнасиловать. Разорвал на мне платье. Рот у меня был по-прежнему зажат. В это время я услышала громкое ржание моей лошади и взмолилась, чтобы хоть она пришла мне на помощь. Переплела ноги, как канат, но Роберт разжал их своими коленями. Не удалось мне отвратить это несчастье. Да, мас, несчастье...

Я не перебивал, мысленно проигрывая ее рассказ в воображении.

Она довольно долго молчала. .

— Бавук опять заржала, подошла сзади и укусила Роберта за ягодицы. Он завопил от боли и вскочил. Бросился бежать. Лошадь еще несколько шагов гналась за ним. Я подхватила его ружье и тоже выбежала из зарослей. Выстрелила. Попала или нет— не знала. Издали заметила только, что у него брюки в крови —там, где укусила лошадь.

...Я отшвырнула ружье. Тело разламывалось от боли. Во рту чувствовался соленый привкус крови. У меня даже не было сил стать ногой в стремя. Только потом, подойдя к кампунгу, я все же заставила себя забраться в седло, чтобы люди не видели мое изорванное платье...

— Аннелис! — воскликнул я и обнял ее.— Я верю, Анн, верю!

— Поверишь — я буду жить, мас. Это я знала всегда.

Мы опять довольно долго молчали. В ту минуту мне показались сомнительными выводы доктора Мартинета. Нет, она вполне взрослая. Она умеет защищать себя, даже когда дело проиграно. И что значат такие вещи, как смерть и вера в человека, ей тоже известно.

— Ты не пожаловалась Маме? ,

— А что это могло дать? Ничего уже нельзя было исправить. Если бы Мама узнала, Дарсам прикончил бы Роберта, и тогда бы мы все погибли... От нас бы отвернулись. Смотрели бы на наш дом как на логовище дьявола.

Последние слова Аннелис произнесла еще твердо, в них чувствовалась сила. Но все-таки выдержка изменила ей: она обняла меня и заплакала.

— Я правильно сделала, мас? Правильно или нет?

Я ответил ей молча, тоже объятием. И вдруг новый шквал, налетевший с востока, всколыхнул мое сердце. Все повторилось — нечто неведомое и властное опять превратило нас в чету первобытных существ, а потом опять мы лежали, бессильно откинувшись на спину. Но теперь уже черные сгустки не ворочались в зияющей пустоте моей души. И мы, вернувшись в объятия друг друга, застыли неподвижно, точно деревянные куклы.

Аннелис уснула.

Смутно, уже в полузабытьи, я услышал, как вошла Мама, постояла у кровати и, отогнав комаров, пробормотала:

— Обнялись, будто два крабика.

Сквозь сон я еще успел почувствовать, как она укрыла нас одеялом... Опустила полог, загасила свечу и вышла, тихонько притворив за собой дверь.

Школьные приятели по-прежнему держались на растоянии. Единственный, кто опять начал со мной общатья,— это Ян Дапперсте. Прежде-то он был моим обожатеем и считал меня, как говорят голландцы, «дитям мая» — частливчиком, этаким баловнем судьбы, у которого никога ни в чем не бывает осечки.

В учебе он усердствовал, хотя его оценки всегда были ниже моих. Деньгами же на мелкие расходы в дни школьных занятий снабжал его я. Возможно, эти вспомоществования и побуждали его относиться ко мне как к старшему брату. Учились мы в одном классе.

Ян Дапперсте регулярно докладывал мне о слухах, ходивших вокруг моей персоны. Таким образом я был в курсе всех козней, которые затевал Сюрхоф. От него же стало известно и то, что Сюрхоф донес на меня господину директору школы. Невелика беда, подумал я. Если и в самом деле захотят исключить — пожалуйста! В этой школе я итак уже ничего не смогу достигнуть. А в другом месте? Буду сам себе хозяин — значит, смогу.

Один раз господин директор меня к себе вызвал. Спро-. сил, почему я теперь такой нелюдимый и отчего это соученики, как ему кажется, стали смотреть на меня косо. Я ответил: мне они все по душе, а заставить каждого любить меня не в моих силах. Но ведь неспроста они тебя недолюбливают, наверняка есть причина, сказал он. Конечно, есть, господин директор. Какая же? Точно не знаю, ответил я, только слышал, что обо мне ходят разные сплетни, и распускает их Роберт Сюрхоф.

— Это потому, что они в тебе уже не видят своего. Ты противопоставил себя остальным, сделался среди них инородным телом.

Я тотчас сообразил: это сигнал о возможном отчислении. Ладно, к такому повороту событий я себя уже подготовил. Нечего дрейфить. Не дадите учиться? Не иропаду. В конце концов школа — всего лишь одна графа в расписанин моих повседневных дел. Дотяну — хорошо, не дотяну — тоже ничего страшного.

— Мы надеемся, что ты сумеешь исправить свое поведение. Ты ведь будущее должностное лицо. Получил европейское образование. Мог бы, наверное, еще и в Европе учебу продолжить. Ты разве не хочешь стать бупати?

— Нет, господин директор.

— Нет? — Он смотрел на меня уже пристальнее. Но недолго.— Ах да, тебе хочется, видно, быть писателем, раз ты уж начал писать. Или журналистом. Пусть так, все равно в жизни надо вести себя правильно. А может, мне следует написать письмо господину бупати Б.? Или господину ассистент-резиденту Герберту де ля Круа?

— Если вам кажется, что нелишне обо мне написать, то, конечно, пишите, что в том плохого.

— Значит, против такого письма не возражаешь?

— Я тут не решаю. Это ваше дело, господин директор. К моим делам оно касательства не имеет.

— Не имеет? — Он опять вперился в меня, еще пристальнее. Затем, удивившись, несколько озадаченно продолжал: — А с кем я, собственно, сейчас беседую? С Минке или Максом Толленааром?

— Это одно и то же, господин директор. Имена только разные, а человек один.

Он сказал, что я могу идти, и болыше к себе не вызывал.

Юфрау Магда Петерс тоже отдалилась, и, хотя взгляд ее был, как прежде, приветливым, виделись мы только во время уроков.

Школьные диспуты, прерванные по указанию директора, не возобновлялись.

И странное дело — я, невзирая на все, что сулило мне будущее, чувствовал себя совершенно ни от кого не зависящим. У меня появилось ощущение силы. Мои рассказы получали все большую известность, их читали. Они все чаще публиковались — хотя мне это не принесло пока и медного гроша. Возможно, если бы читатели узнали, что я всего-навсего туземец, интерес к моим сочинениям тут же бы улетучился. Не исключено, что они почувствовали бы себя одураченными. Еще бы — какой-то инландер!.. К этому я был тоже заранее готов. Ян Дапперсте уже доложил о планах Сюрхофа изобличить меня перед читательской публикой.

Вызов к директору школы был не единственным за последний месяц событием, «наполнившим» мою жизнь. Вскоре после того как Ян Дапперсте шепнул мне на ухо свою новость, из редакции «5.М№М. о/А О.» пришло письмо с просьбой зайти к ним. Повидать меня хотел сам господин директор, он же издатель и главный редактор газеты.

Я позвал с собой Яна Дапперсте, он съездить не отказался.

Господин Маартен Найман принял нас обоих и протянул мне через стол письмо читателя. Там было то самое «разоблачение», о котором предупреждал Ян: Макс Толленаар всего-навсего туземец... Мы с Яном, конечно, узнали почерк. Он еще и кивнул утвердительно.

— Вы меня вызвали, чтобы требовать возмещения убытков? — спросил я.

— Следовательно, письму можно верить?

— Ну что ж, мы действительно должны будем потребовать возмещения.— Он благодушно улыбнулся.— Я готов изложить наши требования. Вы, конечно, догадываетесь, в чем они состоят?

— Нет.

— Гослодин Толленаар, мы требуем, чтобы вы стали нашим сотрудником.— Он протянул чек — это оказался гонорар за предыдущие рассказы... Хоть и небольшой, но все-таки.— Впредь, как постоянный сотрудник, вы будете получать больше.

— В чем должно заключаться мое сотрудничество?

— Все, что напишете, нам интересно. И — желаю вам успеха.

Двуколка доставила нас в ресторан. Ян Дапперсте принес мне поздравления и жадно принялся за еду, как будто неел ни разу в жизни.

Третьим «событием» был визит к доктору Мартинету, состоявшийся непосредственно после нашего посещения ресторана. Поехали с тем же Яном Дапперсте.

Мартинет поджидал на веранде. Он выразил желание поговорить без свидетелей, и мы ушли в дом, оставив Яна в одиночестве.

— Ну-с, доктор, — обратился он ко мне, — как дела у вашей пациентки?

— Хорошо, господин Мартинет.

— То есть?

— Она уже поправляется, уже работает, как прежде, и даже стала много читать на досуге. Опять ездит верхом, когда ей надо побывать на поле или в кампунгах. Я составил для нее список книг, она ему неукоснительно следует. Иногда мы сидим втроем и слушаем фонограф.

— Все верно. Внешне и впрямь картина выздоровления.

— Внешне? Значит, вы, господин доктор, ждали большего?

— Видите ли, господин Минке... За последний год я осматривал ее раз пять или шесть. Поначалу особого значения не придавал, только во время третьего осмотра обратил внимание, что всякий раз, когда я касался ее рукой, она передергивалась от отвращения и покрывалась гусиной кожей. Меня это как-то насторожило. Что там происходит в ней, в этой красивой девушке? Я заподозрил неладное, какой-то сдвиг в подсознании. Решил кое-что проверить. Сперва пришел к заключению, что она испытывает

отвращение ко мне. Возможно, у меня во внешности есть нечто отталкивающее, и я напоминаю ей какое-нибудь омерзительное животное. Стал перед зеркалом и долго обстоятельно изучал свое лицо. Нет. За последние десять лет я не изменился, не считая того, что у меня прибавился монокль в правом глазу. Нормальное ведь лицо, даже чуть привлекательное... Самую малость —вам не кажется?

— Более чем, господин доктор.

— Э-, с меня хватит и малого. Это вам отпущено с избытком. Потому она и выбрала вас, а не меня.

— Господин доктор!..— протестующе воскликнул я.

— Да-да, доктор Минке.— Он засмеялся.— Только после знакомства с вами я понял, что ей вовсе не лицо мое противно. По-видимому, у нее вызывает омерзение моя кожа. Белая кожа.

— У нее отец белый. Чистокровный голландец.

— Ша, ша... Это пока лишь мое предположение. Да, отец у нее действительно белый, чистокровный. Всё так. Послушайте, сударь, я пригласил вас, чтобы вы. помогли мне решить эту задачу. Ее отец настоящий европеец. Но в том-то все и дело. Вы знаете, сколько на свете детей, которые испытывают чувство отвращения к своим родителям? Глубокое или поверхностное, постоянное или минутное?.. Цифр, правда, нет, однако дети такие есть, и их немало. А причины разные — к примеру, поступки самих родителей. Кстати, если у родителей и ребенка кожа одинаковая, ее цвет никогда не вызовет у него брезгливости.

— Аннелис тоже светлая.

— Да, с легким «туземным» оттенком. Знаете, я и сам когда-то мечтал о ней. Смешно, не так ли, доктор Минке? К сожалению, для меня она слишком молода. Мечты, одни мечты! Да вы не сердитесь, я шучу. А то, что я ей противен,— это факт. И кожа, вы правы, у нее светлая... Так вот, я предположил следующее: у девушки под воздействием какого-то очень сильного внешнего фактора сложилось ложное представление о самой себе. Она ощущает себя стопроцентной туземкой. Возможно, от матери к ней перешло представление о том, что все европейцы омерзительны и поступают гадко. Меня к такому выводу подвели те приватные беседы, которые я имел с ньяи и Аннелис. Ньяи, конечно, человек незаурядный. Пожалуй, это могут признать все. Но я ведь говорил вам однажды, что она самоучка? И что поэтому у нее кое в чем случаются провалы? Она не знает, как должна воспитывать собственных детей.

Втянула дочь в свой личный конфликт... А это уже не просто слабина — это провал.

Похоже, разговор предстоял долгий. Я, извинившись, на минутку вышел, чтобы велеть кучеру отвезти домой Яна Дапперсте.

— И девочка, которая еще понятия ни о чем не имеет, восприняла все, что в нее вдалбливали, как часть своего «я», — продолжил доктор Мартинет.

— Ноу Мамы нет ненависти к Европе. У нее большие деловые связи с европейцами, даже с людьми учеными, такими, как вы. И книги европейские она читает.

— Да. Лишь до тех пор, пока ей это выгодно. Судите сами — какие отношения между ней и господином Меллемой? Она достигла успеха с его помощью, но подсознательно и по сей день относится к нему с подозрением, держа камень за пазухой. В Сурабае все порядочное общество знает историю господина Меллемы и его наложницы; одной Аннелис, наверное, ничего не известно. Ньяи, сама того не сознавая, сделала из дочери свою тень. Эта девочка никогда не сможет оторваться от матери, чтобы действовать по собственной инициативе. Инициатива всегда будет исходить от матери в виде приказов, не подлежащих обсуждению. Прекрасное дитя, мне так ее жаль. У нее в психике все шиворот-навыворот, господин Минке. Ее разум — в голове матери.

Я внимал ему с открытым ртом. Впервые мне довелось слышать такой анализ — замысловатый, сложный, но в то же время ясный и захватывающий. Удивительно: как можно заглянуть в самую душу другого человека, точно внутрь часового механизма!

— Уее матери очень властная натура. Этой властности в соединении с образованием вполне достаточно для того, чтобы удовлетворять свои жизненные потребности здесь, в джунглях ост-индского невежества. Люди боятся иметь с ней дело, поскольку заранее чувствуют, что и пальцем шевельнуть не смогут, если это будет против ее воли. Я сам не раз пасовал перед нею. Была бы она обычной ньяи, и на это ее богатство, на приятную внешность, да еще при том, что муж то ли есть где-то, то ли нет, наверняка бы уж слетелись дрозды сладкоголосые, чтобы распевать свои песни. Ан нет! Ничего подобного. Никто не залетал. Никто, насколько я знаю, здесь не щебечет. Ни европейцы, ни индо, ни тем более туземцы явно не отваживаются. Они ведь знают, что будут иметь дело с тигрицей. Ей стоит однажды

рыкнуть, и целое войско таких свистунов разлетится кто куда, только пятки засверкают.

— Датак ли все это, господин доктор?

— А вы, сударь, помогите разобраться.

— Неужели вы считаете, что от какого-то гимназиста может быть прок в таком деле?

— Тихо, тихо... Как раз вы-то, сударь, и есть главное заинтересованное лицо. И потом, доктор Минке, вы что же, думаете, я тут сочиняю небылицы? Вы человек образованный — попробуйте меня опровергнуть. Мне потому и понадобился ваш приезд сюда. Вы к ним ближе. По-настоящему вы сами и должны все исследовать, чтобы добраться до сути. Я только пытаюсь задать некоторые отправные точки. Вы уже достаточно взрослы. К тому же только вы можете исцелить Аннелис. Вовсе не Мартинет. Она любит вас, а любовь — единственный в своем роде источник силы, она способна изменить человека, уничтожить его, превратить в ничто или, наоборот, возродить, вернуть к жизни, Я лишь на то и надеюсь, что любовь Аннелис к вам сможет разрушить эту ее зависимость от матери, сделать ее самостоятельной личностью. Из моих наблюдений за нею в последнее время, из ее бессвязных речей в бреду, по блеску ее глаз я заключил, что она готова отдать себя в ваши руки. Это уже не предположение, не гадание вслепую...

Его рассуждения становились все интереснее — потому что они действительно имели ко мне прямое касательство.

— Раз она уже начала спорить с матерью, значит, в ее психике что-то сдвинулось. А такая штука происходит далеко не безболезненно, как, собственно, всякий процесс рождения. Ньяи сама, не отдавая себе отчета, подготовила внутреннее перерождение дочёри: она не воспротивилась сближению между вами и Аннелис, напротив — поощряла и даже подталкивала к этому... Да, но есть и еще кое-что — другая заноза, которая очень крепко засела в душе этой девушки.

(Возможно, какие-то его слова или фразы я тогда по причине своей недалекости не понял, потому они остались у меня незаписанными.)

— Вашу подругу Аннелис, сударь, гнетет еще одно бремя, слишком тяжелое для ее хрупкой души. Гнетет, хотя ничто вроде бы на пути уже не стоит — мать устранила все препятствия. По-видимому, вы действительно тот самый молодой человек, которого ньяи хотела бы видеть своим зятем. Да и вас, сударь, ее надежды, похоже, устраивают. Тем не менее эта заноза держит девушку в постоянном напряжении. Если я не ошибаюсь, Аннелис уже сумела вас очаровать, господин Минке. Казалось бы, у нее есть основания чувствовать себя счастливой. Однако ж нет, сударь. Как раз теперь она очень и очень страдает: от страха потерять вас — человека, которого она любит до самозабвения. А ведь это, знаете ли, предел сильнейших душевных .мук. Так и до помешательства недолго дойти. Да-да, сие не шутки, от этого можно заболеть и не то что малость свихнуться — вовсе потерять рассудок...

Он умолк. Достал из кармана носовой платок, вытер им лицо и шею.

— Жарко.— Затем поднялся, проследовал в угол и, покрутив рукоятку, завел пружинный вентилятор под потолком. Когда лопасти пришли в движение и в комнате повеяло прохладой, он снова сел.— Как медицинский случай все это в высшей степени занимательно, однако, с другой стороны, мне крайне прискорбно видеть, что эту молодость и красоту снедают неопределенность и страхи... Вы понимаете, что я имею в виду?

— Не совсем, господин доктор. Страхи?

— (Сейчас мы к этому подойдем. Должно быть, красота еще со времен Евы служила извинением человеческим недостаткам и несовершенствам. Красота поднимает женщину над другими ей подобными, делает ее возвышеннее, благороднее. Однако красота — и даже сама жизнь — обесценивается, когда ее угнетает страх. Если вам и теперь не понятно, я поставлю вопрос так: ее необходимо избавить от страха. От всех страхов, которые ее мучат.

— Да, господин доктор.

— Ну что вы все дакаете! Вы образованный человек, а не уез-тап". Не согласны — скажите. Еще не известно, прав ли я, поскольку я ведь не психиатр. Так что, если у вас сложилось другое мнение, говорите прямо и откровенно, чтобы лечить ее потом было легче.

— Мне совершенно нечего сказать, господин доктор.

— Не может этого быть. Начинайте.— Я молчал.— Сейчас ведь уже не так жарко?.. Видите ли, господин Минке, наука не знает слова стыдно. Ошибок или заблуждений в ней стыдиться не принято. Ошибка как раз выявляет истину, а значит, тем самым и помогает исследованию.

— Ну право же, господин доктор, мне нечего сказать.

т Подпевала, со всем соглашающийся человек (англ.).

. — Вы, сударь, что-то скрываете. У образованного человека непременно есть свое мнение. Извольте говорить.

Его водянисто-серые глазки, круглые как орехи, сверлили меня. Он положил мне руку на плечо.

— Смотрите прямо в глаза, сударь, и выкладывайте все начистоту. Не создавайте мне лишних трудностей.

Я уставился на него в упор, и мне почудилось, будто сквозь эту водянисто-серую мглу мой взгляд проник до самого его мозга.

— Ну сделайте одолжение, говорите, я прошу вас. Иначе вся моя работа пойдет насмарку.

— Господин доктор,— жалобно заблеял я,— честное слово, я впервые сталкиваюсь с тем, чтобы человека вот так разбирали по косточкам. Мне это все настолько удивительно — откуда же тут взяться еще каким-то выводам? Насчет Аннелис и Мамы... да, я действительно иногда чувствовал, что есть там некоторые сложности. А особенно насчет Роберта. И сейчас мне тоже кажется — нет, это еще не мнение, просто такое чувство,— будто все, что вы рассказали, в общем где-то так и есть... Даже что-то проясняет... Или я ошибаюсь?

— Ответ удовлетворительный. Нет, вы не ошибаетесь. И скромность в науке тоже иногда бывает необходима. Но только иногда. Для того же, чтобы отвечать на мои вопросы, скромность не нужна. Впрочем, да... вы меня, конечно, извините, что я веду себя как прокурор. Просто я уверен — это и в ваших личных интересах.

Вращение вентилятора начинало уже замедляться, и Мартинет прошел в угол комнаты, чтобы опять завести пружину.

— Хорошо,— сказал он, не усаживаясь.— Раз такое дело — слушайте. Возможно, будет над чем потом поразмыслить дома. Прежде всего — о боязни потерять вас. Эта сторона проблемы полностью от вас же и зависит, сударь. Никто другой своим вмешательством здесь не поможет. Как только она усмотрит какие-то признаки того, что вы намерены ее бросить, ее тут же начнет мучить тревога. Поэтому не вздумайте выказывать, а тем более осуществлять такое намерение. Сделаете это — значит, она сломается.— Он взял с письменного стола карандаш: — Вот так,— и переломил его.— Обломки карандаша, правда, еще хоть на чтото годны. Обломки же души — нет, господин Минке. Если человек после этого еще живет, он становится только обузой. Если умирает — о нем скорбят и угрызаются. Я ведь

уже говорил однажды: вы ее врач. А можете оказаться убийцей — если обойдетесь с ее любовью по-предательски. Ну вот яи сказал, ясно и определенно. Без стыда, без страха, не ища для себя выгоды. Решайте сами, кем вы хотите быть— врачом или убийцей. Теперь часть ответственности с меня снята.

Он наконец уселся. Положил на стол обломки карандаша и опять внимательно поглядел мне в глаза, видимо желая меня убедить, что дело и впрямь серьезно.

— Да, господин доктор.

— С другой стороны, господин Минке, именно полюбив вас, она как бы заново родилась на свет. Она сейчас превращается в личность, поскольку поставлена перед проблемой абсолютно личного свойства, где командами со стороны не обойтись. Появление на свет этого младенца, этой новорожденной личности, и есть причина болезни.

Теперь уж действительно ничего понять было невозможно. Я тупо уставился в его застывщие глаза. Почему-то в душе у меня вдруг шевельнулось чувство недоверия к этому европейцу. Очевидно, от него это не ускользнуло. Он тут же поспешил добавить:

— Еще раз повторяю, сударь: моя правота покуда не доказана — ни полностью, ни даже наполовину. Однако до тех пор, пока у вас на сей счет нет собственного мнения, вам лучше, пожалуй, принять это за руководство, чтобы не чувствовать себя совсем беспомощным.

Он прервал свою лекцию и долгое время сидел молча. Похоже, и его начали одолевать сомнения. Честно говоря, у меня на душе стало веселее, когда я понял, что он и сам колеблется. По крайней мере можно было перевести дух. Правда, все, что он тут выплеснул на меня,—одни слова. Но каково мне-то приходилось!.. Каково мне было чувствовать себя чем-то вроде наковальни, по которой он колотил кузнечным молотом, выковывая свои умозаключения.

— Да, господин доктор, — непроизвольно отозвался я — только из желания засвидетельствовать, что перед ним не безжизненная железная чушка.

— Да...— проронил и он, как бы о чем-то сокрушаясь. И тяжелый вздох вырвался из его груди, наверное теснимой нелегкими вопросами.— Да, все это одни предположения, одни догадки, построенные на немногих фактах,— продолжил он, то ли оправдываясь, то ли прося извинения.— Больше я ничего не буду говорить. Теперь ваша очередь рассказывать мне. В какой комнате вы спите?

Он видел, что я’не смог скрыть своего стыда. Даже в школе никто бы из моих приятелей мне такой нескромный вопрос не задал.

— В науке стыд ничего не стоит, за него не дадут и ломаного гроша. Вы должны помочь мне, сударь, помочь совершенно осознанно. Только мы вдвоем в состоянии вытравить из нее эти страхи. Итак, где вы спите? — Я не ответил.— Хорошо. Вам мешает стыд — то самое чувство, которое и гроша не стоит. Но это как раз и подтверждает мою догадку. Значит, ньяи все-таки думает о том, как спасти свою дочь. Вот почему вы стыдитесь рассказывать. Вы уже с ней живете в одной комнате. Так ведь?

Я больше не мог смотреть ему в лицо.

— Только не поймите превратно, — поспешно добавил он,— у меня нет намерения вмешиваться в ваши дела. Для меня, еще раз повторяю, важно только самочувствие Аннелис, моей пациентки. Да и, конечно, ваше с ньяи благополучие, От вас я жду помощи. Жду понимания. Моя догадка нуждается в подтверждениях. Для Аннелис это будет единственным и наилучшим лекарством. Сохранность ваших личных тайн, как и тайн всякого пациента, гарантирована. Я, сударь, ее постоянный врач, вы — временный. Ну а теперь можете рассказывать.

После этого, чтобы дать мне еще возможность собраться с духом, он ушел куда-то в глубь дома. Вернувшись немного погодя с бутылкой лимонада, налил мне стакан.

— А почему вы сами носите?

— В доме никого. Один я.

— Ни кухарки, ни лакея?

— Нет. -

— Значит, вы все сами делаете?

— Прислуга занята три часа в день, потом уходит.

— А готовит кто?

— Привозят из ресторана. Ну-с, давайте продолжим. Только сперва выпейте лимонаду... Я знаю, сейчас вам нужна смелость.— Он добродушно улыбнулся.

Но смелость так и не пришла.

— Виные моменты, — решил он дать мне совет, — не бойтесь, сударь, учиться, а также и учитесь не бояться смотреть на себя как на лицо третье. Я имею в виду не то третье лицо, которое вы проходили по грамматике. Дело в следующем: как первое лицо вы что-то задумываете, строите планы, командуете. Как второе лицо вы про себя что-то взвешиваете, вы противитесь, отвергаете или же, наоборот, что-то одобряете, приветствуете. А кто такой вы третий? Это вы же, но как другой человек. Неизвестная величина.— Он постучал по столу кончиками пальцев.— Вы как лицо действующее, некто, кого вы сами наблюдаете в зеркале. Ну а теперь рассказывайте о себе третьем, которого вы первый или вы второй в этом зеркале видите.

— Что мне рассказывать? — снова заблеял я.

— Все, что имеет отношение к вашей пациентке,

— С чего начинать?

— Ага, значит, вы готовы. Тогда позвольте, я буду вас направлять, подводя к сути вопроса. Собственно говоря, это ведь не вы сами начать не можете, а вы как второе лицо еше не желаете до конца уступить. Итак, начнем. Вы с Аннелис живете уже ‘в одной комнате. Дальше продолжайте сами.

— Да, господин доктор.

— Отлично. Ньяи никогда этого не запрещала, не сердилась.

— Вы не ошиблись, господин доктор.

— Не я. Это ньяи не ошиблась. Она сделала лучшее, что могла сделать, спасая свою дочь. Следовательно, советом она воспользовалась. Ну ладно, продолжим. Вы спите на одной кровати или порознь?

— Нет, не’ порознь.

— С какого времени?

— Месяца два-три.

— Достаточно давно, чтобы можно было узнать, какие страхи преследуют Аннелис. Так, и у вас уже была с ней физическая близость?

Я задрожал.

— Что вы дрожите? Слушайте меня внимательно: эта сторона проблемы имеет еще большую важность. Кто знает, не проявит ли себя недуг и потом в той же форме? Вы будете еще пить?

— Простите, доктор, можно я на минуту выйду?

— Пожалуйста.— И он провел меня в заднюю часть дома.

Действительно, ни в дальних комнатах, ни в службах за ними не было ни души. Тихо, как в могиле.

В ванной я умылся. Намочил волосы. Вода остудила лицо, я наслаждался ее прохладой, чувствуя, как вместе с бодростью ко мне возвращается спокойствие. Вытер носовым платком струйки, сбегавшие на глаза. Потом заметил там расческу, причесался, глядя в зеркало. Ну вот и он — третий Минке.

Как только я снова уселся перед ним, он тотчас продолжил:

— Чем больше вы стараетесь что-то скрыть, тем большим напряжением нервов это оборачивается для вас, сударь.

Он все глубже влезал мне в душу. Я опять запаниковал. Хоть бы кустик какой, чтобы лицо спрятать.

— Ну давайте. Вы меня премного этим обяжете. Теперь уж обойдемся без моих вопросов, да? Рассказывайте, как вам хочется.

Я покачал головой. Не могу.

— Хорошо, раз вам еще нужен поводырь — извольте. Итак, вы спите на одной кровати. У вас уже была физическая близость. Потом вы поняли, что она не девушка. Что кто-то вас опередил...

— Господин доктор! — вскрикнул я невольно. Нервы мои не выдержали напряжения, и я разрыдался.

— Да-да, поплачьте, сударь. Плачьте, как младенец невинный, когда он рождается на свет.

Но почему же я плакал? Почему перед ним — не отцом, не матерью, а этим чужим человеком? Что, собственно, разрывало мне душу? Может быть, нежелание, чтобы мою, нет — нашу с ней тайну узнал кто-то еще?

— Итак, я не обманывался. Вы действительно любите эту девушку. Ее утраты вы воспринимаете как свои. Вы утратили что-то и теперь хотите скрыть от мира свое разочарование. Она уже не была невинной девушкой. Да, сударь, вы плачьте, но все же ответьте мне. Вопрос еще не последний. Мне важно получить представление о первом сексуальном опыте Аннелис, чтобы я мог строить догадки о том, как он на нее повлиял. У всякого человека первый коитус навсегда запечатлевается в глубине сознания и может определить характер его сексуальности. Впрочем, нет, не совсем точно. Правильнее я должен был сформулировать так: в последующем может определять характер сексуальности. А теперь ответьте: говорила Аннелис или, возможно, хотела когда-нибудь сказать вам, кто он, ее первый мужчина?

— Не могу, господин доктор! — вскрикнул я, не вынеся боли.

— Выводите вперед третьего господина Минке. Кстати, и это вопрос еще не последний: Так кто же?

Я не ответил.

— Значит, вам известно, кто он. Или они.

— Нет, не они, господин доктор... Он.

— Ладно, он! — Мартинет закрыл глаза, словно прислушиваясь к чему-то внутри себя. А затем проронил холодное, как сполох молнии, от которого я очнулся: — Да, он. Конечно, он. Кто это?

— Ну господин доктор, господин доктор!..

— Ладно, можете не называть имя. Как вы оцениваете его: он хороший человек или плохой? Я имею в виду не поступки, совершаемые им в страсти, а то, как он ведет себя в повседневной жизни.

— Не смею я, господин доктор, у меня нет права оценивать!

— По-видимому, вы считаете это все вашей личной тайной. Или тайной семьи. Будущей вашей семьи, наконец. Что ж, трогательная позиция — солидаризоваться со всеми домочадцами, особенно будущими.— Он отвел взгляд, будто нарочно, чтобы я беспрепятственно мог выразить на лице все обуревавшие меня чувства.— Впрочем, я, видя вашу реакцию, могу по ней — да, уже и по ней догадаться, кто этот человек. Вы еще молоды, сударь, очень молоды, однако для Аннелис вы — пусть временно — фактически ее врач. А значит, будьте сильны. Она ведь вам нравится. Давайте назовем это так, если не хотите, чтобы я говорил «вы ее любите». Лично я все-таки предпочел бы последнее. Вам уже под силу принять как неизбежность ее теперешнее несовершенство, вы готовы нести ответственность за ее благополучие. Теперь, что бы ни случилось, вы не бросите ее, иначе она будет просто растерзана тысячами стервятников. К тому же ее красота — необыкновенная креольская красота, способная ошеломить любого, из какой бы страны он ни был... Как ни крути, пи верти, а вы на ней жёнитесь. Так будьте же ей хорошим врачом — и сегодня, и завтра, и вообще всегда. Чем старше человек, тем сложнее задачи ставит перед ним жизнь, и мы, чтобы смотреть ей в лицо прямо и без страха, должны воспитывать в себе смелость.

Он говорил, говорил, а у меня перед глазами, как наяву, извивался и корчился Роберт Меллема: он приплясывал и даже строил мне мерзкие рожи, злобно зыркая и грозя кулаком.

— Да, ваша реакция только подкрепляет мои предположения. Ну, раз вы не склонны ни подтвердить, ни опровергнуть мою догадку, ничего не поделаешь...

— Господин доктор! Господин доктор.., это ее брат! Роберт Меллема!

Стакан с лимонадом, который хозяин дома держал в руке, упал на пол и разбился. Я, вскочив со стула, бросился за дверь к своей двуколке.

Несколько раз потом доктор Мартинет и сам наведывался. Приезжал обычно под вечер, когда ньяи Оитосорох и Аннелис уже заканчивали работу. Тогда они втроем усаживались во дворе перед домом, болтали о разных разностях и слушали фонограф. Как правило, я, завидев его еще из своей двуколки, спешил, на скорую руку искупавшись, присоединиться к их обществу.

После того допроса, так меня потрясшего и о котором я никому, кроме моего дневника, не рассказывал, я проникся к доктору самым глубоким и искренним уважением. В моих глазах он уже был не только искусным врачом, не только ученым, воплощавшим в себе высокие нравственные качества, но и человеком, способным дать мне новый заряд душевных сил. Как он стремился понять других! И не просто понять, но еще и протянуть руку помощи — руку врача, ближнего, наставника. Поистине это был человеколюбец — помнится, однажды такое слово употребила юфрау Магда Петерс. Он умел выразить свое дружеское расположение множеством способов, и люди неизменно платили ему полным доверием. Иной раз мне даже стыдно было вспоминать, что я когда-то относился к нему с подозрением.

Присмотревшись поближе, я заключил, что в оценке его возраста ошибался. Нет, ему уже не за сорок, а за пятьдесят. Но лицо молодое, свежее, годы еще не иссекли его морщинами, и румянец во всю щеку. Каждая фраза у него была интересна и содержательна. Он хорошо рассказывал — и при этом незаметно фиксировал про себя реакцию слушателей, наверно, чтобы использовать свои наблюдения для понимания будущих пациентов. Так мне по крайней мере казалось.

Однажды, явившись с визитом к некоему высокопоставленному лицу, чтобы столковаться о заказе на семейный портрет, я застал хозяина на веранде за чтением какого-то английского журнала. Мы поговорили, а потом ему что-то понадобилось в доме, и он ушел, оставив раскрытый журнал на столе. Чистейшая случайность. Еше случайнее было то,

что мне вздумалось заглянуть в него. Там оказалась статья доктора Мартинета под заглавием «Социальные сдвиги на рубеже нового века как источник новых заболеваний». Ниже, в прямоугольной рамке, я успел прочесть: лечение без знания социальных предпосылок недуга есть метод средневековых врачевателей.

Хозяин вернулся, и мне пришлось положить журнал на место. Но с этой минуты я знал, что доктор Мартинет тоже пишет. Только не рассказы, как я, а научные статьи.

Вечером, когда он снова приехал, я попытался еще внимательнее понаблюдать за ним. У меня уже не было причин дрожать от страха при мысли, что он может читать у меня в душе.

Доктор по обыкновению рассказывал что-то поучительное, «с дальним прицелом», хотя и пересыпая свою речь шутками, Какую-то историю о близнецах, которые с малых лет ели вдвоем из одной тарелки и пили из одной чашки. Но, едва начав взрослеть, они, хоть на лицо и были схожи, во всем прочем перестали походить друг на друга. Теперь уже каждым из ннх управляли свои желания и мечты, не имевшие между собой ничего общего. В истоке этих несходных желаний и чаяний лежало одно — неудовлетворенность действительностью. А также несходство в том, каким видел — и хотел видеть — каждый из них самого себя.

На первых порах я не понимал, к чему он клонит. Мама и Аннелис молчали. Наверное, он бы своим рассказом нагнал на них скуку, если бы сразу не добавил:

— И с нашей юфрау Аннелис тоже так. Есть у нее и деньги, и любящая мать, и неописуемая красота, и в работе сноровка, а все равно чего-то не хватает. Чего-то вроде бы еще хочется. И вот это желание ей необходимо осознать. Иначе оно может привести к болезни. Неосознанные желания управляют нами жестоко, не ведая ни пощады, ни жалости. Они властно подчиняют своей воле тело, чувства и мысли. Не осознав их, человек будет вести себя как больной, он может дойти до помешательства. А теперь, юфрау, скажите честно: чего же это вам хочется, да еще так сильно, что вы даже заболели?

— Ничего. Право, ничего.

— А почему вы тогда вдруг покраснели? Разве на самом деле вы не хотите, чтобы у вас был господин Минке?

Аннелис, бросив взгляд в мою сторону, потупилась.

— Так вот, ньяи, если позволите, мой вам совет: жените-ка их поскорее.— Он пристально посмотрел на меня.—

А вы, господин Минке, ведь вы научились уже быть смелым? И сильным? А также без страха учиться этому?..

Продолжить он не успел. Подъехала извозчичья двуколка. Кучер помог сойти пассажиру — им оказался Жан Маре. Вторым была Мэй. Она сама спрыгнула на землю и за руку подвела отца к нам.

Я представил их всем остальным:

— Мой друг Жан Маре, художник. Разрабатывает образцы домашней мебели. Он француз, по-голландски не говорит.

Возникли некоторые сложности. Дело в том, что доктор Мартинет не понимал по-малайски, а Мама и Аннелис не знали французского, хотя доктор им и владел. Только мы с Мэй знали все три языка. Мэй тут же повисла на руке Аннелис.

Доктор Мартинет кивал головой, глядя, с каким радостным оживлением встретила Аннелис появление девочки. Точно две сестренки, младшая и старшая, нашли друг друга. Затем, переведя взгляд на Маре, он спросил по-французски:

— Сколько у вас детей?

— Мэй пока единственная, — ответил Жан, и по досаде, промелькнувшей в его глазах, я понял, что вопрос ему не понравился.

Как ни странно, Мартинет, обычно насквозь видевший любого, не обратил на это внимания и продолжил, но почему-то по-голландски, будто ни к кому не адресуясь:

— Было бы замечательно, если бы они могли общаться. Давно бы следовало...

Аннелис тем временем увела Мэй в дом. К нам они уже не выходили. Даже издалека слышно было, как они там смеются и звонко щебечут — то на малайском, то сбиваясь на яванский или голландский.

Жан Маре качал головой, прислушиваясь к голосу дочери. Лицо его светилось.

И все же какое-то ощущение неловкости по-прежнему сковывало нас, а это определенно не нравилось доктору Мартинету. Он откланялся и сел в свою двуколку, ожидавшую неподалеку от дома.

— Господин Мартинет искусный врач, — сказал я помалайски.— Это он вылечил Аннелис. Мы очень ему благодарны... А между прочим, Мама, мой друг приехал, чтобы просить разрешения написать ваш портрет, если вы согласны и у вас есть время.

“’— Мой портрет? Зачем?

— Мефрау...— подал голос Жан.

— Ньяи, господин Маре. Я не мефрау.

— Минке восторгается вами, мефрау...

— Ньяи, сударь.

— ...восторгается, видя в вас необыкновенную женщину. Он очень высоко чтит вас, мефрау, и поэтому...

— Ньяи, сударь.

— ...Поэтому мы с ним подумали, что надо бы увековечить ваш облик на полотне. Для будущего. Тогда люди и через год, и через сорок лет, несомненно, будут по-прежнему знать о вас и восхищаться вами.

— Простите, у меня нет желания, чтобы мною восхишались.

— Я понимаю вас. Одни лишь глупцы восторгаются самими собой. Только ведь здесь как раз другое: не вы собой, а вами восхищаются — ваши современники, живущие рядом.

— Мне очень жаль, сударь, но увековечение себя не входит в мои намерения. Я и фотографироваться бы не стала.

— Ну что ж, в таком случае... Да, действительно очень жаль. В таком случае, может, я... может, вы позволите мне присмотреться к вам, чтобы запечатлеть в памяти? — спросил он с неловкой вежливостью. Ньяи даже покраснела.— Чтобы я написал вас потом, уже дома?

Взгляд ньяи скользнул по мне, по окнам, затем перескочил на тыльную сторону деревянного щита, воздвигнутого у ограды, и задержался наконец на садовом столике. Раздосадованная и смущенная, она, казалось, не знала, как ей выпутаться.

— Нет-нет, сударь, не нужно.— Мама совсем сконфузилась.— И ты, Минке, тоже... Ну что ты там, в городе, говоришь обо мне?

— Ничего плохого не говорит, мефрау. Только превозносит вас.

Видя замешательство ньяи, я поспешил ей на выручку:

— Мама, не хотите сейчас — не надо. А может, в другой раз?..

— Ив другой раз нет.

— Он мой друг, Мама.

— В таком случае и мой тоже.

Жан Маре, который и так — наверное, стесняясь своего увечья — с первой минуты чувствовал себя как на иголках, начал выказывать беспокойство и явно подумывал, не лучше ли сразу и отбыть. Он уже нервно поглядывал по сторонам в поисках дочери, распевавшей где-то — сюда долетал только ее голосок.

— Она в доме, господин Маре,— сказала ньяи.— Пойдемте туда.

Мы вошли в гостиную. Веселое пение Мэй и Аннелис все громче доносилось из дальних комнат. Ньяи с радостью прислушивалась. С тех пор как я переехал в Вонокромо, Аннелис пела впервые. По-видимому, к ней опять вернулось короткое безмятежное детство, которое давно уже отняли у нее ответственность и работа.

Жан был задумчив и не говорил ни слова.

— Господин Маре,— сказала Мама после того, как мы расселись в гостиной и никто не решался первым нарушить молчание. -— Похоже, ваша дочурка сегодня внесла в наш дом новую струю. А что, если ей, как советовал доктор Мартинет, приезжать к нам почаще?

— Если девочке это по душе, я, конечно, не стану препятствовать‚,— ответил он, но каким-то унылым голосом, точно боялся, что ее потеряет.

— Минке, ньо, предложи господину Маре заночевать у нас.

— И правда, Жан, ты как, не против?

В который раз уж я замечал, до чего стеснителен этот художник, творец прекрасного. Ему трудно было ответить даже на такой простой вопрос. Растерявшись, он беспомощно смотрел на меня.

— В самом деле, Жан, оставайся. А завтра я тебя отвезу пораныше, чтоб мастерская открылась вовремя.

Он согласно кивнул, забыв, однако, поблагодарить хозяйку за любезное приглашение.

Ночью, когда мы остались в комнате одни, я тоже попытался расспросить его, пользуясь приемами доктора Мартинета:

— Жан, мне кажется, что-то тебя все время томит. Скажи, ты и теперь еще горюешь о прошлом? Извини, что я так спрашиваю.

— Да-а, вопрос, достойный писателя, Минке. Ты и впрямь уже заправский писатель, на сто процентов.

— Не в этом дело, Жан. Извини, пожалуйста. Просто я намного, очень намного моложе тебя и у меня куда меньше жизненного опыта и знаний. Может, ты все-таки ответишь?

— Это сугубо личное. К тому же я намерен поставить

точку на прошлом, как только закончу свою картину. Ты хочешь писать обо мне?

— Честно говоря, ты очень интересный человек. Да, хочу, если получится. А вот скажи: чего желаешь ты, Жан?

— Чего желаю? И ты спрашиваешь?! Ты ведь человек искусства, художник. И я художник. А каждый художник желает наивысшей славы, мечтает только об успехе. Об успехе! И все свои силы собирает воедино, Минке, лишь затем, чтобы удержать этот успех, эту славу, которая безжалостно его мучит.

— Но почему у тебя такой унылый голос, будто бы ты не веришь, что успех когда-нибудь придет?

— А вот и вопрос настоящего художника. Надеюсь только, что он твое собственное детище, что ты его сам глубоко выстрадал и выносил в себе. По правде сказать, в твои годы подобные вопросы еще не задают. Вопрос, предполагающий авторитетность суждений. Ты уверен, что это твой собственный, а не чей-то?

Я прикусил язык. Затем спросил как можно непринужденнее:

‚ — Авторитетность? Что ты имеешь в виду под этим?

— То, что человек хорошо понимает, о чем говорит.

Он явно не дремал. Провал моей попытки был очевиден. Тем более что продолжать разговор ему не хотелось.

В ту ночь, оставшись наедине со множеством нахлынувших на меня мыслей, я почувствовал, что пора уже говорить «прощай» моей прекрасной юности, полной блестящих свершений и побед. Да, побед, хотя другие, возможно, и не увидят в них ничего замечательного. Все, что записано в моем дневнике, дает мне право называть их победами. И величайшая среди них — любовь Аннелис. Несмотря на то что она, эта девушка, оказалась всего лишь хрупкой куклой.

Только звук маятника нарушал тишину ночи.

Мне вспомнилось одно высказывание доктора Мартинета: «На ферме у ньяи телкам, чтобы стать дойными коровами — полноценными, взрослыми коровами, — необходимо тринадцать-четырнадцать месяцев. Месяцев! Человеку же нужны годы — десятка два лет, а то и больше, — чтобы стать взрослым, достичь вершин своих возможностей и нравственной зрелости. Бывают, правда, люди, которые зрелости так и не достигают, живя лишь милостью от других или украденным у общества: это безумцы и прохвосты. Насколько человек зрел, насколько тверды его

нравственные устои, зависит от того, как много испытаний выпало на его долю. Безумцы и прохвосты— те, кто всю жизнь свою бегут от испытаний,— никогда не становятся по-настоящему взрослыми. А коровам достаточно и тринадцати-четырнадцати месяцев — в покое, без тревог и потрясений...»

О Аллах, поистине тяжки те испытания, что ниспослал Ты мне уже теперь, в годы моей юности. Слишком поторопилась жизнь, волею обстоятельств взвалив на мои плечи бремя вопросов, для ответа на которые я еще не созрел. Так дай же мне силы, чтобы я выдержал испытания, уготованиые Тобою, подобно тому как Ты не отказывал досель в этой милости другим... Я не безумец. Не прохвост какойнибудь. И никогда им не буду!

Небо в то утро было безоблачное. Ясный воскресный цень. Пасмурно было только у меня на сердце. Темные тучи, тоявившись вдруг, когда их неоткуда было ждать, стремигельно проносились в зияющей пустоте моей души, предзещая бурю. Вчера вечером, в субботу — еще одну суббогу, прошедшую без привычного диспута в школе,— во время нашей верховой прогулки с Аннелис (я уже умею держаться в седле!) мне на миг показалось, что я увидел Толстяка. И с той минуты тревога опять завладела моим сердцем.

Верхом на дешевенькой лошадке он как раз выезжал из кампунга, расположенного на землях поместья. Вечером, когда Дарсам пришел ко мне в комнату учиться письму и счету, я отменил наш урок. Рассказал ему, что в окрестностях околачивается какой-то подозрительный пузатый человечек, который однажды увязался за мной от самого Б. (Да, я вдруг припомнил: на станции в Б. он действительно покупал билет в том же окошечке кассы, сразу за мной. И еще вспомнилось: он явился к поезду раньше меня и стоял на перроне, прислонясь к столбу и разговаривая ‚с каким-то мужчиной.)

— У него глаза такие... прищурые, да, молодой господин? — спросил Дарсам.

Я подтвердил.

— Ага, пару раз и верно в кампунгах мелькал,— продолжил Дарсам и высказал предположение, что это китайский торговец.

— Если торговец, то должен бы быть с косичкой. А унего нет,— возразил я.— Наверное, Роберт подослал.

Дарсам не ответил.

— А где сейчас Роберт? С тех пор как я приехал из Б., он не показывается.

— Не придет больше. Струсил. Вы еще помните, молодой господин, что я вам прежде сказывал? Как он велел . мне вас убить? А яему на это: у меня хозяев, говорю, двое — ньяи и барышня. Кто им люб, тот и мне по душе. Коль тебе, синьо, и вправду вздумалось молодого господина кончить, то лучше я сам тебя в лапшу порублю, уж ты-то мне никакой не хозяин. Гляди-ка, это видишь? Вытащил свой тесак и показываю — он враз и драпанул...

Это было вчера. Появление Толстяка отравило мне существование. И даже солнце поутру не смогло разогнать мрачные тучи, громоздившиеся в пустоте моей души.

— Значит, ты уже видел этого, толстого? — спросил я еще у Дарсама накануне вечером.— А если он вдруг опять тебе на глаза попадется, что ты сделаешь?

— Ежели он взаправду Робертов сподручник — кишки из него выпущу.

— Ну-ну, только не зарывайся,— остерег я его.— Выбрось это из головы. Иначе ты всех подведешь. Не смей, Дарсам, ни в коем случае! Я запрещаю. Понял?

— Ладно, молодой господин. Нельзя так нельзя. Я его только отделаю хорошенько. Все кости переломаю, чтоб до конца дней неповадно было.

— Нет, не надо. Мы пока еще точно не знаем, что за всем этим стоит. А если полиция тебя заберет, кто будет тогда помогать Маме? Я не справлюсь.

Дарсам помолчал. Потом буркнул, тихо и не очень уверенно:

— Хорошо, буду слушать вас, молодой господин.

— Правильно,— сказал я.— Обязательно слушай меня. Я не хочу, чтоб вся семья пострадала по моей милости. И еще... Об этом по-прежнему никто не должен знать.

А утром я увидел, как Дарсам беспокойно вышагивает туда-сюда у ворот. Он умышленно держался на виду, чтобы я мог в любую минуту позвать его, если понадобится. Все было ясно: он охраняет мою жизнь от возможных покушений со стороны Толстяка.

Мы втроем — Мама с книжкой в руке, Аннелис и я — сидели перед домом, слушая чардаш. Звуки веселого танца прыгали, словно стайка речных креветок во время паводка. На душе по-прежнему было пасмурно. Меня и впрямь томило предчувствие: что-то должно случиться.

Я присматривался поочередно то к Маме, то к Аннелис. Ньяи меж тем настороженно следила за необычными передвижениями Дарсама.

— Мама, вы чем-то обеспокоены? — спросил я.

— Вечная история. Когда Дарсам начинает таким манером мотаться перед глазами, как кухонная мышь, у меня сердце всегда не на месте. Того и жди, что-нибудь произойдет. Вчера еще с ночи сделалось тревожно. Дарсам! ‘

Тот подошел и, остановясь перед Мамой, приветствовал

— Ты что здесь слоняешься? — спросила она по-мадурски.

— Ноги чешутся, ньяи, вот сами и бегают.

— А почему они у тебя чешутся не там, за домом?

— Да поди знай, отчего их сюда несет, к воротам.

— Ну хорошо. Только лицо у тебя, я смотрю, сегодня : что-то недоброе. Прямо-таки свирепое. И глаза таращишь кровожадно, вроде съесть кого решил.

Дарсам закатился напускным гогочущим смехом и, подняв в приветствии руку, отошел. Усы его то и дело дергались, будто он шептал себе под нос заклинания. А взгляд у мадурца в то утро действительно был напряженный, точно он, весь превратившись в слух, ловил таинственные голоса, долетавшие до него с неба.

— Ты что все молчишь? — обратился я к Аннелис.

— Да так, ничего.— Она поднялась и, подойдя к фонографу, выключила его.

— Зачем ты остановила? — спросила Мама.

— Не знаю, Ма, что-то у меня от музыки сегодня в ушах звенит.

— Ты бы поинтересовалась, может, Минке хочет еще послушать.

— Нет, Ма, не надо. Анн, ты помннишь того человека, что ехал вчера на лошади?

— В полосатой куртке, коричневой? — Я кивнул.— Помню. А кто он?

— Какой еще человек на лошади? Где? — вскинулась Мама.

— В кампунге, Ма,— пояснила Аннелис.

— Некому у нас в кампунгах ездить верхом. Разве что сын тетушки Карьо, охранник из БНК?

— Нет, Мама, не он. И потом, охранник, когда наведывается домой к родителям, одет бывает не так. Это какой-то толстый человек, и кожа у него светлая, чуть желтоватая, а глаза — щелочки.

— Дарсам! — окликнула мадурца Мама.

— Ну вот, ньяи, не зря, видать, ноги чесались.

Мама пропустила его шутку мимо ушей.

— Что за толстяк разъезжал вчера по кампунгам?

— Обыкновенный купчишка, ньяи... китаец. Мелочным товаром подторговывает.

— Глупости! Где ты видел торгаша-китайца верхом на лошади? Нанять бы, ладно, еще мог, но не для того же, чтоб ездить... Да и сам ты нынче ведешь себя странно. Он с косичкой был?

Дарсам с веселостью, ему несвойственной, второй раз сегодня загоготал, желая скрыть, что у него на уме.

— Давно ль вы, ньяи, Дарсаму не верите? — И он провел по усам тыльной стороной ладони.

— Нет, Дарсам, ты впрямь сегодня чудной какой-то.

Мадурский рубака опять рассмеялся, кивнул головой и ушел, не сказав больше ни слова.

— Он что-то утаивает,— пробормотала Мама.— Я уже прямо как на иголках. Пойдемте лучше в дом.

Она отложила книжку, встала и направилась к лестнике.

— Дарсам такой странный, мас... И Мама тоже. Что это С НИМИ?

— Откуда мне знать? Пойдем.

Аннелис ушла первой. Я еще постоял немного, обозревая окрестности. И вдруг перед глазами откуда-то как из-под земли вывернулся Дарсам, с обнаженным парангом в руке несущийся к воротам. В следующее мгновение за оградой я заметил Толстяка, спокойно шагавшего по направлению к Сурабае. Одетый в костюм кремового цвета, в белой шляпе и белых туфлях, он шел, помахивая тростью, точно совершал легкий променад. А я-то ведь уже давно отринул мысль о том, что он может быть каким-нибудь важным чиновником из канцелярии китайского майора...

Я, конечно, завопил не своим голосом:

— Не смей, Дарсам! Не сме-ей! — и бросился вдогонку.

Дарсам не послушал меня. Он продолжал погоню. Мне ничего не оставалось, как мчаться за пим вслед. Надо удержать! Не дай бог, что-нибудь случится. Так мы и неслись: Дарсам за Толстяком, а я за мадурцем, вопя во все горло.

Сзади послышался отчаянный крик Аннелис:

— Мас! Мас!

Я на миг обернулся. Аннелис бежала за мной.

Толстяк, по-видимому, понял, что его преследуют, и тоже припустился со всех ног, спасая свою шкуру от паранга мадурца. Время от времени он оглядывался.

— Стой, пузо! Стой, тебе говорю! — хрипло взревел Дарсам.

Толстяк, пригнувшись, поддал еще быстрее.

— Дарсам! Назад! Прекрати! — опять завопил я.

— Мас, мас! Останови-ись! — донесся у меня из-за спины высокий рвущийся голос Аннелис.

Я уже был у ворот. Толстяк бежал впереди всех, не сворачивая, прямехонько в сторону Сурабаи. Дарсам постепенно его нагонял.

— Аннели-ис! А-а-анн! Верни-ись! — послышался надрывный вопль ньяи.

Бросив взгляд назад, я на мгновение увидел Маму. Она бежала за дочерью, высоко подобрав свой кайн. Пучок волос у нее распался, и они разметались по плечам. Нас уже было пятеро. Толстяк улепетывал. Дарсам мчался за Толстяком. Я пытался настичь Дарсама. Сзади неслась Аннелис, а следом на ней — Мама.

— Дарсам! Не смей, слышишь?!

Но он все бежал, даже не думая мне повиноваться. Еще

немного, и Толстяк будет настигнут, а тогда уж наверняка ему не сносить головы. Нет! Нельзя этого допустить!

— Мас! Мас! Не ввязывайся! — крикнула Аннелис, и тотчас ньяи отозвалась таким же пронзительным криком:

— Анн, Аннели-ис! Наза-а-ад!

Наверно, если бы Толстяк продолжал бежать по направлению к Сурабае, его конец был бы неминуем. Дорога здесь. в воскресные дни пустынна, вдоль нее одни только савахи, савахи, потом это непотребное заведение, веселый дом бабаха А Цзюна, а дальше поля ньяи — заливные, суходольные, опять заливные, — и лишь за ними начинается лес. Очевидно, с местностью он все же был знаком. У него оставалась единственная возможность: свернуть во двор к А Цзюну. Он так и сделал. Я потерял его из виду.

— Куда драпанул?! Стой! — приказал Дарсам своей ускользающей жертве.

— Дарсам! А-о-0, Дарса-ам! — надрывался я. :

Через мгновение и наш рубака, свернув, исчез за оградой.

— Туда нельзя! — донесся чуть слышный крик ньяи.

— Нельзя туда, нельзя-я-я! — пронзительным голосом, вторя ей, подхватила Аннелис.

Еще несколько шагов, и я тоже влетел во двор к А Цзюну. 'Толстяка нигде не было, он исчез. Один лишь Дарсам стоял в растерянности, не зная, что делать.

Дверь дома и передние окна были, как обычно, закрыты. Мадурец, которого наконец мне удалось настичь, тяжело дышал. Я и сам ловил ртом воздух.

— Пропал этот стервец куда-то, молодой господин.

-— Ладно, пойдем отсюда. Угомонись.

— Э, нет. Я его должен проучить.

Удержать его было невозможно. Он двинулся вдоль ряда окон, тянувшихся по боковой стене здания.

— Мас! Не заходи в этот дом! — крикнула Аннелис, появляясь в воротах.— Мама запрещает.— Но она уже и сама входила, пошатываясь, во двор.

Дарсам поглядывал по сторонам. Я все порывался тащить его назад. Он не обращал на меня внимания. И паранг свой в ножны не вложил. В конце концов я тоже, затравленно озираясь, пошел за ним.

Каменный дом бабаха А Цзюна, нашего соседа китайца, оказался гораздо больше, чем можно было предположить, глядя на него из-за ограды. Сзади к нему еще примыкала длинная пристройка. Участок земли, окружавший его, почти

весь был засажен фруктовыми деревьями и цветами. Все ухожено. Узкие дорожки, покрытые слоем битой речной гальки, пересекали сад в разных направлениях. Куда ни глянь, всюду громоздкие скамейки из толстых досок, выкрашенных черной краской. С дороги ничего этого мне прежде рассмотреть не удавалось — все скрывала высокая и плотная, в несколько ярусов живая изгородь.

В какой-то момент я заметил вдалеке двух человек. Они нас не видели.

Дарсам свернул направо, за угол главного строения. Поблизости никого не было. Дверь, ведущая на задний двор, стояла открытая настежь. Аннелис у меня за спиной уже почти миновала длинный ряд окон. Снова, но теперь отчетливее, донесся крик ньяи:

— Не входите в этот дом! Нельзя!

Дарсам без колебаний поднялся по ступенькам и вошел внутрь. Остановился, посмотрел направо, налево, по-прежнему сжимая в руке обнаженный паранг.

Я тоже последовал за ним.

Взору моему представилось довольно просторное помещение — столовая, должным образом меблированная;: столы и стулья, диван для отдыха, буфет, заполненный посудой. Одну из стен украшала китайская каллиграфическая надпись, выполненная на зеркале крупными иероглифами. На других висели длинные бумажные свитки-какемоно с японскими акварелями: креветки, бамбук, лошади...

Дарсам вдруг замер, точно прирос к полу. Упреждаюше раскинул в обе стороны руки, не подпуская меня ближе. Я все-таки подошел. Что там?

В углу столовой на полу неподвижно лежал человек. Мужчина европейской наружности. Дюжий, заплывший жиром исполин, этакая туша со вспученным животом. Волосы соломенного цвета, но кое-где уже припорошенные сединой; местами сквозь них просвечивала лысина. Правая рука заброшена за голову. Левая прижата к груди. Шея у него спереди была залита рвотой, которая растеклась под затылком желтоватой лужей. В помещении стоял густой, тяжелый запах спиртного. Штаны и рубашка грязные, как будто целый месяц не стиранные.

— Хозяин?..— прошептал Дарсам.— Господин Мел. лема?

При звуке этого имени меня передернуло. Впрочем, передернуло еще и от омерзения к человеку, валявшемуся в углу словно куча тряпья, который действительно чем-то

напоминал Меллему; хотя тот, когда я его видел, все жене выглядел таким расплывшимся. Должно быть, мертвецки пьян или просто уснул.

Дарсам подошел, присел на корточки и левой рукой осторожно его потрогал. В правой руке он еще держал наготове обнаженный паранг. Человек не шевелился. Дарсам легонько толкнул его, затем приложил ладонь к груди.

Я приблизился. И правда — господин Меллема.

— Мертв! — сипло выдохнул мадурец. Только теперь он обернулся ко мне, повторив с тем же свистящим придыханием: — Кончился господин Меллема. Умер.

В проеме двери возникла задыхающаяся Аннелис, хриплым, надорванным голосом крикнула:

— Мас, не ходи в этот дом!

Я вышел и, взяв ее за плечо, заставил спуститься с крыльца. Появилась Мама, тоже запыхавшаяся, вся в поту. Лицо у нее было красное, всклокоченные волосы падали прядями на уши, на лоб, рассыпались по плечам и по спине.

— (Сейчас же назад! Все! Прочь из этого проклятого дома! — приказала она шепотом, тяжело дыша.

— Молодой господин! — окликнул меня Дарсам из-за двери.

— Останьтесь здесь, — велел я Маме и Аннелис и снова вошел в дом,

Мадурец, все еще сжимая в руке паранг, не переставал трясти тело господина Меллемы.

— Так и есть, мертвый,— сказал он.— Дыхания совсем нет. Кровь застыла.

Аннелис и Мама уже стояли у меня за спиной,

— Папа?..— прошептала Аннелис.

— Да, Анн. Твой папа.

— Меллема? — тоже шепотом спросила ньяи.

— Мертвый, ньяи. Умер господин Меллема.

Женщины немного придвинулись и застыли, ошеломленные.

— Тот же запах, — чуть слышно выговорила ньяи.

— Что, Ма?

— Этот запах, Анн. Ты чувствуешь? — почти беззвучно продолжила она, так и не сделав больше ни шага вперед.— Запах настойки.

— Как тогда у Роберта, Ма?

— Да, когда он тоже стал терять разум, — сказала ньяи.— И когда это впервые случилось с моим господином... Не подходи, Анн, не надо.

Внезапно все подняли глаза. В коридоре раздались легкие шаги, и оттуда появилась женщина в золотистом кимоно, расписанном болышими красными и черными цветами. Кожа у нее была очень светлая — скорее даже не желтая, а белая. Японка. Мелко семеня, она торопливо направилась к нам и, подойдя, заговорила по-японски чистым и каким-то обволакивающим голосом. О чем — мы не поняли.

В ответ я показал пальцем на мертвое тело, лежавшее в углу столовой. Она, содрогнувшись от отвращения, покачала головой, повернулась и опять семенящими шажками, только еще быстрее, ушла по коридору в глубь дома.

Мы проводили ее удивленными взглядами. Это была первая японка, которую я видел в своей жизни. Круглолицая, с узкими глазами, губы намазаны розовой помадой, а во роту золотой зуб — такая, пожалуй, вовек не забудется.

Вскоре из того же коридора показался мужчина-индо — долговязый, худой, с ввалившимися глазами.

— Мама...— прошептала Аннелис.— Роберт, Ма...

Тут только я узнал этого некогда крепкого парня, так ужасно теперь изменившегося.

Дарсам сидел на корточках. Едва было произнесено имя Роберт, он вскочил.

— Ньо?! — взревел мадурец.

Роберт мгновенно замер. Глаза его расширились. Узнав Дарсама, возникшего перед ним с парангом в руке, он резко повернулся и побежал. Мадурец метнулся вдогонку.

Аннелис, Мама и я стояли, точно нас пригвоздили к полу. Оцепеневшие от ужаса. В моем воображении на миг мелькнула страшная картина: Роберт лежит, обливаясь кровью, с зияющей рубленой раной на спине. Но нет!.. Дарсам скоро вернулся, приглаживая рукой усы.

— Удрал он, ньяи. Заскочил в комнату да и сиганул, наверно, через окно. Нет его нигде.

— Все, Дарсам! Хватит! — Ньяи только теперь обрела дар речи.— Прекрати эти дикие выходки. Он мой сын! — Голос ее дрожал.— Лучше займись своим хозяином.

— Хорошо, ньяи,

Аннелис молчала, судорожно вцепившись в руку матери.

— Такие дела,— вздохнула ньяи, смиряя гнев.— Если уж плохо, то все сразу... А ты иди домой, Анн! Кому я, спрашивается, говорила — не входить сюда, в этот проклятый вертеп?! Дарсам, отвезешь хозяина домой.

— Возьми у них здесь коляску,— велел я мадурцу.

Он вложил наконец в ножны паранг и вышел.

Ньяи свинцовым взглядом смотрела на бездыханное тело своего господина. Аннелис, не выдержав, невольно спрятала лицо на груди у матери.

— По-человечески жить не захотел. У соседа в гостях ему, вишь, больше нравилось. А Цзюн! А Цзюн! — крикнула ньяи.— Бабах! А Цзюн!

Китаец на зов не появился.

Опять вошел Дарсам. Пробурчал со злобой:

— Этот наглец сторож не хочет давать коляску без разрешения.

— А где бабах?

— Говорит, нет его.

— Тогда возьми нашу.

— Давайте я схожу, — вызвался я.

— Нет, вы оба ждите здесь, — сказала ньяи,— а я пойду домой. Пошли, Анн.— Она решительно потянула дочь к двери.

Женщины, взявшись под руки, покинули притон А Цзюна с черного хода. О трупе Меллемы, лежавшем с раскрытым ртом, они уже словно забыли.

В тот раз я воочию смог убедиться в том, насколько глубока была пропасть, разделившая ньяи и ее господина. Она даже пальцем не прикоснулась к покойнику, хоть он и был отцом ее детей. Не могла простить..

— Славно так начиналось, молодой господин, и такой отвратный конец,— опять пробурчал Дарсам.— Ловили беглеца, а поймали мертвеца...

Только теперь в доме и поднялась суматоха. Вскоре мы услышали, как из комнат стали выбегать женщины.

— Девки А Цзюна,— процедил Дарсам сквозь зубы.— Пять лет хозяин из этой норы не вылазил, тут и помер. Среди распутных девок. Э-эх, хозяин, господин Меллема!.. Пять лет ньяи своего гнева не показывала, сдерживалась. А ему до самой смерти на все начхать было. Дрянной человек! — Он плюнул на пол.

— И Роберт тоже здесь.

— Под одной крышей с теми же девками. Стервеш

— Мама, должно быть, все это оплачивала?

— Каждый месяц счет приходил.

— Не трогай ты покойника, — с запоздалой осмотрительностью остановил я его,

Подъехал экипаж. Не с Мамой и не с Аннелис. Четверо полицейских и их начальник, индо. Сразу же приступили к осмотру. Один записывал все, что говорил старший.

‚ — Труп с места сдвигали? — спросил он по-малайски. ‚ — Немного. Давеча я его легонько потряс,— ответил на мадурском Дарсам.

` — Где владелец дома?

— Нет его.

— А жильцы здешние? — Он вытащил свои карманные часы, мельком взглянул на них и опять спрятал.

Обитатели дома не показывались.

— Кто первый его обнаружил?

Дарсам в ответ кашлянул.

— Ну, расскажи, как это вы, живя в «Беззаботном», оказались здесь? — спросил старший уже по-мадурски.

У меня оборвалось сердце. Похоже, мы таки влипли. Теперь полиция заведет дело, и неприятностей нам всем не миновать.

— Я ловил того, толстого.

— Что еще за толстый?

— Человек такой подозрительный. Хотел его догнать, а он побежал и куда-то сюда нырнул.

— Ты вошел в чужой дом. Кто тебе позволил?

— Здесь никого не было. А заходить всем можно, не спрашивая. На то оно и есть веселое заведение.

— Но вы же не развлечься сюда пришли?

— Я уже говорил, — начал досадовать Дарсам.— Зашел, потому что догонял толстого. Думал, может, кто из здешних гостей.

Начальник язвительно ухмыльнулся. Его подчиненные в это время попытались вытащить труп. Безуспешно. Дарсам взялся им помогать, чтобы только избавиться от дальнейших расспросов.

— Ладно. Назовите ваши имена.

Нас обоих — меня и Дарсама — затолкали вместе с трупом в казенную карету и отвезли в полицию. Там мы были подвергнуты еще более пристрастному допросу. А потом... ох, потом оставалось только ждать, что и батюшка в конце концов, прочтя где-нибудь в газете имя своего дитяти, узнает: его сынок, самый в роду образованный, предмет семейной гордости, замешан в истории, да к тому же еще и грязной, случившейся в публичном доме. Ну прямо все как он предчувствовал...

В тот же день было точно установлено: господин Меллема

умер от яда. Это подтверждалось рвотой и разрушением

слизистой оболочки рта и пищевода. Анализы, сделанные доктором Мартинетом, который был вызван для экспертизы, показали, что отравление осуществлялось в течение длительного времени, малыми дозами, поэтому организм жертвы успел к ним привыкнуть. В день смерти покойный получил дозу, в два-три раза превысившую обычную.

Как я и предполагал, газеты поспешили разнести новость: «Смерть толстосума, одного из самых зажиточных людей Сурабаи, владельца поместья «Беззаботное»!.. Умер в публичном доме бабаха А Цзюна в Вонокромо!.. Умер в луже рвоты, выпив отравленного вина!..» Наши имена при этом назывались многократно.

В поместье к нам нагрянули репортеры: туземцы, китайцы, индо и белые. Мама и Аннелис ни на какие вопросы не отвечали — я предупредил их, чтобы они не открывали рта. На дороге за оградой собирались люди, пришедшие посмотреть на наш дом. Да, мы становились зрелищем для зевак.

Никто из нас арестован не был. Я воспользовался этим, чтобы написать свой отчет о происшествии, более соответствующий истине; его несколько дней подряд публиковала «5.М№М. 9/4 О.». Впоследствии я узнал: благодаря моим материалам тираж этой газеты подскочил. Ее спрашивали не только в Сурабае, но и в других городах, поскольку она считалась источником, заслуживающим доверия. Когда толстосум умирает не своей смертью, это всегда вызывает уйму кривотолков.

Недельные каникулы в школе мне пришлось употребить на опровержение всяческих домыслов и предвзятых сообщений. Однако вскоре в газетах появились новые статейки, со сведениями, исходившими якобы от полицейского управления: полиция занята установлением личности и розыском некоего толстяка, а также Роберта Меллемы, старшего отпрыска семейства Меллема, подозреваемого в организации тайного сговора с целью убийства собственного отца.

О том, кто такой толстяк, не замедлила поведать ежедневная малайско-китайская газета. По ее мнению, это, вероятно, синкех, «новый гость» из Китая, который недавно проник нелегальным путем на Яву; вполне возможно, он также и член общества, именующего себя «Новый народ, того, что замыслило свергнуть императора Поднебесной. Одна из их отличительных примет: они не носят косы! А у

1 «Новый народ» — радикальная антимонархическая организация, действовавшая в Китае в конце ХХ в. под руководством ее основателя Лян Цычао,

толстяка косы действительно не было. На Яву жеон, должно быть, прибыл потому, что его преследовала английская полиция в Гонконге или Сингапуре. Теперь мутит воду в Сурабае. Посему необходимо решительными действиями пресечь проникновение нелегальных иммигрантов, особенно китайцев, не носящих косы, которые едут сюда явно с преступными замыслами.

Голословное утверждение, высосанное из пальца! — ответил я малайско-китайской газете. Да, глаза у него узкие, прищурые, но это вовсе не отличительный признак одних лишь китайцев: Он не носит косы? Тоже отнюдь не обязательно причислять его на этом основании к «Новому народу».

Моя статья не прошла без последствий: полиция стала трясти «5.М№. о/4 ).», требуя сообщить, что газете известно о толстяке. Маартен Найман давать показания отказался. В частности, еще и потому, что он сам не знал всех обстоятельств дела. За это его на трое суток засадили в каталажку.

Мириам п Сара от имени семьи де ля Круа выразили всем нам сочувствие, подчеркнув, что опи уверены в нашей невиновности. В письме была приписка с приветом от Герберта де ля Круа и пожеланием, чтобы мы, мужественно встретив все испытания, вышли из них победителями.

Матушка в своем трогательном послании сокрушалась, а заодно извещала, что батюшка до крайности разгневался, во всеуслышание объявил: «Сыном его своим больше признавать не желаю» — и отправил письмо в Сурабаю господину директору ха-бэ-эс с уведомлением, что забирает меня из ШКОЛЫ.

Во втором письме матушки, тоже написанном по-явански, говорилось: возможно, я и не виноват... И дай мне бог скорее покончить с этим неприятным делом... И что господин ассистент-резидент Б. приезжал к батюшке успокоить его и сказал вот какие слова: что-де мое пребывание в «Беззаботном» вовсе не обязательно имеет отношение к распутству; что человека в суд приводят не только его проступки, но и нередко несчастный случай, который может произойти с каждым — никому не дано предвидеть, когда его постигнет несчастье. Батюшка не спорил. Однако старшему сыну и дочерям сказал: кто из его детей удостоился внимания полиции, тот его осрамил, а такому рядом с отцом нет места.

Я ответил на все письма. По поводу высказывания отца написал: если на то батюшкина воля — ничего не поделаешь, значит, теперь у меня сыновний долг только перед матерью.

Потом от старшего брата пришло послание: матушка-де, прочтя мой ответ, все глаза выплакала. Почему к родному отцу, которого я так прогневал, у меня столь непочтительное отношение, как будто отец не желает добра своему собственному сыну? Ты его сын, ты младший — вот и повинись.

На письмо брата я не ответил. Батюшка волен оставаться при своем гневе и при своем мнении. К тому же мы с отцом не очень-то и знали друг друга. Я с малых лет находился при дедушке, и слово «отец» было для меня всего лишь пустым звуком, не больше. Каждый раз, призвав меня пред свои очи, он только и требовал, что признания его отцовской власти. Ладно, как хочет, так пусть и судит. Нет мне дела ни до его гнева, ни до его мнения. Батюшка забирает меня из ха-бэ-эс? Что ж, такое право он действительно имеет — туземец может учиться в ха-бэ-эс, если только у него есть влиятельный поручитель. Правда, моим поручителем был не он, а покойный дедушка. И неизвестно еще, одобрит ли это господин директор. Ну а если одобрит — ничего не поделаешь. У меня, я уже чувствовал, запас знаний достаточный, чтобы далыше учиться самому. Чтобы войти в большой мир своими ногами, без подпорок, сил хватит.

Похороны господина Меллемы состоялись на европейском кладбище в Пенелехе через четыре дня после того, как он был найден мертвым. Мы все ходили проводить его до могилы. В траурном шествии за гробом шли главным образом жители кампунгов, работавшие в поместье. Пресса тоже не осталась в стороне — присутствовали семь газетных репортеров. Кроме того, были доктор Мартинет, Жан Маре и Тэлинга. Обо всем, что необходимо для погребения, позаботилось похоронное бюро «Фербрюгге».

Доктор Мартинет взял на себя обязанность представлять семейство Меллема. Во время погребальной церемонии он с глубоким сочувствием сказал о тяжелых испытаниях, выпавших за последние пять лет на долю семьи покойного, особенно на долю ньяи и Аннелис. Перед такими невзгодами мог выстоять только по-настоящему сильный человек. И этим человеком была туземная женщина, которой не помогал никто, кроме ее дочери — девушки умелой и расторопной. Но испытания еще не закончились, поскольку теперь предстоит слушание дела в суде...

На эту речь, всю до последнего слова проникнутую симпатией, Тут же эхом отозвалась колониальная пресса, малайская и голландская. Доктора Мартинета стали терзать репортеры, требуя от`него дополнительных подробностей. Он,

понимая, что любые детали потянут за собой длинный хвост сенсационных измышлений, стойко молчал. Тогда колониальные газеты, пишущие на голландском языке, принялись кто во что горазд выговаривать доктору за симпатию, проявленную к какой-то туземной женщине, которая, возможно, еще и не отмоется в этом грязном деле. Сколько уже было случаев, когда неопровержимо доказывалось, что ньяи вступали с кем-нибудь в сговор, задумав убить своего хозяина. Мотивы: прелюбодеяние и деньги. Только за последние сто лет, в девятнадцатом веке, заявила одна газета, по меньшей мере пять ньяи были отправлены на виселицу. Как знать, может, и ньяи Дасима, героиня известной книги, со-‘ вершила бы такое преступление, не окажись ее хозяин сэр Эдуард Уильямс мудрым и прозорливым человеком. А чем кончилось? Да все равно убийством. Только не Эдуард Уильямс стал жертвой, а сама же Дасима... В заключение комментатор советовал тщательнее допросить ньяи Онтосорох. Другая газета, батавская, даже прошлась по поводу Минке, одиозного субъекта, к которому следовало бы присмотреться внимательнее.

Доктор Мартинет и Маартен Найман собрали множество газет, выходящих в разных городах, и передали их мне.

Читая эти комментарии и советы, ньяи однажды сказа-

— Им невыносимо видеть, что яванец не раздавлен, хоть они и топчут его своими ногами. У них туземец всегда виноват, а европеец должен оставаться чист. Раз ты родился туземцем, значит, уже заведомо преступник. Нам еще придется нелегко, Минке, сынок...—- Она впервые назвала меня сынок, и я так растрогался, что у меня навернулись слезы.— Тебе, верно, хочется сбежать` от нас?

— Нет, Ма. Мы будем бороться вместе. И друзья нам ‚тоже помогут. Не думайте, что Минке прохвост какой-нибудь, прошу вас.

— У них есть все возможности, чтобы сделать’нас козлами отпущения. Только полиция, похоже, свои резоны имеет, раз никто из нас, даже Дарсам, по сей день не арестован.

Еще одна статейка — явно подарок Роберта Сюрхофа — вчинила мне иск в том, что я влез в семью Меллема и бесстыдно там паразитирую, присосался к чужому богатству, а перед людьми выставляю себя этаким невинным воробышком, что я человек без фамилии и вообще ничего не имею, а единственный мой капитал — наглость. Одним словом, проходимец,

Поместила ее, правда, не «5.М№. 9/4 Р.», а газета; известная своим пристрастием ко всяческим скандалам, в которой сотрудничали маньяки, помешанные на сенсационности. Или как выразился доктор Мартинет: свора больных, психопатов под стать Титу! времен Римской империи. Доктор не преминул наведаться к нам, чтобы выразить мне чувство симпатии.

— Выше голову. Не унывать.

Статья действительно ударила больно. Как ни утешали меня, как ни тщились лить бальзам на мою рану, сердце ныло. Я чувствовал эту боль всем телом, даже кончиками ногтей.

— Я подам в суд, Мама.

— Нет! — решительно возразила ньяи.— Тебе никогда не выиграть это дело.

— Если только вы опровергнете то, что он написал, могу выиграть.

— Я-то, конечно, на твоей стороне,— сказала она.— Но в суде ты ни за что не выиграешь. Твоими противниками будут европейцы, ньо. Прокурор и судьи станут тебя травить, аты в судебных делах опыта не имеешь. И не на всякого адвоката или присяжного поверенного можно положиться, да еще в таком процессе, где туземец обвиняет европейца. Лучше ответь на их поклеп через газету. Брось им ВЫЗОВ.

Человек, утверждающий, что знает меня лично, написал я в своей отповеди, возможно, был моим приятелем; наверное, даже близким приятелем. Почему тогда, сударь, вы не открыли своего лица, почему предпочитаете скрываться за маской, обливая меня грязью? Объявитесь, милостивый государь, покажите, кто вы такой. Что заставляет вас стыдиться собственного лица, имени, а также своих поступков?

Мою статью, опубликованную Маартеном Найманом, через некоторое время перепечатал и один аукционный листок, который благодаря событиям, развернувшимся вокруг смерти Германа Меллемы, превратился вежедневную газету, хотя рекламные объявления по-прежнему съедали большую часть его объема. В Сурабае существовало шесть коммерческих предприятий, занятых аукционной торговлей, каж-

1 Тит (39—81) — римский император из династии Флавиев. По свидетельству Гая Светония Транквилла, пригубил питье, которым император Нерон отравил Британика, «и после того долго мучился тяжкой болезнью»,

дое со своим печатным изданием. Этот листок единственный смог вырасти в ежедкевную газету.

Так сколько же я украл у покойного господина Германа Меллемы? Потрудитесь-ка, милостивый государь, назвать цифру. По возможности уточнив заодно, из’ чего она складывается. Если нужно, обращайтесь за помошью прямо к семье Меллемы; впрочем, готов даже сам вам посодействовать. А понадобится, так и бухгалтера возьмем для подсчетов, написал я.

Результат поистине превзошел ожидания. На меня набросились с воем и бранью. Мама была права — и это ведь еще при том, что я не стал возоуждать судебного дела. Вопрос, верно ли, будто бы я трутень, присосавшийся к богатству покойного Германа Меллемы, оказался даже не главным. Внимание хулителей сосредоточилось на различии в цвете кожи — белые ополчились против туземца. Газеты других городов тоже сунулись со своими нападками. В итоге за целый месяц я ни разу не удосужился заглянуть в школьные учебники. Все дни напролет занят был тем, что отбивался от злобной людской тупости. Маартен Найман пересылал мне пасквили, а я на них отвечал.

Юфрау Магда Петерс тоже приехала как-то засвидетельствовать свою симпатию. Заявила:

— Да, в колониях повсюду так — ив Азии, ив Африке, Америке, Австралии. Все, что не европейское, а тем более не в колониальном духе,— все топчут, высмеивают, охаивают с единственной целью: чтобы кичиться могуществом колонизаторов и превосходством Европы. Во всем, даже в мракобесии. Только ты не забывай, Минке, что первопроходцами сюда, в Ост-Индию, отправлялись одни лишь авантюристы и люди, от которых там, в Европе, не было проку. Это здесь они изображают себя больше европейцами, чем есть на самом деле. Отребье!

Мы выслушали ее сочувственно-хулительную речь молча.

Аннелис мы по возможности старались не посвящать в происходящее. Похоже, нам это почти удавалось. Таким образом, между ньяи и мной возник союз, который мы противопоставили миру за стенами дома.

— Раз ты и в самом деле решил вместе со мной дать им отпор, Минке, сынок, тебе надо будет стоять до конца. Но если им прижать хвост — берегись, они могут подстеречь и устроить настоящую расправу. Такое уже бывало. Ты не боишься?

— В этом деле нельзя отступать, Ма. И потом, что касается меня, то заверяю вас, я не прохвост какой-нибудь. Не сбегу.

— Ладно. В таком случае пока тебе и впрямь не следует ходить в гимназию. Эта драка важнее учебы. Там они тебя затравят. А пройдя через нынешние испытания, ты постигнешь другую науку — как обороняться и нападать открыто, на виду у всех. И твоим аттестатом будет громкая слава.

Затем неожиданно в одной малайскоязычной газете, владельцем которой был европеец, появилась статья в мою защиту; написал ее человек, назвавшийся Коммером:.

Почему, спрашивал он, если Минке, или Макс Толленаар, действительно преступил закон, среди его обвинителей не нашелся ни один, кто бы возбудил дело в суде, предъявив ему формальный иск? Может быть, они считают, что законы Нидерландской Индии не в состоянии удовлетворить их справедливые требования? Или они намеренно хотят унизить правосудие, уличить в бессилии досточтимых служителей закона? Или, наконец, эти не очень почтенные господа желают таким способом создавать новое законодательство?

В результате юристы затеяли между собой перебранку, а наскоки на меня прекратились. Аттестата громкой славы, обещанного Мамой, я так и не получил.

Ньяи Онтосорох держалась невозмутимо, похоже, готовая к любому исходу. Аннелис, вся в заботах и суете, с усердием тянула лямку. Улаживать отношения с миром вне стен дома она предоставила нам двоим. А я внезапно был признан единственным мужчиной в семье. Конечно, не имея на то законных прав.

Откладывать судебное заседание и дальше было уже невозможно. Роберта Меллему и Толстяка найти не удалось. В рассуждении сего власти решили, что в качестве обвиняемого перед судьями предстанет А Цзюн. Китаец в белом суде! Суде европейцев! И не потому, что у А Цзюна был югит риоциедашт, а поскольку имело место соппехЦей?, о чем я узнал впоследствии. Ему предъявлялось обвинение

1 Реальпым прототипом этого персонажа был предположительно Х. Ф.Р. Коммер, редактор ежедневных газет «Сурабайский альманах» (1900) и «Сурабайский вестник» (1902—1942).

2 Сообщничество (нидерл.); здесь: совместное участие в совершении преступления лиц неевропейского и европейского происхождения. Возв сознательном и заранее обдуманном убийстве Германа Меллемы, каковое он осуществил не только исподволь, но и единовременно.

Это был, вероятно, самый большой процесс, когда-либо происходивший в Сурабае. Взбудораженные слухами и разноголосой полемикой в процессе, следить за его ходом явились горожане всех национальностей, всех цветов кожи. По сообщениям газет, кое-кто приехал даже из других городов. Прибыл и старший брат ньяи из Тулангана.

Говорили также, что это судебное заседание было и самым дорогим. Понадобилось не менее четырех присяжных переводчиков: с яванского, мадурского, китайского, японского и малайского языков. Все переводчики — голландцы.

Господин Тэлинга, Жан Маре и Коммер тоже присутствовали. Коммер даже заявил: с тех пор как он стал журналистом, еще ни разу не было случая, чтобы это здание, один вид которого наводил страх, привлекло к себе такие толпы народа.

Среди публики оказался и один мой знакомый владелец аукционной конторы и рекламного листка.

Сурабайская ха-бэ-эс впервые за годы своего существования закрылась: учителя и учащиеся в полном составе переместились во двор перед зданием суда.

Доктор Мартинет был вызван для дачи показаний в качестве. эксперта по медицинским вопросам.

Бабах А Цзюн прибег к услугам защитника, выписанного из Китая. Изъяснялся этот человек по-английски, ввиду чего пришлось пригласить еще одного переводчика.

Говорили также, что это первый судебный процесс, на котором китаец предстал перед белыми судьями.

Сперва слушание дела проходило быстро. Разбирательство шло на голландском языке. Однако от А Цзюна оказалось нелегко добиться мотивов убийства, хотя в конце концов он признал, что отравление совершалось китайским снадобьем из трав, неизвестным медицине. Открыть состав снадобья бабах не пожелал, сказал только: выпив его, человек теряет равновесие. Что и было проверено на десяти заключенныхубийцах, сидевших в тюрьме Калисосок.

Поначалу А Цзюн упорно утверждал, что снадобье ниможно, следствнем было установлено, что в подготовке убийства Германа Меллемы Роберт выступал как соучастник либо оказывал А Цзюну косвенное содействие, предоставляя сведения. В книге этот момент почти не затронут.— Прим. автора.

какого вреда причинить не может. Его якобы добавляют в рисовую водку только для запаха. Но китайский лекарьтравник, вызванный в качестве свидетеля, это заявление опроверг, и обвиняемый был прижат к стенке в наиболее слабом пункте его защиты, что повлекло за собой признание в убийстве.

Каковы были мотивы убийства?

Сперва А Цзюн говорил, что ему опостылел клиент, который уже пять лет не желал уходить из его дома. Однако он не смог ответить на вопрос, чем же именно так надоел ему гость, приносивший между тем постоянный доход. И почему тогда он пригрел у себя еще и Роберта Меллему?

Допрос ньяи Онтосорох, ставшей прямо-таки звездой всего судебного процесса, вогнал эту женщину в краску. Пользоваться голландским языком ей не разрешили. Велели говорить по-явански, через переводчика, но она отказалась и стала отвечать на малайском. Разъяснила, что за содержание покойного Германа Меллемы ей ежемесячно выставляли счет в сорок пять гульденов, который всегда предъявлял к оплате посыльный А Цзюна. Последнее время начали также приходить счета на Роберта Меллему в размере шестидесяти гульденов.

Почему Роберт платил больше?

Потому что, ответил А Цзюн, синьо Роберт требовал только Маико, у которой тариф выше, да еще в единоличное пользование.

Верно ли, будто Маико обслуживала одного Роберта Меллему? Японка возразила. Нет, ей приходилось обслуживать всех, на кого указывал А Цзюн, равно как и самого хозяина. В частности, еще и по той причине, что Роберт с каждым днем обессиливал и желание в нем угасало.

Чтобы удовлетворить любопытство публики, Маико был задан вопрос, случалось ли ей, пока она промышляла ремеслом продажной женщины, болеть дурными болезнями. Свидетель-эксперт доктор Мартинет подтвердил, что Маико несомненно страдает застарелым сифилисом.

Не испытывает ли она угрызений совести из-за того, что здесь, в чужой стране, была разносчицей этой заразы? Японка ответила: если я больна, то не по своей же воле. Эта болезнь не с меня началась. Я служу только для утех, мое дело — угождать клиенту. Во всем.

К вящему удовольствию любопытных, тотчас последовал и другой вопрос: а с кого же началась эта болезнь? На что

Маико звонким, чеканным голосом ответила: не знаю. Если клиент от меня заразился, моей вины в том нет.

Когда-нибудь бабах А Цзюн высказывал ньяи недовольство? Ньяи ответила, что ей ни разу в жизни не довелось встречаться со своим соседом. Она видела только его счета. Первая их встреча состоялась в зале суда.

Под конец суд и вовсе сбился на пережевывание всяческих неувязок в следственном деле, что нередко раздражало публику. Отсутствие Роберта Меллемы и Толстяка оказалось поистине непреодолимым препятствием. Однако немалую часть этого сумбурного дознания составили вопросы о моих отношениях с Аннелис, вызывавшие у присутствующих то неуемный смех, то сдавленное хихиканье. Судья и прокурор не упускали ни единой возможности, чтобы подвергнуть наши отношения публичному осмеянию. Посредством двусмысленных, совершенно непристойных вопросов они попытались придать дурную окраску также и моим отношениям с ньяи. Я поражался: как могут европейцы—мои учителя, «цивилизаторы» — поступать подобным образом?

К счастью, этот допрос не очень затянулся. Тем не менее я понял, какую цель он преследовал: им очень хотелось доказать существование интимной связи между нами, от чего уже, как по мостику, можно было бы перейти к нашему соучастию в убийстве.

А Цзюн облегчил наше положение, заявив, что ни сама ньяи Онтосорох, ни я с Аннелис, ни Дарсам — никто к убийству никакого касательства не имел. Это и помогло нам избежать ловушки.

Две недели шло судебное разбирательство. Признания относительно мотивов преступления от А Цзюна добиться все же не удалось. Приговор суда — разочаровавший многих — гласил: десять лет тюремного заключения и принудительные работы. Требование прокурора о смертной казни за предумышленное убийство азиатом-иностранцем человека европейской крови было отклонено. Кроме того, обвиняемый должен был возместить судебные издержки и затраты на похороны Германа Меллемы, а также вернуть излишек по счетам, которые предъявлялись к оплате за Роберта.

А Цзюна сразу же после оглашения вынесенного ему приговора водворили в тюрьму. Его слуги получили от трех до пяти лет. В отношении Маико суд постановил: содержать ее в больнице под надзором врачей за счет бывшего хозяина, пока не представится возможность возобновить рассмотрение дела в случае поимки Толстяка и Роберта Меллемы.

Слушание дела было временно прекращено. Я решил вернуться в гимназию.

Когда двуколка остановилась у ворот, мои школьные приятели уже все были здесь, во дворе. Они обернулись ко мне и примолкли, пока я проходил мимо.

Я не успел даже дойти до своего класса. Кто-то меня догнал, чтобы сообщить: господин директор велел немедля явиться. Отправился к нему. Вот что он сказал:

— Минке, я от себя лично и от имени всех наших преподавателей и учеников поздравляю тебя с победой, одержанной в суде. Мне показалось особенно замечательным то упорство, с которым ты защищался от нападок. Вся гимназия с большим вниманием следила за судебным процессом — ты, конечно, это знаешь. Иначе и быть не могло, ведь Минке — воспитанник нашего учебного заведения. А теперь выслушай решение учительского совета, вынесенное им после долгих заседаний и нелегких споров о. тебе. Приняв к сведению твон ответы в суде — я имею в виду то, что касается отношений между тобой и Аннелис Меллема,— учительский совет постановил, -что ты уже слишком взрослый, чтобы общаться со своими однокашниками, и прежде всего опасен для наших учениц. Учительский совет не может брать на себя такую ответственность перед их родителями и попечителями. Тебе ясно?

— Более чем, господин директор.

— Очень сожалею. Ведь осталось несколько месяцев до выпуска.

— Что поделаешь. Воля ваша, господин директор.

Он протянул мне руку и изрек:

— Не повезло с учебой — успехов тебе в любви и жизни, Минке.

Когда я вышел из директорского кабинета во двор, уроки уже начались. Увидел за окнами множество глаз, устремленных на меня. Помахал рукой своим, они ответили. И на душе вдруг стало тоскливо оттого, что надо расставаться с людьми, которым, оказывается, не совсем безразличен был этот туземец. .

Двуколка ждала на том же месте. Я сел. Но едва мы отъехали, приказал кучеру остановиться — кто-то бежал сзади , окликая меня. Юфрау Магда Петерс. Пришлось сойти.

— Прости, Минке. Я не смогла тебя отстоять. Я дралась изо всех сил. Как только у них в суде хватило наглости задавать публично такие вопросы?

— Благодарю вас, юфрау.

Она ушла. Я снова сел, и мы тронулись. Попросил кучера ехать медленно.

Да уж, наглости у них там, в суде, хватило. Прокурор, сомкнувшись в ненависти с Робертом Сюрхофом, нарочно старался на виду у всех вывернуть нашу жизнь наизнанку.

Как будто подслушав мой разговор с доктором Мартинетом, он по-голландски задал вопрос, который тотчас повторил, уже на яванском, переводчик: «Минке, в какой комнате

ты спишь?» Я, конечно, не захотел удовлетворить его любопытство. Однако вопрос был молниеносно переадресован Аннелис, теперь уже без посредника: «С кем вы спите, юфрау Аннелис Меллема?» И Аннелис не нашла в себе сил отказаться от разъяснений. В публике послышались смешки, даже демонстративно оскорбительный хохот.

Следующий ком грязи угодил в Маму: «Ньяи Онтосорох, или Саникем, наложница покойного господина Меллемы, как же ты могла допустить такое непотребство между твоим гостем и дочерью?»

Опять взрыв хохота, издевательского, еще более демонстративного. Прокурор и судья тоже улыбались, довольные тем, что могут помучить эту туземную женщину, на которую всегда с черной завистью смотрели европейки и инлдо.

И тут ее прорвало. Звучным голосом, на безукоризненном голландском языке — несмотря на запрещение судьи, требовавшего, чтобы она говорила по-явански, и под стук его деревянного молотка — ньяи произнесла целую речь, бурную, как река, выплеснутая ураганом из тесных берегов:

«Досточтимый господин судья, досточтимый господин прокурор! Поскольку уж здесь начали копаться в моих домашних делах (стук молотка: прошу прямо отвечать на заданный вопрос!)... то я, ньяи Онтосорох, или Саникем, .наложница покойного Германа Меллемы, хочу заявить, что придерживаюсь иного мнения об отношениях между дочерью и моим гостем. Саникем была всего лишь содержанкой. Аннелис рождена не в браке, а во внебрачном сожительстве. И однако ж мои отношения с господином Меллемой считались в порядке вещей — потому только, что он был чистокровным голландцем. Отчего же теперь отношения между моей дочерью и господином Минке становятся предметом обсуждения? По той лишь причине, что он яванец? А почему бы не вспомнить тогда многочисленных родителей всех полукровок-индо? С господином Меллемой я была связана узами рабства, в которых закон не усматривал ничего г:ротивоправного. Мою дочь и господина Минке связывает любовь — глубокая и взаимная. Да, конечно, это еще не узы законного брака. Но когда родились мои дети, брачных уз тоже не было, однако никто ведь, ни один человек, не говорил, что это недопустимо! Европейцам позволено покупать себе туземных женщин. Чем же такая связь лучше отношений, построенных на истинной любви? Если европейцы могут так поступать, пользуясь тем, что на их стороне деньги и

власть, зачем глумиться над яванцами только потому, что они искренне любят?»

Речь ньяи внесла в работу суда некоторое смятение. Она продолжала говорить, не обращая внимания на стук судейского молотка. От нее требовали признать, что Аннелис не яванка, а индо. Прокурор, разъяренный, ревел громовым голосом: «Она индо, индо!.. Она выше тебя на голову! Это Минке туземец, хоть у него есть [огит ртоЙесашт, и, значит, он тоже выше тебя, ньяи! Но Минке могут в любую минуту отказать в его особом статусе. А юфрау Аннелис Меллема всегда будет выше туземцев!»

«По-вашему, господин прокурор, если моя дочь Аннелис индо, то ей не позволено поступать так же, как поступал ее отец? А ведь это я родила ее, вырастила и воспитала. И без вашей помощи! Ни единого гроша от вас, уважаемые господа, не получив. Разве не я до сих пор несла за нее всю ответственность? Вы-то и пальцем не пошевелили ради ее блага. Что же вы теперь взъелись?»

Ньяи уже было вконец безразлично, что перед нею высокий суд. Полицейскому приказали удалить ее из зала. Он схватил Маму за руку и потащил. Она не могла сопротивляться, но поток ее красноречия, изливавшегося вместе с озлоблением, не иссякал:

«А кто меня заставил быть наложницей? Кто сделал из нас содержанок, жалких ньяи? Наши европейские господа, которым мы обязаны кланяться,— вот кто! Почему нас в стенах официального учреждения высмеивают? Почему унижают? Может, вы ждете, что моя дочь тоже будет наложницей?..»

Голос Мамы гулким эхом отдавался во всех уголках здания. Публика примолкла. Полицейский усердствовал, спеша выполнить возложенный на него приказ. В эти минуты она, туземная женщина, была здесь неофициальным прокурором, обвинителем европейцев, которые смеялись над своими же деяниями.

Она продолжала говорить, пока ее не вывели из зала...

И вот теперь моя двуколка медленно катилась по улицам Сурабаи, в этот утренний час заполнявшимися шумной толпой. Суд уже позади. Ха-бэ-эс тоже вынесла свой приговор, ударом молотка поставив точку: я чужд своим школьным товарищам, опасен для учениц и потому с позором изгнан. А если бы вот так же, голенькими, выставить перед судом моих преподавателей, раскрыть безжалостно их личные тайны?.. Кто поручится, что эти люди не с гнильцой, что

они безгрешнее других? Имеет же всякий человек свое, личное, то, что он носит в себе до самой смерти. Как знать, а может, эти жестокосердные голландцы — прокурор и судья — тоже содержат наложниц, открыто или втайне от всех. Может, они, пользуясь тем, что с них некому спросить, при потворстве закона поступают еще хуже, чем обошелся с Саникем господин Герман Меллема...

Я смотрел из двуколки на толпу, и мне казалось, будто каждый прохожий осуждающе указывал на меня пальцем: вот он, тот самый Минке, что спит в одной комнате с Аннелис — женщиной, еще не ставшей его женой. Тот самый Минке, который не похож на своих товарищей. Выродок... Ведь это его личную жизнь вывернули перед судом наизнанку? Его, а не других? Не судья же, не прокурор изобличили себя?

Нелднгсо — так называли мои яванские предки то чувство униженности, бессилия и жалости к себе, что я испытывал при этом. Одиночество изгоя среди толпы ему подобных, муки отверженного, который так же, как все, палим зноем беспощадного солнца, но остается один на один с болью, сжигающей его изнутри. Куда идти, кто меня услышит, кроме тех, с кем я связан общей судьбой, общими взглядами, привязанностями, общими невзгодами,— ньяи Онтосорох, Аннелис, Жана Маре, Дарсама?..

И я отправился к Жану.

— Ты что-то кислый, Минке. Из школы выгнали? Брось унывать, выше голову!

И это он, вечно ходивший с опущенным носом, теперь говорит мне: «Выше голову!» Да-а, видать, от моего бодрячества ничего не осталось и в помине.

— Перерос ты уже эту свою школу, вот что я скажу. Но послушай, если сломался Минке, то ведь есть еще Макс Толленаар?

Француз считал, что я держу про запас вторую дущу. До него как-то не доходило, что если Минке сломлен, то это затруднит поиски новых заказов. Он немного помолчал. И вдруг разразился хохотом. Меня даже слегка задело.

— Ты знаешь, Минке, а это ведь смешно.

— Ничего смешного не вижу, — ответил я раздраженно.

— Ая вижу. Пояснить? От твоих невзгод есть только одно лекарство. Женись, Минке. Тебе надо жениться на Аннелис. Покажи-ка всему миру, что ты и черту в глаза взглянуть не побоищься. Сделайся таким, как все. Они ведь не так уж много от тебя требуют — только вернуться в их

стадо, в эту орду невежественных глупцов, Женись, Минке, просто женись, и кончено!

— Магда Петерс говорит, что они там, в суде, по отношению к нам вели себя нагло.

— Просто хамски. Самое точное определение. Между прочим, одна малайско-голландская газета высказала тоже нечто в этом роде. Хотя и не столь резко. Подобные допросы полагается устраивать на закрытом заседании.

— Да. Зато еще одна газета, голландская, утверждала совсем обратное: это, мол, Мама как раз вела себя нагло и мешала работе суда. Правда, слова Мамы там не приведены.

— Прочти статью Коммера. Он разъярен, как раненый лев. За тебя заступается.

— Лучше расскажи. Неохота мне читать.

— Он пишет, что действия прокурора и судьи оскорбляют всю прослойку индо, которая и возникла-то потому, что существуют ньяи. Дескать, получается так: если дети этих женщин признаны своими отцами, они считаются не туземцами. А не признаны — значит, туземцы. Иначе говоря, ту- -земец и человек, рожденный от наложницы, но не признанный отцом, суть одно и то же. Потом еще: Коммер осуждает разглашение личной тайны. И заканчивает тем, что прокурору и судье вообще чужда европейская мораль, что все это безобразнее, нежели судилище, которое Вирогуно учинил над Проночитро эдак лет двести пятьдесят тому назадт. Я, правда, не знаю, кто это. Расскажи, Минке.

— В другой раз.

Вернувшись домой, я сразу направился к Маме в контору и, сообщив ей о новой беде, спросил:

— Ма, как вы думаете: что, если мы с Аннелис поженимсяр

— Потерпи. К чему такая спешка?

Я объяснил, с какими трудностями сопряжены теперь поиски новых заказов. Возможно, мастерская Жана Маре тоже окажется под ударом.

— Ничего не поделаешь, сынок. К сожалению, рано еще говорить об этом. За те дни, пока шло разбирательство, ферма понесла большие убытки. Сперва надо поправить пошатнувшиеся дела. Иначе, сынок, если хозяйство будет хромать, наша семья лищится уважения. Надеюсь, ты поймешь.

1 Имеется в виду лежащее в основе яванской поэмы «Серат Проночитро» (ХУ ПТ в.) старинное предание о трагической любви юноши воина Проночитро п красавицы Роро Мендут, наложницы в гареме наместника Вирогуно. `

Я следил за движениями ее губ, слушая, как она говорит — спокойно и рассудительно. Она действительно хотела, чтобы я понял,

— Я давно уже задумываюсь над тем, Минке, сколько странного в этой жизни. Если мне не удастся сберечь поместье, я низведу себя до уровня заурядной ньяи, женщины, которую каждому позволено унизить и на которую все могут смотреть сверху вниз. Для Аннелис это обернется страданиями. Чего же тогда я буду стоить как мать? Она должна пользоваться уважением большим, чем обыкновенная индо, Должна быть яванкой, уважаемой в среде ее соотечественников. А уважение может прийти к ней только через наше хозяйство. Странно, конечно, но так уж устроен мир, сынок.

Аннелис при этом не присутствовала, она была на заднем дворе.

Я сидел, размышляя, в Маминой конторе, и мало-помалу проблема отношений между европейцами, индо и туземным населением, смутные контуры которой вырисовывались передо мной, оттеснила прочь чувство жалости к самому себе. Рваные ниточки мыслей постепенно сплетались одна с другой, образуя как бы некую «сеть жизни» — сеть, подобную паутине. В самом центре ее помещалась огромная паучиха: наложница, или ньяи. Но только не для охоты, не на слабые жертвы, была раскинута ее ловчая сеть. Бесчисленные унижения — вот что ловила она в свои тенета, чтобы глотать и глотать их, ни с кем не делясь добычей. Она, ньяи, не была хозяйкой, хотя и проживала в одних покоях со своим господином. Она была чужда той прослойке, к которой принадлежали рожденные ею же дети. Она была не голландка, не индо и, можно сказать, уже не яванка. Она была гора, окутанная тайной.

Рука потянулась к бумаге. Я начал быстро записывать. Стержнем моего нового сочинения были на этот раз мысли Коммера. И когда закатилось солнце, статья приобрела уже законченные очертания.

О Аллах, так, значит, и жалость к себе может создать кое-что о сотворенном Тобою человечестве. Ты повелел роду людскому разделиться на племена и народы и производить потомство, умножая число живущих. Ты благословил отношения между мужчиной и женщиной, возникшие на неравенстве в их социальном и экономическом положении. Отчего же не благословляешь Ты отношения добровольные, за которыми нет социально-экономического подчинения, которые построены только на чувстве взаимной ответственности?

Только лишь потому, что не были они предначертаны Тобой? Но ведь допустил же Ты все остальное, ведь возникла же эта прослойка индо, обретшая такую власть над теми, кто был рожден с Твоего соизволения?

Я обращаю свой взор к Тебе, ибо стоящие рядом с Тобой не дали мне ответа. Ответь же теперь Ты. Я пишу только о том, что знаю и что, как мне кажется, понимаю. Разве не от Тебя приходят к нам все науки и познания?

Через десять дней после публикации статьи Макса Толленаара о проблеме европейцев, индо и туземного населения к нам в поместье утром, в часы школьных занятий, нагрянула Магда Петерс. Вызывает господин директор. Я ответил отказом, заявив: с гимназией меня теперь ничто не связывает.

Ньяи тоже была против моей поездки.

Аннелис убежала к себе в комнату.

— Что-то произошло,— настаивала гостья.— Так или иначе ты должен ехать. А пока прими мои поздравления. Твоя последняя статья — это подлинный призыв к человечности, она будит совесть людей, заставляя их задуматься, как разумнее подойти к решению этой проблемы. И надо же, чтобы ты, в твои годы...

В общем, я все-таки поехал.

Пока мы добирались, Магда Петерс без умолку трещала о том, как она горда, что у нее такой ученик. Я — после стольких недавних передряг — чувствовал себя польщенным.

Господин директор встретил меня приветливой улыбкой. Учеников отпустили по домам. Преподаватели же все до одного были тут. Опять какое-то судилище? И не лень им из-за меня это устраивать? Что во мне такого важного?

Господин директор открыл заседание следующими словами:

— В Европе издавна сложилась традиция уважительного отношения к достижениям культуры и людям, ее несущим. Утверждать европейские традиции надлежит и здесь, на малом клочке земли, называемой Сурабаей. Мы не будем спрашивать: каков он, этот «человек культуры»? Не будем, ибо это вопрос, касающийся качеств сугубо личных. Такого человека оценивают по его достижениям, по тому, чем он способен одарить своих ближних.

Затем от вступления он перешел к моей последней статье:

— Написано проникновенно. Созвучно с помыслами всякого здравомыслящего человека. Более того — глубоко верно. Оказывается, европейский гуманизм, которого не знала туземная Ост-Индия, начал давать всходы в произведениях Макса Толленаара, ученика всех присутствующих здесь преподавателей — нашего Минке...

Что значит «европейский гуманизм», я представлял себе довольно туманно.

— Мы получили уже семь писем — в том числе два письма от людей ученых,— в которых выражается протест по поводу нашего с вами решения об исключении Минке. В частности, нам подсказывают: надо не исключать этого человека из школы, а помочь ему, хотя здесь и необходимо применить особый подход. Господин ассистент-резидент Б. даже счел нужным посетить резидента Сурабаи, чтобы обсудить с ним этот вопрос. Сам господин резидент ни на чем не настаивает, однако господин ассистент-резидент выразил готовность взять на себя попечительство над Минке до окончания им гимназии. Он также намерен, если его ходатайство не возымеет действия, обратиться лично к господину директору департамента по делам образования, ремесел и религиозных культов... Таким образом, впервые поставлена под сомнение и оспаривается правильность нашего с вами решения. Тем не менее, делая шаг к возможному его пересмотру, мы идем на это не под влиянием сомнений и возражений, а потому, что так нам велит светлый идеал, имя которому — европейский гуманизм, велят заветы наших дедов и прадедов, а также цивилизация сегодняшней Европы... Итак, уважаемые господа, перед вами Минке, или Макс Толленаар, сегодня он присутствует на заседании учительского совета. Заседании, созванном, чтобы пересмотреть наше решение и принять новое.

Магда Петерс взвилась, точно львица, у которой отняли детеныша. Она рычала, рвала когтями и зубами, сражаясь за свое дитя. И веснушки у нее на коже выступили заметнее, чем прежде. Под конец, не переставая часто моргать, заключила низким голосом, медленно и раздельно выговаривая каждое слово:

— Дело воспитания и образования есть гуманизм в действии. Если ученик вне стен школы сформировался как личность, стал выразителем человеколюбивых идей — что доказывают последние статьи Минке,— человеколюбия как образа мыслей, как жизненной позиции, то мы, хотя доля

нашего участия в его формировании была более чем скромна, должны бы только радоваться и испытывать чувство гордости. Необыкновенную личность создают исключительные условия и обстоятельства, как это и произошло с Минке. А потому я предлагаю снова принять этого ученика в гимназию, чтобы мы могли заложить более прочные основы для его роста в будущем.

Учительский совет, на котором я, не понимая, зачем меня вынудили выслушивать Все это, присутствовал в качестве бессловесного обвиняемого, в конце концов восстановил меня в числе учащихся. Оговорив, естественно, и особое условие: я должен сидеть за отдельной партой, в стороне от всех, и ни в классе, ни за его пределами не общаться с учениками — не отвечать ни на какие вопросы и ни о чем не спрашивать.

— Ну а сам ты, Минке, что скажешь? — осведомился директор, желая теперь, видимо, умыть руки.

— Пока есть возможность продолжать учебу, буду учиться, как я того и хотел всегда. Раз уж мне опять открыли дверь, я, конечно, в нее войду. Если закроют — тоже возражать не буду. Благодарю за то, что вы для меня сделали.

Заседание окончилось. Учителя — все, кроме Магды Петерс, с непроницаемыми лицами — поздравили меня, пожав руку. Словесница была в высшей степени довольна и, похоже, рассматривала случившееся как свою личную победу.

На прощание директор торжественно вручил мне письма от Мириам и Сары де ля Круа в конвертах без марок.

В школе стояла тишина. Само здание, школьный двор, усыпанный гравием,— все казалось мне таким чужим, словно я видел это впервые. Спиной чувствуя колючие взгляды учителей, я, не оглянувшись, направился к двуколке.

— Поезжай медленно,— велел по-явански своему кучеру Марджуки.— В редакцию.

Когда мы отъехали, кучер с некоторой робостью сказал:

— Я смотрю, ндоро, вы что-то с лица бледный. И похудали.

— Угу...

— Отчего бы вам не съездить где отдохнуть, ндоро?

— Да, съезжу как-нибудь. Через несколько месяцев, когда закончу школу. ,

— Месяца три еще, ндоро?

— Да. Надо продержаться три месяца.

— Начто вам опять эта учеба, ндоро, коли и так всего в доетатке?

— И верно, на что?.. Хотя нет, Джуки!, если я не окончу школу, мне, боюсь, не успеть в других делах.

— Вы, ндоро, и без того уж во всем успели.

— Успел? Ты это о чем?

— Да это не я — люди так говорят. Барышня, мол... богатство, ум, с большими людьми знаетесь—с голландцами, не с кем-нибудь...

— Неужели говорят так?

— Да, ндоро. И ктому же молодой, пригожий, скоро назначат бупати...

— Хватит, Джуки, забудь об этом.

В редакции «5.М№. о/4 О.» Маартен Найман предложил — поскольку уж меня отчислили из гимназии — работать у них штатным сотрудником. Работа будет очень интересная, хотя зарплата и невелика, всего двенадцать с половиной гульденов. Я в ответ сообщил ему, какое решение вынес учительский совет незадолго до нашей встречи.

— Кто, вы говорите, вас защищал с таким пылом? Юфрау Магда Петерс? А-а, ну да, Магда Петерс... Вы с ней дружны?

— Самая знающая учительница у нас в школе, господин Найман.

— Хм-м. По-моему, вам лучше бы держаться от нее подальше.

— Она такая добрая...

— Добрая? Вот-вот, подходящее, на мой взгляд, качество, чтобы на других навлекать беду.

— Навлекать беду?

— Вам, конечно, еще не приходилось слышать, что можно и добротой довести человека до беды?

—- Как?.. До какой беды?

— Она фанатичная либералка, человек крайних убеждений. Из тех, что носятся с идеей «Индия для Индии». Слышали когда-нибудь? — Я отрицательно покачал головой.— Они отождествляют Нидерландскую Индию с Нидерландами. Отличительная черта всех либералов-фанатиков здесь, в колонии. Она и ее единомышленники не хотят видеть того, как много в Ост-Индии ограничений. А тем, кто посмеет игнорировать или, что еще хуже, преступить существующие ограничения, наверняка не поздоровится.

* Джуки — сокращенное от Марджуки.

‚Ограничений же предостаточно, тем более неписаных. 'В Нидерландах — да, там действительно свобода полная. ‚ А здесь ее вовсе нет. Вообще-то либерализм сам по себе не преступление, если уважать установленные рамки и не мутить воду. Вам об этом следует знать. К счастью, среди туземцев у них последователей не нашлось. Ну а допустим, что вы, сделав опрометчивый шаг, пошли за ними? Случись либералу оказаться чем-то неугодным властям — неважно, за какую провинность,— ему, если он европеец, самое большее прикажут покинуть Ост-Индию. Если это индо, последствия будут уже более огорчительными: он останется без работы. А если туземец, то, я думаю, лишится свободы — его засадят в тюрьму, и притом без суда, поскольку никаких специальных законов на этот счет не имеется. Так что, сударь, вы поостерегитесь, чтобы на вас и капля этого дегтя не попала. Вы не в Нидерландах, не в Европе — здесь ОстИндия. Если на вас будет пятно, никто из либералов не сможет, да и не захочет, вам помочь.

— Она моя учительница, господин Найман, просто учительница...

— Видите ли, господин Минке... Нидерландская Индия живет с оглядкой на слухи. А слухам, которые у нас в Индии распространяются в высших сферах, можно доверять. Так вот, относительно юфрау Магды Петерс уже ходят слухи. У вас и без того за последнее время было много неприятностей. Не добавляйте к ним еще новые.

Он вежливо, как равному, долго рассказывал мне о деятельности либералов, но говорил о ней с осуждением, в неодобрительном тоне. В какой-то момент даже обвинил их в том, что они желают опасных перемен в уже устоявшейся, такой упорядоченной, безмятежной, мирной жизни ОстИндии, народ которой сейчас огражден от произвола и спокойно трудится, добывая свой хлеб насущный.

— А под властью туземных раджей, господин Минке, ваш народ никогда не чувствовал себя в безопасности и на защиту закона уповать не мог, поскольку закона вообще не было. Так чем же плохо правительство Нидерландской Индии? Нет, по-моему, странные все-таки у либералов представления об Ост-Индии...

— Но ведь они тоже европейцы,— сказал я.

Уже в двуколке, уезжая от него, я размышлял о том, как много вокруг противоречий и в какой сложный клубок они переплелись. Теперь вот добавилось еще одно — белые против белых. Не говоря уж отом, что есть и другие иностранцы, азиатского происхождения... Кстати, Маартен Найман тоже ратует за человечность, но отвергает либерализм. Оказывается, чем больше крутишься среди людей, тем больше всплывает проблем, о существовании которых раньше и не догадывался; они растут как грибы.

Маартен Найман меня предостерег: к будущему надо готовиться загодя, в настоящем. А Магде Петерс, сказал он, в недалеком будущем предложат, по всей видимости, покинуть Ост-Индию. Такая возможность не только не исключается — она более чем вероятна. Подтверждением тому — упорные слухи. И мне, пока это не произошло, было бы разумнее, по его словам, отойти от нее подальше. «Магду Петерс всего-навсего обяжут покинуть Ост-Индию, вам же, господин Минке, могут указать место, где вы должны будете пребывать безотлучно».

Правда, Найман не захотел объяснить, что за ограничения он имел в виду. Ладно. Попробую спросить у когонибудь, кто, может быть, ответит. Во всяком случае, если эти ограничения действительно существуют и о них все знают, то остальное тоже может соответствовать истине.

В доме супругов Тэлинга меня ожидало письмо от матушки, как обычно написанное по-явански, красивыми буковками:

Мальчик мой ненаглядный, здесь у нас все были в большой тревоге, следя по газетам за твоими злоключениями. Ты, сынок, у меня настоящий мужчина. Одно это и помогает мне не падать духом. В своих делах ты должен. разобраться самостоятельно, как совесть тебе повелит. Помни материнский наказ: не сбег! Ищи достойный выход из своих затруднений! Не забыл еще? А если сбежишь, то напрасны будут и школа, и образование, потому что мой сын окажется тогда обычным прохвостом. Тебе по сердцу дочь ньяи Онтосорох. Что ж, смотри сам. Я только скажу: не беги от трудностей, потому что без них тебе не стать настоящим мужчиной. Срывай цветы красоты, потому что они уготованы для тех, кто может взять. Но и мужчины в любви бывают прохвостами — когда завоевывают женщину зв0- ном серебра, блеском богатства и высоким положением. Такие мужчины — прохвосты, а женщины, отдавшиеся им,— продажные развратницы.

Я слышала от людей, читающих голландские газеты: ты теперь стал писателем. Ах, мальчик мой, зачем ты сочиняешь на языке, которого не понимает твоя матушка? Написал бы ты, сынок, сказание о своей любви в распевных стихахтембангах, как писали наши предки, стародавними яванскими размерами — панекур, кинанти, дурма, гамбух, мегатрух,— тогда бы и я, и вся страна могли его петь.

Не волнуй отца, у него в душе своя песня...

Ах, матушка, дорогая моя! Как я должен тебя любить! Ты никогда не наказывала, никогда не осуждала своего сына. Я не помню даже, чтобы в детстве хоть раз ты ущипнула меня. А нынче не винишь и за Аннелис. Ты просишь меня писать по-явански, на языке, на котором ты можешь и говорить, и петь. Как же разочаровал я тебя, не способный слагать яванские стихи. Но моя жизнь бурлит, матушка, выплескиваясь через край, не укладывается она в размеренные тембанги наших предков. .

Безмолвную беседу с матушкой нарушила своим обычным нытьем мефрау Тэлинга:

— Так как же, молодой господин, может, завтра и на базар не ходить?..—-а это означало, что придется вытащить из кармана по меньшей мере один тален.

Когда я зашел к Жану Маре, Мэй спала у себя в комнате. Жан сидел погруженный в раздумья. В мастерской за домом было тихо.

— Жан, с завтрашнего дня можешь начинать Мамин портрет. Лучше всего работать днем, в конторе, когда она разбирает корреспонденцию. Я завтра возвращаюсь в школу. А Мэй, пока ты будешь рисовать, пожила бы в Вонокромо.

— Ладно, приеду.— Голос у него опять был какой-то тусклый.— Но, по правде сказать, что-то нет у меня настроения теперь за это браться.

— Ты ведь сам раньше говорил, что хочешь.

— Она сильная, Минке. Очень сильная личность, понимаешь? Конечно, я восхищался ею, особенно там, на суде. Это человек несгибаемый, цельный, с собственной концепцией. Боюсь, мне не потянуть.

Я невозмутимо разглядывал его. Он что, хочет сказать, что влюбился в Маму? Только не знает, каким способом это выразить?

Француз ничего больше не объяснял.

— Тебе приходилось страдать из-за любви, Жан?

Он поднял голову и улыбнулся. Ответил вопросом на вопрос:

— А ты когда-нибудь слышал о великом французском

художнике Тулуз-Лотреке? Его шедевры сейчас украшают: Луврский дворец.

— Нет, конечно.

— Вот он-то всего достиг в своей жизни.

— Ну и что, Жан?

Он загадочно усмехнулся, но продолжать не стал.

Мэй, еще позевывая со сна, вскарабкалась ко мне на колени.

— Иди искупайся, Мэй. Поедем в Вонокромо. А завтра утром отправишься со мной в школу.

— Из Вонокромо, на коляске? — спросила она, переводя взгляд на отца.

Жан Маре в подтверждение кивнул.

— Иты, Жан, собирайся. Зачем тебе ехать завтра? Давай уж сейчас.

Втроем и поехали. В двуколке было очень тесно. Марджуки с самого начала отнесся к нашей затее неодобрительно. Да ладно, один только раз, успокоил я его.

А вечером, в присутствии Жана Маре, было рещено: мы с Аннелис женимся, сразу как только я сдам выпускные экзамены в ха-бэ-эс.

Мир и душа, улыбнувшись, протянули друг другу руки.

МС м» 2) И <.

‚м 3) \:| Ах _ о е ^ у _ МАМ Из =

\" =. в. 1 Г. и - У” п - мае м" . | \ Ве \ сы. и” место НЫ. О ВИ да Что рлан р ‚ Ил у ЕЕ ИННЫ и % е . в

Торжественный выпуск в школе оказался еще и праздником в празднике.

Прошедшие три месяца я был занят только учебой. Не писал. Не работал. Сидел над учебниками, не поднимая головы. И за это время привык к мысли, что жизнь вошла в прежнюю колею.

День выпуска должен был положить конец моему отлучению от школьных приятелей. Я снова, пусть даже на короткое время, ненадолго, сделаюсь одним из них, прежде чем мы расстанемся, вступая в новую, бескрайнюю жизнь. Да, ненадолго, но это важно.

Родители и опекуны уже сидели в зале, заполнив первые ряды. Здесь были белые, индо, несколько китайцев, но ни одного туземца.

Мама присутствовать на церемонии отказалась, и я приехал с Аннелис. До этого она еще ни разу не выезжала из дома по такому торжественному случаю. На ней было любимое платье из черного бархата, жемчужное ожерелье в три нитки с медальоном, сверкающим бриллиантами, браслеты... Я знал: она хотела своей красотой и нарядом поспорить с ее величеством королевой.

Я, так же как и остальные, кому предстояло получить аттестат, был во всем белом, точно государственный служащий, разве только без латунных пуговиц с буквой «\\/» 1.

Мы вошли в разукрашенный актовый зал, где нас радушно встретила Магда Петерс, одетая в строгое платье. Она бросилась к Аннелис, с восхищением воскликнув:

— Примадонна! Ты сегодня у нас будешь королевой праздника!

Под любопытными взорами присутствующих Аннелис благосклонно позволила словеснице проводить ее к местам для гостей. Все наши ученики — и парни, и девушки — оборачивались вслед моей королеве. Пусть теперь знают: отныне этот мир стал моим царством, завоеванным в честном бою. Я огляделся по сторонам, ища Роберта Сюрхофа: мне хотелось взглянуть ему в глаза, пока он не успел спрятать лицо за чью-нибудь спину. Заметил, однако, не его, а Яна Дапперсте, который махал мне рукой. Я ответил кивком.

Позже, когда уже сидел, вспомнил о матушке. Вот бы красота была, если б она могла все это видеть: как ее сын, ее гордость, получит аттестат об окончании гимназии. Но этой благороднейшей из женщин среди гостей не было. И я почувствовал какую-то пустоту в сегодняшней торжественности и шумном веселье.

Гул в зале затих. Под трехцветным голландским стягом, под лентами и флагами грянул «Вильхельмус», подхваченный присутствующими. Затем господин директор выступил с краткой речью. Он поздравил выпускников, пожелав им

+ Первая буква имени Вильхельмины, королевы Нидерландов.

счастья на светлом пути, который открывает перед ними жизнь, и самых больших успехов на поприще общественного служения. Тем, кто намеревался впоследствии отбыть в Нидерланды для продолжения учебы, он пожелал счастливого плавания, заодно выразив надежду, что они станут отменными специалистами и употребят свои знания на благо Нидерландов, Нидерландской Индии и всего человечества.

Господин инспектор по делам европейских школ от выступления воздержался.

И вот наступила минута, когда должны были зачитать список выпускников, успешно сдавших государственные экзамены 1899 года. Учителя выстроились в ряд за спиной у господина директора.

Воцарилась напряженная тишина.

— В конце истекшего учебного года, которым ваш выпуск завершает также и девятнадцатое столетие, к сдаче государственных экзаменов в целом по Ост-Индии были допущены сорок пять учащихся. Лучшим среди них признан выпускник батавской гимназии. Одиннадцать человек показали неудовлетворительные знания, и им предложено повторить попытку в следующем году. Вторым в списке числится наш сурабайский выпускник, занявший, соответственно, первое место по Сурабае.

Зал отозвался на сообщение ликующими возгласами.

Должно быть, каждый из нас, гимназистов, представив себя вторым в Ост-Индии и лучшим в Сурабае, почувствовал, как дрогнуло у него сердце. У меня давно была такая мечта.

— Под номером два в общем списке выпускников Нидерландской Индии и первым по Сурабае назван наш ученик, имя которого... Мин-ке!

Я задрожал. Невероятно. Да и кому, в самом деле, пришло бы в голову, что туземцу позволят обойти европейцев. Такое здесь, в Нидерландской Индии, табу!

— Минке, прошу! — позвал господин директор.

У меня даже не было сил подняться. Двое моих одноклассников, сидевшие рядом, не выказав особой радости, помогли мне встать.

— Минке! — крикнула Магда Петерс и помахала рукой.

Я стоял на трясущихся ногах. Наверняка мой жалкий вид ни от кого не укрылся. Никто не захлопал, чтобы выразить свое ликование. Еще бы, какие тут аплодисменты, если первым был назван туземец. Учителя и те не аплодировали. Ага, вот послышались наконец несколько слабых

хлопков. Угадать, кто это, было не трудно — Магда Петерс. Наверно, даже Аннелис не хлопала, ведь ей никогда не случалось бывать на таких церемониях. Должно быть, сидела тихонечко, как дикарка какая-нибудь, тараща глаза от изумления, — эта девочка, не знавшая общения с людьми.

Я поднялся на сцену и получил аттестат вместе с поздравлениями. Моя протянутая рука заметно дрожала.

— Спокойней, Минке,— шепнул господин директор.

Я медленно пошел к своему месту, провожаемый слабыми аплодисментами преподавателей. Потом к ним присоединился кто-то из учеников, затем и часть гостей.

Пятым после меня был назван Роберт Сюрхоф. Последним — Ян Дапперсте. Когда он возвращался, навстречу ему из первого ряда встал священник Дапперсте, чистокровный голландед, и сердечно его обнял. Подошла и жена священника. Если бы Аннелис понимала, что здесь сегодня произошло, она бы тоже меня поздравила. Но она этого не сделала.

На том официальная часть программы закончилась. Настал черед представления, которое должны были показать учащиеся первого и второго классов. Называлось оно «Давид и Вирсавия», на сюжет из Библии * — как было объявлено, в обработке одного из наших преподавателей.

К этому времени гости и выпускники уже сидели вместе. Аннелис тоже сидела рядом со мной.

Перед началом спектакля господин директор подошел к нам, чтобы вручить телеграмму из Б.: поздравления с успешной сдачей государственных экзаменов и с аттестатом второго ученика от Мириам, Сары и Герберта де ля Круа. Оказывается, они обо всем знали раньше, чем я — тот, кого все это касалось в первую очередь. Директор, благожелательно улыбаясь, поздравил Аннелис. Я тем не менее был начеку — как бы он вдруг не подпустил чего-нибудь оскорбительного — открыто или как-нибудь завуалированно. Однако нет, он ее ничем не обидел. По-видимому, поздравление было искреннее.

— Господин директор, вы не будете возражать, если мы

1 Согласно библейскому преданию, Давид, царь Израильско-Иудейского государства (нервая пол. Х в. дон. э.), увидев Вирсавию, жену своего подданного Урии Хеттеянина, купающейся в соседнем саду, полюбил ее. Чтобы избавиться от мужа-соперника, он послал Урия на войну и после его гибели взял Вирсавию в жены.

пригласим вас, преподавателей и учеников на нашу свадьбу? В следующую среду, в семь часов вечера...

— Так скоро?

Он еще раз поздравил нас обоих.

Аннелис ответила на его рукопожатие холодно. Я, помня ту лекцию, которую прочел мне доктор Мартинет, хорошо понимал, в чем дело.

Мне он руку не только пожал, но еще и долго ее тряс, а потом восторженно захлопал в ладоши, так что на нас стали оглядываться.

— Ты позволишь, я чуть попозже объявлю?

— Конечно, господин директор. Благодарю вас. Скажите, что мы приглашаем всех хоть и устно, но вполне официально.

— А почему же не отпечатали приглашения?

— Мы немного побаивались, господин директор, вдруг эта старая история...

Магда Петерс, сидевшая неподалеку, слышала весь разговор и тоже подошла поздравить. Без комментариев. Что она при этом думала — не знаю. Глазами, во всяком случае, моргала редко. Господин директор ушел. Со сцены возвестили о начале первого действия. Медленно пополз в стороны занавес, и взорам публики явилась каменистая пустыня, посреди которой, очевидно, царю Давиду вскорости предстояло узреть купающуюся Вирсавию. Но Вирсавия почему-то не показывалась, хотя занавес был уже открыт полностью. Давид и подавно. Зрители начали тянуть шеи, пытаясь разглядеть, где же там она, эта обольстительная красавица. Вместо нее, однако, меж камней вдруг возник господин директор. Просияв улыбкой, он снял лорнет.

Зал взорвался громовым хохотом. Директору ничего не оставалось, как тоже, скорчив гримасу, присоединиться к общему веселью. Далее новоявленный Давид, без царской мантии, без шитого золотом тюрбана, но с лорнетом в руке, принес извинения публике, пояснив, что ему необходимо теперь же, до начала спектакля, сделать некое важное сообщение — сейчас-де самый для этого подходящий момент. После чего он огласил наше приглашение.

Послышались не очень уверенные приветственные возгласы.

— Что касается прочих приглашенных лиц, помимо учителей, учащихся и выпускников, то, как выяснилось, таковые отсутствуют,— добавил господин директор.

Это вызвало новую бурю смеха.

— От имени тех, кто собирается в ближайшее время уехать домой или по другим причинам не сможет присутствовать на свадьбе, я, как директор сурабайской гимназии, поздравляю будущих молодоженов и желаю им долгой счастливой совместной жизни. Благодарю за внимание.

Уходя со сцены, он столкнулся с Вирсавией, которая уже выглядывала из-за кулисы...

Свадьба, которую мы поначалу намеревались сыграть скромно, теперь, после нечаянного приглашения гостей во время выпускной церемонии, должна была превратиться в большое торжество. Ньяи дала согласие. Она с радостью выслушала рассказ Аннелис о том, как это произошло.

— Заодно отпразднуем и твою победу на экзаменах, сынок. Сколько ведь испытаний у тебя было, а ты все равно сдал блестяще. Все трудности одолел.

За несколько дней до бракосочетания приехала матушка, единственным представителем от моего семейства. Ньяи встретила ее так радушно, точно они обе давно были знакомы и дружны. Матушка с первой минуты полюбила Аннелис. Она ни на шаг от нее не отходила, как будто боялась потерять, и, восхищаясь красотой невесты, не спускала с нее глаз.

— Да, сестрица,— сказала она ньяи, своей будущей сватье,— девочка у тебя просто загляденье, вылитая Наванг Вулан. Почитай, красивее, чем Бановати *. О Аллах, не думала я, не гадала, что ты, сестрица, возьмешь моего сына в зятья. На том свете не устану тебя благодарить...

— Ну что ты, сестра, они ведь сами друг дружке приглянулись. Ты уж не обессудь только, что дочь у меня безродная, отец-то...

— Ах, сестрица, когда девушка так хороша собой, ничего и не надо больше, все уж и так при ней.

Вечером матушка шепнула мне:

— Счастливая, сынок, у тебя судьба, вон какой женой наградила. Во времена твоих предков, поди, из-за такой

1 Бановати — персонаж пьес яванского театра на сюжеты из «Махабхараты», жена Арджуны, среднего из пяти братьев Пандавов.

красавицы могла бы и война великая разразиться, новая Бхаратаюдха*.

— Думаете, матушка, мне не пришлось за нее воевать?

— Да-да, сынок, твоя правда. И победу ты одержал славную.

Нас сочетали браком по мусульманскому обряду. В мечети свидетелем был Дарсам, а Аннелис замещал валихаким. Произошло это ровно в девять часов утра. Потом мы, как велит обычай, а также из чувства благодарности, почтительно преклонили колени перед ньяи и матушкой.

Они обе расплакались, увидев нас коленопреклоненными, и сквозь слезы, сбиваясь и всхлипывая, дали нам свое благословение. Аннелис тоже плакала. Возможно, и она чувствовала, как не хватает здесь сегодня, в этот великий день, отца, которому не довелось разделить вместе со всеми радость дочери.

Матушка и ньяи, растроганные, в слезах, смотрели друг на друга, потом обнялись. Да, там было все — взволнованность, чистота неподдельных человеческих чувств, слезы. Волнение — это тоже боль, рвущая душу. Человек в такие минуты как бы рождается заново, отбросив все напускное, все те покровы, в которые он облачен воспитанием и цивилизацией.

Затем последовала небольшая ритуальная трапеза. А уж потом, вечером, и само свадебное торжество.

Для жителей кампунгов, работающих в поместье, день нашей свадьбы был великим праздником. Над площадкой, где обычно сушился рис и кукуруза, соорудили огромный навес. Всем рабочим дали полностью оплаченный выходной. Скотникам и дояркам, которые не могли оставить коров, заплатили втрое против обычного. Зарезали пять молодых бычков. Триста петухов и кур. Две тысячи двадцать пять яиц. Вся молочная продукция с фермы шла прямо на кухню. Все коляски, фургоны и фургончики, бывшие в поместье‚,— хоть они и стояли без дела — были разукрашены цветными бумажными лентами.

Никогда еще жителям Вонокромо не случалось видеть такого грандиозного свадебного пира.

Аннелис мне однажды сказала: «На свадьбу Мама даст все, что я у нее попрошу». И еще она говорила: «Ей хочется, чтобы вокруг меня было как можно больше людей — и чтобы

1 Бхаратаюдха — «битва бхаратов», центральное событие древнеиндийского эпоса «Махабхарата». .

они вместе со мной радовались. Вот тогда она до конца дней будет спокойна».

О подарке невесте ни Аннелис, ни Мама и слушать не захотели. «Чего нам еще желать? Аннелис и так уже все получила от своего будущего мужа»,— возразила ньяи. А сама Аннелис сказала: «Раз уж непременно полагается свадебный подарок, пусть это будет то, чего он мне еще не дал: обещание быть верным мне, пока я жива». И когда нас объявили мужем и женой, я дал такое обещание.

В пять часов вечера в дверь моей комнаты кто-то постучал. Вошел Ян Дапперсте. Опрятно одетый, в красивом, хоть и старого покроя, сюртуке.

— Минке, ты извини, что я приехал раньше времени. Я думал, может, нужна какая-нибудь помощь.— Он сел, не дожидаясь приглашения, как будто последние пятнадцать лет вообще не видел стульев. И сразу же продолжил, сокрушенно вздохнув: — Ты действительно счастливчик. Чего ни захочешь, всего добиваешься. Во всяком деле у тебя успех. Через пару лет наверняка станешь бупати.

— А тебя послушать, ну прямо такой горемыка, что дальше некуда. Все плачешься.

— Да так оно и есть. Знаешь, я ведь сбежал от прнемных родителей. Мы сели на пароход, который идет в Европу. Я выждал, пока он отчалит, а потом прыгнул за борт и вплавь добрался до берега.

— Врешь. Вон ты какой расфуфыренный.

— Это яу одного приятеля взял, на денек.

— Всем подавай Европу, один ты носом крутишь.

— Они в Европе будут только проездом. Оттуда в Суринам. Я понимаю, Минке, что поступил недостойно. Приемный сын, не умеющий отплатить за добро...

— Я уже, наверно, третий раз слышу, как ты себя клянешь. .

— Извини. Тем более сегодня, когда у тебя такой счастливый день... Конечно, так нельзя. Извини. Но помоги мне, Минке. Я не хочу уезжать с Явы. Я не голландец, не индо...

— Знаю, не новость...

— Да. И кроме того, мне никогда не нравилась фамилия Дапперсте 1.

1 Храбрейший (нидерл.).

У супругов Дапперсте собственных детей не было. Они взяли его к себе еще ребенком, при крещении нарекли Яном и наградили своей фамилией. Прежнего своего имени он не знал. Господин священник когда-то пытался через суд оформить усыновление, но попытка не увенчалась успехом, поскольку гражданское право Нидерландов усыновления не предусматривает. Так что именем этим он хоть и пользовался, но юридически оно за ним признано не было.

— Я ведь с детства был трусом. Ты и сам знаешь. Для меня фамилия Дапперсте — это каждодневная пытка, честное слово...

Да, в школе об этом знали все. У нас его даже переименовали из Дапперсте в Лафсте * — Ян де Лафсте. А тут пожалуйста: ради того, чтобы избавиться от постылого имени, стал вдруг смельчаком, если все это не враки, — бросился в море и сбежал от приемных родителей. Я.пока не очень-то ему верил.

— Где же ты теперь обитаешь?

— В номерах. Кочую с места на место. Мне бы, Минке, работу в Сурабае найти, ведь я все-таки гимназию кончил. Беда лишь в том, что аттестат выдан на Дапперсте. Неужели всю жизнь я так и буду носить эту фамилию?

— Фамилию можно изменить.

— Да, я знаю. Целый год выяснял, каким образом это делается.

— Ну и каким?..

— Прошение надо подавать, Минке. Резиденту. А от него пойдет наверх, к генерал-губернатору.

— Что же ты не подаешь?

Он воззрился на меня таким тупым взглядом, точно не был выпускником гимназии. Потом пришелкнул языком и отвел глаза.

— Не можешь написать? Но ведь есть же образцы официальных документов...

— Пошлина, Минке... Слишком дорогое это удовольствие — избавиться от своего имени. Полтора гульдена один только гербовый сбор за подачу прошения. И потом еще полтора, чтобы получить свидетельство. Я уже столько думал об этом, все подсчитал, взвесил...

— Так что ты тянешь? Действуй.

— Неужто не понимаешь, Минке? А где взять три гульдена? А почтовые марки?

1 Трусливейший (нидера.).

— Почему же ты молчал, если у тебя с деньгами туго? Сказать-то мог.

— Извини, мне как-то неловко, что я затеял этот разговор. У тебя сегодня счастливый день.

— Но ты ведь не огорчен, что я счастлив?

— Ну что ты! Я тебя искренне, от всей души поздравляюЮ.

— Слушай, Ян, Мама после свадьбы будет расширять хозяйство. Пряностями думает заняться. Ты бы мог, пока будешь ждать эту бумагу от генерал-губернатора, поработать там. Подучился бы какому-нибудь делу. Хочешь?

— Спасибо, Минке. Ты, как всегда, добр и шедр. Жаль только, что этой бумаге должно предшествовать прошение — я его еще даже не составил.

— Новым хозяйством будет управлять человек по имени Ван Доорненбосх, индо. Потом я тебя ему представлю. В общем, подожди, через недельку все устрою.

Он пожал мне руку. Опустил голову и стоит молча.

— Только не молчи. Говори, пока у меня есть время.

— Спасибо, Минке. Это еще не все. Ты сам спрашивал, где я теперь... Мне бы какой-нибудь угол на эту неделю. И в Сурабаю надо будет ездить...

Вошла матушка. Значит, пора уже одеваться. Эта благороднейшая из женщин никому не пожелала уступить столь важное дело: готовить к свадьбе ее сына, ее гордость, облачать его в праздничный убор, в котором он выйдет сегодня к невесте. В правой руке у нее был чемоданчик из толстого картона, а в левой корзинка, там лежали цветы — россыпью и сплетенные в венок. Увидев Яна Дапперсте, скользнувшего по ней пренебрежительным взглядом, она остановилась в` нерешительности.

— Моя матушка, Ян.

Лишь тогда на его лице появилась натянутая улыбка. Он почтительно поклонился.

— Она голландским не владеет,— предупредил я.

И тут Ян Дапперсте бегло, без‘запинки заговорил появански на изысканнейшем кромо. Я, опешив от удивления, объяснил матушке, что это мой одноклассник, тоже выпускник, сын христианского священника.

— Бывший приемный сын христианского священника, — поправил он. :

— Ты извини, сынок, я должна одевать жениха.

— Давайте я помогу вам, матушка.

— Благодарю тебя, сынок, не надо. Это дело матери.

Я своего мальчика сама наряжу. Ты не перейдешь ли в другую комнату? Сделай милость.

Ян испуганно смотрел на меня, в его глазах был крик о помощи. Невыспавшийся. Голодный... Да мне и раньше-то все было понятно. Я взял листок бумаги и написал распоряжение Дарсаму, чтобы тот его устроил.

— Найди Дарсама.

Он взял записку и ушел.

Я попробовал зажечь газовый светильник. Он загорелся. Значит, уже ровно шесть — обычно в этом часу Дарсам, ведавший освещением, заходил в небольшую каменную постройку за домом и там открывал краник на баллоне с газом.

Матушка принялась натирать мне лицо, шею, грудь и руки пахучей жидкостью, названия которой я не знал.

— В давние времена,— начала она, точно много лет назад, когда я был малышом, — не один властитель отправился бы разорять своего соседа, чтобы завладеть такой девушкой, как моя невестка. Помнишь, как в наших сказаниях? На войну ходили громить столицу, уводить в плен царицу... Нынче-то жизнь пощла мирная, того, что было в пору моего детства, не увидишь. А уж стеми временами, когда еще дедушка твой мальчиком бегал, подавно не сравнить. Люди сказывают: все, дескать, страшатся голландцев, оттого и жить стало спокойнее. Да что и говорить, на твоих дедовпрадедов голландцы не похожи. Они хоть и очень-очень могущественны, но чужих жен и дочерей, как наши раджи, никогда не отнимали. Ох, сынок, если бы жил ты в те давние времена — не знал бы покоя, пришлось бы тебе немало повоевать, чтобы уберечь свою жену — прекрасную, как бидадари. Еще и прекраснее, может, чем фея небесная. У нее ведь и щечки, и губки, и бровки, и носик, и даже ушки — все точно из воска. Такая только в волшебном сне пригрезится. Выразить не могу, сынок,— так я горда, что она моя невестка. Очень ты меня осчастливил...

— В ней, матушка, совсем мало яванского, в вашей невестке.

— Но тебе-то она нравится? Главное, чтобы нравилась, сынок... А дальше уж смотри ухо держи востро — девушка красивая... До того красивая, что... что и богам не удержаться от соблазна.

Она продолжала умащать меня и при этом все говорила не умолкая.

— Хорошо хоть, что воевать тебе не надо, как в старину твоим предкам...

— Да, матушка,

— Ах, если бы могла я, сынок, привезти в Б. мою невестку! Весь город сбежался бы ее встречать. А что, вы не выберетесь ли к нам в Б. как-нибудь?

— Нет, матушка.

— Да я понимаю, сынок. Придется, видно, твоей матери смириться и самой приезжать, чтобы повидать тебя с невесткой и внучат.

— Отец будет против, матушка.

— Тесс. Помолчи-ка. Так ты, значит, запретил своей жене подпиливать зубы? 1 И тебе не противно будет смотреть, какие они острые?

— Пусть у моей жены зубы останутся как есть.

— Как у голландцев... Как у людоедки-раксаси.

— Что вы, матушка, меня так трете, будто я не мылся никогда?

— Цыц! Я хочу, чтобы в день твоей свадьбы ты был как молодой бог. Тогда нам обоим не в чем будет себя упрекнуть.

— А зачем мне быть молодым богом?

— Придержи язык. Это вовсе не тебе нужно. В такой день все духи предков являются, чтобы посмотреть на свадьбу и дать свое благословение. Я тоже приду, когда твой сын будет жениться. Непременно воспользуюсь случаем взглянуть на потомка. Ты сам подумай, каково мне будет видеть, что мой внук, который сидит рядом с невестой, не похож на яванского сатрия? Что я скажу на том свете, если окажется, что он не яванец только из-за нерадивости его родителей?

— Ау голландцев, матушка, духи предков тоже приходят поприсутствовать на свадьбе?

— Цыц! Что тебе дались голландцы? Ты еще по-настоящему не яванец, еще не чтишь как следует собственных предков. Вот, к примеру, люди говорят, будто бы ты сочиняешь, писателем стал. А где же твои тембанги, чтобы я могла их петь вечерами, когда скучаю по тебе?

— Не умею я, матушка, сочинять на яванском.

1 Яванские обычаи предписывали замужним женщинам подпиливать передние зубы.

— Ну конечно, будь ты яванцем, мог бы и по-явански писать. А ты пишешь по-голландски, потому что уже не хочешь быть яванцем. Для голландцев сочиняешь. Почему ты о них так печешься? Их-то кормит и поит наша земля, яванская. А тебе ведь с голландской земли ничего не перепадает. Ну скажи, что они тебе дались?

— Да, матушка.

— Что ты дакаешь? Твои предки, яванские раджи, все сочиняли стихи по-явански. Может, тебе стыдно, что ты яванец? Стыдно, что родился не голландцем?

Я понимал, что глупо отвечать на эти слова, в которых, несмотря на ее мягкий голос, было столько строгости и осуждения. Да. да, все от меня чего-то требуют. Теперь вот матушка. Но ведь она знала, что ответить мне нечего. И обращалась скорее ие ко мне, а к своим предкам, чтобы они явили милосердие и простили меня, ее любимое дитя. Ах, матушка, дорогая моя, ты, которая никогда ни к чему меня не приневоливала и никогда не делала мне больно — ни единым шлепком, ни щипком, ни сердитым словом...

— А ну-ка теперь надень этот батиковый кайн. Живо. И знай — я сама его для тебя к этому дню расписывала. Он у меня не один год в особом сундучке хранился, сынок, и каждую неделю я его пересыпала цветами жасмина. А когда рассказали мне люди, что пишут в газетах о суде, я этот батик тут же и освятила. Один кайн для тебя, сынок, другой для невестки. Ты приглядись — видишь, какие узоры твоя матушка вывела?.. Да понюхай, как он за много лет пропитался жасминным запахом.

Я все исполнил: внимательно изучил кайн, потом понюхал.

— Необыкновенно красивый, матушка... Душистый. И запах густой, от каждой ниточки идет.

— А-а, да что ты понимаешь в батике! — Она нарочно не смотрела на меня, зная, что я морщусь от боли.— Сама ведь красила, сынок. И в индиго, и в сбге своими руками замачивала. Краски тоже своего приготовления. Понюхайка еще разок, как сога пахнет, запах до сих пор не выветрился.— И она ткнула мне кайн прямо под нос.

— Приятно, матушка.

— У-у, хитрец! Ладно, хоть так можешь порадовать — научился уже притворству, знаешь, чем угодить своей старой матери.— Она опять отвернулась, чтобы не видеть гримасы болн. на моем лице.— Я сразу догадалась, что мои будущие невестка и сватья не умеют делать батик. Потому и решила

сама взяться. А раньше, сынок, во времена моего детства, плоха считалась та женщина, что не умеет делать батик,

— У вас такой тонкий рисунок получился, матушка... Наверно, целый месяц работать пришлось?

— Два месяца, сынок. Два отреза — два месяца. Только для этого дня и старалась. А захотите после свадьбы выбросить — воля ваша.

— Я всю жизнь его буду хранить, матушка.

— Ицьты, как умеешь подольститься, Это уже и впрямь слова почтительного сына... Венки из цветов тоже я сплела. А крис оставил тебе в наследство дедушка. Старинный крис, много веков назад его сделали — еще не было ни Матарама, ни Паджанга... Времен Маджапахита 1,

— Откуда вы знаете, матушка?

— Помолчи! Слишком ты много себе позволяешь, сынок.

Родословная же была в семье твоего дедушки, правда? Ты вот его никогда не слушал, а это очень плохо. По-твоему, должно быть, если кто и говорит что-нибудь стоящее, так одни голландцы. Этот крис во многих руках побывал, им ‚ все твои предки пользовались. Только отцу твоему он не ‚ понадобился. Дедушка его тебе завещал... Ох, ну как мне с тобой разговаривать! Право, не знаю, сынок, что тут надо бы говорить. Ты извини меня, старуху, ничего я в этих делах не смыслю.

— Матушка!..

— Никакому голландцу ни за что не сделать крис, сынок. Никогда они этого не умели и не сумеют. Ты вытащи его из ножен и погляди — там ведь на лезвии остались даже следы пальцев того великого, непревзойденного мастераоружейника, который его сделал *.

Я в это время облачался в батиковый кайн и потому попросил ее:

— Матушка, вы бы сами не вытащили, чтобы я мог посмотреть?

— Придержи язык! Ты что себе позволяешь? В тебе и

1 Маджапахит — индонезийская империя с центром на Восточной Яве (1293—1527), распавшаяся на ряд феодальных государств, в том числе центральнояванский султанат Паджанг, который возвысился в 1568—1588 гг. В 1575 г. произошло отделение от Паджанга вассального княжества Матарам, начавшего борьбу за новое объединение Явы. Вершины могущества Матарам достиг в первой половине ХУП в.

2 По яванским преданиям, некоторые великие оружейники древности, создатели знаменитейших крисов, обладали способностью формовать раскаленные заготовки голыми руками, без кузнечных молотков.

впрямь ничего уже нет яванского. По-твоему, это кухонный НОЖ?

Увидев слезы на ее лице, я торопливо подвязал кайн и склонился перед ней, смиренно сложив ладони у груди.

— Простите, матушка, я ведь не хотел вас обидеть. Виноват, тысячу раз виноват, простите...

Она отвернулась и утерла слезы о плечо.

— Не зарывайся, сынок. Не надо кичиться тем, что ты плохой яванец. С каких это пор женщинам позволено вытаскивать крис из ножен? Крис только для мужчин. Женщина должна знать свое место. Никогда не говори опрометчиво. Тебе-то ведь тоже не сделать такого оружия. Имей уважение к людям, которые могут больше, чем ты. Посмотри потом на себя в зеркало — когда ты вставишь крис за пояс, ты станешь другим. Станешь больше похож на своих дедовпрадедов.

Матушка еще долго увещевала меня. Наконец с обряжением было покончено.

— Ну а теперь сядь на пол. Опусти голову.

Я уже знал, что за этим последует: напутственное слово, назидание перед свадьбой. А как же, без этого нельзя. Вот сейчас и начнется...

— Ты отпрыск знатного рода яванских сатриев... потомок зиждителей и сокрушителей великих царств. В тебе течет кровь благородных воинов. Ты сатрий, сынок... А в чем сила яванского сатрия?

— Не знаю, матушка.

— Цыц! Больно ты всему голландскому веришь, Пять твердынь есть у каждого яванского сатрия, пять устоев: вйсмо, ванйто, турбнго, кукйло, чуриго*. Запомнишь?

— Конечно, запомню, матушка.

— Известно тебе, что значат эти слова?

— Известно, матушка.

— А какое в них назидание, знаешь?

— Нет, матушка.

— Невежда, не знающий азов, — вот ты кто. Слушай, что-` бы когда-нибудь передать своим детям...

— Да, матушка.

— Во-первых, сынок, вйсмо. Дом. Без дома человек не может быть сатрием. Это просто бродяга. Дом, сынок, есть то место, откуда сатрий отправляется в путь и куда он возвращается. Дом — не просто крыша над головой, в его сте-

1 Дом, женщина, конь, птица, кинжал (др.-яванск.},

нах живут люди, которые всегда могут довериться друг другу. Тебе что, уже надоело?

— Я слушаю.

Она дернула меня за ухо.

— Никогда ты не слушал своих родителей...

— Я слушаю, матушка. Правда.

— Второе, сынок, ванйто. Женщина. Без женщины сатрий изменяет своему мужскому предназначению. Женшина — это продолжательница рода, это символ плодородия, продветания, благоденствия и благополучия. Она пе только жена своего мужа. Она ось, вокруг которой все вертится, дарительница и охранительница жизни. Именно так ты должен сам относиться к своей старой матери, к тому же и дочерей своих будешь готовить.

— Да, матушка.

— Голландцы не знают всего этого, сынок. А ты обязан знать, потому как ты яванец.

— Да, матушка, они этого ничего не знают.

— В-третьих, сынок, туронго — конь. То, что поможет тебе выйти в дальнюю дорогу — науки, познания, мастерство, ремесло, способности — и в конце ее принесет тебе успех. Без коня ты далеко не уйдешь и не многое сможешь увидеть.

Я согласно кивал головой, понимая, что это мудрость, рожденная вековым опытом. Знать бы только, чья она, эта мудрость. Моих предков?

— Четвертое, сынок, кукйло — певчая птица, символ прекрасного. Это утехи, то, в чем находит человек отдохновение, освобождаясь от забот о хлебе насущном. Без них он все равно что камень без души. А пятое — чуриго, этот самый крис, сынок. Символ доблести, осмотрительности и готовности ко всему, оружие, чтобы защищать первые четыре тверлыни. Без криса они пойдут прахом, стоит только на них кому-нибудь покуситься... Ну что, выпускник ха-бэ-эс, не учили тебя этому твои учителя, твои голландцы? Теперь уж ты знаешь все, что положено сатрию. Если чего-то из этой пятерицы тебе покуда недостает, постарайся приобрести. Не пренебрегай заветами. Каждый из них есть часть твоей сущности. Слушай предков. Держись хоть того, что завещано ими, ежели старшие тебе не указ. Слышишь, сынок?

— Да, матушка.

— А теперь соверши самади. Отрешись от всего, чтобы испросить благословения и прощения у предков, пусть охранят они тебя от поругания, наветов и людской зависти:

Я сидел на полу, склонив голову.

— Нет, не так. Сядь правильно. Скрести ноги, руки расслабь и положи на колени. Стань благонравным яванцем, хотя бы ненадолго, всего один раз. Голову ниже опусти, сынок.

Я все выполнил, что она приказывала. А потом действительно попросил прощения у этих неведомых предков, лиц которых, как ни старался, не мог, однако, себе представить. В какое-то мгновение перед глазами мелькнуло только лицо Толстяка.

Матушка опустилась на колени, повесила мне на шею венок из жасмина. Она начала всхлипывать. Затем вложила мне в ладони по маленькому букетику цветов. Молча сжала мои пальцы, чтобы цветы не выпали, поцеловала в бровь под надвинутым на лоб блангконом, уже едва сдерживая рыдания. Я почувствовал, как ее слеза упала мне на щеку. И неожиданно сам заплакал.

Бледные тени предков, так и не обретшие лиц, растаяли. Что-то всколыхнулось во мне, щемящее чувство сдавило грудь. Из глаз еще сильнее покатились слезы.

— Благословите мое дитя, кровинку мою, дорогого сыночка. Охраните его от напастей, от поругания, наветов и людской зависти, потому что любимый он у меня, в смертных муках произвела я его на свет...

— Матушка! — Я повалился на пол и обнял ее колени.

— ...ради того только и жила, чтобы увидеть этот день. Он ваша плоть и кровь. Даруйте ему вашу милость, да не минуют его слава и величие.

Потом я почувствовал, как легла мне на спину ее рука. Матушка уже не всхлипывала. Она опять усадила меня, поправила венок из жасмина, снова вложила в ладони букетики цветов. Краем кебайи вытерла мне слезы, застилавшие глаза. Легонько толкнула в подбородок, чтобы он не торчал слишком высоко.

— Сиди, сынок. Отрешись от всего и слушай себя. Сам, без моей помощи.

Гости прибывали, заполняя столовую, гостиную и нарядный, напоминающий шатер таруб, воздвигнутый у входа в дом. Я все еще не мог оправиться от смятения, в которое был повергнут матушкой перед тем, как ступил на укрытый

ковром помост для молодоженов. Раньше мне о подобном ритуале не приходилось слышать. Возможно, это была матушкина импровизация. По-видимому, нечто вроде особого обряда для сына, которого вся семья, кроме матери, считала отщепенцем.

Коммер, получивший персональное приглашение, прибыл без пяти минут семь. Он твердой походкой подошел к нам, крепко пожал мою руку, затем поздравил Аннелис и, снова повернувшись ко мне, сказал:

— Ваша свадьба, господин Минке, заставит заткнуться всех этих людишек с их грязными сплетнями... И еще есть одна сторона дела. Вы достойно завершили начатое вами. В дальнейшем, надеюсь, мы с вами будем сотрудничать?

— Конечно, сударь, с удовольствием. Мы могли бы стать верными союзниками. Благодарю вас за поздравления.

Этот сердечный, отзывчивый человек был индо. Европейского он унаследовал очень немного — только форму головы и прямой острый нос. В остальном он был похож на яванца, не исключая, возможно, и образа мыслей. Выглядел Коммер гораздо старше меня — лет, пожалуй, на десятьпятнадцать. Движения у него были резкие, порывистые. Судя по цвету лица, ббльшую часть жизни он проводил в доме, за столом.

Жан Маре, Мэй и Тэлинга с мефрау прикатили в маленькой наемной пролетке. Вслед за ними появились Магда Петерс, школьные приятели — тоже на андонгах. В собственной коляске прибыл господин Маартен Найман с супругой. | Директор и остальные учителя не приехали. От них было поздравительное письмо, доставленное Магдой Петерс.

Без одной минуты семь принесли телеграмму от Мириам, Сары и Герберта де ля Круа. Я опять подивился — откуда они узнали о свадьбе?

Роберт Сюрхоф, как я и предполагал, не показывался. Его отсутствие вызвало оживленные толки среди наших одноклассников.

Ян Дапперсте, еще недавно удрученный и сникший, теперь добровольным официантом крутился как волчок между столами.

Моих гостей пришло довольно много. Кроме Яна Дапперсте, туземцев не было.

Мамины знакомые и клиенты явились целым полчищем — как термиты. Недавний судебный процесс, звездой которого она стала, оказался, по-видимому, неплохой рекламой, привлекшей внимание к ее ферме.

Доктор Мартинет с присущей ему непринужденностью исполнял обязанности распорядителя. Ровно в восемь часов вечера он взял слово и произнес впечатляющую, яркую речь. Сперва рассказал о нас, о том, какую жестокую бурю пришлось выдержать нашей любви, таких-де бурь он не встречал ни в одной известной ему повести о влюбленных — хоть садись да пиши книгу. (Тогда-то я и надумал перенести на бумагу воспоминания о всем пережитом, которые сложились в эту рукопись.)

— Это единственная в своем роде, неповторимая история...— продолжал он свою речь.

Красноречие доктора заставляло слушателей то замирать, затаив дыхание, то разражаться хохотом. Всякую важную подробность в своем рассказе он подчеркивал какимнибудь выразительным движением руки. Жаль только, говорил Мартинет не по-малайски, потому его многие не по- `нимали.

Поведав историю нашей любви, доктор изящно свернул на другую тему, что было полнейшей неожиданностью:

— А теперь давайте-ка взглянем на полотно, которое висит здесь перед нами, над счастливыми молодоженами.

Картинным жестом Мартинет обратил взоры присутствующих на Мамин портрет, висевший у нас над головой.

На этом полотне, заявил он, изображена необыкновенная яванка, человек поистине выдающийся для своего времени. Вы видите ньяи Онтосорох, умнейшую женщину — мать невесты и тещу нашего жениха, господина Минке. Перед вами незаурядная, яркая личность, мудрый капитан, который никогда не допустит, чтобы его корабль потерпел крушение или, что еще хуже, пошел на дно. Только благодаря ее искусству кормчего и произошло сегодняшнее счастливое событие — блистательная женская красота соединилась со смелым дарованием молодого писателя, Под ее мудрым водительством вступают молодые рука об руку на долгую, светлую дорогу жизни, открывающуюся перед ними.

— Известно ли присутствующим, чьей кисти принадлежит этот великолепный портрет? Это работа талантливого художника, настоящего мастера живописи. Присмотритесь, и вы увидите, как глубоко автор постиг внутренний мир изображенной им женщины. Думаю, что не ошибусь, сказав: он хотел показать все ее величие. Так ведь, господин Жан Маре? Да, уважаемые гости, автор этой картины,

художник из Франции — страны, имеющей богатые традиции в искусстве, — сегодня находится здесь, среди нас. Господин Маре, встаньте, пожалуйста...

Я увидел, как Тэлинга помог Жану подняться. Гости восторженными возгласами горячо приветствовали его. Француз покраснел от смущения и поспешил сесть.

Эта короткая речь польстила нашему самолюбию. Доктор явно с умыслом делал рекламу: Маме и Жану Маре.

Мне с моего места был виден Дарсам, весь в черном, стоявший в отдалении. Густые усы мадурца воинственно торчали. Он то и дело шнырял глазами по сторонам. Паранга при нем не было, однако я не сомневался, что под рубахой наверняка спрятана парочка охотничьих ножей.

Ньяи Онтосорох, теперь уже моя теща, сидела за занавесом, перед которым усадили нас с Аннелис, и не переставала плакать. Матушка стояла рядом со своей невесткой, непрерывно обмахивая ее опахалом из павлиньих перьев.

Там же, позади занавеса, разместились женщины, за ними ухаживала мефрау Тэлинга.

У наших ног росла гора подарков, а справа и слева двумя длинными рядами лежали букеты. Дорожка из цветов все вытягивалась.

В девять часов вечера начался праздник для жителей кампунгов, о нем возвестили ` долетевшие со двора звуки восточнояванского гамелана. Это был тайюб — пляски с платными танцовщицами. Время от времени за домом раздавался многоголосый гомон, крики. Пальмовое вино лилось там рекой. Молодцам Дарсама было приказано только следить за тем, чтобы не доходило до ссор и драк.

В половине десятого гости начали разъезжаться. Первым откланялся доктор Мартинет — у него еще был вызов к больному. Через несколько минут после его ухода в дверях появился молодой парень, одетый во все черное, с напомаженными до блеска волосами. Из верхнего кармашка его сюртука щегольски выглядывал белый платочек. Судя по золотой цепочке, гость мог похвастаться и дорогими карманными часами. Ладной, твердой походкой он прошел через толпу гостей, уже встававших, чтобы проститься, и направился прямо к возвышению, где сидели мы с Аннелис. Да, сомнений не оставалось — Роберт Сюрхоф...

Он с подчеркнутой вежливостью протянул мне руку. Затем обратился к Аннелис:

— Прошу прощения, мефрау, я немного опоздал,— сопроводив эти слова столь же вежливым поклоном.

— Мы рады, что ты приехал, Роб,— сказал я.

— Прими извинения, Минке, за все, что между нами когда-то было, — продолжил он с такой учтивостью, как будто мы еще недавно не были одноклассниками. — Позволь преподнести твоей жене подарок на память.

Не дожидаясь ответа, он извлек из кармана золотое кольцо с крупным бриллиантом и, взяв руку Аннелис, надел его ей на палец. Кольцо он повернул камнем внутрь, чтобы бриллиант был скрыт в ладони. Потом склонился и поднес ее руку к губам, точь-в-точь как в средневековых романах. Мне показалось, что поцелуй получился слишком долгий. Выпрямившись, он повернулся ко мне:

— Я свое слово держу, Минке: восхищен тобой и уважаю тебя больше, чем прежде.— Затем он протянул мне коробочку, перетянутую розовой лентой.— Это от меня в память о свадьбе. Будь всегда счастлив.

— Спасибо, Роб, за доброе отношение, за то, что помнишь.

— Я бы хотел, пользуясь случаем, еще и проститься.— Он бросил короткий взгляд на Аннелис.— Уезжаю в ЁВролу. Буду поступать на юридический.

— Счастливого плавания, Роб. Успехов в учебе.

Той же уверенной походкой он отошел от нас и затерялся в толпе своих друзей, уже собравшихся уходить.

Подошла проститься Магда Петерс. В глазах у нее стояли слезы. Крепко пожала мне руку.

— Я так хотела увидеть, каким ты станешь года через три. Ну ничего. Если вы когда-нибудь приедете в Европу... не забудь мой адрес.— Она быстро отошла.

Супруги Тэлинга и Жан Маре с дочерью домой не поехали. Остались ночевать. Ян Дапперсте тоже. Он еще и рьяно взялся перетаскивать на второй этаж в комнату для молодоженов подарки, а заодно составлять их список с именами и адресами даривших.

В груде подарков оказалась посылка от Мириам, Сары и Герберта де ля Круа. Кем принесена — никто не знал. Я прочел вложенную внутрь записочку. Почерк Мириам:

Ты что же, наверное, постеснялся нас пригласить? Или, может быть, дружок, мы не очень подходим для твоего общества? А ведь нам так хотелось быть на свадьбе подружками твоей красавицы бидадари — о ней идет такая слава! Ну да ладно, ничего не поделаешь. Остается только поздравить тебя, а ты не забывай о нашей переписке. Передай привет своей жене, мы тоже ею восхищаемся.

В отдельном свертке с подарком от Сары была еще одна записка.

Я возвращаюсь в Европу, Мичке. К счастью, успеваю еще поздравить тебя с женитьбой. АШеи! До встречи в Нидерландах.

Пакет Магды Петерс содержал несколько книг и брошюру, на обложке которой не было ни имени автора, ни названия издательства, ни года издания. Внутри брошюры лежало письмо.

Такому жениху, как ты, Минке, самый подходящий подарок — это книги. Такие, обладателем которых может быть далеко не каждый. Я выбрала те, что должны тебе понравиться. Мою записку ты прочтешь, когда я уже вернусь домой и буду слишком занята разными хлопотами, чтобы вспоминать о счастье любимого ученика. Удачи вам обоим, пусть ваша жизнь складывается светло и радостно. Если когда-нибудь, Минке, ты вспомнишь свою никудышную, но честную учительницу, знай: в этом мире есть человек, который гордится тем, что его ученик пошел по стопам великого гуманиста Мультатули. А теперь пора объяснить, в чем дело: власти Нидерландской Индии отдали приказ о моем увольнении, мне предложено немедленно покинуть колонию. Завтра на английском пароходе я отплываю. АШеш

— Прочти, Ян,— сказал я Дапперсте.— От нашей словесницы.

— Что там, мас?

— Слухи подтвердились: Магду Петерс высылают. Вообще это трогательно — у нее большие неприятности, а она все равно заехала, чтобы нас повидать. Правда, Анн?

— Как. просто... Взяли и выслали...— прошептал Ян, дочитав письмо.

— Да. Между прочим, она тоже не хотела уезжать с Явы. А ты мог бы сделать нам одолжение, Ян?

— Конечно, мас. С удовольствием.

— Проводи юфрау Магду на пароход. Попрощайся от нашего имени, передай поклон от Мамы, от моей матушки. Нельзя, чтобы такой хороший человек, уезжая, чувствовал себя одиноко.

В неболышом продолговатом свертке оказалась красивая ручка с золоченым пером. На почтовой карточке карандашом не очень умело изображены целующиеся голуби, ниже — приписка печатными буквами:

Счастья и благополучия двум голубкам, Минке и Аннелис

Меллема. Надеюсь, они простят и забудут неизвестного, чье имя для них останется — Голстяк.

Ручка упала на пол.

— Мас! — воскликнула Аннелис.

Ян Дапперсте поднял подарок.

— Возьми это себе, Ян‚— сказал я. Открытку с карандашным рисунком положил в карман. Надо будет еще решить, что с ней делать: уничтожить или сохранить на тот случай, если когда-нибудь суд возобновит разбирательство.

Было уже далеко за полночь, начало второго. Ян Дапперсте наконец закончил разбирать подарки. Пожелав нам спокойной ночи, он вышел из комнаты.

Вот и пролетел этот день. Я взглянул на Аннелис.

— Теперь, Анн, ты моя жена.

— А ты мой муж, мас.

Она подошла ближе, и пламя газовой лампы осветило ее лицо. Протянула ко мне обе руки. Но, оказалось, не затем, чтобы меня обнять. И не для того, чтобы я ее обнял.

— Кольцо, мас. Сними.

Я снял. В самом деле, кольцо какое-то подозрительное, и то, как он его надел, не внушает доверия.

— Ты не хочешь принять его подарок?

— Я на письма его ни разу не отвечала,

И мне сразу же стало ясно, почему Роберт так себя вел все время. Он любил Аннелис, а я ничего не подозревал. Я внимательнее присмотрелся к кольцу. Действительно, золото высокой пробы, двадцать два карата*. Бриллиант... Не поймешь, то ли настоящий, то ли подделка. Для настоящего слишком велик. И все равно — откуда у Сюрхофа взялись капиталы, чтобы делать такие дорогие подарки? Нет, ему это не по средствам. Я ведь знал, какой он «богач»: у него на карманные расходы больше двух рупий в месяц не набиралось. Родителей его тоже видел — зажиточными их никак не назовешь. Даже у его матери кольца никогда не было. И потом — почему подарок преподнесен таким странным образом, не в коробочке?

Я сунул эту подозрительную вещицу в карман.

— Верни ему, мас.

— Да, верну.

Ночь сгущалась. Сюрхоф и Толстяк не шли у меня из головы.

1 Здесь карат — единица содержания золота в сплаве; абсолютно чистое золото соответствует 24 каратам.

Науки рождают все новые и новые чудеса, посрамляя стародавние сказки, сложенные предками. Теперь, чтобы говорить с тем, кто живет за морями-океанами, незачем обретать магическую силу, годами предаваясь суровым аскетическим подвигам. Немцы проложили подводный кабель от Англии до нашей Индии! Несметное множество проводов протянулось повсюду, опутав землю густой паутиной. Нынче весь мир может следить за тем; что скажет или сделает кто-то на другом конце света. И для каждого весь мир как на ладони.

Лишь человек не изменился, он и сегодня такой же, каким был досель, со всеми его проблемами. Особенно в делах любви.

Взять хотя бы эту коробочку, что лежит у меня в кармане. Маленький футлярчик из жесткого картона, обтянутый черной материей. Никто на свете, кроме нас с Робертом Сюрхофом, не знает, что в нем. Не золото, не деньги, не драгоценные каменья и не чудесный талисман. Всего лишь письмо одного человека, потерпевшего крушение в любви, к другому — тому, кто ее добился. Что поделаешь, в современном мире не строят таких школ, где бы учили, как завоевать любовь.

Минке, дружище... Он писал крупно, большими буквами, и все же видно было, что перо в его руке дрожало.

Он извинялся, очень извинялся передо мной за то, что в зависти совершал поступки несправедливые и бесчестные. Как странно, писал он, за этими поступками стояла не злоба, а любовь, искренняя бессловесная любовь к юфрау Аннелис Меллема. Он рассказывал мне о том, как пять раз видел Аннелис, однако ни разу ему не удалось не только поговорить с ней — они едва-едва поздоровались. Он признавался, что эта любовь сделала невыносимой его жизнь. Он испытывал тяжкие муки, видя, как легко вошел Минке в дом Аннелис и завладел ее сердцем. Нет, он не отчаивался — ему, как он утверждал, неведомо чувство отчаяния. Его не оставляла надежда. Он нашел способ передавать ей письма. Несколько писем. Ответа ни на одно не получил. Но забыть ее не мог.

Теперь для меня все кончено. Для вас же это только начало. Скажу честно, я до сих пор не могу себя переломить. Единственный способ забыть о ней — уехать из Ост-Индии. Да, Минке, я должен научиться забывать. И все-таки мне бы не хотелось, чтобы наша дружба распалась из-за тех ошибок, которые я совершил в прошлом...

Через двадцать дней после свадьбы пришло письмо из Коломбо. Юфрау Магда Петерес сообщала, что она плывет на одном пароходе с Робертом Сюрхофом. Он нанялся палубным матросом и, похоже, очень стыдится этого. Юфрау пыталась его убедить, что это ложный стыд: быть мат: росом вовсе не унизительно для выпускника ха-бэ-эс, тем более что он твердо решил продолжать учебу.

Одновременно принесли письмо от Сары, рассказывавшей о красотах Сингапура с его широкими улицами — людными и шумными, но без пыли и грязи, — о кораблях, которых столько, что в гавани для них, кажется, не хватит места. Здесь, писала она, кораблей намного больше, чем приходилось ей видеть в Амстердаме и Роттердаме.

Другое известие пришло от ассистент-резидента Б.: его просьбу к правительству Нидерландской Индии, чтобы мне разрешили поехать на учебу в Голландию, власти отклонили, несмотря на то что оценки у меня достаточно высокие. Главное условие, выдвигаемое правительством,— похвальное поведение. А я, как написал он, этому требованию не удовлетворяю.

Вот и еще одна примета современности. Научная мысль не стоит на месте: теперь даже моему поведению назначили цену — не поторгуешься... Сначала школа приложила руку. Потом газеты постарались, расписывая ход судебного процесса. Я, правда, и раньше-то не уповал на людское великодушие, но все же ярлык, что ни говори, на меня навесили обидный. Никогда ведь никому не пакостил. Ни на кого не возводил напраслины. На чужое добро не за- ‘рился, не крал. Не промышлял контрабандой. Как же мне теперь оправдываться, как защищать себя перед этИм облыжным приговором? Жан Маре учил меня, что надо быть справедливым прежде всего в своих мыслях. Но ведь другие-то европейцы, и притом не мелкая сошка, несправедливы, оказывается, даже в поступках.

Ну а что, если по кабелю, который немцы проложили под морем, и обо мне уже весть донеслась до Европы? Этим ведь тоже я буду обязан достижениям современности...

Прошло три месяца. Дни похожи были один на другой; каждое утро я уходил в контору и там, пристроившись рядом с Мамой, писал. Иногда помогал ей.

Ян Дапперсте получил через резидента Сурабаи долгожданную бумагу от генерал-губернатора. Теперь его звали Панджи Дарман. Избавившись наконец от своего ненавистного имени, он и вправду начал постепенно изменяться в том направлении, которое сам себе наметил: стал веселым, общительным, увлекся работой. Первое время он помогал Маме в конторе, затем его перевели к господину Доорненбосху, в чьем ведении были посадки пряностей.

Еще месяц прошел. Матушка дважды заезжала нае проведать.

Прошло пять месяцев. Два раза писала Сара де ля Круа. Мириам сообщила, что вслед за сестрой тоже собирается ехать в Европу. Господин Герберт де ля Круа останется совсем один в огромном пустом доме, поэтому она просила писать ему почаще.

Прошло шесть месяцев. И вот случилось то, что, наверно, должно было неминуемо случиться: Аннелис, а с ней и ньяй вызвали в «белый» суд. У кого бы тут сердце не сжалось от страха? Опять суд. Но почему-то теперь в повестке Аннелис была названа главной ответчицей..,

Они уехали. Я остался замещать Маму в конторе. Сде лал, правда, не так уж много: настрочил несколько ответов в казармы, в управление морского порта и поставщикам судового провианта, потом зарегистрировал новые заказы и перемены адресов. Куда больше усилий пришлось затратить на то, чтобы отделаться от докучного визитера — отставного вояки, бывшего когда-то на службе у Компании, который решил приударить за Мамой.

Мне за последние пару месяцев уже раза четыре случалось видеть, как Мама сама выпроваживала этих навязчивых искателей ее руки. Похоже, недавние герои Ачехской войны, высматривавшие теперь, где бы притулиться, оживленно обсуждали между собой достоинства богатой вдовы Меллема, и время от времени кто-нибудь из них очертя го- ‚лову бросался на штурм.

Человек, который навестил меня, был индо. Не представившись, он, однако, тут же рассказал, что служил якобы прапорщиком, за боевое отличие награжден бронзовой звездой, а недавно ему отвели в счет пенсии десять гектаров земли в окрестностях Маланга!, после чего изъявил желание познакомиться с Мамой. Глядишь, со временем могли бы стать компаньонами. В конце нашей беседы отставной прапорщик даже попросил меня об услуге: надо бы как-то с умом подать это все ньяи. Если дело выгорит, я, конечно, могу рассчитывать на любое вознаграждение — уж это он обещает, слово солдата... Да, вот мне и еще одно занятие.

Он ушел, забыв сообщить свое имя.

Все остальное время я писал для «5.М№. 0/4 О.».

+ Маланг — город на Восточной Яве недалеко от Сурабаи.

Прошло больше трех часов, а их все не было. С каждой минутой мне делалось тревожнее. Статья не клеилась, и я ее отложил. Всякий раз, заслышав стук колес, выглядывал из окна, но это были андонги, развозившие молоко.

Наконец через четыре часа подъехала Мамина коляска. Еще издали я услышал голос ньяи:

— Минке, скорей!

Я сбежал по лестнице им навстречу. Мама уже стояла на дорожке. Лицо у нее было пунцовое. Она протянула руку Аннелис, помогая ей выйти из экипажа, Появилась моя жена — мертвенно-бледная, безмолвная, в слезах. Сойдя, она как подкошенная упала мне на руки.

— Веди наверх! — приказала Мама и, обогнав нас, быстрым шагом направилась в контору.

— Вы что, подрались? — спросил я.

Аннелис покачала головой. Руки у нее были холодные.

— Почему же Мама сердится?

Она не ответила. Идти на второй этаж отказалась, молча, одними глазами, попросив, чтобы я усадил ее в гостиной на диване.

— Ты заболела, Анн? — Она снова покачала головой.— Тебе нехорошо? — И страшная догадка о том, что опять в моей хрупкой кукле что-то сломалось, повергла меня в смятение.— Дать тебе воды?

Она кивнула.

Я принес графин с водой и стакан. Аннелис отпила несколько глотков, и ей, кажется, сделалось лучше — она уже не задыхалась от теснивших ее грудь рыданий.

— Дарсам! — донесся из конторы крик Мамы.

Я побежал искать мадурца. К счастью, он оказался дома — сидел, выщипывая лишние волоски из усов.

— Дарсам, живо! Мама сердится.

Он вскочил со стула, швырнув зеркальце и щипчики на бамбуковый пол, и умчался. Когда я опять вернулся в контору, он уже был там. Аннелис тоже.

— Не упрямься, Анн. Почему ты не хочешь лечь? — с досадой в голосе уговаривала ее ньяи. Лицо у нее было пунцовое. Моя жена качала головой.

— Что все-таки произошло, Ма?

Дарсам поклонился ньяи и вышел. По-видимому, коляска стояла наготове — в ту же минуту под окном заскрипели, давя гравий, колеса.

Мама, будто не слыша меня, сделала шаг к окну и крикнула во двор:

— Гони быстро! Только осторожней! — Затем вернулась к дочери, погладила ее по голове.— Ты ни о чем не думай, Анн. Мы этим сами займемся, я и твой муж.— И тогда только обратилась ко мне: — Ждала я беду, Минке, сынок, давно предчувствовала, вот она и пришла наконец. Но пусть я не большой знаток законов — отступать мы не должны. Мы будем бороться, не жалея ни сил, ни средств.

— О чем вы, Ма?

Она через стол придвинула ко мне толстую пачку каких-то бумаг. Официальные документы — копии и оригиналы — с печатями амстердамского окружного суда, канцелярии министерства юстиции. Первой лежала копия доверенности, высланной из Южной Африки инженером Морицем Меллемой: он уполномочивал свою мать Амелию Меллема-Хаммерс представлять его интересы и права как наследника покойного Германа Меллемы — отца, убитого в Сурабае, сообщение о смерти которого доверитель получил в письме от матери. Затем следовала копия письма Амелии Меллема-Хаммерс: в нем она от имени своего сына, инженера Морица Меллемы, и от себя лично обращалась к амстердамскому окружному суду с просьбой обеспечить осуществление их прав на имущество и сбережения покойного Германа Меллемы.

Далее шли: копии переписки амстердамского суда с судом и прокуратурой Сурабаи в связи с запросом относительно наличия — или отсутствия — свидетельства о браке между Германом Меллемой и некой Саникем, а также духовного завещания покойного; судебные постановления по делу об убийстве, совершенном А Цзюном; документ, подтверждающий исчезновение Роберта Меллемы; копии свидетельств о признании Германом Меллемой отцовства над Аннелис и Робертом — его детьми, рожденными Саникем, что удостоверялось сурабайским бюро записи актов гражданского состояния. Затем — копии переписки между банком и сурабайским судом, из которой явствовало, что банк отказывался предоставить сведения о состоянии финансов поместья «Беззаботное» без ведома и согласия держателя банковского счета... Выписка из реестра налогового управления о размере налогов, выплачиваемых поместьем... Копия кадастровой описи с означением площади и характера земельных угодий... Справка службы земледелия и животноводства о поголовье молочного скота и его содержании.

Я читал документы и, один за другим откладывая их в сторону, ловил на себе взгляды Мамы и Аннелис — они как будто ждали, что я скажу. А я ничего не мог сказать. Все эти копии, справки были нонятны мне не больше, чем китайская грамота. Я никогда даже не подозревал, что вообще существуют на свете такого рода бумаги, что где-то сидят люди, которые их составляют и переписывают, получая за это деньги...

Далее следовали официальные копии постановлений амстердамского окружного суда. На каждой в верхнем углу пометка: «Переходит в юрисдикцию судебных властей Сурабаи». Вот вкратце их содержание.

Рассмотрев по представлению адвокатской конторы магистра Ханса Грэга в Амстердаме прошение инженера Морица Меллемы и его матери, мефрау Амелии Меллема-Хаммерс, каковые являются сыном и вдовой покойного господина Германа Меллемы, амстердамский окружной суд, основываясь на полученных из Сурабаи неопровержимых официальных сведениях, постановляет наложить секвестр на все имущество и сбережения покойного Германа Меллемы для последующего — учитывая установленный судом факт внебрачного сожительства Германа Меллемы с туземной женщиной Саникем — раздела и передачи наследникам: инженер Мориц Меллема, как законный сын, получает четыре шестых от всего имущества, Аннелис и Роберт, как признанные дети,— по одной шестой. В связи с тем, что местопребывание Роберта Меллемы в настоящее время не установлено, его часть наследства будет передана в распоряжение инженера Морица Меллемы.

Кроме того, амстердамский окружной суд, принимая во внимание возраст Аннелис Меллема, определил назначить инженера Морица Меллему ее опекуном и распорядителем принадлежащей ей доли наследства до достижения ею совершеннолетия. И наконец: пользуясь правом опекуна, последний через своего адвоката магистра Ханса Грэга уполномочил его коллегу в Сурабае возбудить перед сурабайским судом иск против Саникем, именуемой также ньяи Онтосорох, с требованием о передаче Аннелис Меллема под опекунский надзор и выезде ее на проживание в Нидерланды.

Дочитывая последние листы документов, написанных каким-то странным, перекрученным языком, я уже, кажется, был в состоянии близком к обмороку. По-настоящему понять мне удалось только главное — это что-то бесчеловечное, вроде инвентарной описи, в которой людям отведено место неодущевленных предметов.

— Вы с ними говорили, Ма?

— Понимаешь, Минке, сынок, когда мы туда приехали, там уже был мой адвокат. Это он позаботился о копиях. Он же в присутствии судьи сообщил мне решение амстердамского суда и сам давал разъяснения.

Слушая ее, я вспоминал слова матушки: «Голландцы очень-очень могущественны, но чужих жен, как яванские раджи, не отнимают...» Ну а что вы теперь скажете, матушка? Разве не вашу невестку, мою жену они грозят отнять сегодня? Хотят забрать дочь у матери, жену у мужа, отнять все то, что более двадцати лет создавала своим трудом ньяи, работая от зари до зари. И для этого им достаточно лишь вороха справок и красивых копий — подлинных творений канцелярского искусства, — исписанных черными невыцветающими чернилами, которые так глубоко въедаются в бумагу, что их оттуда не выскребешь.

— Очевидно, без помощи юриста не обойтись, Ма.

— Дерадера скоро будет здесь, я его жду.

Странное имя занозой воткнулось в мозг, и без того распухший от множества мучительных мыслей.

— Магистр Дерадера Леллиобаттокс...

Да, в свое время я ведь это имя уже слышал, пытался даже его записать и запомнить. Самого адвоката встречать, правда, не приходилось, однако я знал, что Мама часто ездит к нему советоваться по юридическим вопросам. Воображение рисовало его мне большим и грузным, как господин Меллема, и непременно заросшим густой рыжей шерстью. Скорее не человек даже, а какой-нибудь сказочный джинн. Наверняка важная птица, царь и бог среди юристов.

— Вы заявили протест против этого решения?

— Протест? Я заявила, что вообще его не приму. Но я знаю европейцев — они холодные и непробиваемые, как стена. Лишнего слова не проронят. Она моя дочь, сказала я, кроме меня, никто не вправе распоряжаться ею. А судья отвечает: «В документах указано, что Аннелис Меллема является дочерью господина Германа Меллемы». Ну а кто же ее мать, спрашиваю, кто ее родил? «В документах указана женщина, именуемая Саникем, она же ньяи Онтосорох, но...» Так это я Саникем! «Хорошо,— говорит он,— но Саникем не мефрау Меллема». У меня есть свидетели, они подтвердят, что я ее мать! А он мне: «На Аннелис Меллема

распространяется действие европейского права, а на тебя, ньяи, нет. Ты всего лишь туземка. Не будь юфрау Аннелис Меллема признана ее отцом, она бы тоже считалась туземкой, и голландскому суду не было бы до нее никакого дела». Ну что это, как не издевательство, Минке! Тогда, говорю, я обжалую это постановление. Найду сильного адвоката, который возьмется мне помочь. В ответ слышу холодное «Как угодно». Аннелис стала плакать, с ней сделалась такая истерика, что я об остальном уже не вспомнила...

Она глубоко вздохнула.

— Надо было тебе с нами ехать, Минке, сынок. Пусть даже это не судебное разбирательство, все равно бы ты сумел защитить жену и себя. В конце концов, у судьи тоже есть жена и дети.

Без сомнения, всякий поймет те чувства, которые мною тогда владели. Я был возмущен, разгневан, я негодовал... Но я не знал, что нужно делать. В делах такого рода я, оказывается, оставался еще сопливым мальчишкой.

— Яему потом говорю: моя дочь замужем. Не забывайте — у нее есть муж. А он с ухмылочкой отвечает: «Нет, она не замужем. Она ведь несовершеннолетняя. Если же кто-то ее выдавал замуж, то брак этот незаконный». Ты слышишь, Минке, сынок? Незаконный!..

— Он даже мне пригрозил, что я могу быть привлечена к ответственности. Дескать, сокрытие недозволенного брака может рассматриваться как соучастие в изнасиловании.

Мы молчали. В комнату никто не заглядывал. Посетителей не было. Наверное, только умный и честный адвокат, думал я, сумел бы оспорить постановление амстердамского суда. Ох, хороши же вы, судьи в далеком Амстердаме! Ведь вы нас ни разу в глаза не видели! Как же мог этот ваш высокий суд, суд европейцев, в котором заседают такие ученые и многоопытные люди, удостоенные степеней магистров, призванные стоять на страже справедливости,— как мог он вынести приговор, находящийся в столь вопиющем противоречии с нашими представлениями о правде и законности?

— Ятак ни слова и не сказала ему о разделе наследства, а ведь там нет даже упоминания о моих правах. Правда, у меня действительно не хватает бумаг, подтверждающих, что это поместье моя собственность. Я только пыталась защитить Аннелис, ни о чем больше в те минуты не помнила. «Нас интересует юфрау Аннелис Меллема,— говорил

он,— ты всего лишь туземная ньяи, суду нет до тебя никакого дела...» — И Мама в ярости скрипнула зубами.— А в конечном итоге, — глухо сказала она потом,— все сводится к одному: европейцы против туземцев. Запомни навсегда, Минке: они пожирают туземцев живьем, садистски наслаждаясь нашими мучениями.— И добавила с ожесточением: — Ев-ро-пей-цы... Кожа-то у них белая, а душа — черная, мохнатая.

— Ваш адвокат тоже европеец, Ма?

— Холуй, только деньгам и служит. Чем больше ему дашь, тем он преданнее. Вот такие они, европейцы...

Я поежился. Тремя короткими фразами ньяи опрокинула во мне все, что было заложено годами учебы в школе.

Аннелис, измотанная нервным потрясением, уже спала, опустив голову на стол. Я подошел к ней, разбудил.

— Пойдем наверх, Анн.

Ока не захотела — только села прямо, откинувшись на спинку стула.

— Иди спать, Анн, а мы тут хорошенько подумаем, как тебя выручить, — попросила Мама. Это подействовало.

Я отвел ее на второй этаж, уложил, накрыл одеялом и, чтобы как-то утешить, сказал:

— Мы с Мамой сделаем все, Анн.

Она лишь кивнула, а я подумал: мой язык обманул ее — у меня ведь нет ни малейшего представления об этих юридических премудростях, куда уж тут «сделать все»!

— Я пойду, Анн, ладно?

Она опять кивнула. Но мне все-таки тревожно было оставлять ее в таком состоянии — жариться на медленном огне. За что судьба так жестоко обошлась с моей женой, этой хрупкой куклой? Я видел, что она становится ко всему безучастна.

— Давай позовем доктора Мартинета, Анн?

Она кивнула.

Я сошел вниз и распорядился, чтобы кто-нибудь съездил за нашим семейным врачом. Через минуту Марджуки уже гнал двуколку в направлении Сурабаи.

Вернувшись в контору, я застал там какого-то европейца: он сидел напротив Мамы — маленький тщедушный человечек ростом, наверное, мне по плечо, худой и плоский, как щепка, с блестящей лысой головой. Крупные очки, за стеклами которых прятались узкие глазки, придавали ему сходство с лягушкой. Мама внимательно наблюдала за ним, пока он перечитывал лежавшие на столе бумаги. По-видимому, это и был магистр Дерадера Леллиобаттокс. Да уж, на джинна он никак не смахивает. И этот вот заморыш по сей день был Маминым юристом...

Все-таки удивительно, почему Мама еще не отказалась от него? Ведь там, в присутствии судьи, он ничего не предпринял. Я приглядывался к ним обоим. Ньяи уже была спокойнее. И не такая пунцовая, как перед моим уходом.

— Минке, это господин Дерадера... Господин адвокат, разрешите представить — муж моей дочери, Минке, мой ЗЯТЬ.

— А-а, да-да, много о вас слышал. Вы позволите, я прежде просмотрю бумаги? — И он, не дожидаясь ответа, вернулся к прерванному чтению.

Тщедушный мозгляк, с лицом, изрытым множеством угрей... Какой помощи от него ждать? С его ли силенками идти против произвола, против могущества и холодной неумолимости европейского закона и правосудия? И потом, раз он европеец, на чью еще сторону он встанет?

А человечек все продолжал исследовать бумаги, одну за другой переворачивая их, перекладывая, перечитывая снова и снова.

Мама занялась своими делами. Она то и дело вставала, выходила из конторы, опять возвращалась. Даже сама подала на стол напитки. Юрист невозмутимо изучал копии, точно вокруг ничего не происходило.

Наконец через час он собрал все бумаги в стопку и отложил их, придавив черным мраморным пресс-папье. Со значительным видом задумался, вытер платком лицо, покашлял, глядя на меня, на Маму, и... ничего не сказал.

— Итак, господин Лейлоб... Лелли...о...баттокс,— заговорила Мама.— Простите, никак не выучусь произносить правильно ваше имя...

Он улыбнулся — скупо, на одно лишь мгновение приоткрыв беззубый рот.

— Ничего-ничего, ньяи, я не в обиде. Имя действительно никудышное, только для подписи и годится. Лучше и вовсе не произносить, если язык сломать не хотите.

— Вы еще можете шутить, зная, в каком мы положении, господин Леллиобаттокс? Я просто с ума схожу!

— Вы правы, ньяи... Когда имеешь дело с законом, бессмысленно за напускным выражением лица прятать те чувства, которые испытываешь. Все равно результат один — хоть смейся, хоть плачь горючими слезами, хоть Ползай на коленях. Как решит закон, так и будет.

— Значит, мы проиграем?

— О проигрыше лучше не говорить, ньяи,— ответил адвокат и опять принялся шелестеть бумагами.— Мы еще ничего не пытались сделать. Будьте так же бесстрастны и хладнокровны, как закон, вот что я хочу сказать. Чувства здесь не помогут. Гнев, отчаяние — все это бесполезно. Слышите? — Он вдруг повернулся лицом ко мне.— Вы хорошо понимаете по-голландски?

— Слышу, господин адвокат.

— Все это имеет прямое касательство к будущему вашей жены и вашего брака. Они, конечно, сильнее. Но мы попытаемся. Попытаемся, если ньяи и вы действительно убеждены, что это постановление необходимо оспорить. По меньшей мере можно добиться отсрочки его исполнения.

И тут я понял, что мы проиграем, что наш долг — только сопротивляться, отстаивать свои права до тех пор, пока мы уже не сможем оказывать сопротивление. Как ачехцы, о которых рассказывал Жан Маре. Мама тоже опустила голову. Она не только поняла, но и живо представила, как потеряет дочь, поместье, имущество — все, на что было положено столько сил и труда.

— Да, Минке, сынок, мы будем бороться,— прошептала Мама. Вдруг постаревшая, надломленная, она усталой походкой вышла за дверь и направилась на второй этаж к дочери.

Магистр Дерадера Леллиобаттокс снова углубился в бумаги. Мое предубеждение к этому заморышу юристу переросло в подозрительность, я уже следил за его руками, опасаясь, как бы он не стащил парочку документов.

'’ Прошел час. Мама опять спустилась и, войдя в контору, ’ села рядом со мной, напротив законника.

— Что вы еще изучаете, господин адвокат? — спросила она теперь уже своим прежним, властным голосом.

Человечек поднял голову и, воровато улыбнувшись, сказал: .

— Можно попробовать, ньяи.

— У вас нет уверенности в победе.

— Можно попробовать.— Он хотел продолжить чтение.

. Мама взяла у него из рук бумаги. ‚ — Ваш последний гонорар будет доставлен вам домой. Всего доброго. Магистр Дерадера Леллиобаттокс встал, молча кивнул

нам и вышел. Дарсам ждал его у коляски, чтобы отвезти в город.

— Минке, мы будем бороться. Ты готов, ньо, сынок? Не боишься?

— Будем бороться, Ма. Вместе.

— И обойдемся без законников. Мы станем первыми туземцами, которые выступят против белого суда, ньо. Разве это тоже не честь?

Я понятия не имел о том, как мы должны бороться, с чем и с кем. Не знал, какими способами, каким оружием. Но все равно — вперед!

— В бой, Мама, в бой! Мы будем бороться.

— Если ты еще сможешь встряхнуть Аннелис, если и в ней пробудишь стойкость, волю к борьбе, она пересилит болезнь и отчаяние. И тогда она станет тебе лучшей подругой жизни. Достойной такого мужа, как ты.

Сидя у постели Аннелис, я погрузился в размышления и начал кое-что сопоставлять, пытаясь собрать из отдельных обрывков случившегося цельную картину причин и следствий, `

У ннженера Морица Меллемы и его матери, безусловно, было достаточно оснований ненавидеть Германа Меллему. Но что стало очевидным теперь? Их чувство ненависти, оказывается, отнюдь не распространялось на его наследство, Напротив, они хотели завладеть им целиком, подобрать все под метелку, не упустив ни единого сэна. А следовательно, они, по сути дела, всегда желали смерти отцу Аннелис. Не зная А Цзюна, они в душе были пособниками и соучастниками совершенного им" >^ступления. Однако их за это никогда не накажут. Параграфами законоуложений не предусмотрена кара за чувства и помыслы, лелеемые в душе,

Да, поистине это не что иное, как пожирание белыми туземцев. Они пожирают Маму, Аннелис и меня. Должно быть, если я правильно понял объяснения Магды Петерс, это и есть то, что называется колониализмом... Пожирание угнетенного туземного народа.

Я вдруг подумал о либералах, которые вроде бы выступают за то, чтобы облегчить страдания туземцев. Моя любимая учительница однажды на это как будто намекала.

И СДРП! тоже этого добивается... Ах, мудрая Магда! Мне так неловко, что я тебя не проводил тогда. Ведь, если бы ты сейчас была в Сурабае, ты бы наверняка протянула руку помощи. По крайней мере дала бы добрый совет, поддержала. И сделала бы это с радостью, не задумываясь — я уверен.

От Магды Петерс ручеек мыслей побежал дальше, к допущению, возможно, чересчур фантастическому: ее выслали из Ост-Индии, чтобы легче было осуществить приговор амстердамского суда. Похоже, Магда, тебя не просто выслали, а убрали с дороги, чтобы ты не могла помешать их затее... Постепенно догадка обрела более четкую форму: это было подстроено заранее Морицем и Амелией, они вступили в дьявольский сговор с амстердамским окружным судом. Но тогда — если Магду Петерс действительно убрали с дороги — напрашивается и другая мысль: кто, как не господин директор и учителя ха-бэ-эс, лучше всех знали о наших с ней доверительных отношениях? А следовательно... Следовательно: если моя фантастическая догадка верна, то все, что случилось, было попросту дьявольским спектаклем, разыгранным для того, чтобы садистски поизмываться над людьми. В таком случае, пожалуй, и объявление меня вторым выпускником по Ост-Индии (на место первого я никак не подходил) тоже было спектаклем, подстроенным с единственной целью — успокоить либералов или СДРП.

А имею ли я право на столь дерзкие предположения? Так ли я справедлив в своих мыслях, как подобает образованному человеку? Не слишком ли молод и глуп, чтобы строить такие догадки? Еще и еще раз все хорошо взвесив, я склонился к выводу, что ход моих мыслей правилен. Исключение из школы, потом восстановление, запрещение школьных диспутов, высылка Магды Петерс, вмешательство ассистент-резидента Б . приглашение, объявленное со сцены господином директором на выпускной церемонии, а также отсутствие его самого и учителей на свадьбе, при том что поздравительное письмо они через Магду Петерс передали... Нет, не так уж я глуп и молод, чтобы ничего не понимать. Одно с другим тесно переплетено. Все было заранее подстроено, чтобы Мориц Меллема, отхватив у Мамы состояние, смог отпраздновать победу над яванкой Саникем, ее дочерью и зятем.

1 Имеется в виду Социал-демократическая рабочая партия Нидерландов, основанная в 1894 г. --

— Ты что-нибудь надумал, сынок?

— Ма, сегодня вечером в газете, если только ничего не сорвется, пойдет мой первый материал об этой истории. Может, здравый смысл и восторжествует. А иначе мы проиграем, Ма. Надо ждать.

— Дерадера сказал: нельзя думать о проигрыше. Прежде надо думать, как им противостоять, не пятясь и не роняя своей чести. Дерадера прав, хотя у него другие мотивы. Ему бы только урвать побольше денег. Жулик поганый.

— Можем еще обратиться к либералам, Ма. К моим друзьям европейцам.

— Смотри не ошибись.

В тот же день я послал телеграмму Герберту де ля Круа, умоляя его проявить участие и заступиться. Другую отправил Мириам. Если нас никто не захочет услышать, мне будет ясно: эта их европейская просвещенность, которой они хвалятся,— пустая болтовня. Чистейшее вранье! Тогда, значит, это лишь способ ловить нас на крючок и грабить, отнимая все, что нам дорого: честь и достоинство, плоды наших трудов, права, даже наших жен и дочерей.

Поздно вечером мы с Мамой сидели у постели Аннелис. Она спала. Мартинету пришлось, чтобы она уснула, снова дать ей наркотики. У доктора был крайне озабоченный вид, он с тревогой поглядывал то на свою пациентку, то на нас — ее мать и мужа. Мы молчали. Это несчастье, которое уготовила нам судьба руками подлых людей, живущих где-то далеко на севере, нас совершенно парализовало.

— Поймите, ньяи, я только врач. Я не разбираюсь в законах. И от политики тоже далек,— сказал Мартинет — то ли в оправдание, то ли в укор самому себе.

Это был уже второй человек, произнесший слово «политика».

— Мне ужасно жаль, ньяи, извините, но я ничем не могу облегчить ваши страдания. У меня нет больших связей. Я ведь не вхож в высшее общество.

Каким же маленьким, незначительным хотел он сейчас казаться, наш доктор.

— У меня друзья только среди тех, кто нуждается в моей помощи. Простите...

— Но вы-то понимаете, что с нами поступают несправедливо? — спросила Мама.

— Мало сказать «несправедливо»! Эго варварство!

— Ну что х, и за это спасибо, господин доктор, если вы говорите от чистого сердца.

— Извините, я не располагаю никакими возможностяУходил он с тем же выражением крайней озабоченности на лице. В дверях обернулся и жалостным голосом сказал:

— Еще недавно мне казалось, что все неприятности в жизни только от налогов. Я и не подозревал, что в этом мире бывают такие невзгоды.

Он исчез в кромешной тьме. Дарсам поехал его проводить.

Прошло уже пять часов, как я отправил телеграммы ассистент-резиденту Б. и его дочери. Пять часов! Ответа все нет. В чем дело? Может, Герберт и Мириам де ля Круа кудато уехали? Или они как раз в эту минуту потешаются над нами, глупыми туземцами?

— Да, ньо, сынок, мы должны сопротивляться. Как бы ни благоволили к нам эти европейцы, они все же не рискнут выступить против своего собственного, европейского, закона. А уж тем более ради того, чтобы защитить интересы туземцев... Если мы потерпим поражение, это не позор. Надо только сознавать — почему, сынок. Туземцы, ньо, не могут нанимать адвокатов. Им это вряд ли под силу даже тогда, когда для этого есть деньги. Не могут главным образом из-за того, что не хватает смелости. А если брать шире — потому что никогда ничему не учились. Всю свою жизнь, от рождения и до конца дней, они страдают так же, как сегодня страдаем мы. Но голоса у них нет, сынок. Они безмолвствуют, немые, как камни в горах или в реке, которые и звука не издадут, что бы ты с ними ни делал — хоть разбей, хоть расколоти их на тысячу кусков. А представь, какой бы поднялся шум и гам, если бы все они заговорили, да еще в полный голос. Тогда бы, наверно, и небо обрушилось.

Мама увлеклась и начала забывать о собственных горестях. Душевная боль, несчастье семьи, чувства близких — все это было уже где-то далеко, ее рассуждения шли теперь в плоскости умозрительных обобщений, материалом для коих стали камни в реках, скалы гор, глыбы известняка и песчаника, усеивавшие всю Яву, всю Ост-Индию,— те, что молчаливы и безгласны, однако, наделенные живой душой, способны слышать и чувствовать.

— Надо сопротивляться, тогда их победа будет неполной.

И по тому, как это было сказано, я понял: она знает, что поражение неминуемо.

— Они забыли всякий стыд, Ма.

— Европейцам на стыд наплевать! — Ньяи взглянула на меня сердито, будто я в чем-то провинился.— Как ты вообще можешь говорить такое? Ты, всегда общавшийся с ними. Вот тебе-то, ньо, сынок, и впрямь должно быть стыдно, что у тебя такие мысли. Никогда даже не произноси слово стыд, говоря о европейцах. Они думают только о том, как им достичь своих целей. Учти это на будущее, ньо.

— Хорошо, Ма,— ответил я, признавая ее превосходство. Хотя в другой раз о том, права ли она, можно было бы поспорить.

— Я отродясь не ходила в школу, сынок, меня не учили восхищаться европейцами. А тебе надо знать: просиди хоть не один десяток лет на школьной скамье, чему только ни учись, а суть этой учебы всегда одна — вдалбливание в тебя беспредельного, безмерного восхищения ими. Как будто ты должен напрочь забыть, кто ты такой и где живешь. Впрочем, у тех, кто учится, конечно, есть и преимушество: они по крайней мере могут лучше узнать, какие новые способы уже изобретены в мире, чтобы разорять и грабить другие народы.

Теща взяла со стола газету. В ней была моя статья, а рядом — комментарий редакции.

— Это написано чересчур мягко. Точно писал не мужчина, а какая-нибудь кисейная барышня. Неужели тебя до сих пор не ожесточила вся жестокость того, что происходило, что происходит сейчас? Неужели ты сам не стал еше жестким и непримиримым? Минке, ньо,— она перешла на шепот, будто нас кто-то подслушивал,— начни писать помалайски, сынок. Ведь у малайских газет читателей гораздо больще.

— Я, к сожалению, не могу писать по-малайски, Ма.

— Пока не можешь сам, пусть кто-нибудь тебе переводит. У меня сразу мелькнула мысль о Коммере.

— Ладно,— незамедлительно согласился я.

— С точки зрения мусульманского права твой брак законен. Объявлять его недействительным — значит наносить оскорбление исламу, осквернять заветы, свято чтимые всеми мусульманами... Ах, как я сама мечтала о законном браке. Меллема тогда и слышать об этом не хотел. У него, оказывается, была жена. Но теперь моя дочь вышла замуж, она законная супруга, она поднялась выше меня... А они не хотят этого признавать. .

— Я поработаю. Ма. А вы ложитесь.

Она ушла спать. Походка у нее по-прежнему была твердая, как у полководца, еще не проигравщего сражение.

Близилось утро. В три часа десять минут, когда статья была уже почти закончена, предрассветную тишину нарушил конский топот. Сперва далекий, потом все ближе, ближе, вот он уже во дворе... Вскоре под окном послышался голос Дарсама:

— Молодой господин, проснитесь!

Внизу в тусклом свете керосиновой лампы, которую держал в руке Дарсам, я увидел стоявшего рядом с ним человека в форме почтальона. Похоже, индо. Он поднял руку, приветствуя меня, и спросил по-малайски:

— Господин Минке? Вам телеграмма от ассистент-резидента Б.

Получив десять сэнов чаевых, почтальон, не помня себя от радости, отдал честь и исчез в темноте. Стук копыт опять отдалился и, неребиваемый петушиными криками, растаял вдалеке.

— Вы слишком много работаете, молодой господин. Светает уже. Ложитесь спать. Завтра еще будет день.

Он ничего не знал о происходящем, но видел, что в доме неспокойно, и ему, я чувствовал, передалась наша тревога. Ах, Дарсам, даже тысяча таких молодцов, как ты, хоть с двумя тысячами парангов, не в силах нам помочь. Этот спор не решить кулаками и сталью клинков, Дарсам. Там, где суд, закон и право, не защитят ни твой паранг, ни отвага и ловкость. Но вдруг я вспомнил: ты прежде всего должен быть справедлив в своих мыслях, ньо! Не только Дарсам, этот воинственный мадурец, вооруженный парангом,— немые камни и те могли бы тебе помочь, если бы ты знал, на каком языке говорить с ними! Не пренебрегай даже тем, что под силу одному человеку!

— Ладно, Дарсам. Пойду спать.

— Правильно, молодой господин, ложитесь. Новый день будет — по-новому и рассудит.

Да, он проницателен, этот мадурец в черном. Я поднялся наверх. Прочел телеграмму:

Минке, послезавтра экспрессом из Семаранга приезжает известный юрист. Верь ему. Встречай на станции. Кланяйся ньяи и Аннелис. Мириам и Герберт де ля Круа.

Матушка! Матушка! Наконец-то услышали люди мой крик о помощи! А ты ведь еще и не знаешь, что стряслось.

Ну и не надо тебе знать, родная. Живи без тревог. Зачем тебе бессонные ночи? Твой любимый сын не сбежит, матушка. Он у тебя не прохвост. Он будет драться до конца и никому не позволит отнять твою любимую невестку. А она еще подарит тебе внуков, о которых ты мечтала, и когданибудь ты сможешь побывать на их свадьбе.

«$. М№. 9/4.» поместила статью о посягательстве европейских судебных органов на мусульманский закон. На малайском языке этот же материал был опубликован в малайскоголландской газете. Обе публикации вышли одновременно, в один день. Господин Найман сам приехал к нам домой вручить сигнальный экземпляр.

— До сего времени вы помогали нам, и делали это хорошо. Теперь наш черед оказать вам посильную помощь, господин Толленаар,— сказал он.— Впрочем, другой возможности облегчить тяготы, выпавшие на долю вашей семьи, у нас и нет. Вся редакция и технический персонал газеты воздают должное вашей мужественной борьбе и от всего сердца, искренне сочувствуют вам. Вы, такой еще молодой человек, точно птаха, что попала в жестокую бурю и тем не менее сопротивляется. Другой бы сдался, даже не попытавшись бороться.

Он попросил одолжить ему на время фотографию Аннелис, чтобы поместить ее в газете.

— Хорошо бы еше, если можно, карточку ньяи и вашу.

Мама вручила ему большой снимок, на котором моя жена была в яванском наряде, усыпанном жемчугами и бриллиантами.

— Жаль только, что эту фотографию нам сразу не напечатать,— посетовал Найман.— Надо будет ждать месяца два. Пока что Ост-Индия — это дремучие джунгли. У нас нет таких мастерских, где могли бы со снимка изготовить цинковое клише. Цинкография до нас еще не дошла. Будем заказывать в Гонконге. А если Гонконг не захочет нам помочь — у них-то ведь заказов много, со всей ЮгоВосточной Азии, — тогда пошлем в Европу. Это еще дольше. Зато уж, если получится, на читателей произведет должное впечатление. Кроме того, мы будем первыми, кто в Ост-Индии напечатал портрет не с доски, не с камня, ас пинкового клише!

Он разговорился. Даже изъявил желание повидать Аннелис. Мы отказали, сославшись на то, что она нездорова.

— Мефрау Аннелис в положении? — спросил Найман.— Извините, что я интересуюсь. Вопрос, конечно, нескромный, но ведь этим обстоятельством следовало бы воспользоваться. Оно могло бы многое изменить. Даже если постановление амстердамского суда останется в силе, может, это заставило бы инженера Меллему отступиться?

Аннелис в положении? Мы переглянулись. Об этом у меня и мысли не было. Я не ответил. Мама тоже промолчала.

После Наймана приехал Коммер, тоже с экземпляром своей газеты.

— Ньяи, менеер, эта статья в ближайшее время разойдется по всему городу,— объявил он.— Мы наняли человека ходить по кампунгам и читать ее вслух. Люди сбегутся, послушают... Еще пятнадцать экземпляров, где она отчеркнута красным карандашом, посланы видным мусульманским богословам. Пусть и они скажут свое слово. Вы с ньяи не останетесь одиноки. Считайте, что в лице Коммера ваша семья имеет друга.

Мы с ним вместе отправились в Сурабаю. Он сошел в Гунунгсари. Я собирался ехать дальше, на станцию, — встречать безымянного адвоката из Семаранга. Уже стоя рядом с экипажем, он пожал мне руку. Глаза его горели воодушевлением. Потом помахал на прощание, и коляска тронулась.

Адвокат из Семаранга оказался уже немолодым человеком. Сдержанный и улыбчивый, готовый, похоже, во все вникнуть, он выглядел гораздо приятнее, чем магистр Дерадера Леллиобаттокс. Звали его... Нет, имя я здесь называть не буду. Это был очень известный юрист, наживший завидное состояние блестящей адвокатской практикой, чье имя часто фигурировало на крупных судебных процессах.

Остановился он у нас в доме. Как только прибыл, тут же засел вечером изучать бумаги, касавшиеся Аннелис, а затем попросил двух переписчиков, чтобы снять с документов копии. Взялись за эту работу мы с Панджи Дарманом — бывшим Яном Дапперсте. Мои услуги были, однако, вскоре отвергнуты, поскольку почерк у меня плохой, и ктому же я делал много ошибок. Пришлось Дарсаму среди. ночи разыскивать в комплексе БНК их штатного писаря, который приехал со своими чернилами, специально для деловых бумаг.

Господин ** (чье имя я все-таки по ряду причин не называю) занимался документами до самого утра. Переписчики с каждого листа сделали по две копии. В шесть часов они ушли к себе на службу, и вместо них пришлось еще искать новых.

В семь господин ** начал писать длинное письмо. С этой бумаги его новые помощники тоже сняли несколько копий. Взяв одну, он вместе с Дарсамом отправился в Сурабаю, в европейский суд. Вернулся затемно и сразу же лег спать.

Что произошло в суде, мы не знали.

- Вечером среди прочих новостей Коммер поместил в своей газете сообщение о том, что в Сурабае мусульманские богословы явились в суд протестовать против решения амстердамских законников и его выполнения сурабайскими судебными властями. Они угрожали передать этот вопрос на рассмотрение верховного исламского суда в Батавии. Вызванная полиция разогнала их.

Комментарий, по всей видимости написанный самим Коммером, настоятельно советовал властям проявлять большую осмотрительность в обращении со священпослужителями, которые пользуются столь высоким, почти благоговейным, почитанием мусульманского населения. Весьма опасная затея — бездумно играть религиозными верованиями народа; куда более опасная, чем обманывать беззащитных подданных и отнимать у них имущество, дочерей и жен.

Уже второй раз Коммер показал себя нашим истинным другом. Он умело находил самые нужные, точные слова, чтобы передать и наши мысли, и то отчаянное положение, в которое мы попали, и общественное настроение. Слова простые и волнующие, но сказанные вместе с тем весомо и убедительно. И не без риска.

«5.М№М. 9/4 О.» поместила отрывок беседы Наймана с ньяи:

Более двадцати лет я вместе с ныче покойным господином Меллемой и без него работала, выбивалась из сил, чтобы создать это хозяйство, поднять его и сохранить. Я иделяла ему больше внимания, чем собственным детям. Теперь у меня хотят отобрать все. Поведение господина Меллемы, его недуг и недееспособность привели к тому, что я потеряла своего первенца. Сегодня другой Меллема намерен отнять и мою дочь. Меня хотят, пользуясь всесилием европейского закона, выитолкать в шею, лишив всего, что мне дорого и что принадлежит мне по праву. В таком случае остается

только спросить: какой смысл строить школы, если в них не учат отличать свое от чужого, правду от лжи, похвальное от дурного?

Мое заявление Найман изложил так:

Мы стали мужем и женой по собственной воле, получив на то согласие наших матерей. Мы принадлежим сами себе, никто не может быть хозяином над нами теперь, после того как рабство в законодательном порядке было отменено в 1859 году — так, во всяком случае, утверждает учебник «История Нидерландской Индии». Поэтому сейчас, когда у меня на основании судебного постановления грозят отнять жену, я спрашиваю, обращаясь к совести европейцев: неужели проклятое рабство опять возрождается? Как можно мерить человека только параграфами казенных бумаг, а не тем, что составляет его человеческую сущность?

Далее следовало интервью с доктором Мартинетом:

Я уже довольно давно близко знаю эту семью и потому говорю о происходящем с тяжелым сердцем. Состояние зд0- ровья Аннелис Меллема мне хорошо известно — я лечил ее еще до замужества. Она очень любит своего мужа, свою мать, не мыслит своей жизни без этих людей и без всего, что окружало ее повседневно. Решение амстердамского суда, если оно будет осуществлено, может погубить эту красивую молодую женщину, разрушив эмоциональное равновесие ее психики. Чтобы уберечь ее, я вынужден изо дня в день давать ей наркотические средства. Она совершенно изверилась в том, что может рассчитывать на безопасное существование и на защиту со стороны закона. Ее угнетает чувство страха и безысходности. Так неужели мне придется бесконечно оглушать ее наркотиками, в то время как за стенами ве комнаты светит солнце и люди смеются и радуются? Почему это юное ангельское создание должно стать жертвой судебных постановлений, которым безразличны ее жизнь и счастье? Я, как врач, который ответствен, за ее здоровье, не могу без конца одурманивать ее наркотическими средствами.

Адвокат из Семаранга господин ** читал все, что было написано о нашем деле, делал какие-то пометки, но ничего не говорил. Мы тоже не донимали его вопросами.

Вечером он просмотрел также газеты, которые пришли из других городов, после чего наконец нарушил молчание, спросив у Мамы:

— А почему, собственно, господин Меллема не вступил с вами в законный брак?

Мама ответила:

— Мне и самой долгое время было непонятно, почему он так противился, когда я начинала на этом настаивать. Все прояснилось только лет пять назад. Мориц внезапно приехал повидаться с отцом, и я из их разговора узнала, что господин Меллема по-прежнему женат на его матери.

Господин ** удивленно посмотрел на нее.

— То есть они не были разведены? Но тогда ведь он и не мог признать своими детьми вашего сына и дочь. Юридически они рассматриваются как рожденные в прелюбодеянии, и признание их незаконно. Если дело именно так и обстоит, то ваши шансы увеличиваются.

Это был какой-то проблеск надежды. Мама недобрыми словами поминала магистра Дерадеру Леллиобаттокса, который не обнаружил такое важное обстоятельство. Однако через несколько дней господин **, вернувшись из Сурабаи, сообщил, что и этот довод суд не примет во внимание. На телеграфный запрос, посланный в Амстердам, было получено разъяснение: мефрау Амелия Меллема-Хаммерс через пять лет после того, как муж, бросив ее, скрылся, подала иск о разводе. Германа Меллему объявили пропавшим без вести, и в 1879 году иск был удовлетворен...

— Таким образом, брак был расторгнут за пять лет до рождения вашего сына. Знал ли о разводе сам господин Меллема?

— Думаю, что нет,— ответила Мама. Она ненадолго задумалась и вдруг с негодованием воскликнула: — Но тогда, значит, пять лет назад инженер Меллема в разговоре с отцом обманул его!..

На следующий день адвокат уехал в Семаранг, сказав напоследок:

— Ньяи, менеер... Наберитесь мужества.

Мы остались без юридической поддержки.

— Ну что ж, Мама, теперь у нас только мое перо.

И я принялся писать — вопия, ораторствуя, сокрушаясь, стеная, рыча, сыпля проклятиями и разжигая страсти. Коммер переводил и рассовывал мои статьи по всем печатным изданиям, которые предоставляли им место на

своих полосах.

И не без результата.

Верховный исламский суд в Батавии выступил с заявлением: наш брак законен, его никто не вправе оспорить или расторгнуть. Колониальная пресса в свою очередь подняла дикий вой, обрушив на нас град насмешек и ругани. Газеты Наймана и Коммера в сжатом виде сообщали о полемике в печати.

Моя жена Аннелис, это хрупкое создание, лежала на кровати недвижная как труп, а в это время Сурабая, прознавшая о нашей беде, бурлила. Задумка Коммера, похоже, удалась — волны возмущения расходились по городу все шире и шире. Его газету читали в кампунгах при огромном стечении народа, и люди, не бывшие очевидцами нашего несчастья, но умеющие слушать и понимать то, что переходило из уст в уста, проникались сочувствием. Горе одной семьи сделалось общей заботой.

В конце концов Дарсам, который ни разу ни о чем нас не спросил, тоже узнал, что происходит. Призвав на помощь своих детей, он принялся жадно читать малайские газеты...

Получили еще одну повестку с вызовом в суд. Аннелис туда везти было просто немыслимо. Отправились мы с Мамой — одни, без адвоката. Присматривать за моей женой остался специально приехавший Мартинет,

Судья начал с вопроса, где Аннелис Меллема.

— Больна. Ее лечит доктор Мартинет.

— Справку от господина доктора вы привезли?

Ответ ньяи меня даже напугал своей резкостью.

— Может, ваш суд заодно еще постановил, что и моим словам верить нельзя?

Судья хмыкнул и побагровел.

— Я бы просил быть повежливей, ньяи.

— А по-вашему, человек, который вот-вот потеряет все, должен заботиться о вежливости? Говорите уж, ради чего вызвали.

Судья предпочел не вступать в перебранку с туземной женщиной.

— Хорошо. У меня в руках постановление сурабайско-. го суда, касающееся юфрау Аннелис Меллема, дочери покойного господина Германа Меллемы. Согласно постанов-, лени, юфрау Аннелис должна отбыть из Сурабаи в Нидерланды пароходом, отплывающим через пять дней.

— Она больна! — вскинулась Мама.

— На пароходе имеются опытные врачи.

— Я протестую. Как муж, решительно возражаю против ее отправки, — сказал я.

— Нас не интересуют заявления лиц, пытающихся выдавать себя за ее мужа. Юфрау Аннелис Меллема незамужняя барышия.

С этим истуканом действительно не о чем было говорить. Вытащив из кармана часы, он посмотрел на них, поднялся и вышел.

Мы покинули здание суда полные негодования. Я отправил Маму домой, сам же помчался к Найману, а от него к Коммеру, чтобы поставить их в известность. Даже наскоро набросал текст сообщения, а потом в двух типографиях собственноручно помогал набирать его заглавными буквами.

В этот же вечер сообщение появилось в газетах.

Приехав в Вонокромо, я застал доктора Мартинета вместе с Мамой у постели Аннелис. Они сидели понурившись, и по всему было видно, что обоим ни о чем говорить не хотелось.

На следующий день случилось невероятное.

Постановление сурабайского суда вызвало бурю негодования. Толпа мадурцев, вооруженных парангами и большими кривыми серпами, окружила наш дом, преградив путь европейцам и полицейским агентам, пытавшимся войти во двор.

Экипажи, грузовые повозки и пешеходы, двигавшиеся по дороге, останавливались — всем хотелось посмотреть, что у нас происходит.

Какой-то мадурец, с ног до головы в черном, прохаживался перед воротами, распахнув рубаху и выпятив грудь, словно показывая, что он готов дать отпор всякому и ни перед чем не постоит.

Через окно в комнату Аннелис доносились крики толпившихся во дворе людей. Они осыпали бранью «белый» суд, кляня его за безбожные деяния, и призывали проклятия на головы неверных — да постигнет их гнев всевышнего на этом и на том свете!.. С самого утра толпа несколько часов силой удерживала двор вокруг нашего дома.

Вся работа в поместье замерла. Напуганные работники разбежались по кампунгам.

Два взвода полиции прибыли часам к одиннадцати. Вереница тяжелых карет, появившаяся на дороге, еще издали возвестила о себе конским топотом и непрерывным звоном

медных колоколов. Не обращая внимания на мадурцев, полицейские повернули коней, и кареты одна за другой на полном ходу вкатились во двор. Из окна нашей комнаты я видел, как мадурцы, ныряя чуть ли не под копыта, своими огромными серпами перерёзали нескольким лошадям сухожилия. Две упряжки оторвались, кареты занесло, и они, раЗворотив цветник, рухнули в пруд, где плавали лебеди. Из других карет, которые возницам удалось остановить, стали выскакивать одетые в форму люди с карабинами, бросившиеся прикладами разгонять мадурцев. Те не отступили. Во дворе завязалось настоящее сражение.

Я со своей наблюдательной позиции видел, как упали, обливаясь кровью, двое полицейских. Вскоре люди в фор-` менной одежде дрогнули и открыли из карабинов огонь в воздух.

Мадурцы тоже несли потери. То в одном, то в другом конце двора кто-нибудь из них падал окровавленный наземь. Голландский офицер, командовавший полицейскими, последними словами клял своих подчиненных, начавших пальбу. В воздухе просвистел увесистый камень и попал ему в висок. Он пошатнулся и упал. Командование тотчас взял на себя «черный голландец»! — по-видимому, его заместитель. Он громко кричал, приказывая действовать решительней. Его рубанули парангом по руке выше локтя — на мундире мгновенно выступило коричнево-красное пятно. Вопли мадурцев, славивших Аллаха всевышнего, слились в устрашающее гудение.

Наконец толпа наших защитников была рассеяна, и они разбежались кто куда. В траве и на дорожках лежали залитые кровью тела.

Через некоторое время из Маланга, где накануне закончились военные учения, прибыл отряд конной жандармерии. Его вызвали на замену полиции, которая открыла огонь и тем самым нарушила приказ. Жандармы обругали полицейских, велели им вытащить из пруда кареты и немедленно убраться прочь.

Еще одна толпа — разношерстная, в ней были не толь- ‚ко мадурцы — ворвалась во двор. Нападавшие, очевидно, рассчитывали, что и на этот раз будут иметь дело с полицейскими. При виде нового, более опасного противника

1 «Черными голландцами» называли выходцев с христианизированного острова Амбон, которых колонизаторы охотно брали на службу в армию и полицию. — они растерялись. Некоторые даже не долго думая обратились в бегство. Недаром же вся Ост-Индия в страхе трепетала перед конной жандармерией — частями особого назначения, которые формировались из отборных солдат КНИЛ:. Когда этих головорезов посылали на подавление беспорядков, они пользовались только резиновыми дубинками, не прибегая к помощи огнестрельного и холодного оружия. Слава за ними шла дурная.

Я смотрел из окна на то, что творилось во дворе. Это было настоящее побоище. Желто-зеленые бамбуковые шлемы жандармов с блестящими латунными кокардами в виде львов заплясали, запрыгали над новой толпой атакующих. То и дело слышались пронзительные звуки свистков. Мелькали дубинки, обрушиваясь на головы и спины — сверху, сбоку, вдогонку. Удары были то тяжелые и короткие, как молотят цепами, то хлесткие, с оттяжкой, точно рубили саблей. Сражение, в котором дубинки одержали верх над холодным оружием, продолжалось около получаса. Двое жандармов погибли.

К исходу дня толпы бунтовщиков были рассеяны. Дарсама арестовали и куда-то увезли.

Когда все утихло, сержант Хаммерсте забарабанил кулаком в дверь, требуя, чтобы его впустили. Мама открыла, но, став на пороге, преградила ему путь.

— Это вы ньяи Онтосорох? — спросил он по-малайски.

— Я не имею дел с жандармами.

— Моим солдатам надо разместиться здесь на постой.

— Ничего не желаю знать. Без моего разрешения з дом никто ногой не ступит.

— Я, сержант конной жандармерии Хаммерсте, для того и пришел, чтобы просить у вас разрешения.

— Я разрешения не даю.

— В таком случае мы разобьем лагерь во дворе.

Ньяи захлопнула дверь, повернула ключ в замке и довольно долго стояла, не поворачиваясь. Потом, взглянув на меня, сказала:

— Один раз уступишь — тут же обнаглеют. Не беспокойся, ничего они не сделают. У них нет предписания занять дом силой. Эти люди храбры, когда в руках бумага с печатями, а без нее они только пугать могут. У бумажки власти больше, она посильней.— Последняя фраза была произнесена с горечью.

1 Королевская армия Нидерландской Индии.

Позже из окна я увидел, как у ворот сержант Хаммерсте преградил путь доктору Мартинету. Некоторое время они препирались. Разговор их мне слышен не был. Судя по жестам, Мартинет добивался, чтобы его пропустили к больной, но получил отказ. Он пытался настаивать. Затем сел в двуколку и уехал.

С этого дня ухаживать за Аннелис нам пришлось без доктора.

К вечеру Аннелис начала приходить в сознание — наркотики уже не действовали. Она открыла свои большие глаза, посмотрела налево, затем направо, словно впервые взглянула на мир, потом сомкнула веки и опять их подняла.

— Анн... Аннелис!..—окликнул я ее тихонько.

Ее взгляд медленно переместился на меня. Губы приоткрылись — бледные, бескровные,— но не произнесли ни звука. Я взял стакан с какао, поднес ей ко рту. Она осторожными глотками отпила почти до половины, затем приподнялась, села...

Мама сидела молча, наблюдая за ней. Вдруг резко встала и вышла из комнаты. Я подумал, что она отправилась на хозяйственный двор — проверить, началась ли дойка.

Через минуту снизу донесся ее голос, высокий, срывающийся на крик:

— В Нидерланды все могут ездить, почему мне нельзя?

Я выглянул. Она была на террасе. Перед ней спиной ко мне стоял какой-то европеец. Он что-то говорил, но очень тихо — мне ничего не удавалось разобрать, — при этом покачивал головой.

— Вам какой убыток, если я поеду сопровождать свою дочь? Деньги я трачу свои, не чужие!

Незнакомец опять покачал головой.

— Где это написано, что мне запрещается ехать с собственной дочерью? Могу я получить такую бумагу?

Ее собеседник развел руками.

— А прививка против оспы? А справка о состоянии здоровья? У моей дочери ничего этого нет. И вообще она сейчас больна. Что?! Ей на корабле сделают? Мне тоже могут сделать на корабле!..

Дальше я слушать не стал и вернулся в комнату. Аннелис уже сидела, спустив ноги на пол. Я помог ей встать и

подвел к окну, из которого она так любила смотреть. Мы долго стояли, глядя вдаль. Она безмолвствовала. Я тоже не знал, что сказать. Но молчать все время было нельзя. Я сделал попытку ее расшевелить:

— Ты никогда не бывала там, в горах, Анн? Оттуда чудный вид, Вонокромо и вся Сурабая как на ладони. Мы с тобой еще съездим как-нибудь.

Вершины гор видны не были, их застилала клубящаяся масса облаков и черных грозовых туч — они медленно, тяжело ворочались, наплывая друг на друга, как сгустки сливок в стакане с кофе, которые наспех взболтала ленивая рука. Тучи висели низко, закрыв склоны предгорий, поросших темно-зеленым лесом. Порой где-то там, далекодалеко, вспыхивали длинные языки молний, озаряя на миг небо, облака, тучи и снова исчезая без следа. Природа жила своей жизнью.

А здесь, рядом со мной, стояла, тяжело дыша, моя жена, моя Аннелис.

Вернулась Мама. Молча села у нас за спиной на тот же стул, как будто внизу ничего не произошло. Когда я оглянулся, она знаком подозвала меня к себе. Я подошел, оставив Аннелис у окна.

— Минке, скажи ей сам. До отъезда три дня.

Так... Значит, сообщать об этом придется мне, поскольку я ее муж. Да, конечно, это моя обязанность, которую я в этой сумасшедшей гонке неотложных дел совсем упустил из виду. Аннелис должна знать: мы проиграли, мы раздавлены и не можем больше сопротивляться и защитить себя.

Там, вдалеке, мрачнело небо, становясь все гуще и черней. Сполохи молний отражались под нашим окном на нповерхности лебединого пруда — после того дня он так и не был приведен в порядок. Кампунг, в котором обычно бегали голопузые ребятишки, сейчас казался вымершим.

Я подошел к жене, положил ей руку на плечо. Прижался щекой к ее холодной щеке. Это была минута, когда мне понадобилось собрать все свое мужество.

— Анн! — Она не реагировала. Даже не обернулась.— Аннелис, женушка моя, ты меня слышишь?

Молчание. Левой рукой она касалась шеи, ее пальцы подрагивали. Эта прекрасная шея под волной ниспадающих мягких волос была совершеннее, ‘чем сама природа.

Три дня нам осталось быть вместе. Она уедет, моя радость, моя ненаглядная, любимая кукла. Что тебя ждет там, Анн?:-

И что будет со мной? Неужели, как та далекая молния, что сверкнула, озарив на мгновение все вокруг, ты исчезнешь теперь на веки вечные, навсегда?.. Какой-то человек, никогда не знавший, даже не видевший тебя, вдруг стал твоим судьей и палачом. Кто-то, кому безразлична твоя судьба, скоро разлучит тебя с нами, оторвет от всего, что ты любишь. До чего же ты исхудала, Анн, как ты бледна, как ввалились твои глаза... Да и мы с Мамой осунулись от горя.

Бедная Анн, красавица моя, не дали они тебе насладиться твоей красотой и молодостью.

— Ты не слушаешь, Анн? — Она по-прежнему молчала.— Тебе нравятся те горы?

Она чуть заметно кивнула.

— Хорошо бы туда верхом прокатиться, да, Анн? Ну ничего, мы еще съездим. Маму дома оставим, а сами поедем. Вдвоем, Анн. Только мы, больше никого...

Опять она согласно кивнула.

— И Бавук часто ржет, Анн. Будто спрашивает, где ты.

Она опустила голову. Затем, медленно‘ повернувшись ко мне, подняла глаза — когда-то лучистые, как две утренние звезды, они казались теперь сонными. Неподвижные губы... Запах лекарств...

Мама уже, видно, не могла сдерживаться. Я слышал, как она зарыдала и выбежала из комнаты. Вернулась минут через десять, следом за ней шел какой-то европеец. Тот прямо с порога направился к нам.

— Судебный врач‚— представился он, не называя своего имени.— Мне надо освидетельствовать состояние здоровья юфрау Аннелис Меллема.

— Мефрау,— уточнил я.

Он и глазом не моргнул. Взяв мою жену за руку, подвел к кровати и усадил, после чего вытащил из кармана стетоскоп и начал ее выслушивать. Затем проверил пульс и, многозначительно вытаращив глаза, возвел их к потолку. Спрятал стетоскоп. Заглянул Аннелис в зрачки. Принюхался к ее дыханию и покачал головой.

Мама молча наблюдала за происходящим. Судебный врач велел своей пациентке лечь.

— Ньяи, ты зачем позволила так накачивать ее наркотиками? — спросил он у Мамы на грубом малайском.

— Может, сударь, вы торопитесь оказаться за дверью?— бросила в ответ ньяи еще более грубо, чем он.

— Уег4отте", до тебя еще не дошло? Я судебный врач, на службе у правительства!

— Так чего тебе надо?! — рявкнула Мама.

— Эйты, послушай, тебя за это могут привлечь. И доктора Мартинета тоже. Смотри у меня!

— У себя дома грозить будешь, а здесь придержи язык. Кстати, у меня дверь не на запоре.

Судебный врач побагровел и повернулся ко мне.

— Эй, ты слышал, что она говорила,— сказал он.— Будешь свидетелем.

— Дверь еще и правда не заперта, — ответил я.

Мы с ньяи подошли к Аннелис, чтобы помочь ей подняться. Пора было ее кормить.

— Пусть лежит, она очень слаба. Сердце... Ну-ка оставьте ее! — приказал врач.

Мы под руки перевели Аннелис к плетеному креслу.

— Ешь, Анн. Не обращай ни на кого внимания,

Она слабо кивнула.

Судебный врач подступил ко мне с угрожающим видом.

— Да как ты смеешь не подчиняться моему приказу?

— Я свою жену лучше знаю, — ответил я по-малайски, не глядя на него.

— Ну ладно же, погоди,— снова пригрозил он и вышел из комнаты.

— Почему ты не хочешь говорить, Анн? — Опять ни слова в ответ.— Ты слышишь меня, Анн? Этого болвана уже нет здесь. Не бойся.

Я проследил за ее взглядом — она смотрела в окно, туда, где были горы, все еще закрытые темными грозовыми тучами. Мама молчала.

Аннелис начала есть. Она жевала медленно, осторожно и всякий раз, прежде чем сделать глоток, останавливалась.

— Когда-то Мориц распинался, вопил чуть ли не о кровосмесительном грехе, — вдруг проговорила у меня за спиной Мама так тихо, словно обращалась к самой себе.— Теперь же он заявляет свои права на то, что в грехе было рождено. А я раньше считала его святошей.

— Что толку сейчас вспоминать об этом, Ма,— ответил я, не оглянувшись,

— Да, память иногда бывает мучительна. Действительно, незачем вспоминать. Ты сообщил ей уже, ньо, сынок?

— Еще нет, Ма.

* Черт побери (нидерл.).

— Скажи нам что-нибудь, Анн. Мы так давно не слышали твоего голоса.

Аннелис посмотрела на меня и... неожиданно улыбнулась. О боже! Аннелис улыбается! Я обернулся к Маме — у нее глаза были круглыми от изумления. Анн, тебе уже лучше, ты поправляешься! — безмолвно вскричал я.

Мама вскочила со стула, бросилась к дочери и, обнимая ее и целуя, бессвязно забормотала:

— Ну вот... вот... наконец-то... Улыбнулась, и нет уж моего горя. И муж твой, видишь, Анн,— муж твой тоже повеселел... Ну что же ты, разве можно так?.. Почему ты с нами не говоришь? — По лицу ее текли слезы.

Аннелис моргнула. Так медленно, тяжело, будто, сомкнув веки, уже не хотела их открывать.

Однажды доктор Мартинет сказал: беда ее в том, что она

судорожно пытается удерживать и сохранять все как есть. Она не желает выпускать то, за что ухватилась. Однако нельзя исключить вероятность и такого кризиса, после которого она отторгнет от себя все, что до сих пор силилась удержать. Тогда, возможно, она станет равнодушна к происходящему вокруг... Не случилось ли уже это с моей женой? Не началась ли эта стадия? Не знаю. Доктору Мартинету не разрешают у нас показываться. Последнее, что я от него слышал: если удастся убедить Аннелис, чтобы она смирилась с обстоятельствами, она спасена. Кто же мне объяснит, что с ней сейчас происходит? Я не знаю. Мама не знает. Ах, доктор, доктор, как ты далеко! Раньше, когда еще Мартинет присматривал за ней, она, по его словам, упорно цеплялась за все устоявшееся, за прошлое. Мы проиграли, говорил он, все наши усилия оказались тщетными, а Аннелис ничего не желает понимать. Внешне она никогда не протестует, не восстает, но в психике у нее полная неразбериха, ее сознание — это поле битвы, где постоянно идет какая-то подспудная борьба. Теперь только наркотиками и можно спасти ее психику от полного разрушения. Без них могло бы случиться непоправимое — для нее в этом мире все окончательно утратило бы всякую ценность. Да и она была бы потеряна для всех. Помните господина Меллему?.. Вот почему, когда она очнется, старайтесь расшевелить ее, постоянно говорите с ней о чем угодно, рассказывайте о красивом, приятном, радостном, пробуждающем надежды...

‚Но сегодня, поскольку я ее муж, мне надлежит сообщить ей горькую правду: осталось три дня! И наркотиков больше не будет. Доктору Мартинету запретили приходить.

Я хороню помнил и еще одну фразу доктора. Когда-то он говорил: кризис у Аннелис миновал, опасный момент позади. Сказано это было незадолго до нашей свадьбы. Но теперь опять все повторяется. Состояние то же. И на сей раз, сказал он, врачом ее буду не я, Мартинет, а вы, сударь, ее муж, человек, которого она любит. Добейтесь, чтобы вам позволили выехать вместе с ней в Нидерланды. Ньяи такой расход по карману. Сто двадцать гульденов — это для нее не деньги.

Но они отказали нам в разрешении сопровождать ее.

Добивайтесь, говорил Мартинет, любыми способами, ищите любые пути. Ни в коем случае не опускайте руки, ведь речь идет о спасении жизни вашей жены, сударь. Без вас она не выживет. Сейчас вы для нее единственная опора.

И вот я, предприняв, кажется, все возможное, потерпел поражение. Амстердамский суд оказался несокрушим. «Белый» суд Сурабаи заявил, что мы с Мамой не имеем никакого отношения к моей жене. Тогда ньяи, не теряя времени, распорядилась, чтобы Панджи Дарман, в прошлом Ян Дапперсте, был готов к отплытию в Нидерланды — якобы по делам, связанным с торговлей пряностями. Во избежание подозрений она даже запретила ему появляться в Вонокромо. Обходными путями с помощью агента Нидерландской Пароходной компании удалось выбить для него место в каюте второго класса рядом с каютой Аннелис. Этот же агент уладил все формальности с прививками и медицинской справкой.

Ее лицо казалось высеченным из мрамора. Неподвижное, застывшее, как каменная маска, оно не выражало ни мыслей, ни чувств. Моя жена по-прежнему молчала. Я и так и сяк пытался подступиться к ней, чтобы сообщить день отъезда, но безуспешно.

Аннелис съела ложки четыре и больше уже не открывала рта. Ньяи себе места не находила. Она то и дело вставала, выбегала из комнаты, затем опять возвращалась. Наконец, улучив момент, когда мы с женой остались одни, я обнял ее и, набравшись храбрости, шепнул ей на ухо:

— Анн, мы проиграли. Мы собирались вместе с тобой плыть в Нидерланды, но они запретили. Слышишь, Анн?

Она и теперь не отозвалась.

— Анн, о чем ты думаешь? Скажи мне, я должен знать.

Я сейчас тебе все объясню: вместо нас поедет Ян Дапперсте. Через три дня вы отплываете. Он будет рядом с тобой до самой Европы. Ты только не падай духом, Анн. Не успеешь приехать, как тут же следом и мы с Мамой явимся.

Авнелис не проявила ни малейшего интереса к моим словам. Но я хоть сделал то, что мне надлежало сделать, я исполнил эту нелегкую обязанность. Пусть и не самым лучшим образом: она ведь все равно так ничего и не ответила... Что же еще придумать? Сколько раз мне придется повторять ей эту грустную новость? Я поцеловал ее. Тоже никакой реакции. Неужели прав был доктор Мартинет? Неужели кризис сломил ее — и теперь она отторгает от себя все, что было ей прежде дорого?

Снова, в который уж раз, вошла Мама. Принесла телеграмму от Герберта де ля Круа и письмо от матушки.

Ассистент-резидент Б. выражал сожаление по поводу того, что присланный им адвокат потерпел неудачу. Он

`сокрушался и глубоко сочувствовал нам. Дальше в его длинной телеграмме говорилось: приговор амстердамского суда несправедлив. Ранее он телеграфировал генерал-губернатору о своем намерении уйти с занимаемого поста, если это решение не будет отменено. Кроме того, он направил протест в министерство юстиции, но безрезультатно — ему даже не ответили. Поэтому он подает в отставку и вместе с Мириам возвращается в Европу.

Но что же делать с Аннелис?.. Она по-прежнему ко всему глуха и безучастна. Я стал ей что-то рассказывать — долго, без умолку, не закрывая рта. Она не проронила ни звука. Наверное, и не слушала. Я снова отвел ее к кровати, уложил и сам прилег рядом. Хорошо еще, что у меня в запасе была уйма разных историй, старинных легенд и сказок. Я все их пустил в ход. Говорил и говорил, пока не выдохся. Одну только легенду о Женевьевей повторял раза четыре, не меныпе; путешествие Гулливера пересказал дважды, похождения барона Мюнхгаузена — тоже, а к Мальчику с Пальчик возвращался, должно быть, раз пять. Не говоря уж о нашем канчиле *, после которого я охрип, и даже о случаях из моей жизни, тоже порой довольно забавных...

Пробуждение было внезапным. Открыв глаза, я увидел,

1 Женевьева Брабантская, жена франкского пфальцграфа Зигфрида,— персонаж средневековой европейской легенды, символ невинно пострадавшей жены, обвиненной в супружеской неверности.

2 Имеется в виду распространенный среди народов Индонезии цикл сказок о хитроумном канчиле — азиатском оленьке (Тгави{из аииисиз).

что ночь прошла. Солнце уже стояло высоко, и комнату заливал яркий полуденный свет. Значит, спал долго. Но ‘утомление, накопившееся во мне за последние дни, осталось, я ощутил его сразу. И в то же мгновение понял, чтб меня ‘разбудило: поцелуй Аннелис и ее рука, гладившая мои во- ‘лосы.

— Анн! Аннелис! — вырвалось у меня. Я вскочил. Сжал ее запястье и почувствовал, что пульс у нее не такой медленный, как вчера.

— Мас...

О Аллах! Неужто Аннелис заговорила? Или мне это только почудилось? Я потер рукой глаза. Уходи прочь, сон, не искушай меня, обманчивое видение! Но лицо жены не исчезло. Оно было передо мной — улыбающееся, хотя и бледное, с бескровными губами. Только в глазах ее я не увидел улыбки.

— Аннелис! Родная! Тебе уже лучше, да, Анн? — Я обнял ее и стал осыпать поцелуями. Ну вот, не напрасно я столько дней ни на шаг не отходил от нее.

— Завтрак на столе, мас. Пойдем есть,— сказала она ласково, так же, как приглашала меня и раньше.

Я внимательно присмотрелся к ней. Верить ли доктору Мартинету, который говорил о ее неустойчивой психике, о каких-то отклонениях?.. Попытался поймать ее взгляд, заглянуть в глаза. Погасшие... Губы еще улыбались, но в глазах по-прежнему улыбки не было. Они даже как будто слегка косили.

— Мама! — крикнул я.— Аннелис уже лучше!

Мама не появилась.

Я, не умывшись, сел за стол рядом с Аннелис.

Как-то странно накрыто... Передо мной ни тарелки, ни прибора. Только перед ней. Что это значит?

Она набрала в ложку риса и поднесла мне ко рту.

— Я сам могу, Анн. Ешь лучше ты. Положить тебе?

Но она, покачав головой, продолжала кормить меня из ложки. Мне ничего не оставалось, как, подчинившись, жевать и глотать. Отказаться и обидеть ее было нельзя — я это хорошо понимал.

— Почему ты меня кормишь?

— Раз в жизни я должна сама покормить своего мужа".

И больше я не смог добиться от нее ни единого слова. Она опять онемела.

1 Кормление невестой жениха является обязательной частью яванского свадебного обряда.

: нива. \ — й

Сегодня — последний день.

Вся работа в поместье замерла. Жандармы запретили кому бы то ни было появляться на хозяйственном дворе. Разрешено только продолжать уход за коровами и дойку.

Мамины протесты остались без внимания.

— Вы-то не в убытке, ньяи,— говорил сержант.— Все расходы несут те лица, в Нидерландах.

Пришло много писем. Отвечать на них не было никакой

возможности. Даже прочесть не хватало времени. Газеты, которые присылал Найман, валялись кучей, к ним никто не прикасался.

Маме, мне и тем более Аннелис запретили выходить из дома — кроме как искупаться или в уборную. Мы были под домашним арестом. Жандармы покидали палатки во дворе, только если нужно было разогнать людей, которые толпами собирались на обочине дороги, чтобы выразить нам свою симпатию или просто поглазеть.

Аннелис выглядела вполне обычно, хотя была худа, бледна, а глаза казались неживыми.

— Расскажи мне о Голландии... Так, как написано у Мультатули,— вдруг попросила она.

— Есть на берегу далекого Северного моря страна, — начал я наобум.— Местность там низинная, поэтому называется она Страна низких земель — Нидерланды, или Голландия.— Тут я умолк, не зная, как продолжить. Ее все еще сонные, потухшие глаза со странным выражением следили за мной, точно я был диковинной ящерицей с синим хвостом, которую она увидела впервые в жизни.— Ну вот, значит, земли там низкие, и людям этой страны надоело все время ремонтировать дамбы. И завелась у них такая привычка — покидать родину, Анн, уезжать в далекие странствия, чтобы любоваться чужими землями, высокими и гористыми. А потом, конечно, завладевать ими. Местных жителей они там, в тех дальних странах, принижали — чтоб никто и не пробовал сравняться с ними в росте...

— Расскажи мне про море.

Вошла, не постучав в дверь, женшина-европейка, одетая во все белое и в белой шляпе. Мы с ньяи не попытались ее остановить — последнее время сюда входил кто хотел...

— Через четыре часа вы, милочка, отправитесь в плавание, и вокруг будет только море, море и море...— подала голос незваная гостья, отстраняя меня от моих обязанностей.— А на море и волны, и мелкая зыбь, и бурные валы с гребешками, и шипящая пена. И водится в нем несметное множество рыб. Вы поплывете, юфрау, на большом красивом пароходе через весь океан, а потом, милочка, он войдет в Суэцкий канал, и навстречу ему будут идти другие корабли. Проходя мимо них, ваш пароход будет громко гудеть, а те, другие,— отвечать ему своими гудками. Вы когда-нибудь видели Гибралтар? А-а, милочка, этот город на скале вы тоже будете проплывать. Затем, еще через несколько дней, вы, юфрау, ступите на землю ваших предков. Желтый сверкающий песок, много-много разных цветов и вообще все, что вы пожелаете. Одни удовольствия. А там уже и осень скоро наступит. Начнут опадать листья... Ах, как это чудно — жить под опекой старшего брата, дипломированного инженера с известным именем, достойного и уважаемого человека! Как это чудно!.. А если вам не понравится — ну что ж, всего один-два годика, и вы сами сможете распоряжаться собой. Да, юфрау, всего один-два годика...

— Мас, мне нравится прибой, и волны, и белая пена. Больше, чем корабль и Нидерланды...

— Нет, милочка,— тут же встряла. гостья,— зато в Нидерландах все есть. Там вы получите все, что захотите.

— Мас, а разве здесь чего-то не хватает?

— Нет, Анн. Здесь ты имеешь все. Ты. здесь счастлива,

— Если там, в Нидерландах, все есть,— со злостью добавила ньяи,— зачем тогда европейцы сюда явились?

— Ньяи, не усложняйте мне работу. Соберите-ка ее вещи,

— Ну нет, почему же только вещи? — Мама начала свирепеть.— Тогда уж и украшения, и чековую книжку, и свидетельство о признании со стороны отца, а заодно и материнские да мужнины молитвы о ее благополучни...

— Мама,— перебила ее Аннелис,— помнишь, ты мне когда-то рассказывала?..

— Да, Анн, о чем?

— Как ты навсегда уходила из дома...

— Помню, Анн. А что?

— Ты взяла с собой старый жестяной чемодан. Коричневый.

— Да, Анн.

— Где он сейчас, Ма?

— Лежит в кладовке, Анн.

— Я хочу посмотреть на него.

Мама пошла в кладовку.

— Времени мало, юфрау,— опять начала женщина.

Ни я, ни Аннелис не ответили ей. Ньяи скоро вернулась, неся коричневый чемоданчик из жести — ржавый, погнутый, где со вмятинами, а где продавленный изнутри. Аннелис тотчас взяла его из рук матери.

— Я поеду с этим чемоданом, Ма.

— Он такой старый и уродливый. Неприлично, Анн.

— Мама, ты с ним ушла когда-то и решила, что больше не возвратишься назад. Этот чемодан наводит тебя на тягостные мысли. Дай мне его увезти, Ма, вместе с твоими тяжелыми воспоминаниями. Я не возьму с собой ничего, кроме батикового кайна, который подарила мне матушка Минке. Только этот чемодан, твои воспоминания и батик — мой свадебный наряд, Ма. Положи его сюда. И низко-низко поклонись от меня матушке Минке. Я уеду, Ма, а ты не вспоминай о прошлом. Что было, то пусть уйдет, мамочка, любимая моя...

— Карета уже во дворе, юфрау,— опять влезла со своим замечанием европейка.

— Что ты имеешь в виду, Анн?

— Я тоже, Мама, больше не вернусь домой.

— Анн, Аннелис, доченька! — крикнула ньяи и обняла ее.— Неужто я не старалась, неужто мало я боролась за тебя, детка?!

Ее душили рыдания. Я тоже начал всхлипывать.

— Мы сделали все, Анн,— добавил я.

— Не надо, не надо плакать, Мама, мас!.. У меня еще есть одна просьба к тебе, Ма, Не плачь!

— Говори, Анн, говори...

— Ма, подари мне сестричку. Маленькую сестричку, которая бы всегда была дорога тебе...

Ньяи уже плакала навзрыд.

— ...очень дорога, Ма, и не доставляла тебе таких тревог, как я... чтобы ты...

— Чтобы я?.. Что, Анн?..

— ..чтобы ты никогда больше не тосковала обо мне.

— Анн, Анн, деточка моя, как ты можешь так говорить?! Прости нас, прости, что мы не сумели защитить тебя! Прости, прости!..

— Мас, мы ведь были с тобой счастливы?

— Конечно, Анн.

— Помни только о нашем счастье, ладно, мас? А остальное забудь.

— Эй, поживее там! — крикнул в дверь какой-то человек, по виду индо.— Уже две минуты, как пора выезжать.

Аннелис разом сникла, погрузившись в немое оцепенение. От сдержанного достоинства, которое ей удалось сохранять в этот последний час, вдруг не осталось и следа. Медленно-медленно она вышла из комнаты и стала спускаться по лестнице, держась за руку женщины. Силы ее, видно, были на исходе, казалось, она вот-вот переломится.

Мы с Мамой бросились, чтобы ее поддержать. Но мужчина-индо и европейка нас не подпустили.

На нижнем пролете уже толпились жандармы.

Нас отогнали — близко не подходить! И мы могли только смотреть, как ее, это самое дорогое нам существо, вели, точно телку, и она медленно, ступенька за ступенькой, спускалась вниз.

Наверно, так же чувствовала себя когда-то и та, другая мать, которой ньяи не простила неспособность защитить дочь от всесильного господина Меллемы. Но что было на душе у Аннелис? Неужто она все отторгла от себя, даже чувства?

Я ничего уже не сознавал. Вдруг услышал, будто со стороны, свой плач. Матушка, твой сын проиграл!.. Твой любимый сын не сбежал, матушка, он не прохвост, хотя и не в силах был защитить свою жену, твою невестку. Что ж, настолько слабы туземцы перед могуществом Европы? Европа!.. Ты, моя наставница! Ты и на такое способна? Способна вовсе лишить мою жену, так мало знавшую о тебе, ве маленького мирка, в котором и раньше она одна не чувствовала себя в полной безопасности, Она одна...

Я несколько раз окликнул ее. Аннелис не ответила, Даже не оглянулась.

— Я выеду следом, Ани! Жди! — вырвался у меня отчаянный вопль.

Ни ответа, ни взгляда.

— Я тоже, Анн! Не падай духом! — крикнула Мама, но ее хриплый голос так и остался у нее в груди.

И опять ничего — ни ответа, ни взгляда.

Дверь на террасе была открыта. Казенная карета уже стояла перед ней, оцепленная конными жандармами. Нам с Мамой выйти во двор не позволили.

Еще мгновение мы видели Аннелис, когда кто-то помог ей взобраться на подножку кареты. Но и теперь она не обернулась, не проронила ни слова.

Дверь захлопнули.

Потом донесся приглушенный скрежет гравия, перемалываемого колесами кареты... Все дальше, все слабее, слабее, пока наконец не затих совсем. Аннелис была на пути в страну, где, восседая на троне, правила ее величество королева Вильхельмина. Мы, склонив головы, стояли перед закрытой дверью.

— Проиграли, Ма, — прошептал я.

— Мы боролись, ньо, сынок. Боролись, как могли, не роняя чести.

Буру [973 г.— устно; 1975 г.— записано

Глоссарий

Амок — исступление, неистовство; граничащее с психическим расстройством состояние крайней агрессивности, которое вызывали у себя воины перед боем.

Андонг — легкая полуоткрытая пролетка с плоской крышей.

Рабах — так в странах малайско-индонезийского региона называют осевших здесь, но не ассимилировавшихся с местным населением китайцев; употребляется’ также как обращение.

Батик — набивная ткань, окрашенная ручным способом, при котором отдельные части рисунка последовательно покрывают воском, препятствующим перемешиванию красок; традиционная, наиболее «аристократическая» расцветка батика — бело-сине-коричневая — достигается применением естественных красителей, получаемых из сока тропических растений.

Бах — обращение к китайцу; сокращенное от бабах.

Берингин — вид баньяна, крупное дерево со множеством воздушных корней (Е!сиз Беп]апипа).

Бидадари — миф. небесная дева, обитательница царства бога Индры.

Блангкон — традиционный яванский головной убор, имеющий форму повязанного на голову платка из набивной ткани.

Б упати — в средние века наместник, правитель области на Яве; в новое время — начальник округа, глава кабупатена.

Вали-хаким — человек, который при заключении мусульманского брака является представителем невесты в случае, если она не имеет прямых родственников по мужской линии — отца, брата, дяди и т, д.; обычно это служитель мечети,

Ваянг — яванский кукольно-теневой театр с представлениями на эпические сюжеты.

Ваянг-оранг — традиционный театр актеров без масок с представлениями на сюжеты из индо-яванского эпоса.

Гамелан — яванский национальный оркестр, состоящий главным образом из металлофонов и гонгов. ^

Густи — господин, хозяин; употребляется как обращение к яванскому аристократу.

Даланг — режиссер, кукловод, чтец и музыкальный руководитель в ваянге.

Дестар — головной платок, тюрбан, повязанный особым образом.

Индо — так называемые «евразийцы», метисы, рождавшиеся от браков голландцев и других европейцев с индонезийскими женщинами.

Кабупатен — крупная единица административно-территориального деления, во главе которой стоит бупати; приблизительно соответствует округу, области.

Кайн — традиционная мужская и женская одежда, прямоугольное полотнище цветной, чаще всего набивной, ткани, обертываемое вокруг бедер в виде юбки.

Кампупг — небольшая деревня, селение; также — поселок или квартал в пределах города.

Кастн — голландская групповая игра с мячом и деревянными битами, напоминающая бейсбол.

Кебайя — узкая распашная кофточка без ворота, сшитая из легкой ткани.

Кедондонг — дерево рода канариум со съедобными кисловатыми плодами.

Кембан — женская нагрудная повязка в виде длинной и узкой полосы ткани, обертываемой вокруг туловища.

Кливон — название первого дня яванской пятидневной недели. (По сложившейся на Яве календарной традиции дни обозначаются парными сочетаниями названий, образующимися в результате взаимоналожения пятидневного и семидневного недельных циклов, например: четверг-кливон, пятница-леги и т. п.)

Крис — яванский и малайский кинжал с пламевидным лезвием. Древние крисы почитались на Яве как священные, им приписывалась магическая сила.

Кромо — вежливый, «этикетный» (гонорифический) стиль яванского языка, используемый в разговоре со старшими по возрасту и положению (см. также подстрочное примечание на с. 82).

Кун-фу — древняя китайская борьба, искусство самозащиты; некоторые ее элементы легли в основу японского каратэ.

Лебаран -— праздник окончания мусульманского поста.

Леги — название второго дня яванской пятидневной недели.

Мас — букв.: золотой; принятое на Яве ласковое обращение к мужу, жениху, брату или близкому другу.

Менеер (нидерл.) — господин.

Мефрау (нидерл.) — госпожа, мадам.

Ндоро — ваша милость; почтительное обращение к знатному яванцу.

Нон, нони — барышня; употребляется как обращение.

Ньо — сокращенное от синьо.

Ньяи — букв.: матушка, хозяюшка; женщина, жившая на содержании У голландца, «туземная» жена.

Ом —(нидерл.) — дядя.

Паранг — тяжелый нож-косарь длиной 60—70 см,

Патих — заместитель бупати, начальника округа.

Пендопо — высокая открытая веранда, в богатых яванских домах — зал для приема гостей.

Прияи — чиновники, служилое сословие на Яве, сложившееся из представителей средней феодальной знати, которой голландские колонизаторы доверили выполнение промежуточных административных функций.

Радэн — аристократический титул, дававшийся членам семьи яванского правителя.

Радэн-ай ю — титул замужней яванки знатного происхождения.

Радэн-мас — аристократический титул, который носили потомки яванских правителей в четвертом поколении. `

Раксаса (ж. р.— раксаси) — миф. злой демон, великан-людоед.

Рингит — серебряная монета достоинством в 2,5 рупни.

Ротанг — ротанговая пальма, «чертов канат»; тропическая лиана рода каламус, тонкие стволы которой идут на изготовление плетеных изделий, в т.ч, легкой мебели.

Руджак — острый салат из незрелых фруктов с перцем и другими специями.

Савах — заливное рисовое поле.

Саво — саподилловое дерево АсНгаз зарофа; ценная древесипа золотисто-коричневого цвета.

Самади — практика религиозной медитации, отрешенное самосозерцание.

Самбал — вязкий кашеобразный соус, в состав которого входят растертый перец, лук, чеснок, соль и квашеная рыба.

Сампан — деревянное плоскодонное судно в Юго-Восточной Азии, передвигающееся с помощью весел и паруса.

Саронг — длинная юбка из прямоугольного куска ткани со сшитыми краями (см. кайн).

Сатрий — яванский знатный воин, «рыцарь»,

Силат — род малайской национальной борьбы.

Синкех (кит.) — букв.: новый гость; так называли чистокроввых китайцев, недавно переселившихся из Китая в Индонезию.

Синьо — обращение к юноше или мальчику-подростку европейской, а также смешанной крови.

Сога — коричневый краситель, получаемый из сока тропических деревьев РепорНогит р4егосагрит и РеНпорНогит Теггивтеит; применялся для ручной окраски традиционных видов яванского батика.

Станден — голландская спортивная игра.

Сусухунан — титул правителей яванских княжеств Матарам и Суракарта.

Сэн — разменная монета, равная одной сотой рупии.

Тален — разменная монета, равная четверти рупии.

Таруб — легкая временная постройка арочного типа, сооружаемая перед входом в дом накануне празднования яванской свадьбы.

Тембанг — букв.: песнь; общее название многочисленных строфических форм или «размеров» традиционной яванской поэзии.

Тоток — чистокровный китаец или европеец.

Туан — господин; употреблялось главным образом при обращении к европейцу.

Юфрау (нидерл.) — барышня.

Предыдущая главаГлава 3 из 3К книге