К книге
Мир человеческийЧасть первая
33%
Часть первая
1

ЗДЕСЬ НЕТ НИЧЕГО НОВОГО, ХАНС. Я ТОЛЬКО ЕЩЕ РАЗ ПРОШЕЛ ПО ЭТОЙ ДАВНО ПРОТОРЕННОЙ ТРОПИНКЕ, РАССТАВЛЯЯ ВЕХИ.

Меня все называют Минке.

Мое настоящее имя... Я пока не стану его открывать. Не потому, что помешан на таинственности. Просто я давн‘ же так решил: незачем без особой необходимости выставлять себя перед людьми.

Я начал вести эти короткие записи в скорбное для меня время: когда мы расстались — может, ненадолго, а может и навсегда. (В те дни я еще не знал, чем все это кончится.) Будущее... Оно всегда манит к себе. Оно окутано тайной! Каждый из нас неминуемо приходит к нему со всем, что у него есть. И как часто оно оказывается беспощадным деспотом. Вот и мне тоже предстоит когда-нибудь прийти к нему. Будет оно для меня богом милостивым или злым, ^ я, конечно, не знаю: человек зачастую не волен выбирать...

Тринадцать лет спустя перечитав эти заметки, я переработал их, и они слились с моими раздумьями и вымыслом. Конечно, я довольно основательно отошел от начального текста. Вот что у меня получилось.

В моем возрасте, как у нас говорят, только кукуруза спевает созреть. И все-таки жизнь, кажется, кое-чему меня же научила. Я понял, что науки оказали мне великое, и с чем не сравнимое благодеяние.

Как-то раз, выступая перед пашим классом, директор колы сказал: те знания, которые дают вам господа преодаватели по общим предметам, достаточно обширны; ОНИ

гораздо шире той подготовки, что получают ваши сверстники во многих странах Европы.

Я, конечно, раздулся от гордости. В Европе, правда, мне бывать еще не приходилось, и я не могу судить о том, насколько прав господин директор. Однако услышать такое все же приятно, и поэтому я склонен ему верить. К тому же все мои учителя родом оттуда, из Европы, там они и воспитывались, и росли. Наверное, не очень-то хорошо не верить своим наставникам. Ведь доверили же меня им мои родители. Кстати, все образованные европейцы и индо считают, что учителя у нас превосходные, лучшие во всей Нидерландской Индии. Так что верить им я просто обязан.

Познания, приобретенные мною в школе, а также все то новое, что несут в повседневную жизнь достижения науки, сделали меня весьма непохожим на моих соотечественников. Изменило ли это меня настолько, что я перестал быть истинным яванцем, не знаю, об этом мне трудно судить. Но именно мой короткий жизненный опыт европейски образованного яванца подтолкнул меня к ведению записей.

Одно из поразительных новшеств, которым я не перестаю восхищаться,— это печатное дело, цинкография. Подумать только — сейчас можно, скажем, за депь сделать десятки тысяч отпечатков с любого портрета!

Достопримечательности далеких стран, портреты высокопоставленных лиц и выдающихся людей, новые машины, американские небоскребы — да все что угодно, в каком бы это конце света ни находилось, я могу теперь увидеть, взяв в руки газетный лист. Что и говорить, обделила судьба предшествующие поколения — тех, кому дано было знать лишь хоженые-перехоженые закоулки и окрестности родных кампунгов. Как же я благодарен всем тем людям — всем без исключения, — что трудились не покладая рук, „создавая это новое чудо. Ведь еще каких-то лет пять назад у нас о печатании снимков и слыхом не слыхивали. Были, конечно, изображения, сделанные с помощью печатных досок, деревянных и каменных, но им до правдоподобия так же далеко, как от земли до неба.

Из Европы и Америки то и лело приходят сообщения о новых изобретениях и открытиях. Своей грандиозностью они соперничают с чудодейственной силой воителей-сатриев и богов, о которых поведали наши далекие предки в сказаниях ваянга. Второй десяток лет пошел уже с тех пор, как мои соотечественники увидели поезд — эти самобеглые коляски, что движутся без лошадей, без быков, без буйволов.

Но и по сей день они еще не опомнились от изумления. Теперь из Батавии можно добраться до Сурабаи за три дня. Говорят, что со временем можно будет и за сутки доехать! Всего за сутки! Вагоны высотой с дом, груженные товарами, набитые людьми, катятся длинными вереницами, увлекаемые вперед силой пара — только пара! Если бы’ довелось мне встретиться со Стефенсоном ?, я бы преподнес ему букет цветов, одни орхидеи. Сеть железных дорог вдоль и поперек изрезала мой родной остров, Яву. Черными шлейфами тянутся в небе клубы паровозного дыма — поднимаясь ввысь, они медленно блекнут и растворяются в пустоте. Весь мир словно лишился протяженности, расстояния исчезли — их отменили телеграфные провода. Сила перестала быть монополией слонов и носорогов — на смену им пришли небольшие приспособления, созданные человеком: поршни, винты и гайки.

А там, в Европе, уже создают новые машины; они меньше паровых, зато мощнее или, во всяком случае, не уступают им в силе, И работают, конечно, не на пару. На нефти. Поговаривают даже, что немцы придумали коляску, приводимую в движение электричеством. Господи боже, а я ведь еще и не знаю толком, что такое электричество!

Человек подчиняет себе силы природы, заставляет их служить себе. Он даже замыслил летать по небу, как Гатоткача 3, как Икар. Один мой учитель говорил: скоро, совсем уже скоро человечеству не придется, как прежде, гнуть спину, трудиться до седьмого пота ради того, чтобы получать какие-то жалкие крохи. Машины будут выполнять всю работу. Человеку же останется лишь наслаждаться жизнью. Вам, сегодняшним школьникам, сказал он, выпало большое счастье: вы будете очевидцами того, как наступит в Ост-Индии новый век — век современности.

Современность! Модеги! Это слово, подобно морской волне, прокатилось по Европе и размножилось там, как плодится бактерия. (Во всяком случае, так я слышал от других.) А потому, наверное, и мне не возбраняется взять

1 Батавия — прежнее пазвание Джакарты. Сурабая — крупный портовый город на Восточной Яве.— Здесь и далее прим. перев.

? Стефенсон, Джордж (1781—1848) — английский изобретатель, положил начало развитию парового железнодорожного транспорта.

3 Гатоткача — могущественный сын Бимы, одного из пяти братьев Пандавов, героев популярного на Яве древнеиндийского эпоса «Махабхарата».

его на вооружение, хотя я сам еще не вполне разобрался в том, что оно все-таки означает.

Словом, в наш век современности и одного дня достаточно, чтобы с любого портрета изготовить десятки тысяч отпечатков. Но вот какая штука: средь множества снимков, появляющихся в последнее время, я чаще всего разглядываю один — портрет некой молодой особы. Она красива, богата, могущественна, она окружена ореолом величия, у нее есть все, чего только душа может пожелать. Она — любимица богов.

Мои приятели в школе шушукаются: мол, богачи из богачей, всякие там банкиры приезжают отовсюду, а как к ней подступиться, чем прельстить — не знают. Отпрыски знатных родов, красавцы, статные, с мужественными лицами, с ног сбились, чтобы удостоиться ее внимания. Только внимания!

На досуге, когда можно отвлечься от дел, я часто разглядываю ее лицо на портрете, пытаясь представить себе: какая же она, какая, какая?.. Как высоко вознесли ее боги! И как далеко она — одиннадцать, а то и двенадцать тысяч морских миль от Сурабаи, города, где я живу. Ведь целый месяц нужен, чтобы на корабле доплыть: между нами два океана, пять проливов, канал... А надежды на то, что удастся ее увидеть, почти никакой. Нет, все это только мечты, в которых я никогда и никому не посмео признаться. Да меня просто засмеют и объявят сумасшедшим.

А еще ходят слухи, будто чиновники на почте вылавливают письма к этой красавице, далекой и недоступной. Ни одно письмо к ней не попадает. Наверно, приди и мне в голову такая же безрассудная мысль, все равно из этого ничего не выйдет: какой-нибудь почтмейстер сразу наложит свою лапу.

Ей восемнадцать лет, этой любимице богов,— столько же, сколько и мне. Мы родились в один год — 1880-Й. Интересно, что означает такое сочетание цифр? Одна только цифра — палочка, а остальные три — округлые, словно обкатанные камешки... Месяц и день рождения тоже совпадают — 31 августа. А что не совпадает? Пол и, наверное, время суток. Мои родители не догадались записать время моего рождения. Я же не знаю, в котором часу родилась она. С первым-то различием все ясно: я мужчина, она женщина. А вот как тут разобраться со временем суток, как подсчитать, кто кого старше, да па сколько часов,— это и впрямь головоломка. Хотя я, конечно, знаю: когда ее

страна залита солнечным светом, на Яву опускается покров ночи. Когда же ее родину окутывает ночная тьма, мой остров искрится в лучах экваториального солнца.

Наша учительница, Магда Петерс, запрещает нам верить в астрологию. Говорит, что все это чушь. Фома Аквинский, так она однажды рассказывала, знал двух людей, которые родились в один год, месяц, день и час, даже в одной местности,— и что же? Тут она подняла вверх указательный палец. Астрологический парадокс: судьбы у этих людей сложились совсем по-разному — один из них стал богатым землевладельцем, а другой — его рабом, крепостным!

Да я-то, конечно, и не верю. А во что тут, собственно, верить? Разве это астрология открыла человеку путь к наукам и знанию? Пусть даже в чем-то она окажется права — прими к сведению, и хватит. Остальное можно смело выбросить свиньям. Смог бы какой-нибудь астролог сам вычислить, кто эта красавица, где живет? Нет, никогда. Однажды зашел я шутки ради к прорицателю. Крутил он, вертел мой гороскоп, потом открыл наконец рот, показал два золотых зуба и начал: ежели, мол, вы, господин, наберетесь терпения, тогда непременно... Так что лучше уж надеяться на себя. Да будь я терпелив, как все человечество, никогда мне ее даже издали не увидеть.

Я больше верю в науку, в разум. Здесь по крайней мере есть и определенность, и точный расчет, на которые можно положиться.

Не постучав в дверь, Роберт Сюрхоф — я называю его здесь вымышленным именем — ворвался ко мне в комнату, когда я сидел, пялясь на портрет моей красавицы, любимицы богов. Он расхохотался, а я, застигнутый врасплох, в испуге вскочил.

— Эй, филогиник *, бабник ты наш, потаскун! Ты о какой далекой звезде мечтаешь? — заорал этот наглец во всю глотку.

По правде сказать, мне бы следовало выставить его за дверь. Но я только фыркнул в ответ:

1 Филогиник — женолюб (от греч. ри6о — люблю и вупё — женцина). `

— Отстань! Не знаю.

— Конечно, наш звездочет знает все, вот только в себе не разберется, — тут же ввернул он со своей обычной ухмылочкой.

Сперва надо объяснить, кто он такой, этот Сюрхоф: это мой одноклассник, мы оба учимся в ха-бэ-эс * — улица Х.Б.С., город Сурабая. Роберт выше меня ростом, в нем тоже течет яванская кровь — несколько капель, а может, и целая склянка, не знаю.

— Да нет же, нет, не там ты ищешь, — начал он меня уговаривать каким-то гнусавым голосом.— У нас в Сурабае есть своя богиня. Девушка ну просто загляденье, редкостной красоты. Уж никак не хуже той, что у тебя на картинке.

— Интересно, а что ты называешь красотой?

— Я называю? Да ты ведь сам дал ей определение. Красота есть правильная форма и расположение костей, скрепленных надлежащим количеством мышечной ткани.

— Верно, — подтвердил я, к тому времени уже успев оправиться от смущения.— А что еще?

— Еще? Нежная кожа, лучистые глаза и губы, которые умеют шептать.

— «Умеют шептать» не было, ты сам это сочинил.

— А что же им — кричать и сыпать проклятиями? Потвоему, пусть тебя клянут, только не шепотом?

— Да тише ты! — осадил я его.

— В общем, так — если ты не трус, а настоящий филогиник, Могу тебя к ней свозить. Тогда и увидим, чтб ты умеешь, такой ли ты храбрец, как на словах.

— У меня много работы.

— Ага, вот и струсил. Сдался без боя.

Тут меня зло взяло. Я-то хорошо знаю Роберта Сюрхофа: все его шуточки в духе нашей школы — только бы уязвить, унизить, поиздеваться да покуражиться. Он думает, что бъет в мое слабое место: во мне-то ведь совсем нет европейской крови. Наверняка подстраивает какую-то пакость.

— Ну что ж, идет‚,— ответил я.

Это было несколько недель назад, в начале учебного года.

1 От нидерл. аббревиатуры Н. В. $. (Новеге Вигдегзсйоо!) — т. н. «высшая гражданская школа», привилегированное среднее учебное заведение типа реальной гимназии, в котором обучались главным образом дети колониальных чиновников-голландцев.

А нынче вся Ява, если не вся Нидерландская Индия; охвачена ликованием. Везде, куда ни глянь, весело развеваются трехцветные * флаги: сегодня мой кумир, богиня красоты, любимица богов будет возведена на престол. Теперь она моя королева, а я — ее подданный. Все в точности так, как в той истории о Фоме Аквинском, которую рассказывала нам юфрау Магда Петерс. Она — ее величество королева Вильхельмина. Число, месяц и год рождения вознесли ее на трон, меня же сделали ее нижайшим рабом: И моя повелительница даже не знает, что я вообще существую на этом свете. Наверное, родись она на одно-два столетия раньше или позже меня, я бы сейчас не чувствовал себя таким жалким.

Сегодня 7 сентября 1898 года, пятнина-леги. Это у нас, в Ост-Индии. Там, в Нидерландах, еще 6 сентября, четвергкливон.

В школах словно с ума посходили, празднуя день коронации. Всюду какие-то представления, состязания, смотры, все стараются превзойти друг друга в ловкости, показать, какого мастерства достигли в играх, которым: научились у европейцев,— футболе, станден, касти. Только мпе все это безразлично. Я не люблю спорт.

Шум и гам со всех сторон. Громыхание пушек. Торжественные шествия и хвалебные песнопения. А у меня на душе с утра кошки скребут. И я, как обычно, отправился к своему соседу Жану Маре, одноногому французу.

— Аллилуйя, Минке! Что новенького? — приветствовал он меня на своем родном языке.

Пришлось обратиться к французскому.

— Кое-что есть, Жан. Работа для тебя, мебельный гарнитур.— Я протянул ему рисунок, сделанный со слов заказчика.

Он минуту изучал его, потом довольно улыбнулся.

— Идет. Я подсчитаю, сколько будет стоить. Но только с джапарской * резьбой.

— Господин Минке! Молодой господин! — позвала меня из-за ограды хозяйка, у которой я квартировал.

Я выглянул из окна и увидел мефрау Тэлинга. Она помахала мне рукой.

— Пойду, Жан. Моя ворчунья, наверно, решила угостить меня пирожными. Не тяни долго с заказом.

1 То есть голландские.

* Джапара — город на северном побережье Центральной Явы; известеи оригинальной орнаментальной резьбой по дереву.

` Дома, однако, меня ждали вовсе не пирожные, а Роберт Сюрхоф.

— Ну что, едем? — спросил он.

У ворот стояла двуколка самой последней модели — на рессорах. Мы сели, и кучер — старый яванец — тронул лошадь.

— Видать, запросит недешево, — заметил я по-голландски.

— Еще бы! Держись за карман, Минке! Это ведь тебе не тарантас какой-нибудь, не обычная двуколка, а рессорная — быть может, первая и последняя в нынешнем столетни. У нее, наверно, одни рессоры дороже, чем все. остальное.

— Понимаю, Роб. Кстати, куда мы едем?

— Туда, куда мечтают быть приглашенными все молодые люди. Там живет такая красавица, Минке,— ну прямотаки бидадари! Ты знаешь, мне повезло — я получил приглашение от ее старшего брата. Вообще-то они гостей к себе не приглашают, кроме вот кого...— Он ткнул себя пальцем в грудь.— Слушай, между прочим, ее брата тоже зовут Роберт...

— Сейчас столько этих Робертов...

Он, пропустив мимо ушей мое замечание, продолжал:

— А мы с ним совершенно случайно встретились на футболе. Понимаешь, у них там, в усадьбе, родились несколько бычков, вроде бы лишних. Для меня это первое дело.— Сказал — и покссился в мою сторону.

— Бычков? — не понял я.

— Ну да, бычков. Телятина на завтрак, ясно? Это и есть моя цель. А твоя...— Он почмокал губами и пристально посмотрел мне в глаза.— Твоя цель — это Робертова сестра. Поглядим, насколько тебя хватит. Так-то, филогиник.

Железные ободья колес нашего рессорного экипажа прогромыхали по булыжной мостовой улицы Крангган, через Блауран, в сторону Вонокромо *.

— Ну а теперь пой «Ует, 1, с — «Пришел, увидел, победил», — предложил он мне под стук колес.— Ха-ха, да ты что-то побледнел. Не уверен в себе? Ха-ха-ха!

— А почему бы тебе не взять себе все? И завтрак, и твою богиню?

+ Блауран — один из центральных районов Сурабаи. Вонокромо — в то время далекое предместье, ныне ставшее частью города.

— Мне? Ха-ха-ха! Мне нужна богиня чистокровная. Европейка.

Ах вот что... Значит, девушка, к которой мы едем, — индо, полукровка, метиска. Роберт Сюрхоф — я еще раз напоминаю, что это не настоящее его имя, — тоже индо. Когда его матери — такой же индо, как и его отец, — пришло время рожать, отец Роберта поспешил отвезти ее в Танджунг-Перак 1, поднялся с нею на борт корабля «Ван Хеемскерк», стоявшего в портовой гавани, и там она родила; таким образом Роберт не только стал голландским подданным, но и получил голландское гражданство. Наверно, то же самое проделывали иудеи с римским гражданством. Теперь он мнит себя не таким, как его родные братья и сестры. Считает, что он не индо. Может, если бы он родился в километре от этого корабля, скажем где-нибудь на пирсе или на мадурском ? сампане, и получил мадурское гражданство, он бы и вел себя иначе. Во всяком случае, я начал понимать, почему он с таким подчеркнутым пренебрежением смотрит на девушек-индо: ему надо утвердиться в своем голландском гражданстве ради будущих детей и внуков. Отсюда все его бахвальство и показуха. Ведь у голландца и положение, и жалованье выше, чем у индо, не говоря уж о яванцах.

Утро-то какое прекрасное. Голубое небо без единого облачка. Нет, в молодые годы надо жить только радостями. В конце концов, все, за что я ни брался, до сих пор у меня шло гладко. И учеба давалась легко. И на душе всегда было светло и безоблачно. Никаких комплексов. Да ну ее, эту коронованную особу! Пускай в ее честь украшают здания и возводят триумфальные арки. Пускай чествуют ее на всех официальных сборищах. Подумаешь, любимица богов! Небесная богиня! Да еще Сюрхоф вздумал дурачить меня байками о какой-то прекраснейшей в мире девушке... Ему, видишь ли, хочется, чтобы я ее покорил.

Я рассеянно поглядывал на крестьян, шедших в город. Широкая прямая дорога, вымощенная желтым камнем, убегала вперед, к Вонокромо. Дома, заливные и суходольные поля, деревья у дороги, стволы которых были огорожены похожими на корзины решетками из бамбука, островки леса, купающегося в серебряных лучах солнца,— все это стремительно пролетало мимо. А там, вдалеке, сквозь

1 Танджунг-Перак — морской порт в Сурабае.

? Мадура — остров в Яванском море, населенный мадурцами. Отделен от Явы проливом, на берегу которого расположена Сурабая.

дымку смутно виднелись горы, невозмутимые и величественные, словно древний отшельник, что прилег отдохнуть да так и окаменел.

— Значит, мы в таком виде едем к людям на праздник?

— Да нет, я ведь тебе уже сказал: я еду слегка подкормиться, а ты — чтобы покорить.

— И куда мы направляемся?

— Прямо к цели.

— Роб! — Меня разбирало любопытство, и я ткнул его кулаком в плечо.— Говори!

Но он не хотел говорить.

— Не куксись! Если ты в самом деле мужчина, — тут он снова причмокнул,— я тебя уважать буду больше, чем собственных учителей. А вот если проиграегвь, тогда берегись — на всю жизнь посмешищем сделаю. Имей в виду, Минке.

— Ты меня разыгрываешь, Роб.

— Нет. Когда-нибудь ты станешь бупати, Минке. Возможно, тебе предложат и бедный кабупатён, но лично я тебе желаю получить под свое начало какой-нибудь округ побогаче. И тогда, если эта богиня станет еще и твоей радЗнайю, то... ой-ой-ой, все бупати на Яве будут трястись от зависти.

— Это кто же сказал, что я стану бупати?

— Я говорю. А я поеду в Нидерланды, учиться дальше. Стану инженером. Вот тогда-то мы снова и встретимся. Я с женой приеду к тебе в гости. И знаешь, какой первый вопрос тебе задам?

— Проснись. Я не буду бупати.

— Ты послушай сперва. Я спрошу: эй, филогиник, бабник ты наш, потаскун, а где твой гарем?

— Похоже, ты все еще думаешь, что раз я яванец, то, значит, и дикарь.

— А где ты видел яванца, да еще и бупати, который бы не распутничал?

— Я не стану бупати.

Он ехидно засмеялся. Тем временем двуколка все дальше увозила нас от Сурабаи. Я сидел насупленный. Вообщето меня легко задеть, это правда. А Роберт будто бы и не замечал моего настроения. Помнится, однажды он действительно говорил: яванского сановника удержать от обзаведения гаремом можно единственным способом — отдав ему в жены белую, китаянку-тоток или индо; тогда уж верно никаких наложниц не будет.

Наш рессорный экипаж въезжал в Вонокромо.

— Смотрим налево,— скомандовал Роб.

Дом в китайском стиле, с широким ухоженным двором ‘за живой изгородью. Дверь и окна, выходящие на дорогу, закрыты. Все окрашено в красный цвет. Смотреть тошно. Да кто же не знает, что это за дом и кому он принадлежит? Веселое заведение, бордель. Хозяин — наполовину китаец, бабах А Цзюн.

— Продолжаем смотреть налево.

Дальше был пустырь, тянувшийся вдоль дороги метров сто — сто пятьдесят. Затем показалось деревянное двухэтажное строение, тоже стоявшее в глубине большого двора. У ограды возвышался внушительных размеров дощатый щит с надписью по-голландски: «Поместье Бёйтензорх» 1.

Думаю, в Сурабае и Вонокромо не найдется такого человека, который бы не знал: это владение известного богатея господина Меллемы — Германа Меллемы. Да и насчет дома все единодушны: не дом, а-дворец, хоть и сделан из тикового дерева. Я еще издали заметил его серую тесовую крышу. Окна, в отличие от притона А Изюна, были раскрыты настежь. Веранду заменяло просторное крыльцо с вынесенным далеко вперед козырьком, который нависал над такой же широкой деревянной лестницей — она была шире входной двери.

О самом господине Меллеме по сей день не знали ничего, кроме его имени. Если кому и случалось его когда-нибудь видеть, то очень и очень немногим. Зато не было недостатка в слухах о его содержанке, ньяи Онтосорох — необыкновенной, как утверждали, женщине, довольно молодой, не старше сорока, и пригожей,— управительнице огромного сельскохозяйственного предприятия. От названия «Бёйтензорх», переиначенного на яванский лад, и пошло приставшее к ней прозвище — ньяи Онтосорох.

Ходили также слухи о каком-то мадурском головорезе Дарсаме и его шайке, которые будто бы день. и ночь охраняли поместье. Поэтому никто из посторонних не пытался без надобности приближаться к этому деревянному дворцу.

Я откинулся на спинку сиденья.

Двуколка внезапно свернула и, миновав щит с надписью «Поместье Бёйтензорх», въехала в ворота. Я струхнул, невольно представив себе Дарсама, которого мне никогда прежде не доводилось видеть: усатого, с огромными кула-

1 ВиНеп?огв — Беззаботное (нидерл.).

чищами и кривым мадурским серпом. Вот уж не слышал, чтобы сюда, в этот таинственный замок, где чуть ли не привидения живут, кого-нибудь приглашали.

— Здесь?

Сюрхоф только хмыкнул.

Застекленная дверь отворилась. Из нее вышел какой-то парень, индо, спустился вниз по ступенькам и приветствовал Сюрхофа. На вид ему было столько же лет, сколько и мне. Высокий, стройный, крепкого сложения, с лицом европейца, но темной, как у яванца, кожей.

- — Э-хей, Роб!

— О-хо, Роб! — отозвался Сюрхоф.— Я привез своего

приятеля. Возражений не будет? . Со мпой, яваицем, парень не поздоровался. Только покосился в мою сторону, пронзив колючим взглядом. Мне уже становилось не по себе. Значит, игра начинается. Это всего лишь начало. Если он сейчас скажет Сюрхофу, что возражает, тот покатится со смеху и будет смотреть, как я поползу на четвереньках к дороге под вопли и гиканье Дарсама. Парень, однако, не торопился с моим изгнанием. Со4 1, стоит ему только слово сказать, чтобы меня вытолкали, и я... Что тогда?.. Куда я скроюсь от позора?.. Но парень вдруг улыбнулся и протянул мне руку.

— Роберт Меллема,— представился он.

— Минке,— ответил я.

Он продолжал сжимать мою руку, ожидая, что за именем последует и фамилия. Я же, поскольку у меня ее не было, молчал. Ои вздернул брови. Понятно: решил, наверное, что я исзакоппорожденный, которого отец не захотел или не успел признать через суд своим сыном; бесфамильный — это самый презираемый из индо, все равно что туземец. А я ведь и есть туземец. Фамилию он, однако, спрашивать не стал.

— Рад с тобой познакомиться. Заходите.

Мы поднялись по лестнице. Я чувствовал его колючие взгляды, когда он искоса посматривал на меня, и поэтому держался настороженно. Что он за перень такой, этот Роберт Меллема?

И вдруг все изменилось. Моя настороженность исчезла, рассеялась как дым. Я забыл о ней — перед нами стояла девушка с белой нежной кожей, с европейскими чертами лица, только волосы и глаза у нее были как у яванки. И эти

1 Боже (нидера.). -

глаза, эти лучистые глаза сверкали, словно две утренние звезды; а на губах ее играла обворожительная улыбка. Если это та самая девушка, которую имел в виду Сюрхоф, то он не ошибался: она не только не уступала ее величеству королеве, но и превосходила ее своей красотой. Живая, из плоти и крови — не какая-нибудь там картинка.

— Аннелис Меллема.— Она протянула руку мне, потом Сюрхофу.

Никогда, до последнего дня своей жизни не забуду, какое впечатление произвел на меня ее голос.

Мы уселись в ротанговые кресла. Роберт Сюрхоф и Роберт Меллема тут же завели разговор о футбольных матчах, которые они видели в Сурабае. Мне поддержать беседу было трудно — футбол никогда меня не занимал. Я обвел взглядом просторную гостиную: мебель, лепку на потолке, хрустальные люстры со свечами, настенные газовые светильники с медными трубочками — по ним откудато, от скрытой централи, поступает газ,— портрет ее величества королевы Эммы — теперь уже бывшей — в тяжелой деревянной раме. Не раз и не два задержал взгляд на лице Аннелис. Наметанным глазом торговца мебелью с ходу определил, что вещи дорогие, сделанные искусными мастерами. Такого орнамента, как на ковре, растеленном под креслами, мне видеть не приходилось. Наверно, выткан по особому заказу. Пол выложен паркетом — деревянными планочками, до блеска начищенными мастикой.

— А почему ты молчишь? — приветливо заговорила со мной по-голландски Аннелис.

Я снова глянул ей в лицо, и у меня едва хватило духу, чтобы не опустить глаза. Неужели она не испытывает отвращения ко мне, бесфамильному туземцу? Я смог ответить ей только улыбкой — тоже приветливой, конечно, — и опять перевел взгляд на мебель. Потом проговорил:

— У вас тут все так красиво. `

— Тебе нравится?

— Очень.— Я еще раз посмотрел на нее.

Честное слово, от ее красоты можно было просто задохнуться. Она казалась мне каким-то сказочным видением, перед которым блекла вся эта роскошь, все изящество и великолепие окружающей обстановки.

— Почему ты скрываешь свою фамилию? — спросила она.

—-Ничего я не скрываю,— ответил я, снова насторожившись.— А разве надо обязательно ее называть? —

Я покосился на Роберта Сюрхофа. Но он и бровью не повел — так, похоже, увлекся разговором о футболе. Только другой Роберт, Меллема, вдруг стрельнул в меня глазами.

— Конечно,— продолжала Аннелис.— Еще кто-нибудь подумает, что твой отец тебя не признал.

— У меня нет фамилии. На самом деле нет,— ответил я, набравшись смелости.

— Ой! — тихонько воскликнула она.— Прости меня.— Она немного помслчала, а потом сказала; — Ну что ж, нет так нет.

— Я не индо,— добавил я словно в оправдание.

— Что?! — опять воскликнула она.— Не индо?

Мне казалось, что в сердце у меня грохочет барабан. Все, теперь она знает: я туземец. Выдворение может произойти в любую минуту. Даже не глядя на Роберта Сюрхофа, я чувствовал, как он уставился на меня, оценивая цвет моей кожи там, где она не была прикрыта одеждой. Точно ворона прицеливается к издыхающему: скоро ли, мол, околеет? Подняв глаза, увидел, что Роберт Меллема впился взглядом в Аннелис. В ту же секунду он повернулся ко мне, и его губы вытянулись в тонкую прямую линию. Господи боже, что со мной будет? Неужто меня выгонят, как собаку, из этого роскошного дома под раскатистый хохот Роберта Сюрхофа? Никогда еще я не был так напуган, как сейчас. Глаза Сюрхофа сверлили мне затылок. Молодой Меллема тоже не сводил с меня взгляда, он даже не моргнул ни разу.

Аннелис внимательно посмотрела на Роберта Сюрхофа, потом на своего брата, потом снова в мою сторону. У меня на миг потемнело в глазах. Я не видел ничего — ни лица, ни рук Аннелис,— только ее длинное белое платье без рукавов. Оно блестело и переливалось при каждом движении.

Теперь мне все стало ясно: Сюрхоф нарочно пригласил меня с собой, чтобы выставить на позор перед незнакомыми людьми. Остается одно — ждать, когда грянет гром и меня выгонят. Сейчас позовут этого головореза Дарсама и прикажут ему вышвырнуть меня на дорогу.

И вдруг сердце, бешено колотившееся у меня в груди, умолкло — я услышал звонкий смех Аннелис. Я медленно поднял на нее глаза. Ее сверкающие зубы были прекраснее всех жемчугов, которые мне когда-либо приходилось видеть. Ох, филогиник, да ты, оказывается, и в такую минуту способен восхищаться женской красотой.

— Почему ты побледнел? — спросила Аннелис так,

словно объявляла о помиловании.— Яванцем быть тоже хорошо,— сказала она, все еще смеясь.

Теперь взгляд Роберта Меллемы был направлен на сестру, и она тоже с открытым вызовом смотрела ему прямо в глаза. Тот не выдержал и отвернулся.

Что значит весь этот спектакль? Роберт Сюрхоф не раскрывал рта. Роберт Меллема тоже. Что они переглядываются, эти двое? Думают, что я буду просить прощения? Извиняться за то, что у меня нет фамилии и я яванец? Ха! Да с какой стати? Ну уж нет!

— Быть яванцем хорошо,— убежденно повторила Аннелис.— Моя мама тоже яванка, настоящая. Ты у меня в гостях, Минке.— Это прозвучало как приказание.

И только тогда я вздохнул с сблегчением.

— Спасибо.

— Ты, наверно, не любишь футбол? И я не люблю. Пойдем посидим где-нибудь в другом месте.— Она встала и, приглашая меня за собой, по-детски игриво протянула руку.

Я поднялся, кивнул головой ее старшему брату и Сюрхофу, как бы извиняясь перед ними. Они молча провожали нас взглядами. Аннелис обернулась и сдарила гостя улыбкой, принося извинения за то, что она его покидает.

Неверной походкой, чувствуя слабость в ногах и спиной ощущая взгляды тех двоих, я направился за нею следом в другой конец гостиной. Мы вошли в следующую комнату, столовую, обставленную с еще большим великолепием.

Здесь тоже стены были снизу доверху обшиты тиковым деревом, отполированным и покрытым светло-коричневым лаком. В углу помещался обеденный стол с шестью стульями. Рядом лестница, ведущая на второй этаж. В остальных трех углах комнаты, словно часовые на страже, стояли небольшие низкие столики с фаянсовыми цветочными вазами европейской работы. Букеты в вазах были подобраны превосходно — цветок к цветку.

Аннелис, следившая за моим взглядом, сказала:

— Это я сама составляла.

— Кто тебя учил?

— Мама, моя мама.

— Очень красиво.

Заметив, что я прикипел взглядом к застекленному шкафу, она подвела меня к нему. Шкаф стоял у стены напротив стола. В нем было расставлено множество изящных безделушек — такого я еще нигде не видел.

.— У меня нет с собой ключа,— сказала Аннелис.— Вот эта мне больше всех нравится.— Она показала на маленькую бронзовую статуэтку.— Мама говорила, что ‚это жена египетского фараона.— И, немного подумав, добавила: — Кажется, ее звали Нефертити, она была очень красивая *.

Пусть даже эта статуэтка называлась не так. Меня удивило другое — то, что яванке, да к тому же еще и ньяи, вообще известно имя египетской царицы.

Мне бросилась в глаза балийская ? резная фигурка Эрлангги, восседавшего на спине у Гаруды 3. В отличие от обычных балийских статуэток она была вырезана не из саво, а из дерева какой-то другой, неизвестной мне породы.

На нижней полке были разложены в ряд игрушечные керамические маски, изображавшие звериные морды.

— Это герои сказания «Си ю цзи» *,— объяснила она.— Слышал когда-нибудь?

— Нет.

— В другой раз, если еще приедешь, я тебе расскажу. Будешь слушать?

В ее вопросе было столько теплоты и дружеского расположения, что я напрочь забыл о всей этой роскоши и о том, что нас разделяло.

— С удовольствием.

— Ну, раз так, значит, обязательно приедешь.

— Для меня это немалая честь.

Больших морских раковин под ножками мебели, какими так любят украшать свои дома бупати, я здесь не увидел. На низком столике с колесиками был установлен фонограф. В нижней части фонографа находился ящик для хранения валиков с музыкальными записями. Сам столик

+ Здесь допущена неточность: скульптурные портреты царицы Нефертити, супруги фараона Аменхотепа 1У, были обнаружены археологами только в 1912г. .

> Бали — остров, расположенный к востоку от Явы; балийцы известны как замечательные мастера деревянной скульптуры.

3 Эрлангга (991—1049) — восточнояванский правитель, один из первых объединителей яванских земель, почитавшийся как земное воплощение индуистского бога Вишну. Гаруда — мифическое птицеподобное существо с человеческими руками и ногами, на котором передвигался Вишну.

4 «Си ю цзи» («Путешествие на Запад») — знаменитый китайский волшебно-фантастический роман У Чэнъэня (ок. 1500—1582), фабула которого заимствована из описания путешествия буддийского монаха УП в. Сюаньцзана в Индию. Главвые герои повествования —- царь обезьян Сунь Укун и боров Чжу Бацзе.

был украшен вычурной резьбой — наверное, делался по заказу.

Все было красиво. Но болыше всего мне нравилась Аннелис.

— Ну что же ты молчишь? — снова спросила она.— Ты где-нибудь учишься?

— Мы с Робертом Сюрхофом в одном классе.

— Мой брат, похоже, очень гордится тем, что подружился с учеником гимназии. А теперь и у меня есть такой друг. Это ты.— Она вдруг заглянула в дверь, ведущую в глубь дома, и крикнула: — Мама! Иди сюда! Мама, у нас гость! ^

И тотчас в дверях появилась женщина, яванка, в кайне и кебайе, украшенной дорогими кружевами, наверное нарденскими 1, о которых нам когда-то рассказывали в школе э-эл-эс ?. На ногах у нее были мягкие туфли из черного бархата, расшитые серебряной нитью. Что-то особенное, подкупающее, чувствовалось во всем ее облике: в том, как неброско, но со вкусом и аккуратно она была одета, в простоте и естественности ее открытого, ясного лица — я не заметил на нем ни пудры, ни румян,— в ее материнской улыбке. У нее была свежая золотистая кожа, и выглядела она молодо и привлекательно. Но больше всего меня поразил ее хороший голландский язык с правильным школьным выговором.

— Что такое, Аннелис? Кто у тебя в гостях?

— Вот он, Мама. Его зовут Минке. Настоящий. яванек.

Женщина как-то очень просто, без всяких церемоний, приблизилась ко мне. Так вот, значит, какая она, эта зна-

‚ менитая ньяи Онтосорох, о которой ходит столько разговоров в Сурабае и Вонокромо, управительница поместья «Бейтензорх».

— Он учится в гимназии, Мама.

— Ну да? В самом деле? — спросила у меня ньяи.

Я растерялся, не зная, как себя вести. Подать ей руку, словно она европейская женщина? Или держаться с ней как с яванкой? То есть что же — делать вид, будто я ее не замечаю?.. Но тут она сама протянула руку. Я удивился и смущенно ответил на рукопожатие. Это ведь европейский

* Нарден — небольшой городок в Нидерландах.

2 От нидерл. аббревиатуры Е. Г. 5. (Ецгореезсйе Равеге $сйоо!) — т. н. «европейская начальная школа» для детей колониальных чиновников-толландцев, местной аристократии и натурализованных индонезийцев смешанного происхождения.

обычай, у яванцев так не принято! Следовательно, и руку первым подать должен был я?..

— Гость Аннелис — это и мой гость,— сказала она на хорошем голландском.— Вот только не знаю, какое обращение тут подходит. Туан? Или синьо? Но ведь наш гость не индо...

— Нет, не ивдо...

А мне ее как называть? Ньяи или мефрау?

— Значит, гимназист?

— Меня все называют ньяи Онтосорох. «Бёйтензорх» — трудное слово, никто не умеет его произносить. А ты, похоже, не решаешься меня так называть, да? Ну не смущайся. Говори как все.

Я ничего не ответил. Но она, кажется, готова была простить мне мою неловкость.

— Раз ты учишься в гимназии, у тебя, наверно, отец глава округа, бупати? И в каком же он округе, синьо?

— Да нет, э-э...

— Надо же, так смутила парня. Тогда, может, будешь звать меня просто Мама, как Аннелис? Если тебя это не коробит...

— Да, Минке,— поддержала ее девушка.— Мама права. Ты ее так и зови.

— Нет, мой отец не бупати, Мама,— сказал я и, впервые произнеся это новое для меня обращение, тотчас почувствовал, как внезапно исчезла моя скованность, словно нас ничто не разделяло, словно мы были давно зпакомы.

— Тогда ты не иначе как сын патиха,— продолжала ньяи Онтосорох.— Что же ты стоишь? Присаживайся.

— Я не сын патиха, Мама.

— Ладно, пусть так. Мне все равно приятно, что у Аннелис есть такой друг. Ну что ж, Анн, занимай своего гостя, не давай ему скучать.

— Конечно, Мама! — радостно отозвалась Аннелис, словно получила от нее благословение.

Ньяи Онтосорох повернулась и ушла в глубь дома. Я стоял, все еще потрясенный встречей с этой удивительной яванкой — и не столько даже тем, что она так хорошо говорила по-голландски, сколько ее полной раскованностью в разговоре с незнакомым мужчиной. Редкая женщина. В какой школе она училась? И почему она всего лишь ньяи, содержанка, а не законная жена? Кто ее научил держаться так свободно, словно она европейка? Этот таинственный

деревянный дворец, в котором, по слухам, чуть ли не привидения обитали, внезапно обернулся сказочным замком, полным неразрешимых загадок.

— Как приятно, что у меня свой гость, — еще радостнее сказала Аннелис, поняв, что мать довольна.— Ко мне ведь никто не приходит. Все боятся. И мои школьные друзья тоже боялись, еше когда я училась.

— А ты где училась?

— В э-эл-эс, только не закончила. До четвертого класса.

— А почему же бросила?

Аннелис, прикусив коячик пальца, посмотрела на меня.

— Да так, кое-что помешало, — уклончиво ответила она. И вдруг спросила: — Ты мусульманин?

— Почему ты спрашиваешь?

— Чтобы не подавать на стол свинину.

— Да, мусульманин. Спасибо.

Служанка принесла на подносе какао с молоком и пирожные. И приблизилась она к нам не ползком, не на коленях — не так, как если бы служила в доме у хозяина-яванца. Просто подошла. Даже еще взглянула на меня с удивлением. В яванском доме такого не увидишь — там ведь она кланяться без конца должна была бы и голову все время держать опущенной. Нет, до чего же прекрасна жизнь, когда никто не ползает на четвереньках!

— Мой гость мусульманин, — по-явански сказала Аннелис служанке.— Передай на кухню, чтобы никакой свинины не было.— Потом быстро повернулась ко мне и спросила: — Ну что ты опять молчинь?

— Восхищаюсь,— ответил я.— Вокруг все так красиво.

— Тебе и вправду здесь нравится?

— Конечно, еще бы.

— Ты тогда в гостиной побледнел. А почему?

В ее словах была какая-то завораживающая теплота, и это придало мне смелости.

— Почему? А ты не догадываешься?..— ответил я вопросом на вопрос.— Потому что и не мечтал встретиться с такой прекрасной богиней.

Она молчала, в упор глядя на меня своими глазамизвездами. Я пожалел, что сказал это. Потом она нерешительно и тихо спросила:

— Ты кого называешь богиней?

— Тебя,— выдохнул я, тоже оробев.

Она отвела взгляд. Выражение лица ее изменилось, глаза стали огромными.

— Меня? Ты сказал, что я красивая?

Я снова осмелел и решительно заявил;

— Бесподобная.

.— Мама! — пронзительно крикнула она, оглянувшись на дверь, ведущую в глубь дома.

Пропал! — отозвалось во мне отчаянным воплем. Девушка бросилась к двери. Побежала жаловаться ньяи? Дурочка! А еще красавица! Сейчас наговорит на меня, будто я ей нагрубил. Что за дом такой злосчастный! Хотя нет, злосчастье тут ни при чем. Если что-то случится, то только по моей вине.

В дверях появилась ньяи. Сзади — Аннелис, уцепившаяся за ее руку. Они направились ко мне.

У меня опять тревожно забилось сердце. Наверно, всетаки я свалял дурака. Ладно уж, накажите нахала, только не выставляйте на позор перед Робертом Сюрхофом.

— Так в чем дело, Анн? Синьо, это она затеяла ссору?

— Да нет же, нет, Мама, мы не ссорились, — встрепенулась девушка и, пальцем показав на меня, капризным голосом, как балованное дитя, пожаловалась: — А зачем он говорит, что я красивая?..

Ньяи, чуть склонив набок голову, внимательно посмотрела на меня. Потом взглянула на свою дочь. Обеими руками обняла ее за плечи и сказала низким грудным голосом;

— А сколько раз я сама говорила тебе, что ты красивая, необыкновенно красивая? Ты ведь действительно красавица, Анн. Синьо не ошибся.

— Ну Мама! — воскликнула Аннелис и ущипнула мать. Она зарделась, и в ее лучистых глазах, смотревших на меня, сверкнули радостные искорки.

У меня отлегло от сердца.

Ньяи подсела к столу рядом со мной и заговорила быстро, точно спеша выговориться:

— Я потому и рада, что ты пришел, Минке. Тебя ведь зовут Минке? Знаешь, она у нас росла дикаркой, не такой, как другие девочки-индо. Вот и не стала настоящей индо.

— Никакая я не индо,— возразила девушка.— Не хочу быть индо. Я хочу быть только такой, как ты, Мама,

Я не переставал удивляться. Что у них здесь творится, в этом семействе?

— Ну вот, ньо, ты сам слышал: она предпочитает быть яванкой. А почему ты молчишь, синьо? Может, обижаешься, что я зову тебя на ты и без титула?

— Нет-нет, Мама, — поспешил возразить я.

— Похоже, мы тебе заморочили голову.

А у кого бы тут голова не пошла кругом? Глядя на нее, на ньяи Онтосорох, я испытывал такое ощущение, будто это человек, которого я давным-давно хорошо знал, но только успел забыть, словно эта женщина ближе мне, чем моя матушка.

Я-то ждал, что она вознегодует, узнав, как я заигрывал с Аннелис. А она даже не нахмурилась. Точь-в-точь как матушка, та ведь тоже никогда не гневалась на меня... Но тут я услышал остерегавший меня внутренний голос: постой, что ты сравниваешь ее с родной матерью? Эта женщина — содержанка, не связанная узами брака, мать незаконнорожденных детей. Она человек невысоких нравствениых понятий, поскольку поступилась своей честью ради удовольствий и роскощи... Правда, нельзя сказать, что она невежественна. У нее культурная речь, она бегло и грамотно говорит по-голландски, в отношениях с дочерью проявляет душевную тонкость, понимание и прямоту, не то что яванские матери; и держится как образоваиная европейская женщина. Она похожа па этих новых учительниц — все попимающих, добрых. Некоторые мои школьные наставники, одержимые словом тодегп, говоря о новом человеке нового времени, нередко приводят в пример разных выдающихся людей. А, скажем, ее, эту ньяи, могли бы они причислить к выдающимся?

— Вот ты, Анн,— продолжала она,— мало с кем общалась, потому и тянешься все к маме да к маме. Больная ух, а все как ребенок.— И, мгновенно обернувшись ко мне, спросила: — Ньо, для тебя это дело привычное — говорить девушкам любезности?

Вопрос застал меня врасплох, как гром среди ясного неба. Сообразив, чем это может мне грозить, я поспешил незамедлительно, но учтиво отвести подозрения:

— Если девушка красивая, ничего ведь плохого нет в том, что ее хвалят?

— Голландская девушка или яванка?

— Разве яванской девушке можно говорить любезности? К ней подойти близко и то пе всякий посмеет, Мама. Конечно, голландская.

— И ва это у тебя хватает смелости?

— Нас учат быть правдивыми и не скрывать то, что мы думаем. :

— Значит, голландским девушкам ты не боишься открыто делать комплименты?

— Нет, Мама. Нас в школе учат европейскому обращению.

— Икак же они отвечают на твои комплименты? Раздражаются? Грубят?

— Нет, Мама. Наши учителя говорят, что похвала всякому человеку приятна. И еще они говорят: если человек обижается, когда его хвалят, значит, он неискренен.

— Ну и что же отвечают на это голландские девушки?

— Они говорят: «Спа-си-бо».

— Стало быть, как в книгах пишут?

; Она читает европейские книги, эта ньяи!

— Совершенно верно, Мама, как в книгах.

— Ну-ка, Анн, скажи: «Спа-си-бо».

Аннелис, как настоящая яванка, покраснела от смущения и не проронила ни звука.

— А девушки-индо?

— Если они получили хорошее европейское воспитание, то так же, Мама.

— А если нет?

— Если нет — злятся, да еще и обругают порой.

— И часто тебе от них достается?

Теперь и я почувствовал, что краснею. Она улыбнулась, перевела взгляд на дочь.

— Ты слышала, Анн? Ну, где же твое «спасибо»? Поблагодари. Или нет, погоди. Вот что, ньо, повтори-ка еще раз свой комплимент, я тоже хочу его услышать.

Я не знал, куда деться от смущения. Что она за человек такой? Вот и меня уже прибрала к рукам, да так ловко, что, похоже, теперь не вывернуться.

— Это не для чужих ушей? — спросила она, заглянув мне в лицо.— Ну ладно.— И вышла из комнаты.

Мы смотрели ей вслед, пока она не скрылась за дверью. Затем переглянулись, как двое испуганных ребятишек, _У меня вырвался нервный смешок, Аннелис кусала губы и прятала глаза.

Что же это за семейка? Роберт Меллема с его угрюмыми, колючими взглядами исподлобья. Аннелис Меллема, в которой еще столько детского. Обаятельная ньяи Онтосорох сее умением расположить к себе и обезоружить всякого, так что даже и думать забываешь, что она всего лишь наложница. А каков же господин Герман Меллема, владелец этого огромного состояния?

— Где твой отец? — спросил я, чтобы уже не возвращаться к недавнему разговору.

Аннелис нахмурила брови, на лицо ее набежала тень.

— Тебя это не должно касаться. Зачем ты спрашиваещь? У меня у самой, между прочим, нет никакого желания знать это. И`у Мамы тоже.

— Почему? — спросил я.

— Хочешь послушать музыку?

— Не сейчас.

Между тем наступил полдень; подали обед. Мы расселись. Молодая служанка стояла у двери, ожидая распоряжений. Сюрхоф, сидевший рядом со своим приятелем, время от времени украдкой поглядывал на меня и Аннелис. Мама заняла место во главе стола.

Угощали по-царски. Основным блюдом действительно оказалась телятина — я отведал ее впервые в жизни. Аннелис сидела рядом и ухаживала за мной так, точно я был почетный гость — европеец или очень уважаемый индо.

Ньяи за“столом держалась как выпускница английского закрытого пансиона. Я внимательно присмотрелся к сервизу на шесть персон, к тому, как лежат ложки и вилки, как используется разливательная ложка для супа и большая вилка для мяса. Все безупречно. Ножи из какого-то светлого металла, по всей видимости, точили не на камне, а на шлифовалъном круге — на них не было царапин. Даже к тому, как лежат салфетки, как расставлены полоскательницы для рук и стаканы в серебряных подстаканниках, нельзя было придраться.

Роберт Сюрхоф, похоже, не очень обращал внимание на ньяи. Он молол челюстями так, будто его три дня не кормили. Я несколько робел, хотя и был голоден. Аннелис почти не прикасалась к еде, потому что беспрестанно за мной ухаживала. За все время обеда я так и не заметил, чтобы ньяи хоть раз взглянула на своего сына.

— Минке,— обратилась она ко мне,— это правда, что люди научились делать лед? Настоящий лед, холодныйпрехолодный, о котором в книгах пишут? Такой же, как в Европе зимой покрывает реки?

— Да, Мама, верно. Во всяком случае, судя по газетам.

Сюрхоф жевал, уставившись на меня тяжелым взглядом.

— Я как раз и хочу знать — правду ли пишут газеты?

— Человек, видно, все научится делать, Мама, — ответил я, хотя в душе и подивился тому, что кто-то может не доверять сообщениям газет.

— Все? Быть того не может,— возразила она.

Нашу беседу вдруг оборвали на полуслове: Роберт Меллема спросил своего приятеля, не хочет ли он пройтись. Они встали и вышли из комнаты, даже не поблагодарив хозяйку.

— Извините моего друга, Мама.

Она улыбнулась, кивнула мне, затем тоже поднялась и вышла. Служанка начала убирать со стола.

— У Мамы еще есть дела в конторе, — объяснила Аннелис.— Я тоже после обеда должна работать. На хозяйственном дворе.

— Что у тебя за работа?

— Пойдем, покажу.

— А мой приятель?

— Можешь о нем не беспокоиться. Брат наверняка возь-

`мет его с собой. Он после обеда обычно ходит стрелять птиц и белок из воздушного ружья.

— Ночему именно после обеда?

— Птицы и белки тоже наедаются к этому времени и становятся сонными, не такими юркими. Ну что, пойдем? Если ты, конечно, не против.

Я, как ребенок, привыкший по пятам бегать за своей ‘матерью, отправился следом. А не будь она такой красивой и обворожительной, разве бы подчинился? Ох, филогиник!

Мы вышли с черного хода на задний двор и оттуда попали в какое-то помещение, где стояли деревянные кадки, стянутые железными обручами. На одной из них, самой большой, сверху была установлена маслобойка. Я почувствовал густой запах коровьего молока. Здесь было много людей, они работали молча, не переговариваясь между собой — словно немые. Время от времени кто-нибудь полотенцем вытирал пот с лица. Все в белых миткалевых халатах, рукава закатаны почти до локтя, на головах матерчатые повязки, тоже белые. А ведь тут не только мужчины! Вот и несколько женщин — батиковые кайны видны из-под халатов. Здесь, на маслобойне, трудятся женщины! Да еще в рабочих халатах! Подумать только! Не на кухне, не у своего домашнего очага, а здесь! Это что ж, может, у них там, под халатами, еще и лифчики?

Я внимательно всматривался в этих людей. Они лишь мельком поглядывали в мою сторону.

Аннелис подходила к каждому, и они здоровались с ней тоже молча, одним кивком головы. Вот так новость — оказывается, эта девочка, почти ребенок, надзирает за тем, как

идет работа, и все, кто здесь трудится, взрослые мужчины и женщины, обязаны считаться с нею.

Я все еще не мог опомниться от увиденного — женщины, оставив свою кухню, свои домашние дела, надели на себя рабочие халаты и зарабатывают на жизнь здесь, в чужом хозяйстве, в обществе мужчин! Неужели это тоже примета современности, пришедшей на землю Ост-Индии?

— Ты удивлен, что у нас работают женщины?

Я кивнул. Она заглянула мне в лицо, будто хотела видеть написанное на нем удивление.

— Красиво, да? Все в белых халатах. Правда, это не мы придумали, так в Нидерландах заведено, потому и городская управа потребовала. Но у нас можно и в миткалевых, не обязательно в льняных.

Она потянула меня за руку и вывела на открытую площадку, где сушилось зерно и бобы. Несколько работников перелопачивали сою, кукурузные зерна, арахис и стручки гороха. Стоило нам появиться, как они тут же прервали работу, чтобы приветствовать нас — кивком головы и взмахом поднятой руки. Все были в плетеных бамбуковых шляпах.

Аннелис хлопнула в ладоши и показала кому-то два пальца. Через минуту прибежал паренек с двумя бамбуковыми шляпами. Одну она надела на голову мне, другую взяла себе, и мы отправились дальше по длинной, в несколько сотен метров, дорожке, которая была усыпана речной галькой.

— Сегодня у всех такой праздник,— сказал я.— Почему же им не дали выходной?

— Если бы они хотели, то могли бы отдыхать. У нас с Мамой выходных не бывает. А они поденные рабочие.

Впереди на дорожке, довольно далеко от нас, я заметил обоих Робертов. У каждого за плечом висело ружье.

— А все-таки, какие же на тебе обязанности?

— Все, кроме работы в конторе. Ею Мама занимается сама.

Значит, ньяи Онтосорох выполняет какую-то работу в конторе. Но какую? Что она там может делать?

— Чем именно занимается?

— Всем. Учет, торговые сделки, переписка, банк...

Я остановился. Аннелис тоже. Я недоверчиво уставился на нее. Она потянула меня за руку, и мы отправились дальше. Вскоре пришли к коровнику — длинному ряду стойл под одной крышей. Запах навоза я учуял еще издали.

И лишь потому, что меня вела красивая девушка, не только не обратился в бегство, но и вошел вслед за ней в хлев. Впервые в жизни.

Здесь тоже все были заняты делом — разносили корм и пойло для дойных коров. От запаха навоза и прелой травы у меня перехватило дыхание. Я едва сдерживал подступавшую тошноту.

— Ветеринарный врач сюда часто приходит? — спросил я.

— Иногда вызываем. Год назад чуть не каждый день наведывался. Есть такой господин Домсхоор. Все хотел выведать у Мамы, из каких трав крестьянки готовят одну лекарственную смесь, средство от мастита.

— Что такое мастит? ,

Она не ответила. Подобрав подол своего сатинового платья, подошла к коровам и, ласково похлопывая их по лбам, стала что-то нашептывать. До меня иногда доносился ее смех. Я издали наблюдал за ней. Сколько легкости и движения в этой девочке, и как смело она вошла в этот грязный коровник, не побоявшись испачкать нарядное белое платье.

Здесь тоже были женщины, только не в рабочих халатах. Они здоровались с нами, кланяясь и поднимая ‘руку для приветствия. Я же пятился к двери, ближе к свежему воздуху.

Аннелис обернулась и жестом подозвала меня к себе. Я сделал вид, будто не понял, и принялся разглядывать работниц, которые были заметно удивлены моим присутствием. Они подметали и окатывали водой полы в стойлах, скребли их щетками, насаженными на длинные ручки. Одни женщины.

Аннелис шла вдоль яслей, а я продвигался следом, не догоняя, но и стараясь не очень отставать. Она остановилась поговорить с одной из работниц. Молодая хозяйка время от времени качала головой и искала меня глазами. Наверно, меня же и обсуждали.

Какая-то девушка бочком шла мне навстречу с двумя пустыми динковыми ведрами. Хорошенькое, привлекательное личико. Одета как все остальные — в кайне и кембане, босые ноги с оттопыривающимися пальцами залеплены мокрой грязью. Грудь тугая, высокая, такая невольно притягивает к себе взгляд. Наклонила голову, стрельнула в меня глазами из-под ресниц и зазывно улыбнулась.

— Мое почтение, синьо! — В ее непринужденном прнветствии были одновременно и кротость, и лукавство.

Мне не случалось прежде встречать яванскую женщину, которая бы могла запросто, без всякого стеснения, поздороваться с незнакомым мужчиной. Остановившись передо мной, она спросила по-малайски:

— Проверка, ньо?

— Да,— сказал я.

— Так что, Минем? — Аннелис вдруг очутилась у меня за спиной.— Сколько ты ведер теперь надаиваешь за день? — Здесь она говорила по-явански.

— Столько же, сколько и всегда, нон, — ответила Минем на вежливом крбмо.

— Как же ты сможешь в таком случае стать старшей дояркой?

— А почему не смогу, нон? Была бы ваша воля.

— Раз у тебя надои не больше, чем у других, ты не можешь подавать хороший пример в работе. Так тебе никогда старшей не стать.

— Но ведь у нас и нет старших,— возразила Минем.

— Ая вам разве не старшая?

Аннелис снова потянула мепя за руку, и мы пошли между стойлами к выходу. .

— Ты здесь над ними главная? — спросил я.

— Я всегда больше их надаивала,— ответила она.— По-моему, тебе не нравятся коровы. Пойдем в конюшню, если хочешь. Или на поле.

На поле бывать мне тоже не приходилось. Что там может быть интересного? Но я все-таки последовал за ней.

— А то хочешь, покатаемся на лошадях?

— На лошадях? — воскликнул я.— Ты ездишь верхом?

Девочка, еще не переступившая порог детства, не закончившая даже начальную ижколу, вдруг выросла в моих глазах в совершенно необыкновенную взрослую девущку: мало того, что в ее ведении уйма всяких дел, она еще и наездница, и молока надаивает больше, чем любая доярка!

— Конечно. А как еще уследишь за уборкой при таких расстояпиях, если не ездить верхом?

Мы вышли на поле, с которого совсем недавно сияли урожай. Арахис. Вдоль темных борозд стелились дорожки земляных орехов, кое-где возвышались кучи ботвы, предназначавшейся на корм скоту.

— Здесь отличная земля, каждый гектар дает по три тонны лущеного сухого арахиса. Наверное, не всякий и

поверит, прежде чем сам не убедится,— поясняла Аннелис.— Хорошая земля. Первоклассная. И дело прибыль-’ ное. А ботва и на удобрение годится, и скоту на корм.

Она, кажется, прочла мои мысли: какая разница — две тонны с гектара или пять? Я снова услышал ее голос:

— На поле тебе неинтересно. Давай покатаемся верхом, наперегонки. Согласен?

Прежде чем я ответил, она схватила меня за руку и бросилась бежать. Я мчался следом, слыша ее прерывистое дыхание. Она притащила меня в большое, просторное строение, которое оказалось каретным сараем: здесь стояли коляски, андонги, телеги и двуколки. На стенах была развешана конская сбруя, всевозможные седла и стремена. Часть помещения пустовала.

Заметив, с каким удивлением я разглядываю этот каретный сарай, огромный, точно здание окружной управы, она рассмеялась и пальцем показала на одну из легких двуколок, всю изукрашенную до блеска начищенной латунью, с карбидной лампой впереди.

— Видел когда-нибудь такую красивую?

Раньше я как-то не замечал, что двуколки могут быть красивыми. Даже самые богатые. А тут вдруг увидел. Может, оттого что это она мне подсказала, а может, н в самом деле двуколка была особенная.

— Нет, не приходилось,— ответил я, подходя к экилажу.

Аннелис снова потащила меня за собой. Мы вошли в конюшню, тоже большую и просторную. Здесь стояли только три лошади. Тяжелый конский запах, которым было наполнено помещение, ударил мне в ноздри. Она подошла к одной ‚из лошадей, серой масти, обняла ее за шею и что-то прошептала на ухо.

Лошадь издала тихое ржание, словно рассмеялась в ответ, а потом, когда ее похлопали по морде, приподняла верхнюю губу, показав громадные зубы.

Аннелис тоже залилась веселым журчащим смехом.

— Нет, Бавук,— по-голландски сказала она своей смешливой собеседнице.— Сегодня вечером у нас прогулки не будет.— Затем, снова обхватив Бавук за шею, проговорила уже не шепотом, а четко произнося каждое слово и украдкой поглядывая на меня: — У меня гость. Вот он, видишь? Его зовут Минке. Не настоящее имя, правда? Он мусульманин, Бавук. Мусульманин. Но имя у него не яванское и не мусульманское. По-моему, даже не христианское. Просто выдуманное. Ты веришь, что его зовут Минке?

Девушка погладила Бавук по гриве, и лошадь опять заржала в ответ.

— Ну вот.— Это уже предназначалось мне.— Она тоже говорит, что у тебя имя не настоящее, а выдуманное.

Похоже, здесь против меня какой-то заговор. Другие две лошади тоже заржали, присматриваясь ко мне большими немигающими глазами. Словно подозревали в чем-то.

— Пойдем-ка отсюда, — предложил я.

— Подожди.— Она зашла еще в другие стойла, погладила каждую лошадь по спине и лишь потом сказала: — Пойдем.

— От тебя пахнет конюшней,— поддел я ее.

Она только рассмеялась. .

— Тебя это, видно, не смущает.

— Ничуть, — отрезала она.— Я с детства привыкла. Мама бы на меня сердилась, если бы я их не любила. Она говорит, мы должны быть благодарны всему, что нас кормит. Лошади этого тоже заслуживают.

Я прикусил язык.

— Почему ты не веришь, что меня зовут МинкеР

Ее глаза вспыхнули огнем недоверия, они еловно упрекали, осуждали меня. Пришлось опять оправдываться...

Конечно, имя я себе не выбирал, и не по моей воле меня назвали Минке. Раньше я и сам удивлялся ему не меньше других. История эта довольно запутанная, и началась она, когда я поступил в э-эл-эс, еще ни слова не зная по-голландски. Мой первый учитель, менеер Бен Роосенбоом, очень меня невзлюбил. Ни на один его вопрос я не мог ответить так, чтобы обошлось без слез и голосистого рева. Но тем не менее каждый день посыльный моего дедущки отвозил меня в ненавистную школу.

В первом классе я застрял на два года. Менеер Роосенбоом по-прежнему относился ко мне в неприязнью, и я ужасно его боялся. Только проучившись год, я начал наконец кое-что понимать по-голландски. Все мои друзья перешли во второй класс, а меня оставили в первом. Я был посажен за одну парту двумя вредными голландскими девчонками, которые меня без конца изводили. В первый же день девочка Вера, сидевшая рядом, отметила наше знакомство тем, что изо всех сил ущипнула меня за ляжку. Я завопил от боли.

Менеер Роосенбоом страшно выкатил глаза и рявкнул:

— А ну-ка заткнись, ты, топе... Минке!

С той поры весь класс, еще не успев со мной познакомиться, стал называть меня, единственного туземца, Минке. А потом и учителя тоже. И ребята из других классов, с которыми я дружил. И мои приятели вне стен школы.

Однажды я спросил у своего старшего брата, что значит это имя. Он объяснить не смог и велел мне справиться у самого менеера Роосенбоома. Я, понятное дело, не решился. А дедушка мой не то что голландского не знал, он даже помалайски ни читать, ни писать латинскими буквами не умел. Знал только яванский. И потому, когда я к нему обратился с вопросом, он не долго думая благословил меня на то, чтобы я взял себе это прозвище в качестве постоянного имени: дескать, это большая честь, оказанная мне мудрым и добрым учителем. Так оно почти что и исчезло, мое настоящее имя.

До самого последнего класса э-эл-эс я был уверен, что в этом имени кроется что-то неприятное. Когда менеер Роосенбоом произнес его впервые, глаза у него округлились, а брови подпрыгнули вверх, словно набирая разгон, чтобы соскочить с его широкого лица. Линейка, которую учитель держал в руке, упала на стол. Никакой приязни там не было и в помине. Доброта и мудрость? Ничего похожего.

В голландском словаре я этого слова не нашел.

Потом я поступил в сурабайскую гимназию. Мои новые учителя, те, у кого я спрашивал, тоже не могли объяснить ни его этимологии, ни значения. Гадать же на пустом`месте им вроде было ни к чему. Некоторые еще и сами у меня спрашивали. А один преподаватель вместо ответа прокомментировал: «„Что значит имя?“ — как сказал великий английский поэт...» (Потом я еще долго не мог вспомнить, кого он назвал.)

Вскоре мы начали изучать английский. Прошло еще с полгода, и я вдруг наткнулся на те же звуки и буквы, что и в моем имени. Стал припоминать: выпученные глаза, брови, готовые вот-вот соскочить с широкого лица, определенно говорили о чем-то нехорошем... Всплыло в памяти и то, как менеер Роосенбоом запнулся, прежде чем произнес это слово. И тут, съежившись от мелькнувшей у меня мысли, я догадался: наверное, он хотел тогда обозвать меня и01- Кеу 1,

1 Обезьяна (англ.)..

Никогда и никому я не рассказывал о своей догадке, скорее всего верной. Как бы не так — ведь на всю жизнь посмешищем станешь, ни за что ни про что. И с Аннелис я этим тоже не поделился.

— Минке тоже красивое имя,— сказала Аннелис.— Давай сходим в кампунги. На нашей земле четыре кампунга. Несколько десятков дворов, и все главы семей работают у нас.

Жители кампунгов, которых мы встречали по дороге, учтиво раскланивались с нами. Девушку они называли нон или нони.

— Ну и сколько у вас гектаров земли? — спросил я без особого интереса.

— Сто восемьдесят.

Сто восемьдесят! Мне и в голову не могло прийти, что так много. А она продолжала:

— Это только поля, заливные и суходольные. Лес и кустарники сюда не входят.

Лес! У нее свой лес! С ума сойти. Собственный! Зачем?

— В лесу берем дрова, больше ничего, — добавила она.

— Может, у вас и болота имеются?

— Да. Есть два маленьких болотца.

И болота у нее есть!

— А горы? — спросил я.— Как насчет гор?

— Смеешься? — Она ущипнула меня.

— Ну, скажем, вулканы, чтобы огонь добывать во время извержения?

Она снова меня ущипнула.

— Что это там за заросли? — спросил я, увернувшись.

— Обыкновенный тростник, Ты разве никогда не видел тростника?

— Пойдем туда,— предложил я.

— Нег,— решительно отказалась она и повела плечами. Голова ее чуть дернулась, словно от отвращения.

— Ты боишься этого места,— попытался я уесть ее,

Она взяла меня за руку, и я почувствовал, что ладонь у нее холодная. В глазах ее мелькнула тревога, и она отвела их в сторону, стараясь не смотреть на заросли тростника. Губы стали бледными. Я оглянулся. Она дернула меня за руку и испуганно прошептала:

— Не смотри туда. Ну пойдем же, пойдем, быстрее!

Мы, не останавливаясь, миновали один кампунг, вошли в другой. Всюду одно и то же: малые дети голышом возятся в пыли, носы почти у всех сопливые. Укрывшись в тени, женщины на сносях с привязанными за спиной грудными младенцами что-то шьют или, сидя рядышком, выбирают одна у другой вшей из волос.

Несколько женщин, обступив Аннелис, завели с ней разговор. Посыпались просьбы: о ком-то не забыть, где-то вмешаться, кому-то помочь. А эта необыкновенная девушка участливо, как мать, вникала во все их заботы. И то сказать, ведь это люди, а она даже к лошадям относится с любовью и участием, как ко всему тому, что ее кормит. Она казалась такой величественной здесь, в окружении жителей кампунга, своих «подданных». Может быть, даже величественней, чем та юная дева, о которой я грезил все эти дни и которая нынче взошла на престол, чтобы править ОстИндией, Суринамом, Антильскими островами и самим Королевством Нидерландов. И кожа у нее, наверно, еще нежнее и шелковистее, чем у королевы. Да и сама она не такая уж недоступная.

Она распрощалась с женщинами, и мы тотчас отправились дальше. Вокруг была ширь и приволье, на чистом небе ни единого облачка. Вот тут-то я и спросил ее чуть слышно:

— Ты уже видела портрет новой королевы?

— Конечно. Красивая до невозможности,

— Да. А ты не хуже.

— Что-что?..

— Ты еще красивее.

Она остановилась, в упор взглянула мне в глаза и, смешавшись, ответила:

— Сла-си-бо, Минке.

Дорога, палимая зноем, обезлюдела. Я перескочил через придорожную канаву — только для того, чтобы посмотреть; последует за мной Аннелис или нет. Она высоко приподняла подол своего длинного платья и прыгнула. Я поймал ее за руку, обнял и поцеловал в щеку. Она, оцепенев, испуганно смотрела на меня расширившимися глазами.

— Ты что?! — Лицо ее покрылось бледностью.

Тогда я снова поцеловал ее. И на этот раз почувствовал, что кожа у нее нежная, точно бархат.

— Самая красивая девушка из всех, кого я знаю, — шепнул я, нисколько не покривив душой.— Ты мне нравишься, Анн.

Она не ответила и не сказала «спасибо». Только знаком

дала понять, что пора возвращаться. До самой усадьбы мы шли молча. Меня томило недоброе предчувствие: скорее всего, эта последняя выходка, Минке, тебе даром не пройдет. Если она пожалуется Дарсаму, он так тебя отделает, что ты и взвыть не сможешь.

Аннелис шла потупившись. Я только теперь обнаружил, что ее сандалии остались на той стороне канавы, но притворился, будто ничего не замечаю. Потом мне все-таки стало стыдно за мое притворство, и я напомнил ей:

— Ты забыла сандалии, Анн.

Она как будто не расслышала. Не ответила. Не оглянулась. Только пошла еще быстрее.

Я поспешил догнать ее.

— Ты сердишься, Анн? Сердишься на меня?

Она и теперь не отозвалась.

Вдалеке, над крышами прилежаших строений, высился деревянный дворец. В одном из окон верхнего этажа я заметил ньяи, наблюдавшую за нами. Аннелис шла опустив голову и не могла этого видеть, а мне все казалось, что я чувствую на себе пристальный взгляд Мамы, пока крыши складских сооружений не заслонили от нас окно.

Мы вошли в дом и уселись в кресла гостиной. Аннелис сидела молча, и у меня все слова застряли в горле. Вдруг она резко поднялась. Не говоря ни слова, ушла в глубь дома. Я ждал, чувствуя, как растет мое беспокойство. Обязательно пожалуется. И тогда уж... Тогда возмездия не миновать... Но нет, бежать я не собираюсь.

Вскоре она опять появилась, держа в руках большой бумажный сверток. Положила его на стол и холодно произнесла:

— Уже вечер, отдыхай. Вот здесь,— показала на дверь у нее за спиной,— твоя комната. В свертке сандалии, полотенце и пижама. Можешь искупаться. А у меня еще есть дела.

Она подошла к двери, на которую перед тем показала, открыла ее и предложила мне войти.

— Где ванная, ты уже знаешь,— добавила она. И, легонько подтолкнув меня, закрыла дверь снаружи. Я остался один в комнате.

Сегодняшние передряги, мелкие и крупные, порядком меня утомили. Да и мысли о том, к чему может привести моя дерзость, не прибавили мне душевного спокойствия. Ну и пусть, все равно мне себя винить не в чем. Ничего я плохого не совершил. Разве любой другой парень не поступил

бы так же, оказавшись рядом с девушкой необыкновенной красоты? Вот и учитель биологии... А, к черту учителя биологии!

Войдя в ванную, я опять восхитился окружавшим меня великолепием. Стены облицованы трехмиллиметровыми зеркалами, стоящими на фигурных опорах из кремового фаянса. Первый раз вижу такую просторную и нарядную комнату. Даже в резиденции бупати не встретишь ничего подобного. Голубоватая вода в фарфоровой ванне так и манит. И всюду, куда ни кинь взгляд, видишь самого себя: спереди, со спины, сбоку.

Я погрузился в эту прозрачную, прохладную голубоватую воду, и она смыла мое беспокойство и страхи.

Если когда-нибудь мне удастся разбогатеть, обязательно сотворю у себя такое же чудо.

Мама пригласила меня в столовую побеседовать. Усадила рядом с собой и завела разговор о предпринимательстве и торговле. Оказалось, что мои познания в этой области ничтожны: она так и сыпала терминами, которых я просто не понимал. Иногда начинала даже кое-что объяснять, точно школьная учительница. А объяснять она умела! И эта женщина, сидящая рядом со мной, ньяи?

— Я вижу, синьо, ты разбираешься в коммерции,— сказала она потом, видно решив, что я понял все, о чем она толковала.— Для яванца, да еще и сына бупати, это как-то необычно. А может, ты собираешься стать предпринимателем или заняться торговлей?

— Яи так уже с некоторых пор пробую себя в одном деле, Мама.

— Ты, синьо? У тебя, сына бупати, есть собственное дело? Такое возможно?

— В том-то и дело, что я не сын бупати,— возразил я.

— Чем же ты занимаешься?

— Мебелью высшего класса, Мама,— начал я рекламировать свой «товар».— Европейский стиль, самые последние модели. Обычно я предлагаю свои услуги приезжим или родителям моих школьных приятелей.

— А как же с учебой, синьо? Не отстаешь?

— Пока что не случалось, Мама.

— Интересно. К людям, у которых есть деловая жилка,

я всегда была неравнодушна. У тебя своя мебельная мастерская? Сколько мастеров?

— Мастерской нет. Я только предлагаю заказчикам образцы, по рисункам.

— Значит, ты и к нам пришел как коммивояжер? Дай-ка взглянуть на твои рисунки.

— Сюда я с собой ничего не взял. Но если хотите, в другой раз как-нибудь могу принести и показать. Столы, например, такие же, как в дворцах австрийских императоров или французских и английских королей,— ренессанс, барокко, рококо, викторианский стиль...

Она слушала меня с большим вниманием, время от времени тихонечко прищелкивая языком — то ли одобрительно, то ли с иронией. А затем раздумчиво произнесла:

— Блажен тот, кто хлеб насущный добывает в поте лица своего, радость обретает в деле, к которому приложил свои руки, а залог преуспеяния видит в самом себе.

Голос ее звучал глухо, словно шел из груди какогонибудь святого отшельника из сказаний ваянга, Вдруг опа воскликнула:

` — Нет, вы только посмотрите! — и вскинула глазами вверх, на лестницу второго этажа.— Ах-ах!

По лестнице спускалась небесная фея, бидадари Аннелис в батиковом кайне и кружевной кебайе. Волосы у нее были стянуты в узел, только, пожалуй, чуть высоковато, открывая точеную белую шею. На шее, на руках, в ушах и на груди сверкали дорогие украшения — зелено-белая мозаика изумрудов, жемчуга и бриллиантов. (Впрочем, я не очень разбирался, чтб алмазы, а чтб бриллианты, настоящие или поддельные.)

Я был просто околдован. Нет, определенно она даже красивее и очаровательнее, чем та небесная дева из «Хроники земель яванских», что досталась Джоко Тарубу 1. На лице Аннелис играла застенчивая улыбка. Правда, украшений на ней было слишком много — уж как-то чересчур роскошно. Но я догадывался: нарядилась она только для меня.

А стаким лицом и фигурой ей и вовсе, по-моему, никакие украшения не нужны. Она и без них — нагишом — и то будет красивой. Что ни говори, красота, дарованная бо-

1 «Хроника земель яванских» («Бабад танах Джави») — историколитературный памятник ХУ в.; в нем письменно зафиксирована известная в яванском фольклоре легенда о Джоко Тарубе, простом смертном, ставшем мужем небесной девы Наванг Вулан,

гами, затмевает все придуманное человеком. Эти прикрасы, извлеченные из-под земли и со дна морей, сделали Аннелис словно бы чужой, отдалив ее от меня. И движения у нее в этой непривычной одежде, которую она раньше не носила, сделались как у деревянной куклы. Изящество и легкость исчезли. Во всем ее облике была теперь какая-то неестественность. Ладно, красивое всегда останется красивым. Надо только уметь отделить, отбросить в сторону все лишнее.

— Она ведь для тебя вырядилась, ньо,— прошептала Мама.

Потрясающая женщина эта ньяи! — подумал я.

Аннелис подошла к нам, все еще улыбаясь, и, наверно, уже готова была сказать; «Спа-си-бо». Я опоздал с дифирамбом — меня опередила ньяи:

— Кто тебя научил так наряжаться?

— Ну Мама! — воскликнула Аннелис и, легонько шлепнув мать по спине, повела на меня своими большими глазамн. Лицо ее покрылось румянцем.

Невольно оказавшись свидетелем этой сцены, слишком интимной для посторонних, я тоже смутился. Тем не менее, находясь рядом с Мамой, я чувствовал за собой право держаться бесстрашно. В конце концов, я просто обязан производить впечатление интересного, сильного, обладающего выдержкой мужчины, покорителя богини красоты. Наверно, и перед ее величеством королевой надо было бы вести себя так же. Ведь выдержка — это признак мужественности, то же самое, что яркие перья у петуха или ветвистые рога у оленя.

Я решил не вступать в эти их игры.

— Знаешь, Анн, синьо уже собирался ехать домой. Хорошо, что удалось его задержать. Иначе бы он много потерял, не увидев тебя в этом наряде.

— Ну Мама! — Аннелис снова изобразила балованное дитя и шлепнула мать. И опять глазами в мою сторону.

— Ну как, ньо? Что же ты молчишь? Забыл, чему тебя учили в школе?

— Очень красиво, Мама. Какими еще словами точнее скажешь о том, что прекраснее прекрасного? Это я о тебе говорю, Анн.

— Да,— прибавила ньяи,— чем не королева Ост-Индии, правда, ньо? — И бросила взгляд на меня.

— Ну Мама! — в который уж раз воскликнула девушка.

Мие такие отношения между матерью и дочерью всетаки казались странными. Впрочем, возможно, это и есть

последствия того, что супруги живут вне брака, а ребенок ` у них незаконный? Не исключено, что так вообще заведено во всех семьях содержанок. И даже, может, сейчас в современных семьях в Европе такие же нравы, а в будущем, пусть отдаленном, они станут обычными и для жителей Ост-Индии. Или все же это неестественно, странно — и так не должно быть? Мне, правда, нравилось...

Стемнело. Мама тем временем разговорилась. Мы с Аннелис молча слушали. Я при этом не только еще больше убедился в чистоте и богатстве ее голландского языка, но и узнал много нового, такого, о чем никогда не рассказывали мои учителя. Поразительно... В итоге мне так и не позволили уехать.

Появился мальчик-слуга, зажег газовые лампы, сообщавшиеся трубками со скрытым где-то центральным резервуаром. Служанка принялась накрывать на стол.

Пригласили в столовую обоих Робертов. Ужин начался в полной тишине.

Другая служанка прошла в гостиную и закрыла входную дверь. В столовой тускло мерцала лампа, прикрытая абажуром из молочно-белого стекла. Никто не проронил ни слова. Только глаза перебегали от тарелок к блюду, от блюда к плетеной корзинке с рисом. Тихо позвякивали ложки, вилки, ножи.

Ньяи подняла голову. Мне тоже как будто послышалось, что отворилась входная дверь. Кто-то открыл ее, не постучав, не известив о себе. Я наблюдал за ньяи. Ее настороженный взгляд был устремлен в сторону гостиной.

Роберт Меллема незаметно посмотрел туда же. В глазах его вспыхнуло злорадство, на губах заиграла довольная улыбка. Меня тоже подмывало оглянуться — узнать, что там такое, но я сдержался — нужно вести себя как подобает настоящему джентльмену. Украдкой бросил взгляд на Аннелис. Она сидела склонив голову и исподлобья глядя перед собой. Явно прислушивалась.

Я перестал жевать, ловя ухом то, что происходило сзади. Там послышались шаги — кто-то шел, шаркая подошвами по полу. Звук шагов доносился все отчетливее. Все ближе. Ньяи замерла. Роберт Сюрхоф, собиравшийся сунуть чтото в рот, положил вилку и нож на тарелку. Теперь я явственно слышал: шаги приближались, они уже заглушали тиканье маятника.

Роберт Меллема продолжал есть, будто инчего не происходило.

Наконец Аннелис, сидевшая рядом со мной, оглянулась. И тут же испуганно вскочила. Ее ложка со стуком упала на пол. Я попытался ее поднять. Служанка бросилась мне на помощь и, подхватив ложку с пола, мигом исчезла из комнаты. Аннелис стояла напряженная, словно готовая дать отпор приближавшемуся пришельцу.

Я тоже положил нож и вилку на тарелку и, следуя примеру девушки, встал, повернувшись лицом к двери.

Ньяи тоже встала, готовясь к встрече.

Тень пришельца, отбрасываемая газовыми лампами из гостиной, удлинялась, росла. Шарканье ног слышалось все отчетливее. И вот в дверях появился мужчина-европеец — высоченного роста, огромный и брюхастый. Одежда на нем была мятая, волосы — то ли совсем светлые, то ли седые — растрепаны.

Он посмотрел в нашу сторону. Приостановился на миг.

— Твой отец? — шепнул я Аиннелис.

— Да,— почти неслышно ответила она.

Не отводя от нас неподвижного взора, господин Меллема, шаркая подошвами, направился прямо ко мне. Именно ко мне. Остановился. Брови у него были густые и не такие светлые, как волосы, а лицо застывшее, словно глыба известняка. Я скользнул взглядом по его запыленным башмакам без шнурков. Потом вспомнил, как меня учили: смотри в лицо человеку, который к тебе обращается. В тот же миг поднял глаза и, поклонившись, приветствовал его:

— Добрый вечер, господин Меллема,— сообщив довольно почтительную интонацию своему голосу.

Он издал какой-то хриплый звук, похожий на мяуканье. Неглаженая одежда свободно болталась на его теле. Редкие нечесаные волосы закрывали виски и уши.

— Тебе кто дал сюда идти, обезьяна? — грубо просипел он на базарном малайском, коверкая столь же грубые слова. Сзади послышалось тихое покашливание Роберта Меллемы. Потом до меня донесся всхлипывающий вздох Аннелис. Роберт Сюрхоф переступил с ноги на ногу и тоже поздоровался. Но великан, стоявший передо мной, точно его и не заметил.

Признаюсь: я дрожал, хотя и самую малость. Теперь оставалось только ждать, что скажет ньяи. Надеяться больше не на кого. Если она будет молчать, я пропал. А она все молчала.

— Ты думаешь, раз одел европейскую одежду, ходишь

с европейцами, можешь немного говорить голландский, сразу европеец стал? Был и есть обезьяна!

— Заткнись! — зычным низким голосом крикнула поголлавдски ньяи.— Он мой гость!

Тусклый взгляд господина Меллемы переместился с меня на его наложницу. Неужели сейчас из-за незваного туземца что-то произойдет?

— Ньяи! — повысил голос господин Меллема.

— Безумный европеец ничуть не лучше безумного туземца! — яростно бросила ему в лицо ньяи опять по-голландски. Глаза ее сверкнули ненавистью и отвращением.— У тебя в этом доме никаких прав! Ты забыл, где твоя комната? — Она пальцем, острым как кошачий коготь, показала куда-то в сторону.

Господин Меллема еще стоял, точно раздумывая.

— Может, позвать Дарсама? — пригрозила ньяи.

Брюхастый исполин смешался и что-то невнятно прорычал в ответ. Грузно повернувшись, он побрел, волоча ноги, к двери рядом с комнатой, в которой я недавно отдыхал, и скрылся за нею.

— Роб,— окликнул своего гостя Роберт Меллема.— Пойдем отсюда. Здесь слишком жарко.

Они вышли, даже не оглянувшись.

— Мерзавец! — выбрапилась ньяи.

Аннелис всхлипывала.

— Замолчи, Анн. Ты извини нас, Минке. Садись, ньо. Анн, перестань реветь. Сядь на место.

Мы снова сели. Аннелис закрыла лицо платком. Ньяи не сводила гневного взгляда с закрывшейся двери.

— Ты ни в чем не виновата перед синьо, Анн, и нечего стыдиться.— Ньяи все еще кипела от негодования и не смотрела на нас.— Я, конечно, понимаю, синьо, ты никогда не сможешь этого забыть. Но мне не стыдно. Пусть это тебя не удивляет и не смущает. Не обижайся. Я уже давно все расставила по своим местам. Считай, что этого человека здесь просто не было. Когда-то я действительно была его послушной ньяи, надежной спутницей жизни. Теперь он для меня ничто. Мразь. Человек, способный только позорить своих детей. Вот такой у тебя отец, Анн.

Дав выход своей ярости в этой гневной речи, она тоже села за стол. Но к еде больше не притронулась. Лицо ее было теперь жестким и суровым. Я, успокоившись, приглядывался к ней. Что же это за женщина, какой породы?

— Если бы не моя твердость, синьо,— прости, но я вынуждена тебе объяснить, — что бы стало со всем этим? Его дети... его предприятие... все бы уже давно пошло прахом. Вот почему я не сожалею о том, что вела себя так в твоем присутствии, ньо.— Голос ее упал, теперь она словно жаловалась мне. Не думай, что я дикарка, — продолжала ньяи на безукоризненном голландском.— Все, что я делаю, я делаю ради его же блага. И обращаюсь с ним тоже так, как он того заслуживает. Сами европейцы научили меня поступать так, Минке, сами европейцы.— Она словно убеждала меня ей поверить.— И не в школе — в Жизни.

Я молчал. Молчал, вколачивая себе в память каждое ее слово: не в школе — в жизни!.. не думай, что я дикарка!.. сами европейцы научили... Потом ньяи встала, медленно подошла к окну. Протянула руку к висевшему за дверной портьерой шнуру, заканчивавшемуся шаром с кисточкой. Вдалеке послышался едва различимый звон колокольчика. Снова появилась служанка, недавно улизнувшая из комнаты. Ньяи распорядилась убрать со стола. Я сидел, по-прежнему не зная, что теперь делать.

— Езжай домой, ньо,— сказала она, оглянувшись.

— Да, Мама, пожалуй, я поеду.

Ньяи приблизилась ко мне. Взгляд ее снова смягчился, она смотрела добро, по-матерински.

— Анн,— ласково проговорила она,— давай отпустим нашего гостя домой. Вытри слезы.

— Я поеду, Анн. Мне было очень приятно у вас,— сказал я.

— Жаль, ньо, очень жаль. Было так хорошо, и все нам испортили...— сокрушенно добавила ньяи.

— Извини нас, Минке,— произнесла Аннелис сдавленным шепотом.

— Ничего, Анн.

— На каникулы приезжай к нам отдыхать, ньо. Да-да. И ни о чем не тревожься. Ну как, ты согласен? А сейчас отправляйся домой. Я скажу Дарсаму, он отвезет тебя.

Она опять подошла к окну и дернула за шнур. Потом вернулась, снова села. Я между тем продолжал изумляться силе духа этой поразительной женщины: люди, поместье — все у нее здесь в руках, и я тоже. Какую школу надо было пройти, чтобы обнаруживать такую образованность, рассуднтельность и умение к любому человеку найти особый

подход? И потом, если она действительно училась в школе, то как же могла она мириться с положением ньяи? Я никак не мог подобрать ключ к этой загадке.

В комнату вошел мужчина. Мадурец. Нельзя сказать, что молодой, лет под сорок, невысокого роста, в черной, застегивающейся под горло длиннополой куртке и черных штанах. На голове дестар, за поясом короткий тесак. Усы торчком, густые, иссиня-черного цвета.

Ньяи отдала ему распоряжение по-мадурски. Я не совсем понял, что она сказала. Вроде бы велела доставить меня на двуколке к самому дому в целости и сохранности.

Дарсам стоял вытянувшись и молча рассматривал меня немигающим взглядом. Словно хотел запомнить мое лицо навсегда.

— Этот молодой господин мой гость, гость нони Аннелис,— сказала ньяи по-явански.— Отвезешь его домой. Смотри, чтобы по дороге ничего не случилось. — Видимо, это был перевод сказанного ранее по-мадурски.

Дарсам, не проронив ни слова, поднял руку и вышел.

— Синьо Минке,— снова взялась за меня ньяи.— У Аннелис нет друзей, и она рада, что ты к нам приехал. Времени у тебя, конечно, не много. Но все-таки постарайся приезжать почаще. Насчет господина Меллемы ие беспокойся. Это я беру на себя. А если захочешь, живи у нас, мы с радостью тебя примем. Тебя каждый день будут' возить на двуколке в школу и обратно. Соглашайся, ньо.

Странная семья, странный и этот мрачный дом! Неудивительно, что люди смотрят на него с суеверным страхом. И я ответил:

— Я подумаю, Мама. Спасибо за любезное приглашение.

— Обязахельно приезжай, Минке| — вцепилась в меня Аннелис.

— Да, ньо, подумай. Если надумаешь, Аннелис все устроит так, чтобы тебе было удобно. Так ведь, Анн?

Аннелис Меллема утвердительно кивнула.

Со двора донесся шум подъехавшего экипажа. Мы прошли в гостиную и увидели там Роберта Сюрхофа и Роберта Меллему — они сидели, молча созерцая темноту за окнами. Двуколка уже стояла у крыльца. Мы с Сюрхофом сошли вниз по лестнице, забрались на сиденье,

— Доброй ночи вам всем и болышое спасибо, Мама, Анн, Роб! — сказал я.

Экипаж тронулся.

— Стой! — приказала вдруг Мама. Двуколка остановилась.— Синьо Минке! Сойди-ка на минутку.

Я подчинился, точно невольник, не в силах ослушаться ее. Не зная, что меня ждет, покорно соскочил с подножки, подошел к лестнице. Ньяи — а за ней и Аннелис — спустилась на одну ступеньку и тихо проговорила мне на ухо:

— Аннелис мне сказала, ньо,— ты только не сердись,— что ты ее поцеловал. Это правда?

Я застыл как громом пораженный. Ползучий страх сковал тело, добрался до ног, и они предательски подкосились.

— Правда? — настаивала ньяи. Увидев, что от меня не добиться ответа, она взяла Аннелис за руку, подвела ко мне поближе.— Ну, значит, правда. А сейчас, Минке, в моем присутствии поцелуй Аннелис еще раз. Чтобы я знала, что моя дочь не обманывает.

Меня затрясло от страха. Однако сопротивляться приказу было бесполезно. И я поцеловал Аннелис в щеку.

— Я горжусь, ньо, что ее поцеловал именно ты. А теперь поезжай домой.

На обратном пути я был не в состоянии говорить. Мне казалось, что ньяи околдовала меня, опутала своими чарами. Аннелис, конечно, ослепительно красива. Но у ее матери непревзойденное умение подчинять себе всех, заставлять человека склоняться перед ее волей.

Роберт Сюрхоф тоже молчал.

Экипаж с грохотом катился по булыжной мостовой. Карбидная лампочка над правым колесом неутомимо раздвигала темноту. На дороге в этот вечер никого не было. Повидимому, все, кто мог, ринулись в Сурабаю праздновать коронацию юной Вильхельмины.

Дарсам доставил меня к самому дому на улице Крангган, где я снимал комнату. Подождал, пока я вошел в дом, и только потом отправился дальше, отвозить Сюрхофа.

— Ай-ай-ай, молодой господин Минке! — встретила меня словоохотливая мефрау Тэлинга.— Опять, значит, дома не обедал? Письмо тебе по почте пришло. Там оно, в комнате у тебя лежит. А я смотрю, ты и прежние письма еще не читал. Конверты так и не распечатаны. Для чего же тогда их пишут, марками обклеивают, отправляют? Ну поди знай, а вдруг какое дело важное? Похоже, все из города Б. шлют... Гм-гм... И денег уже нет, чтоб на рынок завтра сходить... ,

Я вручил моей доброй говорливой хозяйке четверть рупии. Она, как обычно, рассыпалась в бесчисленных благодарностях, хотя нужды в этом никакой не было.

В комнате меня уже ждала чашка.теплого какао с молоком, которую я тут же залпом осушил. Потом, сбросив рубашку и обувь, одним прыжком вскочил на кровать, чтобы предаться воспоминаниям о событиях минувшего дня. Но тут мой взгляд наткнулся на портрет девы моих грез, стоявший на столе рядом с настенной лампочкой. Я встал, еще раз хорошенько всмотрелся в него и повернул к стене. После чего опять забрался на кровать.

Сурабайские и батавские газеты, которые мне обычно складывают на подушку, я отодвинул в сторону. С некоторых пор я взял себе за правило читать перед сном газеты. Не знаю почему, но я старательно выискиваю в них сообщения о Японии — эта страна меня чем-то привлекает. Мне, например, доставляет удовольствие узнавать, что где-то молодых людей посылают на учебу в Англию или Америку. Однако сейчас меня занимало другое — эта странная семья богачей: ньяи, умеющая так вертеть людьми, точно она колдунья; Аннелис Меллема, красавица, в которой еще столько детского, но в чем-то уже искушенная и знающая, как управлять хозяйством; Роберт Меллема с его колючими взглядами, которому, кроме футбола, ни до чего и пи до кого нет дела, даже до собственной матери; господин Герман Меллема, огромный как слон, злобный, но бессильный противостоять своей наложнице. Все вместе опи папоминали мне персонажей какого-то спектакля. Что`же опо собой представляет, это семейство? А я? Ведь я и сам был не в снлах сопротивляться ньяи. Даже здесь, ворочаясь на своей кровати, я будто бы все еще слышал ее ‘голос: «У Аннелис нет друзей... Она рада, что ты к нам приехал... Времени у тебя, конечно, не много... Но все-таки постарайся приезжать почаще... Можешь жить у нас, мы с радостью тебя примем...»

Мне показалось, что спал я совсем недолго. На улице перед домом что-то происходило... Какой-то шум, потом стук, торопливые шаги. Я зажег керосиновую лампочку. Пять часов утра.

— Вот... просили передать... для молодого господина Минке,— услышал я мужской голос.— Молоко, сыр и

- масло. И еще письмо от ньяи Онтосорох...

|| ь. \ . \ Жизнь шла своим чередом. Только во мне что-то изме нилось. Поместье «Беззаботное» в Вонокромо непрестани‹ звало к себе, ежедневно, ежечасно. Может, меня приворо жили? Ведь у меня в школе столько знакомых девушек — и настоящих европеек, и индо. Почему же тогда мне всю ду мерещится Аннелис? И почему голос ньяи неотступни преследует меня: «Минке, синьо Минке, когда ты приедешь?

В голове полный сумбур.

Каждое утро я отправлялся в школу, прихватив с собой Мэй Маре. Держа девочку за руку, отводил ее к зданию э-эл-эс на Симпанге. Потом брел в сторону своей гимназии, на улицу Х. Б. С. Внимательно приглядывался к кучеру каждой коляски, ехавшей мне навстречу, — не Дарсам ли это? А если экипаж нагонял меня сзади, не мог удержаться, чтобы не повернуть голову и не посмотреть. Точно у меня было какое-то важное дело ко всем седокам экипажей, проезжавших мимо.

Даже в классе, во время уроков, перед глазами беспрестанно всплывал образ Аннелис. И голос ньяи чудился, опять и опять: «Когда ты приедешь? Она ведь для тебя вырядилась... Когда ты приедешь?»

Роберт Сюрхоф о Вовокромо помалкивал. Теперь оп вообще меня избегал. Его, как видно, ничуть не прелыцала возможность сдержать свое обещание — уважать меня, если я добьюсь успеха.

Все вокруг было как-то неопределенно, зыбко. Мне казалось, что я окутан туманной завесой. Мои школьные приятели — европейцы и индо, ребята и девушки — словно бы тоже разом переменились. Но и от них не укрылась перемена, происшедшая во мне,— я утратил свою прежнюю живость, стал нелюдимым.

Вернувшись из школы, я направился прямо в мастерскую к Жану Маре. Столяры еще только заступали на вечернюю смену. Сам Жан, как обычно, был поглощен своими занятиями — рисовал, делал наброски, готовил чертежи для мебельных гарнитуров. В тот день я даже домой пе зашел. И в порт не сходил. Не заглянул в редакцию аукционного листка, чтобы оставить у них текст объявления. Писать что-либо для городской газеты тоже не хотелось. И никакого желания ходить по домам знакомых, чтобы предлагать новую мебель или подыскивать заказчика на портрет.

Да и все последние дни я не испытывал ни малейшей охоты что-либо делать. Ничего мне не надо было — только бы валяться на кровати, ворочаясь с боку на бок, и вспоминать Аннелис. Одну лишь Аннелис, эту сказочную красавицу с повадками девочки-подростка.

Дома мефрау Тэлинга с жадным любопытством все расспрашивала меня о поездке в поместье «Беззаботное», но потом, по своему обыкновению, не удержалась, чтобы не

подковырнуть: «Ох, молодой господин, молодой господин! Ты, конечно, на дочку нацелился, а ведь там мамаша погорячее будет! Что говорить, красоту ее дочери все расхваливают. А вот таких смельчаков, чтоб туда шастать, не находится. Повезло тебе, молодой господин. Только смотри головы не теряй, не то самой ньяи на крючок попадешься!»

Похоже, не только у мефрау Тэлинга, но и у всех вокруг одинаковые представления о том, какие нравы царят в семьях содержанок-ньяи — этих растленных, низко падших, невежественных женщин, забывших обо всем, кроме греха и любострастия. Это распутницы, испорченные до мозга костей, которым суждено бесславно сгинуть, не оставив по себе доброй памяти. Но как же тогда ньяи Онтосорох — разве подходит она под эту общую мерку? Вот что не давало мне покоя. Нет, быть того не может! Или я настолько близорук? Неужели я закрываю глаза на то, что видят все? Кого ни возьми, Люди всех званий и сословий порицают семьи беспутных ньяи; да и не только туземцы — европейцы, китайцы, арабы тоже. Неужто я один буду спорить, буду говорить нет? А то, что она приказала мне поцеловать Аннелис,— это ли не свидетельство ее невысоких нравственных качеств? Да, возможно. И все-таки насмешки мефрау Тэлинга, похоже, задели какую-то пружину в моей душе. Конечно, может, никаких чар и не было, и се дело в моей чрезмерной мнительности. Последние несколько дней я даже пытался убедить себя: то, что произошло между мной и Аннелис, — обычное явление; такое случлется в жизин вссх молодых людей, в любых семьях —` у раджей, торговцев, священниослужителей, пахарей, рабочих, даже в пебесных обителях богов. Да, это так. Но некий таниственный перст все же указывал мне: смотри, ты сам итаешься выдавать желаемое за действительность.

Вот что заставило меня в тот вечер отправиться за советом к Жану Маре. Правда, рассчитывать на обстоятельный разговор с ним было трудно, хотя’ по-малайски он и говорил с каждым днем все лучше. Жан не знал голландского. Я же с великим трудом объяснялся по-французски. В этом была вся загвоздка. А он, хоть убей, отказывался учить голландский, несмотря на то что более четырех лет был солдатом Компании и воевал в Аче *. Его познания вголланд-

+ Имеется в виду Объединенная Нидерландская Ост-Индская комнания (ОИК), с 1602 г. обладавшая монопольным правом распоряжаться захваченными ею территориями в Юго-Восточной Азии. К концу ХУШ в. ОИК обанкротилась и прекратила свое существование, однако

ском ограничивались военными командами.

Но Жан был моим старшим товарищем, компаньоном в делах. Вполне естественно, что я решил обратиться за советом именно к нему.

Мастера-мебелыцики заканчивали гарнитур для гостиной, заказанный на имя А Цзюна. Наверно, это хозяин того веселого дома, сосед ньяи Онтосорох. Бабах пожелал приобрести мебель в европейском стиле, потому и не заказал ее китайцам. Ко мне заказ попал через третьи руки.

Маре делал карандашный набросок для своей будущей картины.

— Я тебя побеспокою, Жан,— сказал я и уселся на стул рядом с его столом. Он вскинул глаза и посмотрел на меня.— Ты знаешь, что такое ворожба?

Он покачал головой.

— А приворотные чары? — спросил я.

— Приходилось кое-что слышать. Говорят, этим обычно занимаются эфиопы.

Я стал рассказывать ему, в каком состоянии нахожусь все эти последние дни. Попутно разъяснил, что люди думают о семьях содержанок и что говорят о семье ньяи Онтосорох.

„Он положил карандаш и пристально смотрел на меня, ловя и стараясь понять каждое слово. Потом спокойно произнес, мешая слова сразу нескольких языков:

— Ты попал в трудное положение, Минке. Ты влюбился.

— Нет, Жан. Я никогда не влюбляюсь. Эта девушка, конечно, очаровательная, прелестная, но чтобы я влюбился — нет!

— Я понимаю. Ты попал в трудное положение, даже мучительное, раз ты не можешь сказать, что влюблен. Послушай, Минке, дело в том, что твоя молодая кровь требует, чтобы девушка принадлежала тебе, но ты боишься мнения окружающих.— Он сдержанно засмеялся.— С мнением окружающих следует считаться, его даже нужно уважать, но если только оно верно. Если же оно неправильно, зачем обращать на него внимание? Ты образованный человек, Минке. А человек образованный должен научиться еще и тому, чтобы прежде всего быть справедливым в своих мысдля индонезийцев опа еще долгое время оставалась символом нидерландского колониального владычества. Аче — султанат на севере острова Суматра; с 1873 г. в течение более 30 лет оказывал героическое сопротивление колониальной экспансии Нидерландов, известное под названием Ачехской войны.

лях, а уж тем более в поступках. Съезди к ней еще раза дватри и постарайся получше увидеть то, о чем говорят другие.

— Значит, ты советуешь мне еще туда съездить?

— Я советую тебе присмотреться получше и подумать. Полагаться на общее мнение не раздумывая — тоже ошибка. Ведь при этом ты будешь вслед за другими осуждать тех, кто, возможно, выше самих судей.

— Жан, ты мой друг. Я думаю, ты должен помочь мне.

— Я никогда не брался судить о чем-то, не зная всех обстоятельств.

— Жан, мне предлагают жить там.

— Поезжай. Только не забывай об учебе. В новых заказах пока что нет необходимости, можешь не искать. Сам видишь, мне еще надо закончить пять портретов. И это тоже.— Он постучал ладонью по бумаге.— Собираюсь наконец писать то, что уже давно задумал.

Я взглянул на лежавший перед ним лист с наброском. Увиденное заставило меня забыть о моих переживаниях. Солдат Компании — это понятно было по его бамбуковому шлему и сабле — стоял, упираясь ногой в живот поверженного ачехского воина. Штык его винтовки был приставлен к груди жертвы. Черная куртка побежденного, зацепившись за острие штыка, скомкалась, обнажив скрывавигуюся под ней грудь молодой женщины. Глаза ее были широко раскрыты. Длинные пряди волос разметались по опавиим сухим листьям бамбука. Левой рукой она еще гулоролаю отталкивалась от земли, пытаясь встать. Правая пува сжимала уже бесполезный длинный нож-паранг. Фивуры промииков были осенены верхушками бамбука, склонивиюгося под порывами сильного ветра. И во всем мире, казалось, не было ни единой живой души, кроме этих двоих: готового убить и готовой погибнуть.

— Жестокость, Жан.

— Да.— Он кашлянул, поднес к губам сигарету, затяпулся.

— Ты любишь говорить о красоте, Жан. Но в чем же красота того, что жестоко?

— Это не так просто объяснить, Минке. В этом рисунке очень много личного, он не для посторонних. Для меня его красота в том, чтб он мне напоминает.

— Значит, этот солдат ты, Жан? Ты сам?

— Да, я сам, Минке.— Он поднял на меня глаза.

— И ты совершил это? — Он отрицательно покачал головой.— Ты убийца этой молодой женщины? — Он снова

покачал головой.— Значит, ты отпустил ее? — Он кивнул.— И она была благодарна тебе за это...

— Нет, Минке, она сама просила убить ее, эта ачехская девушка с побережья. Ей было непереносимо, что к ней прикоснулся неверный.

— Ноты не убил ее.

— Нет, Минке, нет,— ответил он утомленно, как будто обращаясь не ко мне, а к кому-то из своего далекого, теперь уже безвозвратного прошлого.

— Где эта женщина сейчас? — продолжал я допытываться.

— Умерла, Минке,— печально отозвался он.

— Значит, ты все-таки убил ее? Молодую женщину, не имевшую сил сопротивляться!

— Нет, не я убил. Ее младший брат проник к нам в казармы и ударил ее кинжалом под сердце. Она умерла в ту же минуту. Кинжал был отравлен. Самого убийцу потом застрелили, он испустил дух с криком: «Издохните, неверные и приспешники неверных!»

— Но почему он ударил ее кинжалом? — Я уже напрочь забыл о своих собственных переживаниях.

— Ее брат продолжал сражаться за свою родину, за веру. А его сестра, сдавшись в плен, предала. Никто не видел, как она умирала, Минке. Ее ребенок был в то время у соседки. А муж в походе, далеко от тех мест.

— Значит, эта женщина жила в гарнизоне? Она была пленницей? И в плену родила?

— Сперва была пленнипцей. Потом нет,— коротко от: ветил он.

— Значит, потом она вышла замуж?

— Нет, она не вышла замуж.

— А ребенок? Тот, что был у соседки?.. Откуда он?

— Этот ребенок — малышка, которую она подарила мне. Моя дочь, Минке.

— Жан?!

— Да, Минке. Только не говори Мэй о том, чтб я тебе рассказал.

Я вдруг расчувствовался. Бросился искать Мэй, что в это время безмятежно спала на бамбуковой лежанке, откинув в сторону простыню. Взял ее на руки и стал целовать. Она проснулась и испуганно смотрела на меня расширившимися глазами. Но не проронила ни звука.

— Мэй, Мэй! — сентиментально восклицал я. Держа ее на руках, выбежал из комнаты и снова устремился к Жану

Маре.— Жан, но ведь вот твоя малышка! Это тот самый ребенок? Ты не обманываешь меня, Жан? Неужели она дочь той женщины?

Француз, подперев рукой подбородок, смотрел в’ даль за окном. Он пе хотел возвращаться к своему рассказу. И не хотел отвечать.

Как же печально сложилась у них судьба. И у этой крохотной девчушки, и у ее матери, и у моего друга Жана Маре. Заброшенный в чужую страну, без надежд на будущее, лишившийся ноги, он часто говорил о том, как сильно любил свою жену. Теперь у него только дочь — их единственное дитя, сирота, оставшаяся без матери на попечении калеки отца.

— Почему ты советуешь мне снова поехать в Вонокромо? — спросил я.

— Любовь, Минке,— это самое прекрасное, что достается человеку в его короткой жизни,— печально произнес он и, взяв Мэй у меня из рук, посадил ее себе на колено.

Девочка поцеловала отца в небритую щеку. Жан, теперь уже по-французски обращаясь к дочери, сказал:

— Ты слишком долго спала, Мэй.

— А мы лойдем гулять, папа? — спросила Мэй тоже по-французски.

— Да. Сперва только искупайся.

Мэй, обрадовавшись, вприпрыжку побежала искать свою няпо. Я смотрел вслед этой маленькой девочке, так и не узиавшей, кто была ее мать.

побовь прекрасна, Минке, и потому даже гибель, которую опа можег нести с собой, ис страшна. Надо смело идти ен навегречу, ис думая о последствиях.

— ели говорить обо мне, Жан, то я еще вовсе не уверен, что люблю эту девушку из Вонокромо. А ты как узнал, что любишь мать Мэй?

— Да, возможно, ты не любишь или еще не полюбил эту девушку. Не мне об этом судить. К тому же настоящая любовь никогда не приходит внезапно, потому что она есть порождение духовности, а не камень, упавший с неба. И, во всяком случае, любви не учат. Через это надо пройти самому. Ты должен проверить себя, свое сердце. Быть может, девушка к тебе неравнодушна. Ее матери ты, несомненно, понравился, судя по тому, что ты рассказывал. Понравился сразу, с первой встречи. Я не верю в приворотные чары. Возможно, они и впрямь существуют, но мне незачем в них верить, поскольку такого рода вещи могут что-то значить

только там, где люди еще не поднялись выше примитивного уровня развития. Ты ведь сам говорил, что ньяи одна ведет всю работу в конторе. Такие люди не занимаются магией. Они больше полагаются на собственные силы. Только человек не уважающий себя балуется в эти игры — ворожбу, колдовство... А твоя ньяи знает, что ей нужно. И, наверное, сознает, как одиноко ее дочери.

— Расскажи мне о матери Мэй,— предложил я, уводя его от этого разговора.— Просто невероятно, как это женщина, которую ты готов был убить, стала твоей любимой. Ну пожалуйста, Жан.

— В другой раз. У меня сейчас нет настроения. Лучше посмотри набросок. Что ты о пем думаешь?

— Я не разбираюсь в таких вещах, Жан.

— Ты образованный парень. Пора бы уж и этому учиться.

— У меня, Жан, сейчас тоже нет настроения, чтобы учиться.

— Ну ладно. А Мэй сегодня вечером возьмешь с собой погулять?

— Ты сам никогда с ней не ходишь! — упрекнул я его.— Она ведь с тобой гулять хочет. .

— Не могу, Минке. Жалко мне ее. На нас ведь будут глазеть. Однажды она услышит, как кто-нибудь скажет: смотрите, вон этот колченогий голландец хромает со своей дочкой! Нет, Минке. Нельзя, чтобы лишние страдания, пусть даже из-за увечья родного отца, терзали ее юную душу. Я не хочу, чтобы чьи-то замечания или косые взгляды мешали ей искренне любить меня и видеть во мне любящего отца, и только.

Никогда прежде он не говорил так много. И никогда не был таким печальным. Что же творилось в его душе? Может быть, он тосковал по своему прошлому? Или по той стране, где родился, вырос и впервые увидел солнце? Тосковал, но не решался вернуться туда, стыдясь увечья, ребенка, появившегося на свет в чужом краю?.. Или мечтал о том дне, когда он создаст наконец шедевр и, вернувшись на родину, будет встречен там с почестями, как большой художник?

— Раньше ты говорил, что не признаешь чувства жалости, Жан, — заметил я.

— Да, Минке. Я говорил тебе, что жалость — это чувство, свойственное людям, исполненным благих намерений, но не имеющим сил что-либо сделать. Жалость — это роскошь или слабость. Уважения достоин лишь тот, кто в состоянии осуществить свои благие намерения. Но у меня такой возможности нет. И чем больше я размышляю теперь, тем больше мне кажется, что это слово куда уместнее звучит в Ост-Индии, чем в Европе.

В его голосе явственно слышалась печальная нотка.

— Это уже совсем не тот Маре, которого я знал,‚— снисходительно пожурил я его.

— Благодарю за внимание, Минке. Я вижу, ты с каждым днем становишься все умнее.

— Спасибо и тебе, Жан. Надеюсь, ты не всегда будешь таким унылым. Знай, что друг у тебя еще есть.

Вошла Мэй. Выражение лица у нее изменилось тотчас, как только она узнала, что отец не пойдет с ней гулять.

— Мэй, сходи с дядей Минке. Прости, мне еще надо поработать. И не дуйся на меня, милая.

Я взял ее за руку, эту маленькую француженку, в которой текла и ачехская кровь, и мы вышли из дома.

— Папа никогда не хочет со мной гулять, ом,— пожаловалась она мне по-голландски.— Он не верит, что я сильная и могу его вести. А я даже поддерживать его могу, чтобы он не упал.

— Конечно, ты сильная, Мэй. Просто у папы сегодня действительно много работы. В другой раз он обязательно с тобой сходит.

Я привел ее на площадь Коблен, и она скоро забыла о своем недавнем огорчении. Мы уселись на траву и стали паблюдатр, как состязались любители воздушных змеев. Опя принялась тараторить на явапском, мешая его с голлаидекими, а порой ни с французскими словами. Я только поддакивал сй, не прислушиваясь, о чем она щебечет. У меня мысли путались от всего, что на меня свалилось: семья Меллемы, откровения Маре, изменившееся отношение ко мне школьных приятелей, да и та перемена, наконец, которую я теперь ощущал в самом себе. Несколько воздушных змеев оборвались и, вихляя, разбредались по небу в разные стороны...

Мэй дергала меня за руку, показывая пальцем на тучи, сгрудившиеся над горизонтом.

— Ты любишь своего папу, Мэй?

Она посмотрела на меня удивленными глазами. Я разглядывал ее лицо и видел в нем черты Жана Маре. Лицо, в котором не было ни малейшего сходства с той молодой женщиной, что лежала распростертой под зарослями бамбука, со штыком, приставленным к груди. Наверно, точно

такое лицо было у Жана в детстве... А ведь эта малышка Маре о своем отце тоже почти ничего не знала.

Жан, по его словам, когда-то учился в Сорбонне (он, правда, не рассказывал, на каком отделении и сколько лет). Потом, послушавшись веления сердца, решил оставить университет, чтобы всецело посвятить себя живописи. Однако успеха так и не достиг — этого он не скрывал. Некоторое время жил в Латинском квартале, торговал своими картинами, выставляя их на парижских тротуарах. Его произведения неизменно пользовались спросом у покупателей, но привлечь внимание широкой публики и критиков ему не удалось. Торгуя картинами, он одновременно занимался резьбой по дереву — здесь же, на улице. Прошло пять лет. Жан по-прежнему прозябал. В конце концов ему надоела эта жизнь, эти толпы зевак, пяливших на него глаза, когда он вырезал из дерева фигурки «в африканском стиле» и прочие поделки, надоел Париж, друзья и приятели. Ему наскучила Европа. Он стал мечтать о чем-то новом, что могло бы заполнить иссушающую пустоту его бесцветного существования. Распрощавшись с Европой, отправился в Марокко, Ливию, Алжир и Египет. Но и здесь не смог обрести того, что искал и что оставалось неведомым для него самого; он ни в чем не находил удовлетворения и все метался в растерянности и тревоге. Написать картину, такую, какая ему грезилась, тоже не удавалось.

Он покинул Африку. Когда добрался до Ост-Индии, деньги уже были на исходе. Теперь у него оставался только один путь, чтобы спасти себя и выжить, — поступить на службу в Компанию. Он так и сделал; за несколько месяцев прошел военную подготовку, и вскоре его отправили на поля сражений в Аче. Но здесь, в своем подразделении, он держался обособленно, замкнувшись в себе, и почти ни с кем не сходился. Учиться голландскому он не желал — ему достаточно было того, что он понимал команды.

Мэй Маре не знала всего этого — точнее, не успела еще узнать.

Я стану солдатом, но это не помешает мне заниматься живописью, решил Жан. Туземцам Ост-Индии никогда не одержать победы в этой войне. Что могут сделать ножипаранги и копья против ружей и пушек? — думал он. Его отправили в Аче рядовым первого разряда — спандри. Командир взвода, в котором он служил, капрал Бастиан Тэлинга, был полукровка, индо. Не будь Жан европейцем, ему бы ни за что не подняться выше рядового второго разряда. И началась его жизнь в окружении таких же, как он, солдат-европейцев, тоже не знавших голландского, — швейцарцев, немцев, шведов, бельгийцев, русских, венгров, румын, португальцев, испанцев, итальянцев, — сброда, явившегося сюда чуть ли не со всей Европы, тех, кто у себя на родине оказался «за бортом жизни». Это были и просто отчаявшиеся неудачники, и беглые каторжники, и люди, сбежавшие от заимодавцев, обанкротившиеся, промотавшие все в азартных играх и спекулятивных махинациях,— одним словом, сборище авантюристов. Ни один из них не носил звания ниже спандри. Рядовыми второго разряда служили здесь только индо и туземцы — главным образом яванцы из Пурвореджо.

«Почему главным образом яванцы из Пурвореджо?» — как-то спросил я его. «Они хладнокровны, эти люди, — ответил он.— Компания предпочитала их всем другим, потому что ее противником здесь были ачехцы — народ, который не просто умел дать сдачи, но был несгибаем, тверд. А люди запальчивые, с горячим нравом, особенно жители горных районов, только на первых порах держались стойко. Таких в Аче ожидала неминуемая гибель».

Увиденное в Аче заставило Жана признать: его поспешпые суждения о туземцах оказались ошибочными. Боеспособность у них была высокая, только военное снаряжение слабовато. Да и организовывать свои силы они умели препосходно. В то же время Жан отдавал должное и тому, как здорово подбирали голландцы свои военные кадры.

«Мон первоначальные предположения, — рассказывал он мие однажды, о том, что ачехские паранги, копья и-ямыловуищи с бамбуковыми кольями бессильны против ружей и нушек, тоже не оправдались. У ачехцев свои способы ведения войны. Их Знание местности, воинское мастерство и высокий моральный дух помогли им уничтожить крупные силы голландцев. Я не переставал удивляться,— добавил ой тогда.— Они отстаивали то, что считали принадлежащим им по праву, и потому презирали смерть. Все до единого, даже дети! Они терпели поражение, но упорно сопротивлялнсь. Сопротивлялись, Минке, всеми силами, и даже когда сил для этого не было...

Помню, во время наступления,— рассказывал он мне в лругой раз, как обычно путаясь сразу в нескольких языках, — нам удалось оттеснить ачехцев в глубинные районы, на юг — в Такенгон. Один из ачехских военачальников, Чут Али, потерял при этом значительную часть своих людей и тем не менее сохранил в войсках высокий боевой дух. Каким образом? Это была тайна, которую я не мог разгадать. Они продолжали сражаться, сопротивляясь не только Компании, но и разложению, грозившему им изнутри. Мишенью для их нападений сделались легкоуязвимые линии связи Компании: дороги, мосты, рельсовые пути, поезда... Они валили телеграфные столбы, отравляли питьевую воду, били кинжалами в спину, устраивали ловушки с бамбуковыми кольями, засады, внезапные вылазки, врывались ночью в казармы...

Операции по умиротворению, проводившиеся голландскими генералами, почти никогда не достигали цели. Преимущественно истребляли детей, стариков, больных, беременных женщин... И эти слабые люди, Минке, принимали смерть как счастье. От старших чинов до нас доходили такие слухи: да, число погибших среди солдат-европейцев действительно не превысило трех тысяч, оно ниже потерь в Яванской войне *, но войска Компании парализованы первным напряжением, которое не оставляло их ни на миг, возрастая с каждым шагом вперед по завоеванной земле».

Тогда-то Жан Маре и почувствовал, что полюбил этот туземный народ, восхитивший его своим героизмом, целеустремленностью и волей. Вот уже двадцать семь лет он продолжал сражаться, не склоняясь перед самым смертоносным оружием своего времени — достижением пауки и военного опыта всей европейской цивилизации.

«Любовь, Минке,— это самое прекрасное...» — так говорил Жан сегодня. Но он еще не рассказал о другом: как случилось, что эта женщина, его враг, стала той, которую он полюбил, и, быть может даже полюбив сама, подарила ему милую дочурку, Мэй, эту маленькую щебетунью, что сидит сейчас у меня на коленях.

Я погладил ее по голове. Сколько же месяцев тебе было, славная девчушка, когда ты в последний раз отведала вкус материнского молока? Помнишь ли ты глаза матери, этой ачехской женщины, родившейся где-то там на побережье? Никогда уж тебе не отплатить ей своей преданной любовью. Ты, Мэй, совсем младенцем потеряла то, что невозможно восполнить...

— Смотрите, дядя! — воскликнула она по-голландски.— Вон тот змей между туч прямо как краб!

1 Яванская война (1825—1830) — крупнейшее народное восстание на Яве под предводительством принца Дипонегоро, жестоко подавленное колонизаторами.

— В самом деле... Ну куда это годится, чтобы крабы летали по небу, правда?.. Да и тучи, видишь, собираются. Пойдем лучше домой, Мэй.

Жан Маре все еще сидел, не отводя неподвижного взгляда от рисунка. Когда мы вошли, он поднял глаза. Мэй тотчас подбежала к отцу и, щебеча, принялась рассказывать о воздушном змее, похожем на краба. Жан, слушая ее, кивал головой. А я расхаживал взад-вперед, разглядывая холсты, которые на днях надо будет доставить заказчикам.

Вкусы у них, надо сказать, были привередливые. Даже Жан не мог им угодить. Каких только исправлений они не требовали, чтобы портреты соответствовали их собственным представлениям о красоте. Кстати, моя задача — конечно, нелегкая — как раз и заключалась в том, чтобы убеждать этих людей, что художник, писавший их, — великий французский живописец и, следовательно, его произведения переживут века, а уж тем более самих заказчиков. Всякие исправления разрушат, мол, художественную ценность этих полотен, и они превратятся в обыкновенные «химические» портреты. Самыми капризными заказчиками неизменно оказывались женщины. К счастью, Жан много раз просвещал меня на этот счет: женщины, объяснял он, предпочитают жить сиюминутным, старость повергает их в трепет; перед ними неотступно витает призрак их быстротечной молодости, н за эту призрачную молодость они готовы цепляться вечно, Годы --- мучительнейшая пытка для женщины. Вот почему па любые жеиские выкрутасы следует в свою очередь отвечать каким-нибудь трепом: этот портрет, дескать, имеет ценность не только исключительно для вас, мефрау, он есть лучшее из всего, что вы можете оставить в наслед-. ство своим детям (благо все наши заказчицы отнюдь не принадлежали к числу обделенных потомством). Обычно мое краснобайство достигало цели. Если же заказчик упорствовал, я вынужден был переходить к угрозам: извольте, мефрау, раз уж вам так не нравится, я сам куплю это полотно и повешу его у себя дома. Как правило, такая угроза вызывала у них любопытство. Меня тут же спрашивали — зачем? А я отвечал: если оно станет моей собственностью, я ведь смогу делать с ним все, что мне вздумается. Что, например? Ну, в конце концов, можно и усы подрисовать (хотя, конечно, вслух я никогда этого не произносил). Короче говоря, до сих пор у меня еще не было случая, чтобы я когото из них не уломал, а уж тем более теперь, когда я понял: женщины зачастую путают настырность с молодечеством.

— Вечереет, Жан. Я пойду домой.

— Спасибо за все, Минке. За твою доброту, участие... Да, постой.— Он подозвал меня.— Как у тебя с учебой? Ты из-за нас с Мэй совсем не успеваешь заниматься. Боюсь, как бы...

— Полный порядок, Жан. На экзаменах я всегда проскакиваю благополучно.

Перебравшись через живую изгородь, тянувшуюся вдоль боковой стены дома, я очутился у себя во дворе. Дарсам уже давно ждал меня с письмом.

— Молодой господин.— Он поклонился и перешел на яванский: — Ньяи ждет ответа. Дарсам пока не уходит, молодой господин.

В письме сообщалось: семейство в Вонокромо с нетерпением ждет моего приезда; Аннелис стала какой-то рассеянной, плохо ест, к работе охладела, часто допускает промахи... Синьо Минке, ты не представляешь, как благодарна будет тебе мать, обремененная множеством дел, если ты не откажешься вникнуть в ее нелегкое положение. Аннелис моя единственная помощница. Я не в силах одна справиться со всем. Меня очень беспокоит ее здоровье. Для нас обеих твой приезд значит очень много. Приезжай, ньо, хотя бы ненадолго. Хотя бы на час, на два. Правда, мы очень вадеемся, ито ты все-таки согласишься пожить у нас подольше. Заранее бесконечно признательна тебе за любезность и внимание.

Письмо было написано хорошим голландским языком, без ошибок. Чувствовалось, что писала не выпускница начальной школы. Впрочем, изложить на бумаге мог и кто-то другой. Но, во всяком случае, не Роберт Меллема. Да и какая разница, кто писал? Письмо приободрило меня, вернуло мне ощущение собственной значимости — оказывается, не один только я у них в плену, но и они у меня тоже, Прямо какое-то взаимное пленение друг друга, если не сказать — взаимозаворожение!.. Каждой бы дочери такую мать, как ньяи,— чуткую и проницательную, а каждому парню — такую девушку несравненной красоты. Нет, каково: они нуждаются во мне ради преуспевания семьи и предприятия. Видно, я тоже чего-то стою! Ого, вон сколько всяких доводов я смог теперь выстроить в свое оправдание...

Хорошо. Я приеду.

С" ". И СВЕ ЛИН ВЕЛО И, ’ | = К „р- а в (% г) [ д Г] - Ньяи в своем письме действительно не преувеличивала: Аннелис похудела и выглядела неважно. Она встретила меня внизу, у парадной лестницы. Когда пожимала мне руку, глаза ее радостно вспыхнули и бледное лицо оживнпось. Роберт Меллема не показывался. Я не стал о нем спрапивать.

Из боковой двери, которая вела в примыкавшую к гостиной комнату, появилась ньяи.

— Наконец-то ты приехал, ньо. Долго же пришлось Аннелис дожидаться. Устраивай своего друга, Анн, у меня еше много работы. Извини, синьо.

Мне удалось краешком глаза заглянуть в соседнюю комнату. Это оказалась контора. Ньяи опять ушла туда, прикрыв за собой дверь.

И снова, как в первый мой приезд, у меня возникло ощущение чего-то гнетущего. В любую минуту, казалось, здесь может произойти что-нибудь странное. Будь начеку, не расслабляйся, предупредил меня внутренний голос. И, как тогда, не оставляя меня в покое, все вопрошал: зачем ты, глупец этакий, сюда приехал? Решил еще разок посмотреть, как здесь живется? А почему бы не вернуться домой, к своим близким, если тебе и впрямь надоело жить постояльцем у чужих людей? Или не подыскать себе других хозяев? Почему ты послушно, точно тебя на веревке тащили, явился в этот мрачный дом, почему не только не сопротивляешься, но и безвольно принимаешь все, что тебе навязывают?

Аннелис привела меня в ту же комнату, которую я занимал в прошлый раз. Дарсам внес мой чемодан и сумку.

— Я переложу твою одежду в шкаф,— сказала девушка.— Где ключ от чемодана?

Я отдал ей ключ, и она занялась моими вещами. Кииги из чемодана выстроила в ряд на столе, одежду аккуратно сложила в шкафу. Потом вытряхнула все из сумки. Дарсам лоставил пустой чемодан и сумку на шкаф. Аннелис еще раз поправила книги, и теперь они стояли ровно, как солдаты в строю.

— Мас! — Она впервые назвала меня так, и от этого обращения, заставившего взволнованно забиться мое сердце, повеяло чем-то родным, словно я попал в настоящую яванскую семью.— У тебя здесь лежат три письма. Нераспечатанные. Почему ты не прочел?

Похоже, все собираются требовать от меня, чтобы я читал свои письма.

— Целых три, мас, и все из Б.

— Да, я потом прочту.

Аннелис протянула их мне, сказав:

— Прочти. Может, что-нибудь важное.

Она подошла к двери, ведущей прямо в сад. Я бросил письма на подушку и последовал за ней. Садик оказался совсем небольшим, можно сказать — крошечным; посредине пруд, в котором безмятежно кружили несколько белых лебедей. Как на картинке. У воды стояла каменная скамья.

— Пойдем.— Она вывела меня из комнаты.

Бетонная дорожка тянулась через зеленый газон от самой двери до берега пруда. Мы сели на скамью. Аннелис все еще держала меня за руку.

— Хочешь, я буду говорить по-явански?

Нет, я не желал мучить девушку этим языком, который вынуждает человека искать свою ступеньку на социальной лестнице, соответствующей сложному укладу яванской ЖИЗНИ *.

— Давай лучше по-голландски,— сказал я.

— Мы так долго тебя ждали.

— У меня много уроков, Анн. Я должен хорошо сдать экзамены.

— Ты обязательно хорошо сдащь, мас.

— Спасибо. Через год`у нас уже выпуск... Анн, я все время вспоминал о тебе.

Она обратила ко мне осветившееся радостью лицо и прижалась к моему плечу.

— Не обманывай,— сказала она.

— Я не обманываю. Нисколечко.

— Это правда?

— Конечно же. Конечно.

Моя рука легла ей на талию. Я услышал ее прерывистое дыхание. О Аллах, ты подарил мне прекраснейшую девушку в мире! У меня тоже заколотилось сердце.

— А где Роберт? — спросил я, чтобы унять этот стук в груди.

— Зачем ты о нем спрашиваешь? Мама и то никогда не интересуется, где он.

Ну вот, одна проблема уже обозначилась. Я почувствовал, что мне вмешиваться не следует.

— У Мамы уже нет сил с ним справиться, мас.— Она понурилась, в голосе ее сквозила печаль.— А я должна теперь выполнять все его обязанности.

Я заметил, что губы у нее стали бледные, точно восковые.

1 В яванском языке существует сложная система так называемых «этикетных» стилей, употребление которых зависит от тонко детализованных социальных и возрастных различий между собеседниками. Главные из этих стилей — низкий «нгоко», вежливый «кромо» и очень почтительный «высокий кромо» («кромо инггил»). ..

— Он не любит Маму. И меня тоже не любит. Дома бывает редко. Ты ведь сам видел, мас, мне приходится работать.

Я привлек ее к себе, чтобы как-то выразить свое сочувствие.

— Ты необыкновенная девушка, Анн.

— Спасибо, мас,— ответила она, не скрывая радости.— Не надо обращать внимание на Роберта. Он ненавидит туземцев и все, что с ними связано. Все, кроме удовольствий, которые можно получать за их счет. Как будто он не Мамин первенец, не мой старший брат, а какой-нибудь случайный приблуда. .

По всей видимости, эта девушка, еще такая юная, часто думала о своем брате, и думала о нем с тревогой.

— Что-то и господина Меллему не видно, — сказал я, переводя разговор на другую тему.

— Папу? Ты еще боишься его? Прости нас за тот ужасный вечер. На папу тоже не надо обращать внимание. Он теперь совсем как чужой в нашем доме. Покажется раз в неделю, да и то не каждую, и опять уходит. Иногда немного поспит, а потом снова куда-то исчезает. Так что все на наши плечи ложится — и работа, и ответственность.

Что за семья такая? Две слабые женщины, мать и дочь, молча трудятся, управляя всем домом, всем этим огромным хозяйством.

— А чем занимается господин Меллема?

— Оставь его, мас, прошу тебя. Никто не знает, чем он занимается. Он никогда ничего не говорит, точно немой. И мы тоже никогда не спрашиваем. С ним теперь никто не разговаривает. Вот уже пять лет. Честное слово, иногда мне даже кажется, что так было всегда. А ведь раньше он был такой добрый и приветливый. У него каждый день находилось время, чтобы поиграть с нами. И вдруг, когда я училась во втором классе э-эл-эс, все изменилось. Мама однажды приехала за мной в школу с заплаканными глазами, мас, и забрала меня оттуда навсегда. С этого дня мне пришлось помогать ей вести хозяйство. Папа в доме почти не появлялся — ну, может, только на несколько минут раз в неделю или в две. Мама с тех пор никогда с ним не разговаривала и не хотела отвечать на его вопросы...

Невеселый рассказ.

— Роберта тоже забрали из школы? — спросил я, чтобы как-то ее отвлечь.

— Он тогда был уже в седьмом классе... Нет, он остался.

— А потом куда он пошел учиться?

— Окончил э-эл-эс, а дальше учиться не захотел. И работать тоже не хочет. Играет в футбол, охотится, ездит на лошадях. Вот и все.

— Почему он не помогает Маме?

— Мама говорит, что он ненавидит туземцев, они ему нужны только как слуги, потому что с ними удобнее. У него одна мечта — завладеть поместьем, стать здесь хозяином, чтобы все туземцы ему кланялись. Все должны работать на него, в том числе и мы с Мамой.

— Тебя он тоже считает туземкой? — осторожно спросил я.

— Я яванка, мас,— ответила она без колебаний.— Ты удивлен? Конечно, мне бы полагалось называть себя индо. Но я люблю Маму и верю ей, а Мама яванка, мас.

Действительно загадочная семья — каждый играет выбранную им роль, словно они актеры в каком-то мрачном спектакле. Сколько туземцев мечтают быть равными европейцам, а эта девушка, у которой в лице куда больше европейского, предпочитает считать себя яванкой...

Аннелис говорила и говорила, а я только слушал ее, не перебивая.

— Если ты этого хочешь, Роберт,— продолжала она, — пожалуйста, сказала Мама. Теперь ты уже взрослый. Когда твоего отца не станет, пойди к адвокату, возможно, тебе удастся получить права на владение всем поместьем. И еще Мама сказала: но ты не забывай, что у тебя есть единокровный брат, рожденный от законного брака, инженер Мориц Меллема, и тебе пелегко будет тягаться с голландцем. Ты сего лишь полукровка. Если тебе и в самом деле хочется стать настоящим хозяином, научись работать, как Аннелис. Ведь ты не умеешь даже распоряжаться рабочими, потому что не можешь распорядиться самим собой. А как распорядиться собой, ты не знаешь потому, что не умеешь работать.

— Какие белые перья у этих лебедей, Анн. Точно хлопок,— снова попытался я отвлечь ее, но она продолжала говорить.— Почему ты сообщаешь мне ваши семейные тайны?

— Потому что ты, мас, наш первый гость за пять лет. Именно гость. Конечно, к нам приходили и другие люди, только все по каким-то делам, связанным с фермой. Есть, правда, один человек, которого мы принимаем как своего, по это наш семейный врач. Вот почему я говорю: ты наш первый гость. И еще... ты кажешься мне таким близким и так хорошо относишься ко мне и к Маме...— В этом робком, как шелест, признании слышалось недетское одиночество.— Видишь, я не стесняюсь рассказывать тебе обо всем, мас. И ты тоже чувствуй себя здесь свободно. Ты будешь нашим другом, моим и Маминым.— Голос ее звучал теперь еще печальнее, с каким-то надрывом.— Все, что у меня есть, пусть будет твоим, мас. В этом доме ты можешь чувствовать себя хозяином.

Как же одиноки они здесь, мать и дочь, среди этого несметного богатства.

— Ну ладно, отдыхай. Я пойду работать.

Она встала, собираясь уходить. Посмотрела на меня в нерешительности, поцеловала в щеку и быстро направилась в дом. Я остался один...

Она давно уже сдерживала свои чувства и теперь наконец нашла того, кому можно было излить душу.

Издалека доносилось громыхание механической рисорушки. Тарахтели сновавшие взад и вперед андонги, на которых развозили молоко. Надсадно скрипели тяжелые двухколесные телеги, что-то возившие со склада и на склад. Слышались гулкие удары цепов — это рабочие, весело перебрасываясь шутками, очищали арахис от скорлупы.

Я вошел в комнату, достал свой блокнот и, перелистав его, начал писать об этой странной и невеселой семье, с которой по воле случая вдруг оказался так тесно связан. Кто знает, может, со временем мне удастся сделать из этих записей рассказ, и он получится не хуже, чем нашумевшая недавно повесть «Когда увядают розы» Хертога Ламойе?.. Действительно, кто знает? До сих пор я сочинял только тексты рекламных объявлений и коротенькие заметки для аукционного листка А вдруг?.. Вдруг мое имя прогремит, и меня будут читать? Кто знает?..

Я записал все рассказанное Аннелис. А как же насчет головореза Дарсама? О нем я знал пока что немного. На чьей он стороне, кого поддерживает в этом странном семействе, разделенном на три враждебных стана? Не от него ли исходит непосредственная опасность для всех? Опасность?.. А есть ли она на самом деле, эта опасность? Если есть, то, значит, и мне тоже что-то угрожает? Зачем же тогда я остался здесь? Не лучше ли все-таки уехать?

Однако взять и уехать я просто не мог. Эта пленительная девушка ни на миг не выходила у меня из головы.

Услышав ‹стук в дверь, я испуганно вскочил. Передо мной стояла ньяи.

— Я даже выразить не могу, синьо, как мы с Аннелис рады, что ты согласился приехать. Видишь, ньо, она опять принялась за работу и стала такой же расторопной, как прежде. С твоим приездом не только дела в поместье пойдут на лад. Главное, что ты нужен самой Аннелис. Она любит

‚тебя, Минке, и нуждается в твоем участии. Ты уж прости меня за откровенность...

— Да, Мама, — ответил я с глубочайшей почтительностью, наверное, даже с большей, чем если бы разговаривал с собственной матерью. И вновь почувствовал, как она опутывает меня своими колдовскими чарами.

— В общем, оставайся у нас, синьо. Кучер и двуколка будут в твоем полном распоряжении.

— Спасибо, Мама.

— То есть ты готов остаться? Ну что ты молчишь, синьо? Подумал?.. Тогда решено — отныне ты живешь здесь, у нас.

— Да, Мама.— И петля, наброщенная на меня, затянулась еще сильней.

— Вот и хорошо. Отдыхай теперь. И позволь мне хоть и с запозданием, но все же поздравить тебя с переходом в старший класс.

Так я начал осваиваться с ролью нового домочадца в этой семье. Конечно, для себя оговорив: мне необходимо все время быть начеку, особенно в отношениях с Дарсамом. Нельзя подпускать его к себе слишком близко. Держаться с ним следует всегда сухо и сдержанно. Роберт наверняка меня возненавидит — я для него ничтожный туземец. Господин Меллема, без сомнения, тоже при всяком удобном случае будет брызгать на меня слюной. Короче говоря, я должен быть настороже — такова уж плата за счастье жить рядом с девушкой редкой красоты по имени Аннелис Меллема. Да и что в этой жизни мы получаем даром? За все нужно платить, все достается дорогой ценой, даже самое короткое счастье.

К ужину Роберт не явился. Тени и шаркающих шагов господина Меллемы тоже не было.

— Синьо Минке,— завела разговор ньяи,— если у тебя есть желание трудиться и попробовать себя в каком-нибудь

деле, ты вполне мог бы работать здесь, вместе с нами. Да и мы тоже будем чувствовать себя спокойнее, зная, что в доме есть мужчина. Я имею в виду — такой мужчина, на которого можно положиться.

— Спасибо, Мама. Мне ваше приглашение очень приятно и лестно, хотя я и должен сперва подумать.— И я рассказал о семье Жана Маре, пока еще нуждавшейся в моей поддержке.

— Это правильно,— заметила ньяи.— Настоящий человек не может обходиться без друзей, ему нужна бескорыстная дружба. Жить без друзей одиноко...— Она, казалось, больше обращалась к самой себе. И вдруг: — Так вот, Анн, синьо Минке уже здесь, рядом с тобой. Смотри — вот он. Чего бы ты хотела теперь?

— Ну Мама! — почти на шепоте выдохнула Аннелис, бросив взгляд в мою сторону.

— О чем ни спросишь, все у тебя «ну мама» да «ну мама»! Сделай милость, скажи хоть что-нибудь еще.

Аннелис снова вскинула на меня глаза и густо покраснела. Ньяи счастливо улыбнулась. Затем взглянула мне прямо в лицо и сказала:

— Такая вот она, Минке... Как малое дитя. Ну а ты сам, ньо, что Ты скажешь теперь, когда Аннелис рядом?

Пришел и мой черед, смутившись, потерять дар речи. Но не стану же я, в конце концов, вскрикивать «ну мама», как Аннелис. У этой женщины с живым и проницательным умом — дар безошибочно угадывать нужную струну в сердце, точно она с первого взгляда видит человека насквозь. Пожалуй, в этом умении и есть та сила, которая позволяет ей подчинять всех своей воле и даже издалека, на расстоянии, опутывать колдовскими чарами. А уж тем более вблизи.

— Вы что же оба притихли, словно котята, промокшие под дождем? — Она рассмеялась, довольная удачным сравнением.

Что и говорить, это не заурядная ньяи. Она держалась со мной, учеником голландской гимназии, на равных, без всякой униженности. Не боялась высказывать свое мнение. И хорошо сознавала ту власть, которую имела над другими.

Мы коротали вечер, слушая австрийские вальсы. Мама читала книгу. Какую — я не видел. Аннелис молча сидела рядом со мной. Мне невольно пришла на ум Мэй Маре. Ей бы здесь понравилось, подумал я, она ведь любит европейские мелодии. А у нее дома фонографа нет, да и у моей квартирной хозяйки тоже.

Я решил рассказать Аннелис о маленькой девочке, оставшейся сиротой. О судьбе ее матери. О том, какое доброе сердце у Жана Маре, как хорошо он все понимает. И какой он простой.

Ньяи оторвалась от чтения, положила книжку на колени и тоже стала слушать. За фонографом присматривала служанка.

Я продолжал рассказывать о Жане Маре. Однажды их взвод получил приказ занять один из кампунгов в БлангКеджерене. Выступили рано утром и часам к девяти подошли к селению. Еще издали принялись палить из ружей в небо, чтобы заставить противника отступить и таким образом избежать лишнего кровопролития. Потом долго еще стреляли в небо, укрывшись под деревьями. Через некоторое время снова начали продвигаться вперед, на этот раз уже готовясь войти в селение. Кампунг действительно оказался пуст. Взвод вошел, не встретив сопротивления. Там не было ни одной живой души. Солдаты стали ходить по домам и крушить все, что можно было изломать и уничтожить.

За двадцать с лишним лет войны местные жители настолько обнищали, что у них нечего было взять. Капрал Тэлинга приказал сжечь дома. И вот тут-то и показались вдалеке ачехцы, целая орда, словно полчище кочевых муравьев. Мужчины и женщины, одетые во все черное — лишь несколько человек были перепоясаны красными кушаками, — вопили на разные голоса, призывая Аллаха. В самом кампунге тоже появилась горстка молодых ачехских воинов. Они как исступленные набросились на солдат, разя во все стороны парангами. Никто и не заметил, откуда они взялись. Ружья в этой схватке оказались бесполезными. А черные муравьи все приближались. Взвод Тэлинги рассеялся, хотя большинство этих безумцев, находившихся в состоянии амока, вскоре были убиты, а уцелевшие обратились в бегство. Солдаты, унося на руках своих раненых товарищей, тоже поспешно локинули селение. Жан Маре на бегу провалился в яму-ловушку. Острый бамбуковый колышек насквозь прошил ему ногу. Тэлинга тоже наскочил на ловушку, но у него рана была полегче. Когда Жану выдернули бамбуковое жало из ноги, он потерял сознание. Они бежали и бежали, не останавливаясь. Никто не знал, что еще подстерегает их внереди — ачехцы на всякие хитрые выдумки горазды. В любую минуту могли появиться

новые отряды противника. Оставалось одно — бежать, унося тех, кого можно было унести... Раненых поместили в больницу, принадлежащую Компании. Через пятнадцать дней обнаружилось, что у Жана Маре нога в коленном суставе поражена гангреной, и ему отняли ее выше колена. А за несколько месяцев до этого он потерял свою возлюбленную...

— Привози эту девочку сюда, — сказала ньяи.— Аннелис, наверное, будет рада, если у нее появится маленькая сестричка. Правда, Анн? Хотя нет, зачем тебе теперь сестра, когда у тебя есть Минке.

— Ну Мама, опять!..— воскликнула Аннелис, краснея.

Да я и сам не меньше ее смутился. А впрочем, что мне оставалось делать? Ведь я пытался проявить себя перед этой необыкновенной женщиной как настоящий мужчина — цельный, уверенный в себе. Но стоило ей заговорить, и от моей самонадеянности ничего не оставалось. Она затмевала меня, мое «я». И все-таки мне не хотелось, чтобы это продолжалось бесконечно.

— Мама, вы позволите мне спросить? — предпринял я еще одну попытку выскользнуть из ее тени.— Какую школу вы закончили?

— Школу? — Она высоко закинула голову, словно, глядя в потолок, старалась что-то воскресить в памяти.— Насколько я помню — никакую.

— Как так? Вы говорите, читаете и пишете по-голландски. Разве это мыслимо без школы?

— А почему нет? Жизнь может все дать любому, кто желает и умеет брать.

Я был потрясен ее словами. Никогда ни один из моих учителей не говорил этого.

В ту ночь сон долго не шел ко мне. Мой разум напряженно работал, постигая эту необыкновенную женщину. Сторонние люди, по крайней мере часть из них, смотрят на нее искоса, потому что она всего лишь ньяи. Некоторые относятся к ней с почтительностью, но только из-за богатства. Я же увидел ее с другой стороны — в работе, на которую способен далеко не каждый, — услышал, что и как она говорит. Я убедился, что Жан Маре был прав, предостерегая меня: будь прежде всего справедливым в своих мыслях, не живи чужим умом, взявшись судить о деле, очевидность которого не бесспорна.

Конечно, на свете много незаурядных женщин. Это мне пока встретилась только одна, ньяи Онтосорох. Жан Маре

рассказывал, что в Аче женщины бесстрашно выходят на поле боя, чтобы сражаться с солдатами Компании. Они, как и мужчины, готовы сложить головы. На Бали тоже. 1 Да и в том краю, где я родился, крестьянки трудятся бок о бок с мужчинами, обрабатывая землю. И тем не менее Мама — это совсем другое. Она знает больше. Для нее мир не кончается за околицей родной деревни, с детства исхоженной вдоль и поперек.

Школьные приятели рассказывали еще об одной незаурядной яванке, девушке из знатного рода, которая всего на год старше меня. Она дочь бупати округа Дж.?— первая туземная женщина, пишущая по-голландски и уже публиковавшая свои статьи в батавском научном журнале. Ее первое сочинение было издано, когда ей исполнилось семнадцать лет. Пишет на языке, для нее не родном! Половина моих приятелей отказывались верить этому. Возможно ли, чтобы кто-то из туземцев, к тому же девушка, окончившая всего лишь э-эл-эс, занимался писательством, высказывал свои мысли на европейский манер и тем более печатался в научном журнале?! Но я верил, я должен был верить, ибо это придавало мне убежденности в том, что и я способен на то же. Разве я уже не доказал, что могу писать? Пусть это были первые попытки, пусть незначительные... Как раз ее-то пример и побудил меня взяться за перо. А теперь вот здесь мне встретилась еще одна женщина — правда, уже старше годами. Она не пишет, но зато умеет повелевать людьми. Она единовластно управляет большим имением, устроенным на европейский лад! Она не отступила перед старшим сыном, ей подчиняется ее собственный господин, Герман Меллема, она подняла и воспитала свою дочь, сделав из нее будущего предпринимателя,— Аннелис Меллема, прекрасную девушку, мечту любого мужчины.

Я буду изучать эту странную семью. И напишу о ней.

+ Отдельные княжества острова Бали продолжали оказывать сопротивление территориальной экспансии Нидерландов в Индонезии вплоть до начала ХХ в.

2 Имеется ввиду Ралэн Адженг Картини (1879—1904) — индонезийская просветительница, основательница женского движения, Родилась в семье регента округа Джапара. Ее первой публикацией была этнографическая статья «Свадьба у коджа».

Я прямо сгорал от любопытства — так мне хотелось уз- 1ать, кто же она на самом деле, эта поразительная ньяи Энтосорох. Однако узнал я это лишь через несколько месядев из рассказа Аннелис о матери. Вот каким получился этот рассказ после того, как я позднее восстановил его по тамяти.

‚ Ты еще, конечно, помнишь свой первый приезд, мас. Да и можно ли такое забыть? Я, во всяком случае, не могу. Ты дрожал, когда целовал меня на глазах у Мамы. И я тоже дрожала. Если бы Мама не увела меня, я бы еще долго стояла, точно окаменев, у лестницы. Потом двуколка унесла тебя прочь.

Твой поцелуй горел у меня на щеке. Я убежала в комнату и принялась рассматривать свое лицо в зеркале. Оно никак не изменилось. В тот вечер мы ведь ужинали без самбала, было только немного черного перца. Почему же у меня точно жар? Я стала тереть щеку рукой, чтобы избавиться от жжения. Все равно горело. И отовсюду, куда бы я ни бросила взгляд, на меня смотрели твои глаза.

Что это, я сошла с ума? Почему мне все время виделся ты, мас? Почему мне приятно быть рядом с тобой и почему одиноко, отчего я страдаю, когда ты далеко? Почему вдруг после твоего отъезда у меня возникло ощущение какой-то утраты?

Я переоделась ко сну и, загасив свечу, легла в постель. В темноте твое лицо высветлилось еще яснее. Мне хотелось взять тебя за руку, как тогда, днем. Но тебя рядом не было. Я ворочалась с боку на бок и никак не могла уснуть. Час, другой... Словно кто-то пальцами щекотал душу, понуждая меня к чему-то. К чему? Я и сама не знала. Наконец, отбросив в сторону одеяло и мягкий валик, я выскочила из комнаты.

Шека уже не горела. Я даже не осознала, когда, в какую минуту, перестала это ощущать.

Я ворвалась в комнату к Маме, не постучав в дверь. Как обычно, Мама еще не спала. Сидела у стола и читала книгу. Увидев меня, она ее закрыла, и я успела прочесть название — «Ньяи Дасима».

— Что это за книжка, Ма?

Она положила ее в выдвижной ящик.

— Ты почему еще не спишь?

— Я сегодня у тебя хочу спать, Мама.

— Взрослая уже девица, а все просится спать с матерью.

— Ну разреши, Ма.

— Ладно, полезай.

Я забралась на кровать. Мама сошла вниз, чтобы проверить входную дверь и окна. Потом она снова поднялась, закрыла на ключ дверь комнаты, опустила полог, погасила свечу. В комнате сделалось темным-темно.

Рядом с ней я немного успокоилась и стала с трепетом ждать, что она скажет о тебе, мас.

— Так что же случилось, Аннелис? — заговорила она.— Почему ты, уже такая большая, боишься спать одна?

— Мама, ты когда-нибудь была счастлива?

— Всякий человек бывает счастлив, хотя бы недолго и чуть-чуть.

— А сейчас, Мама, ты счастлива?

— Насчет того, что сейчас, сказать трудно. Сейчас у меня только беспокойство и одно-единственное желание. К тому счастью, о котором ты спрашиваешь, оно не имеет отношения. Какая разница, счастлива я или нет? Я о тебе беспокоюсь. Мне хочется тебя видеть счастливой.

Я была так растрогана, услышав это... Обняла Маму и поцеловала ее. Она всегда была со мной такой доброй. Казалось, добрее ее нет человека на свете.

— Ты любишь свою Маму, Анн?

От этого вопроса, который она задала мне тогда впервые, у меня слезы навернулись на глаза, мас. Она только с виду всегда была строгой.

— Да, я хочу, чтобы ты всю жизнь была счастливой. Чтобы не знала обид, как я когда-то. Не знала такого одиночества, как я сейчас, — живя без знакомых и, главное, без друзей. А почему ты вдруг спросила у меня о счастье?

— Да так... Говори дальше, Ма.

— Послушай, Анн... возможно, ты не всегда это чувствовала, но я ведь намеренно воспитывала тебя в строгости, чтобы ты научилась работать, чтобы в будущем тебе не пришлось зависеть от мужа, если он — не дай бог, конечно,— окажется из той же породы, что и твой отец.

Я знала, что у Мамы давно уже не осталось уважения к отцу. Мне было понятно ее отношение к нему, так что об этом можно было не спрашивать. Да и разговора я ждала совсем о другом. Я хотела узнать, приходилось ли ей раньше чувствовать то, что чувствовала я.

— Мама, а когда ты была счастлива, очень счастлива?

— После того как попала к господину Меллеме, твоему отцу. Много лет назад...

— А дальше, Ма?

— Ты помнишь тот год, когда я взяла тебя из школы? Вот тогда и кончилось мое счастье. Теперь ты уже выросла и, конечно, должна знать обо всем. Должна знать, что произошло на самом деле. Я уже несколько недель собиралась

тебе рассказать, да только не было удобного случая. Ты что, засыпаеть?

— Я слушаю, Ма.

— Как-то раз твой отец, еще давно, когда ты была очень маленькой, сказал: все, что необходимо знать дочери, должно быть передано ей матерью...

— В то время еще...

— Да, Анн, в то время все, что исходило от твоего отца, я еще ценила, старалась запомнить, для меня это было непреложным. Но потом он изменился, его поступки разошлись с тем, чему он меня учил. Вот тогда-то и начали таять моя вера в него и мое уважение.

— Ма, раньше папа был умный?

— Не только умный, но и добрый. Это он учил меня всему, что я теперь знаю о земледелии, о том, как вести хозяйство, о содержании скота, о конторской работе. Сначала он учил меня говорить по-малайски, потом читать и писать, а затем и голландскому языку. Твой папа не только учил, он еще и терпеливо проверял, как я усваиваю его уроки. Он требовал, чтобы я разговаривала с ним только по-голландски. Потом научил меня вести дела с банком, юристами, торговцами — всему, чему я теперь взялась учить тебя.

— Как же он мог так измениться?

— Была причина, Анн, была. Произошло всего одно событие, но после него он утратил и доброту, и разум, и все свои способности. Он был сломлен, Анн, уничтожен этим событием — одним-единственным. Он превратился в другого человека, стал животным, не отдающим себе отчета в том, что у него есть семья.

— Бедный папа.

— Да. Теперь ему не нужна ничья забота. Он предпочитает бродяжничать.

Мама, прервав свой рассказ, умолкла. А мне в том, что она рассказала, почудилось как бы предостережение о моем собственном будущем. Кругом стояла мертвая тишина. Слышно было только наше дыхание. Пожалуй, не будь Мама непримирима к отцу — она не раз сама говорила об этом, — трудно сказать, что бы меня ждало. Наверно, нечто худшее, гораздо худшее, чем я могла даже предположить.

— Сперва мне пришло в голову, не отправить ли его в лечебницу для душевнобольных. Я не решилась, Анн. Что бы сказали люди? Какими глазами они бы смотрели на тебя? Что, если бы твой отец был признан сумасшедшим и

закон объявил бы его опекуном сделают 1? Всем хозяйством, состоянием и семьей стал бы управлять какой-нибудь чужой человек — опекун, назначенный судом. У твоей Мамы, простой туземной женщины, ни на что не осталось бы прав, она ничего не смогла бы сделать для тебя, Анн. Тогда уже все оказалось бы напрасным — даже то, как мы с тобой надрывались вдвоем, не зная ни дня отдыха. Ведь суд не признал бы моих материнских прав на тебя, потому что я туземка и не состою в законном браке. Ты понимаешь?

— Мама! — прошептала я. До тех пор я и не подозревала, как много у нее всяких трудностей.

— Даже согласие на твое замужество ты получала бы не от меня, а от опекуна — чужого, постороннего человека, который ни мне, ни тебе ни сват ни брат, Анн. Отправить твоего папу в сумасшедший дом, допустить вмешательство суда — это значило бы объявить всем и каждому, в каком состоянии твой отец, и тогда бы все... Нет, Анн, ты, твоя будущая судьба... Нет!

— Я? А что я, Ма?

— Ты не понимаешь? А если узнают, что ты дочь помешанного? Как мы тогда будем смотреть людям в глаза?

Я спрятала голову ей под мышку, точно цыпленок. Раньше у меня и в мыслях не было, что я могу оказаться вдруг в таком ужасном, унизительном положении.

— Твой отец не от рождения был таким,— заверила меня Мама.— Его таким сделал несчастный случай. Но ведь может статься, что люди и в тебе начнут искать следы недуга.— Я съежилась от страха.— Вот почему я на него махнула рукой. Мне-то известно, в какой норе он с тех пор хоронится. Я знаю — и довольно, лишь бы до людей не дошло.

Мало-помалу жалость к отцу отогнала прочь мои собетвенные переживания.

— Мамочка, давай я буду заботиться о папе. Ладно, Ма?

— Он тебя знать не желает.

.— Но ведь он мой отец! Ну Ма!

— Ша! Жалеть надо тех, кто хоть что-то сознает. Это тебя, его дочь, действительно нужно пожалеть, Анн. Ты должна понять: как человек он уже кончился. Чем ты ближе к нему, тем больше опасность, что твоя жизнь будет изломана. Он стал животным, не сознающим, что хорошо,

1 Под опекой (нидерл.). .

а что — дурно. Ближним он уже не может дать ничего. И все, прекрати, ни о чем больше не спрашивай.

Мне очень хотелось разузнать, что было дальше, но я решила не спрашивать. Если уж Мама сказала свое слово, брыкаться бесполезно. Какие отношения у других матерей с дочерьми, я ведь не знала. Мы с ней жили замкнуто, без друзей, без знакомых. Для людей были просто хозяевами, а они для нас — рабочими или постоянными клиентами. Люди к нам заходили только по делам, связанным с поместьем, поэтому я и сравнивать не могла. Какие они, другие индо, я тоже не знала. Мама не только запрещала мне с кемлибо общаться, но и не оставляла для этого свободного времени. Она была для меня единственной, верховной властью.

— Пожалуйста, пойми и запомни на всю жизнь: мы с тобой трудились, не жалея сил, ради того, чтобы никто не видел в тебе дочь умалишенного,— подвела черту Мама.

Мы довольно долго молчали. Я не знала, о чем она думала тогда, что вспоминала. В груди у меня опять началось то же странное щекотание — будто чьи-то пальцы забегали. Это было почти невыносимо. А Мама все не спешила заводить разговор о тебе, мас. Что же она скажет? Понравился ты ей или нет? Или на тебя будут смотреть лишь как на еще один, новый кирпичик в хозяйстве?

Темнота точно растворилась, я ее уже не замечала. Только ты владел моим воображением. Потом я решила, что надо отвлечь Маму от неприятных воспоминаний, и попросила ее:

— Ма, расскажи, как ты встретилась с папой и как вы жили вместе.

— Ладно. Конечио, ты должна знать все. Только смотри не принимай это близко к сердцу. Тебя в детстве баловали, и ты счастливее, чем была твоя Мама в молодые годы. Я расскажу, чтобы ты всегда это исмнила.

И она начала рассказывать.

У меня был старший брат, Паиман. Родился он в паинг, третий день пятидневной недели, поэтому его и нарекли по первым буквам — паи. Я была на три года младше, звали меня Саникем. Отец мой после женитьбы именовался Састротомо. От соседей я слышала, что это имя означает «первейший писарь». Еще говорили, что отец был человеком усердным. Его уважали, потому что он в деревне был единственным грамотеем — умел читать и писать; и ему нашлось место в конторе. Однако он не был доволен своим местом писаря. `Он мечтал о должности повыше, хотя и то положение, которое он занимал, было достаточно высоким и почетным. Ему ведь не приходилось пахать и мотыжить землю, перебиваться поденной работой, сажать и сеять, рубить сахарный тростник.

У отца было много братьев, родных и двоюродных. А писарю все же не так легко пристраивать их на завод. Имей он должность повыше, это и делать было бы проще, да к тому ж еще в глазах людей можно было возвыситься. Тем более что ему хотелось всех своих родичей протащить на завод не какими-нибудь там подметальщиками или кули. По меньшей мере десятниками! Для того чтобы устроиться кули, не нужно иметь родственником писаря — всякого и так возьмут, если старший согласен.

Он усердствовал, из кожи вон лез. Более десяти лет. А повышения в должности все не было. Хотя его жалованье и годовая надбавка неизменно росли. Он испробовал все средства: ходил к колдунам, читал наговоры и заклинания, налагал на себя затворнические обеты, неделями питался только вареным рисом, постился по четвергам и понедельникам. Все было впустую.

В мечтах он видел себя на должности кассира — держащим в своих руках кассу сахарного завода в Тулангане, близ Сидоарджо '!. Ведь кто только не обращается к заводскому кассиру! Все, начиная с десятников с сахарных плантаций. Придут они, скажем, чтоб вместо подписи приложить палец к бумаге и получить деньги. А ему, кассиру, ничего не стоит своей властью задержать недельный расчет с бригадой, если десятник отказывается платить налоги с заработка рабочих. Заводской кассир — это большой человек в Тулангане. Торговцы бы ему низко кланялись. Господа-европейцы — настоящие и полукровки — здоровались бы с ним по-малайски. Росчерк его пера означал бы деньги! Ои бы стал важным лицом в заводской верхушке. Вот тогда бы всякая мелкота и услышала, как он говорит: жди там, на скамейке.

Бедняга. Не повышение по службе, не уважение и не почет снискал он там, где кончались его мечты и начиналась жизнь. Напротив — только ненависть и отвращение окружающих. А должность кассира все так же маячила

1 Сидоарджо — небольшой город на Восточной Яве.

где-то несбыточной грезой. Подхалимством, подсиживанием друзей он добился того, что все от него отвернулись. Он стал одинок. Но его это нимало не беспокоило. Что и говорить, отец был упрям. Ничто не могло сокрушить его веру в щедрость и покровительство белых господ. Людям смотреть. было тошно на то, как он пресмыкался перед голландскими господами, стараясь завлечь их к себе в дом. Один-два голландца и верно к нему приходили, так он их потчевал всем, чем только мог, лишь бы угодить.

Однако желанная должность все не давалась.

С помощью колдунов и заклинаний он пытался даже наслать чары на господина главного управляющего, чтобы тот соблаговолил побывать у него в гостях. Тоже ничего не вышло. Зато уж к тому в дом сам отец захаживал часто. Но не для встреч с начальником по каким-то служебным делам, нет! Чтобы помогать прислуге на заднем дворе! Господин же главный управляющий на него и внимания не обращал.

Мне больно было слышать обо всем этом. Иногда я украдкой присматривалась к отцу, и мне становилось его жаль. Как же измытарила его душу и тело эта мечта! До какой степени он унижает себя, свое достоинство! Но я не смела тогда и слова сказать. Правда, иногда я молилась о том, чтобы он больше не вел себя так постыдно. Соседи часто говорили: сколь ни всемогущ человек, особенно белый, а только всего лучше, коли попросишь у Аллаха. Я и просила — но не о том, чтобы отец получил должность, а чтоб стряхнул с себя это наваждение, эгот позор. В те годы, конечно, рассказать об этом так, как сейчас, я бы не могла. Только сердцем чувствовала. И никакие молитвы мои не помогли.

Господин главный управляющий был холостяком, как почти все новоприезжие голландцы. Лет ему давали больше, чем моему отцу, писарю Састротомо. Стали поговаривать, что однажды отец предлагал ему женщин. А этот человек, мол, не только услугу не принял и даже не поблагодарил, но еще и обругал его, пригрозив уволить. С того времени отец сделался всеобщим посмешищем. Моя мать просто исхудала, услышав однажды, как люди потешались: смотри-ка, он скоро и свою дочь предложит... Ведь речь-то шла обо мне.

Можешь себе представить, до чего тягостно было жить, зная все это. С тех пор я уже не осмеливалась выходить из дома. Только со страхом выглядывала то и дело в переднюю комнату — не пришел ли в гости белый человек. *К счастью, он у нас не появлялся.

В чем-то господин главный управляющий не был схож с другими голландскими служащими. Он не любил плясать с платными танцорками на праздниках, которые устраивались, когда последний тростник был свезен на завод и обработан. Каждое воскресенье ездил в город Сидоарджо молиться в протестантской церкви. В семь часов утра его часто видели верхом на лошади или в коляске. Однажды я и сама издалека его заметила.

С тринадцати лет меня стали держать взаперти, и я не знала ничего, кроме кухни, двора и своей комнаты. Всех подруг уже выдали замуж. Единственная возможность почувствовать себя на свободе, как когда-то в детстве, выпадала, если заходили соседи и родственники. Даже посидеть в пендбпо мне не разрешалось. Шагу туда ступить не смела,

В те часы, когда оканчивалась смена и толпа служащих и рабочих выходила с завода, я частенько видела из окна, как люди, проходившие мимо, посматривали в сторону нашего дома. Еще бы! Ведь женщины, которые наведывались к нам в гости, без конца меня расхваливали: что за девушка —— цветок Тулангана, краса Сидоарджо! Разглядывая себя в зеркале, я не находила причин, чтобы сомневаться в искренности их восторженных похвал. Отец у меня был статный, пригожий; мать — я даже не знала ее имени — тоже красивая женщина, умевшая следить за своей внешностью. Пожалуй, ему следовало бы, как водится, взять себе двух или трех жен, тем более что у него была земля — часть ее он сдавал в аренду заводу, а часть обрабатывали батраки. Но отца и одна красивая жена устраивала. Он Ни о чем больше не мечтал — только бы получить должность заводского кассира и стать самым уважаемым из туземцев.

Так вот мы и жили, Анн.

Когда мне исполнилось четырнадцать, в городке на меня уже смотрели как на старую деву. Отец же на мой счет имел какие-то свои планы. Хотя к нему и относились с ненавистью, сватать меня все-таки приходили. Он отказывал всем. Я сама несколько раз слышала, сидя в своей комнате. Мать, как любая туземная женщина, права голоса не имела, Все решал отец. Однажды, впрочем, она спросила у отца, на какого же зятя он рассчитывает. Отецей ничего не ответил.

Я, Анн, в отличие от своего отца, не собираюсь решать, кто будет моим будущим зятем. Решать предстоит тебе, а мне — думать и взвешивать. Это в те времена, Анн, мне, как

„ всем девушкам, оставалось лишь одно — ждать, пока пе придет какой-нибудь мужчина и не заберет из дома невесть куда и невесть какой по счету женой — то ли первой, то ли четвертой. Все решал отец, только он. Если еще окажешься у мужа первой и единственной — считай, повезло. У заводских такие семьи — большая редкость. По сей день так. О том, какой мужчина уведет тебя из дома — молодой или старый, — девушке заранее знать не полагалось. С того часа, как обряд совершен, женщина должна служить этому незнакомому мужчине душой и телом всю жизнь, до самой смерти или до тех пор, пока она ему не надоест и не будет изгнана. Иного пути, иного выбора у нее не было. Муж мог оказаться злодеем, игроком или пьяницей. Узнать об этом прежде, чем станешь его женой, было невозможно. Счастье, если попадешь к человеку добропорядочному.

Однажды вечером господин главный управляющий пришел к нам в дом. У меня сразу сердце екнуло. Отец засуетился, забегал, стал отдавать какие-то распоряжения о том о сем, потом сам же их отменял, требуя совсем другого. Мне он велел надеть все, что у меня было лучшего, и раза два являлся проследить, как я наряжаюсь. Я, конечно, насторожилась — как бы и впрямь людские пересуды не оберпулись правдой. Мать испугалась и того больше. Еще ничего не произошло, а она уже принялась всхлипывать в углу кухни, а потом просто онемела, точно языка лишилась.

Мой отец, писарь Састротомо, приказал мне выйти и кодать густой кофе с молоком и пирожные. Он именно так и сказал мне: заварпии», ногуще.

Я ныиша, держа подносе на вытянутых руках. Кофе с молоком и пирожные. Лица господина главного управляющего я пе видела — не полагалось порядочной девушке поднимать глаза на гостя-мужчину, если он не в близком знакомстве с семьей. Тем более на белого. Я только поклонилась и поставила на стол угощение. Тем не менее успела заметить его брюки — белые, из полотняной ткани. И башмаки — большие, с длинными носами. Значит, хозяин их тоже высокий и крупный.

Я чувствовала, как взгляд господина главного управляющего впивался мне в руки и шею.

— Это дочь моя, господин главный управляющий, — сказал отец по-малайски.

— Пора уже зятя иметь,— отозвался гость. Голос у него был сильный, низкий и какой-то нутряной, точно шел из самой утробы. У яванцев таких голосов не бывает.

Я отправилась опять к себе, ждать новых приказаний. Но их не последовало. Потом господин главный управляю-‹ щий вместе с отцом куда-то ушли.

Через три дня, в воскресный полдень, отец позвал меня. Он сидел с матерью в средней комнате. Я опустилась перед ним на колени.

— Не надо, отец, не делайте этого,— упрашивала его мать.

— Икем 1,— заговорил он.— Сложи все свои вещи и одежду в чемодан матери. Сама приоденься как следует, поопрятней да попригляднее.

Ах, какая буря взметнулась тогда у меня в душе! Однако спрашивать я ни о чем не смела — ведь дочь Должна покорно выполнять все приказания родителей, в первую очередь отца. Из своей комнаты я слышала, как отчаянно возражала мать, пытаясь переубедить его, но отец молчал. Я сложила одежду и вещи. Нарядов у меня по тем временам, наверно, было больше, чем у других девушек. Одежда вся дорогая, и обращалась я с ней бережно. Одних только батиковых кайнов с полдюжины. Среди них и тот, что я расписывала своими руками.

Вскоре я вышла, неся старый коричневый чемодан, продавленный в нескольких местах. Отец с матерью сидели там же, где я их оставила. Мать отказалась переодеваться. Потом мы сели в двуколку, ждавшую нас перед домом.

Уже в двуколке отец сказал — раздельно, недрогнувшим голосом:

— Оглянись на свой дом, Икем. С этого дня ты болышне в нем не живешь.

Мне надлежало понять, что он имеет в виду. Я услышала, как зарыдала мать, и тоже всхлипнула.

Двуколка остановилась перед домом господина главного управляющего. Мы сошли. Отец понес мой чемодан. Это был первый раз, когда он что-то для меня сделал.

Я боялась смотреть по сторонам — мне казалось, будто тысячи пар глаз удивленно наблюдали за нами.

На ступеньках лестницы, ведущей в каменный дом, я остановилась. Стыд и отчаяние точно тяжелым камнем навалились на плечи, и в душе была какая-то сосущая пустота. Я и тела не чувствовала, оно будто исчезло, осталась одна оболочка. Значит, не зря-таки насмехались люди — сюда меня в конце концов и привезли, в дом господина главного

1 Икем — сокращенное от Саникем.

управляющего. Поверь, Анн, мне было стыдно, что я дочь писаря Састротомо. Такой человек недостоин того, чтобы пазываться отцом. Но ведь я все еще была его дочерью. Что я могла сделать? Слезы и уговоры матери были бессильны отвратить беду. А уж тем более я сама, не знавшая жизни и не имевшая права распоряжаться собой. Даже мое тело и то не принадлежало мне.

Господин главный управляющий вышел из дома. Он ловольно усмехнулся, и глаза его заблестели. Я услышала тот же голос. Каким-то странным жестом он пригласил нас подняться. В это мгновение я с еще большей ясностью осозпала, какой он огромный. Наверное, раза в три тяжелее отца. Лицо у него было красноватое. Нос такой острый и длинный, что хватило бы на трех-четырех яванцев сразу. На руках кожа грубая, точно у варана, покрытая желтыми волосами. Ручищи здоровенные, не меньше, чем у меня ноги... Я сцепила зубы и еще ниже опустила голову.

Значит, меня и правда отдают этому белому великанураксасе с кожей как у варана. Мужайся! — шепнула я себе. Пикто уже не придет тебе на помощь. Все бесы и демоны объединились против тебя, Икем...

Тогда я впервые в жизни, послушавшись господина ’лавного управляющего, села на стул рядом в отцом, вровень с мужчинами. Голландец — лицом к нам, напротив. Говорил он по-малайски. Мне удавалось улавливать только отдельные слова. Все куда-то плыло, я тонула в их беседе, словпо погружаясь в морскую зыбь, и снова выныривила ва поверхвость. Пи единой мысли, за которую можно было бы ухватиться. Господин главшый управляющий вылащил из кармана конверт п передал его отцу. Потом извлек оггуда же лист бумаги, на котором было что-то написано, и отец поставил внизу свою подпись. Впоследствии я узнала: п копверте лежали деньги — двадцать пять гульденов, бумагой же подтверждалось, что я перехожу в собственность к голландцу, а он обещает через два года, по истечении срока ученичества, назначить отца кассиром.

Вот как просто, Анн, была обставлена эта сделка — проляжа дочери ее отцом, писарем Састротомо. Я, Саникем, оказалась продана. С той минуты у меня не осталось никлкого уважения к отцу, одно презрение. К нему и ко всякому, кто однажды в жизни решил продать своего ребенка. Пиди чего бы это ни делалось...

Я по-прежнему сидела склонив голову, зная, что мне искому даже пожаловаться. Не было для меня в этом мире

людей всесильнее, чем отец с матерью. А если уж отец так поступает, если мать не может меня защитить — что тут смогут сделать другие?

Напоследок отец сказал:

— Икем, отсюда без разрешения господина главного управляющего не выходи. И к нам являться, его не спросясь да без моего позволения, тоже не смей.

Я не видела его лица, когда он говорил это. Сидела попрежнему склонив голову. Тогда-то я в последний раз и слышала его голос.

Отец с матерью уехали домой на той же двуколке. А я осталась там, обливаясь слезами, дрожа и не зная, что мпе теперь делать. В глазах у меня все померкло. Краешком глаза я, будто в тумане, видела, как господин главный управляющий, проводив родителей, опять поднялся в дом. Подхватил мой чемодан и отнес в другую комнату. Потом снова вошел, приблизился ко мне. Взяв за руку, велел встать. Меня била мелкая дрожь. Я не встала. И не потому, что не хотела, не из строптивости. У меня не было сил. Я обмочила свой кайн. Ноги у меня тряслись так, что казалось, я сейчас рассыплюсь. Тогда он вскинул меня, словно старую подушку, и, на руках перенеся внутрь дома, спустил, совершенно изнемогающую, на чистую, нарядно убранную кровать. Я не могла даже сидеть. Повалилась на бок, едва не теряя сознание. Сквозь пелену, застилавшую глаза, успела только разглядеть полутемную комнату. Господин главный управляющий перекладывал мою одежду из чемодана в большой шкаф. Чемодан он вытер тряпкой и затолкал в нижний ящик.

Затем снова приблизился ко мне. Я лежала обессиленная.

— Не бойся, — сказал он по-малайски. Голос у него был низкий, точно раскаты грома, дыхание волной ударило мне в лицо.

Я крепко-крепко зажмурилась. Что он хочет со мной делать, этот раксаса?.. Великан поднял меня и, держа на руках перед собой, принялся носить туда-сюда по комнате, словно деревянную куклу. На мой мокрый кайн он не обращал внимания. Его губы прикасались к моей шеке, к моим губам. Я слышала его тяжелое дыхание. Мне было страшно, я боялась плакать, боялась пошевелиться. По телу текли струйки холодного пота.

Он поставил меня на пол. И тут же снова поймал, увидев, что я покачнулась и вот-вот упаду. Потом, опять подняв на руки, начал прижимать к себе, обнимать, целовать.

Я и сейчас помню слова, которые он произносил, хотя в Го время еще не понимала, что это значит:

— Любимая моя, славная, куколка моя, славная, славненькая...

Он стал подбрасывать меня вверх и ловить на лету. Он тряс меня, тормошил, и это вернуло мне немного сил. Затем вновь опустил на пол. Голова у меня еще кружилась, п я, потеряв равновесие, уткнулась лицом в край кровати.

Он заставил меня подняться, пальцами приоткрыл мне губы. Потом жестами показал, что я должна обязательно чистить зубы, и повел меня в глубь дома, в ванную комнату. Тогда-то я впервые увидела зубную щетку и узнала, как надо ею пользоваться. После этого, помню, у меня еще долго болели десны.

Опять так же, знаками, он приказал мне вымыться, сперва намылившись душистым мылом. Я выполняла все сго приказания, словно они исходили от моих родителей. н ждал у входа в ванную комнату, держа в руках сандалии. Потом надел их мне на ноги. Очень большие, тяжелые, из кожи — первые сандалии, которые я надела в своей жизни.

Он на руках перенес меня назад, в спальню, и усадил перед зеркалом. Насухо вытер мне волосы куском толстой ткани — со временем я узнала, что это называется андук 1,— и смазал их какой-то масляной жидкостью, невероятно дунистой. Расчесывал меня тоже он, как будто я не умела этого делать. Попытался даже уложить волосы в пучок, только у песго не получилось, и тогда он позволил, чтобы я сама с иимя управилась.

Я была как пеживая, ничего уже не чувствовала — безвольная, тозпо кожаная марионетка в руках кукловода-даллига. Он велел мне одеться в чистое и при этом пристально следил за каждым моим движением. Затем припудрил мне лицо, подкрасил губы помадой. После чего наконец высл меня из спальни и позвал двух служанок.

— Это моя ньяи. Прислуживайте ей как следует.

Таким вот был мой первый день на положении содержанки, Анн. И все же, представь себе, его доброжелательность и ласковое обращение сделали свое: я стала чуточку меньше бояться.

Отдав распоряжения служанкам, господин главный упрявляющий тут же уехал. Женщины, хихикая, начали пере-

* Полотенце (индонез.) — от голландского пападое.

до мной угодничать: дескать, какая я счастливица, что меня взяли в содержанки. А мне ни о чем не хотелось с ними говорить. Я не знала ни этого дома, ни порядков, которые в нем заведены. На мгновение у меня даже возникла мысль бежать. Но куда? У кого искать защиты? Что делать потом? И я не решилась. Я поняла, что попала в клетку, Анн, стала собственностью могущественного человека, более могущественного, чем отец, чем все туземцы в Тулангане.

Они принесли мне поесть. Каждую минуту стучались в дверь, услужливо предлагали то одно, то другое. Я молчала. Сидела на полу, не в силах даже к чему-нибудь прикоснуться. Глаза у меня были открыты, но я ничего не видела. Говорят, можно умереть, оставаясь живым. Наверно, в таком состоянии я и находилась.

Ночью мой господин вернулся. Я услышала его тяжелые шаги, все ближе и ближе. Он шел в мою комнату. Я задрожала. Свет лампы, которую с вечера зажгла служанка, упал на его ослепительной белизны одежду. Он приблизился ко мне. Поднял с пола, положил на кровать и тяжело навалился. Я не смела и вздохнуть — так боялась его прогневать.

Долго ли эта гора мяса была со мной, я не знала. Я потеряла сознание, Аннелис. А поэтому не знала и того, что произошло.

Но стоило мне прийти в себя, и я поняла: я уже не та, прежняя Саникем. Теперь я — настоящая ньяи. Через несколько дней мне стало известно и имя господина главного управляющего — Герман Меллема. Имя твоего отца, Анн. Имя же Саникем исчезло навсегда.

Ты уже спишь, что ли? Еще нет?

Почему я рассказываю тебе это, Анн? Потому что не хочу, чтобы с моей дочерью повторилось то же. Ты должна выйти замуж по собственной воле. Выйти за того, кто тебе нравится. И я никому не позволю, доченька, обойтись с тобой так, словно ты животное. Моя дочь не продается — ни за какую цену, ни при каких обстоятельствах. Я не допущу, чтобы с тобой случилось что-то подобное. За честь моей дочери я готова драться. Когда-то моя мать не сумела помочь мне, поэтому она недостойна быть моей матерью. Отец меня продал, как продают жеребенка, — что ж, он не отец мне. Нет у меня родителей.

Жизнь на долю ньяи выпадает очень нелегкая. Она ведь всего лишь подневольная рабыня, которая обязана угождать своему господину. Угождай во всем! Да при этом еще

в любое время будь готова к тому, что ему наскучишь, и тогда выгонит он тебя вместе со всеми детьми, на которых туземцы и то смотрят с презрением, потому что они родились вне законного брака.

Я дала себе клятву никогда больше не видеть ни отца, ни мать, ни родительский дом. Даже вспоминать о них не желала. Навсегда забыть о своем унижении, вычеркнуть его из памяти — вот чего мне хотелось. Они сделали меня ньяи, подневольной рабыней? Ну что ж, значит, я должна быть хорошей ньяи, самой что ни на есть наилучшей. Я и училась всему, чему могла научиться, чтобы ублажить моего господина: чистоте и опрятности, малайскому языку, тому, как стелить постель и как вести хозяйство, как готовить по-европейски. Да, Анн, я мстила своим родителям. Мне хотелось им доказать: я и опозоренная все равно выше их.

Год прожила я, Анн, в доме господина главного управляющего. Ни разу не вышла на улицу, ни разу не позвали меня ни на прогулку, ни к гостям. Да и зачем? Мне самой было стыдно перед всем миром. Тем более перед знакомыми, соседями. Прошло какое-то время, и я выгнала служанок. Всю домашнюю работу делала сама. Не нужны мне были свидетели, никто не должен знать, как я живу. Чтобы никаких толков не было обо мне — несчастной женщине, на долю которой выпал такой позор и бесчестье.

Несколько раз заглядывал писарь Састротомо. Я отказывалась выходить к нему. Одпажды пришла его жена, ноя и се видеть пе пожелала. Господин Меллема никогда ие упрекля меня за мос поведепие. Напротив, он был очень доволен всем, что я делала. По-видимому, нравилось ему и то, с каким рвением я училась. Твой папа, Анн, очень ко мне благоволил. И все-таки ничто не могло исцелить мою истерзанную душу, вернуть мне уважение к себе. Твой папа оставался для меня по-прежнему человеком чужим, доверия к нему я не испытывала. Мне казалось, что он в любой депь может бросить меня и уехать к себе в Нидерланды. Об этом я помнила постоянно. Если господин управляющий усдет, ни за что не вернусь в дом к Састротомо. Я научилась экономить, Анн, копила деньги. Твой папа никогда не спрашивал, как я их расходую, а сам, бывало, на целый месяц уезжал в Сидоарджо или Сурабаю делать закупки.

За год мне удалось скопить больше ста гульденов. На тот случай, если господин Меллема однажды надумал бы вернуться на родину или выгнать меня, я уже имела капитал, с которым могла уехать в Сурабаю и открыть там какую-нибудь лавку.

Прошел год, и у господина Меллемы кончился контракт. Продлевать его он не захотел. Уже тогда, в Тулангане, он держал дойных коров, купленных в Австралии, и учил меня за ними смотреть. А по вечерам занимался со мной чтением, письмом, учил говорить по-голландски, строить предложения...

Мы перебрались в Сурабаю. Господин Меллема купил большой участок земли в Вонокромо, вот этот, где мы теперь и живем, Анн. Только раньше здесь не было так людно, как нынче. Обыкновенная пустошь, покрытая кустарниковой порослью да молоденьким лесочком. Коров перевезли сюда.

Вот тогда я и начала понимать, что такое счастье. Он всегда прислушивался ко мне, интересовался моим мнением, охотно со мной все обсуждал. Постепенно я почувствовала себя с ним на равных. Даже не испытывала прежнего стыда, если приходилось встречать кого-нибудь из давних знакомых. Все, чему я училась, все, что делала, возвращало мне чувство собственного достоинства. Но от решения своего я не отступила: подготовить себя к тому, чтобы никогда ни от кого не зависеть. Конечно, яванская женщина, да еще такая молодая, рассуждающая о чувстве собственного достоинства, — это нечто неслыханное. Открыл мне. глаза на это твой отец, Анн. Ну а по-настоящему осознать, что же такое, в сущности, есть достоинство и самоуважение, мне было дано еще не скоро.

Сюда, на новое место, Састротомо тоже несколько раз наведывался; я упорно отказывалась видеться с ним.

— Выйди к нему, — однажды велел мне господин Меллема,— ведь он твой отец.

— Отец у меня был когда-то, теперь нет. Не будь он вашим гостем, я бы его выгнала.

— Не смей так,— попытался он меня укротить.

— Скорее я вообще уйду отсюда, чем к нему выйду.

— Как уйдешь, а я? А коровы? Кто будет ими заниматься?

— Для этого можно и людей нанять, сколько угодно.

— Коровы знают только тебя.

Так я начала понимать, что на самом деле вовсе не завишу от господина Меллемы. Наоборот, это он зависит от меня. Тогда я, не долго думая, попробовала поставить дело так, чтобы мое слово было во всем решающим. Он не

стал мне препятствовать. Да и вообще-то мой господин меня ни в чем не неволил, кроме того, что заставлял учиться. Здесь уж он был строгим, но хорошим наставником, а я --- послушной и хорошей ученицей. Знала, что все, чему он меня учит, когда-нибудь в будущем пригодится и мне самой, и моим детям, если хозяин надумает вернуться в Нидерланды.

Насчет Састротомо он больше не настаивал. Писарь несколько раз передавал через него, что, если уж мне так претит с ним встречаться, по крайней мере черкнула бы какое письмецо. Но я и этого не сделала. Хотя писать уже умела, по-малайски и по-голландски. Састротомо засыпал меня своими письмами. Я их никогда ‘не читала, просто отправляла обратно.

Однажды мать с отцом приехали в Вонокромо. Господину Меллеме, видно, было неловко, что я упорно отказываюсь с ними встречаться. Он сказал мне, что гости в большой обиде, мать даже плачет. Я попросила его передать им; «Считайте меня яйцом, выпавшим у курицы из гнезда. Разбилось яйцо. И не за что на него пенять».

На том мои отношения с родителями и кончились.

Ну что ты вцепилась мне в руку, Анн? Как я тебя воспитывала, чему учила? Деловому человеку нельзя давать волю своим чувствам и идти у них на поводу. В этом мире все либо прибыток, либо убыток. Тебе не по душе, как я с ними обошлась, да? А между прочим, даже курица-наседка заицикает своих цыплят от ястреба. Нет, Анн, они должны были понести то паказаппе, которое заслужили. Дети виряве судичь евопх родителей. Когда-нибудь и ты, наверно, за многое с меня спросишь. Только сперва стань твердо па ноги.

Потом господин Меллема завез новых коров, тоже из Австралии. Забот по хозяйству прибавилось. Надо было папимать работников. Приглядывать за ними он стал поручать мне. Правда, первое время я еще побаивалась командовать. Мой господин руководил мною. Он говорил: «Для них работа — это их жизнь, значит, ты хозяин их жизни!» Понемногу я осмелела и, прислушиваясь к его советам, начала хозяйничать. Учителем же он оставался по-прежнему строгим и требовательным. Нет, руку на меня он никогда пе поднимал. Наверно, ударь он хоть раз, и я бы костей не собрала. Что и говорить, трудно было, но мало-помалу вссму я выучилась.

‚ У самого господина Меллемы были свои заботы. Он

разъезжал в поисках постоянных покупателей. Дела на ферме шли хорошо, все ладилось.

В то время появился откуда-то Дарсам, бездомный бродяга, искавший какого-нибудь заработка. Работать он любил, брался за все, что ему ни поручишь. Однажды ночью он настиг вора и схватился с ним на ножах. Дарсам вышел победителем. Вор поплатился жизнью. Конечно, было расследование, но его освободили. С тех пор я начала ему доверять, он стал у меня правой рукой.

Чуть не забыла тебе рассказать, Анн. Ведь это мой господин научил меня и красиво, со вкусом одеваться, и подбирать цвета, которые мне к лицу. Он любил сидеть рядом и смотреть, когда я наряжалась. В такие минуты, случалось, еще говорил:

— Ты всегда должна выглядеть красивой, ньяи. Запущенное лицо и неряшливая одежда есть отражение запущенности и неразберихи в хозяйстве, им не верят.

Видишь, я исполняла все его желания, угождала ему во всем. Всегда была как на картинке. Даже перед сном не забывала прихорашиваться. Красота и привлекательность в любом случае лучше неряшливости, Анн. Помни это. А плохое не может казаться привлекательным. Будь я мужчиной, я бы о женщине, которая не заботится о своей красоте, говорила бы друзьям: не женись на такой, она ничего не умеет, даже за кожей своей и то ухаживать не может.

Мой господин сказал однажды:

— Бетель не жуй, пусть у тебя зубы будут белыми и сверкающими, как жемчуг.

И я перестала жевать бетель.

Знаешь, Анн, чуть ли не каждый месяц из Нидерландов приходили посылки с книгами и журналами. Мой господин любил читать. Не пойму, кстати, почему в этом ты совсем не похожа на своего отца. Да и я, между прочим, тоже читать люблю. Малайских книжек он у себя не держал. Яванских тем более. На закате, Анн, закончив работу, мы усаживались перед нашим домишком, бамбуковой лачугой,— этого красивого дома у нас еще не было, — и он велел мне читать. Газеты тоже. Слушал мое чтение, поправлял ошибки, объяснял, что значат слова, которых я не понимала. И так каждый день, пока не научил меня пользоваться словарем. Я-то ведь была подневольной рабыней — мне все надлежало делать так, как он требовал. Изо дня в день. Потом он стал давать мне задания, Анн. Я должна была сама прочесть до коица книжку и рассказать ее содержание. Да, Анн, с каждым днем все меньше оставалось во мне от прежней Саникем. Твоя мама росла, становилась повым человеком, который уже на все смотрел новыми глазами. Как будто бы и прошлого у меня не было. Как будто не была я рабыней, проданной несколько лет назад в Тулангане. Иногда я спрашивала себя: неужто я сделалась теперь голландкой, темнокожей голландкой? Спрашивала ин сама боялась ответа, хотя не могла не видеть, до чего отсталыми были окружавшие меня яванцы. А с европейцами мне совсем мало приходилось общаться.

Однажды я спросила у него: европейских женщин тоже так учат, как он меня? И знаенть, что он ответил?

— Ты способна на большее, чем многие из них, не говоря уж о здешних полукровках.

Ах, как я была счастлива с ним, Анн. Как он умел похвалить, поощрить меня. И за это я готова была с радостью, безоглядно служить ему душой и телом. Если бы мне была суждена недолгая жизнь, я хотела бы умереть у него на руках, Анн. Я убедилась, что правильно поступила тогда, порывая все связи с прошлым. Яванцы учат своих дочерей: муж наставит — ровно бог направит. Вот он-то именно таким и был. Вскоре, как бы в подтверждение этих мудрых слов, он выписал для меня из Нидерландов несколько женских журналов.

Потом родился Роберт. Еще спустя четыре года — ты, Аиит. Хозяйство все разрасталось. Земли стало больше. Пам удалось куцить общинный лес на границе с нашими угодьями. Иокуналось па мое имя. Не было еще только валинных полей и суходольпых участков под пашню. Когда доходы вырослн, мой господин начал платить мне за работу, и за прошлые годы тоже. На эти деньги я приобрела механическую рисорушку и другой хозяйственный инвентарь. С тех пор ферма принадлежала не только господину Меллеме, но и мне. Потом я получила еще свою долю от прибылей за пять лет в размере пяти тысяч гульденов. Господин Меллема велел мне положить их на банковский счет на мое имя. Теперь наше хозяйство именовалось «Поместье Беззаботное» — «Бёйтензорх». Поскольку всем заправляла я, люди стали называть меня ньяи Бёйтензорх — ньяи Онтосорох.

Ты уже спишь? Нет?

Все время я следила за женскими журналами, выполняла многие их советы и вот как-то раз снова задала тот же вопрос моему господину:

— А теперь я похожа на голландских женщин? .

Твой папа расхохотался и сказал:

— Не можешь ты быть похожа на голландских женщин. Да и нет в этом надобности. Достаточно того, какая ты уже есть. И так смышленее и лучше их всех. Всех! — И опять громко захохотал.

Конечно, он преувеличивал. Но я радовалась и была счастлива. По крайней мере уступать я им ни в чем не буду. Мне приятно было слышать его похвалы. Он никогда не ругал меня — только хвалил. Никогда не обрывал меня, если я о чем-то спрашивала, не уходил от ответа. Постепенно я оживала, становилась все смелее.

А потом, Анн... потом был страшный удар, и наша счастливая жизнь стала рассыпаться как карточный домик. Однажды мы с твоим отцом отправились в суд, чтобы выправить бумагу о признании тебя с Робертом детьми господина Меллемы. Поначалу я полагала, что тем самым мои дети получат юридическое признание как законнорожденные. Но оказалось, это вовсе не так. Твой брат и ты по-прежнему считались незаконнорожденными, вы только были признаны детьми господина Меллемы и получили право носить его имя. Вмешательство суда, наоборот, привело как раз к тому, что тебя и твоего старшего брата перестали признавать моими детьми. «Признание» сделало вас — юридически — только детьми господина Меллемы. Юридически, Анн, по голландскому закону, понимаешь? Хотя я, конечно, была и буду твоей матерью. Тогда-то я впервые узнала, сколько зла сокрыто в законе. Вы получили отца, но лишились матери.

А дальше, Анн... дальше господин Меллема захотел вас обоих крестить. Я не поехала с вами в церковь. Вернулись вы неожиданно скоро. Священник отказал вам в обряде крещения. Твой папа нахмурился.

— Моим детям дано право иметь отца,— говорил он.— Почему же они не вправе удостоиться благодати Христовой?

Мне были непонятны эти премудрости, и я сперва помалкивала. Но потом мне сказали: для того чтобы вы, Анн, считались законнорожденными, мы должны сочетаться браком в той конторе, что ведает записью актов гражданского состояния, а тогда уж можно будет и окрестить. Узнав это, я начала упрашивать моего господина, чтобы мы поженились. Прохода ему не давала. Твой папа, до этого несколько дней ходивший с мрачным лицом, вдруг разозлился. Разозлился впервые за все годы. Он даже мне не ответил.

Не объяснил, в чем дело, почему сердится. Так вы и остались побочными детьми. Да, по закону — побочными. И некрещеными тоже,

Я болыше не делала попыток, Анн. Значит, надо довольствоваться тем, что есть. Никогда уже никто не назовет меня мефрау. Прозвище ньяи пристанет ко мне на всю жизнь, до скончания века. Ну что ж, пусть, лишь бы у вас был достойный отец — надежный, такой, на которого можно опереться, которого бы люди уважали. Тем более что и «признание» тоже немало значит в том кругу, где вы будете вращаться. Мои собственные интересы не в счет — только бы вас устроить в жизни. Я о себе сама могу позаботиться. Ах, да ты уже спишь.

— Нет, не сплю, Ма,— возразила я.

Я все еще ждала, что Мама скажет о тебе, мас. Это ведь сейчас она разговорилась, а в другой раз, возможно, такого случая уже не будет. Похоже, надо было набраться терпения, пока она сама не заведет разговор о наших с тобой отношениях, мас.

— Значит, ты в конце концов полюбила папу?

— Я не знаю, что такое любовь. Он исправно выполнял свои обязанности, так же как я — свои. Нам этого было вполне достаточно. Если бы он захотел вернуться в Нидерлапды, я бы ине стала ему препятствовать, и не только потому, что действительно не имела на это никаких прав. У нас не было долгов друг перед другом. Уехать он мог в любую минуту. Твоя мама была ведь при нем всего лишь наложницей, которую он купил у ее родителей. А я к тому времени чувствовала себя уверенно — благодаря всему, что нажила, чему научилась и что умела делать. У меня уже своих сбережений было за десять тысяч гульденов, Анн.

— Ты так никогда и не навестила семью в Тулангане?

— Не было у меня семьи в Тулангане. Только в Вонокромо. Старший брат Паиман — тот несколько раз наведывался, и я его принимала. Приезжал просить о помощи. Вечно одно и то же. В последний свой приезд сообщил: Састротомо умер, когда разразилось холерное поветрие, вслед за многими. Жена его упокоилась еще раньше, и я не знаю — от чего.

— А может, нужно было бы повидать их, Ма?

— Нет. Так оно лучше. Порвать со всем, что было в’ прошлом. Раны, нанесенные человеческому достоинству, ' не заживают. Когда я вспоминаю эту низость — то, как: меня продали... Не могу я простить ни алчности Састротомо, ни беспомощности его жене. Раз в жизни каждый должен решить, как ему жить дальше. Иначе он как личность не состоится.

— Ты слишком сурова, Ма, слишком.

— А что бы ждало тебя, не сумей я найти в себе силы быть суровой? Да, суровой со всеми. Пусть уж, коль так случилось, я одна и буду жертвой — я смирилась с тем, что стала подневольной рабыней. А вот ты слишком мягка, Анн, чересчур жалостлива, даже когда это и не нужно...

О тебе Мама так и не вспомнила. Мне же было как-то стыдно заводить с ней этот разговор, мас. Наверное, она никогда не любила папу. Он всегда оставался для нее чужим. А ты, мас,— почему ты сейчас кажешься мне таким близким? Отчего ты все время стоишь у меня перед глазами и я хочу быть только рядом с тобой?

— Потом на меня обрушилась вторая беда,— продолжала Мама.— Непоправимая...

Правительство решило произвести перестройку морского порта в Танджунг-Пераке. Для того чтобы руководить ремонтно-строительными работами, из Нидерландов приехала группа специалистов по гидротехническим ссоружениям. Наша молочная торговля в это время процветала, дела шли на славу. Каждый месяц мы получали больше и больше за-. казов от новых клиентов. В жилом комплексе БНК* все уже были нашими постоянными покупателями. И вдруг разразилась страшная беда. Словно гром грянул...

Мама подкялась с кровати, чтобы пойти выпить воды. В комнате было очень темно. Кругом безмолвная ночная тишина. Через отворенную дверь доносилось с террасы глухое тиканье маятника. Потом и его не стало слышно, когда Мама вернулась и закрыла за собой дверь.

— В этой группе специалистов был один молодой инженер. Сперва я прочитала о нем в газете: инженер Мориц Меллема. Кое-что там сообщалось и о нем самом. Дескать, напористый, решительный, за время своей недолгой службыз успел уже блестяще себя проявить...

Наверное, дальний родственник твоего папы, подумала я. А меня вовсе не устраивало, что какие-то чужие люди будут

1 БНК — Батавская нефтяная компания.

вторгаться в нашу жизнь — спокойную, устоявшуюся, благополучную. Нечего подпускать кого-то еще к нашему хозяйству. Вот я и спрятала газету, чтобы он ее не увидел. Сказала, что не приносили — видно, доставщик заболел. Господин Меллема больше о ней не вспоминал.

Однажды, — продолжала Мама,— месяца через три, когда вы с Робертом уже уехали в школу, я заметила из конторы, что на дороге появилась большая красивая карета, запряженная двумя лошадьми, — казенная, в каких обычно ездят правительственные чиновники. Твой папа в это время был занят чем-то на заднем дворе. Нет, это и впрямь какое-то роковое стечение обстоятельств! Почему не наоборот, почему не он в тот день оказался в конторе, а я— за домом?..

Карета остановилась перед лестницей у входа. Я поспешила в гостиную, чтобы встретить посетителя. Вероятно, какому-то ведомству понадобились молочные продукты. Успела еще из окна разглядеть молодого европейца, вылезшего из кареты. Одет во все белое. Застегнутый под воротник китель морского офицера, серебряные пуговицы с якорями сверкают, на голове офицерское кепи. Нет только знаков различия на рукавах и погон. Крепко сложен, широкая грудь, а в лице сходство с господином Меллемой. Гость решительно постучал в дверь и вошел.

Заговорил он на плохом малайском, отрывисто и с высокомерием, которое я сразу восприняла как невоспитанность, не вяжущуюся с привычной для меня европейской вежливостью.

— Где есть господин Меллема...— осведомился он, не заботясь даже о том, чтобы его слова звучали как вопрос.

— А вы кто? — спросила я холодно.

— Мне нужен господин Меллема, и только, — сказал он еще грубее.

Я снова почувствовала себя туземной ньяи, и в собственном доме не имеющей права на уважение. Как будто я не была совладелицей этого большого поместья! Видимо, он считал, что я здесь приживалка. А ведь без моей помощи господин Меллема ни за что бы не выстроил этот дом, Анн. Гость не имел права держаться со мной так высокомерно.

Я не предложила ему сесть и, велев кому-то позвать хозяина, ушла в контору.

Твой папа учил меня не читать чужих писем и не слушать разговоров, которые не предназначались для моих ушей. Однако на этот раз я, заподозрив неладное, оставила дверь

в гостиную приоткрытой. Мне необходимо было знать, кто он, этот гость, и зачем пожаловал.

Молодой человек все еще стоял, когда появился твой отец. Через щель в приоткрытой двери я увидела, как господин Меллема застыл на месте, точно его пригвоздили к полу.

— Мориц! — воскликнул он.— Ты?! Ну какой же красавец!

Я тотчас поняла, что это, должно быть, и есть Мориц Меллема, инженер из группы специалистов-гидростроителей, работавших в Танджунг-Пераке.

Тот, не поздоровавшись, Анн, с той же спесью в голосе произнес:

— Ин-же-нер Мориц Меллема, господин Меллема!

Твой отец: опешил. Растерянно кивнув, он рукой показал на кресло, предлагая молодому человеку сесть. Но гость продолжал стоять.

Слушай внимательно, Анн, и никогда не забывай того, о чем я сейчас тебе расскажу. Не только потому, что об этом должны узнать твои дети и внуки. Дело в том, что с появлением этого человека начались все наши нынешние невзгоды... И мои, и твои.

Вот что он сказал, этот молодой голланден:

— Я приехал сюда не рассиживаться в ваших креслах. У меня есть к вам дело поважнее, господин Меллема! Моей матери, мефрау Амелии Меллема-Хаммерс, после того как вы трусливо бросили ее, пришлось работать не разгибая спины, чтобы вырастить меня и дать мне образование. Мы с мефрау Меллема-Хаммерс твердо решили не ждать вашего возвращения, господин Меллема. Нас вполне устроило то, что вы сгинули бесследно, провалившись в тартарары. Мы не пытались разузнать, где вы и что с вами...

Сквозь щель приоткрытой двери мне видно было только лицо твоего папы в профиль. Губы его беззвучно шевелились, щеки тряслись, он слова не мог выговорить. Поднял обе руки, потом снова уронил их.

То, что сказал инженер Меллема, я запомнила дословно:

— Вы исчезли, бросив мефрау Амелии Меллема-Хаммерс обвинение в супружеской неверности. Для меня, ее сына, это тоже было оскорблением. Вы не пожелали передать дело в суд. Вы не дали моей матери возможности защитить себя и доказать правду. Как возникло это грязное обвинение, кто вам его подсказал — неизвестно. Так вот, господин Меллема, по воле случая я сейчас работаю здесь, в Сурабае.

Столь же случайно я прочел однажды в аукционном листке объявление, в котором предлагалось покупать молоко и молочные продукты поместья «Беззаботное», а рядом черным по белому — ваше имя. Тогда я нанял детектива, чтобы выяснить, кто вы такой. И что же? Г. Меллема оказался Германом Меллемой, мужем моей матери, госпожи Амелии Меллема-Хаммерс. Заодно детектив навел справки насчет того, как идут дела в вашем хозяйстве. Выяснилось, что вы успели непомерно разбогатеть, хотя ни разу не вспомнили о жене и сыне, которых вы бросили. Неужели школа и церковь не дали вам должного представления об обязанностях супруга и отца? Между прочим, мефрау Амелия Меллема-Хаммерс могла бы снова выйти замуж и быть счастлива, если бы по вашей милости дело не повисло в воздухе.

— Она давно могла подать в суд, если ей нужен был развод,— слабо возразил твой папа, точно робея перед своим сыном, в котором клокотало столько злобы.

— А почему это должна была делать мефрау МеллемаХаммерс, если обвинение исходило от вас?

— Если бы я предъявил иск, твоя мать лишилась бы всех прав на мою молочную ферму там, в Голландии.

— Не надо гадать да прикидывать, что было бы, господин Меллема. Факт остается фактом: иск вы так и не предъявили. Меллема-Хаммерс стала жертвой ваших вымыслов и догадок.

— Если бы она еще тогда не возражала против судебного процесса, боясь громкого скандала, я бы сделал это.

— В то время у моей матери не было денег на адвоката. Теперь же я найму любого, сколько бы мне это ни стоило. Можете начинать процесс. Вы ведь тоже достаточно богаты, чтобы нанять защитника, да и на выплату алиментов вашего состояния хватит.

Ну вот, Анн, теперь все было ясно: инженер Меллема — не кто иной, как родной сын твоего папы, единственный его законный ребенок, от законной жены. Он явился сюда к нам незваным пришельцем, чтобы перевернуть вверх дном нашу жизнь. Я дрожала, слыша все это. Как?! Писарю Састротомо и его жене не дозволено было и приблизиться к нам! Паиману тоже. Никогда и никому, даже собственным детям, я бы не позволила нарушить спокойное течение нашей жизни. А тут явился твой единокровный брат, и зачем? Ему мало прикоснуться — он хочет перевернуть все вверх дном!

До той минуты я не вмешивалась в их разговор. Однако, услышав его угрозы, не выдержала и вышла — надо же было помочь моему господину.

— Детектив представил мне весьма точные и подробные сведения, — продолжал он, не обратив внимания на мое появление.— Я знаю каждую вещь в комнатах этого дома, знаю, сколько у вас рабочих, сколько коров, сколько тонн риса и вторичных культур дают ваши заливные и суходольные поля, какой у вас ежегодный доход, сколько на банковском счету. Но самым удивительным было для меня узнать нечто, касающееся ваших жизненных принципов. Вы исчезли, бросив госпоже Амелии Меллема-Хаммерс обвинение в супружеской неверности. Го закону вы все еще муж моей матери. А что ж теперь выяснилось? Что вы взяли в любовницы туземную женщину, которую держите при себе не день и не два, а уже более десяти лет! Вы состоите с ней во внебрачном сожительстве. И даже ухитрились произвести на свет двух ублюдков!

Мне кровь ударила в голову, когда я услышала это. Губы пересохли. Скрипнув зубами, я медленно двинулась на него и уже готова была ногтями изодрать ему’ лицо. Он опоганил все, что было у меня самого дорогого, все, что я оберегала и пестовала, что столько лет создавала.

— Это что за разговор?! Здесь не дом Меллема-Хаммерс и ее сына! — гневно закричала я по-голландски.

Он даже взглянуть на меня не соизволил, Анн, точно и не слышал моего яростного крика, этот наглец. Не изменился в лице. Я была для него все равно что полено. По его мнению, мы, видите ли, с твоим отцом прелюбодействовали. Ну что ж, возможно, он имел право так судить о наших отношениях. И весь мир тоже. Но заявлять, будто бы твой отец и я обманывали какую-то неизвестную мне Амелию и ее сына... это уж было верхом наглости! Да еще в нашем собственном доме, который мы сами построили...

— Как ты смеешь говорить так о моих детях! — вне себя от ярости опять зарычала я.

— Мне нет до тебя никакого дела, ньяи,— грубо ответил он, через силу выталкивая из себя малайские слова, и опять отвернулся, только бы меня не видеть.

— Это мой дом! Можешь вон там, на дороге, позволять себе такое, а не здесь!

Твоему отцу я сделала знак, чтобы он ушел, но он не понял. На этого же наглеца мои слова не произвели никакого впечатления. Твой папа стоял с раскрытым ртом, ошеломленный, точно лишившись рассудка. Потом оказалось, что так оно и было.

— Господин Меллема,— сказал Мориц, по-прежнему не желая меня замечать.— Даже если вы сочетаетесь с этой ньяи, вашей любовницей, законным браком, она не станет от этого христианкой. Она язычница! А вы... вы низкий человек. То, что вы сделали, омерзительнее всех мерзостей, в которых вы обвинили мою мать, мефрау Амелию МеллемаХаммерс. Вы совершили тяжкое преступление, грех против крови! Вы смешали христианскую кровь с цветной кровью туземной язычницы! Это грех, которому нет прощения!

— Убирайся прочь! — рыкнула я, но и это не произвело на него никакого впечатления.— Пришел в чужой дом мутить воду! Называет себя инженером, а у самого понятия о вежливости ни на грош!

Мориц и теперь не удостоил меня ответом. Я сделала шаг к нему. Тогда он чуть отступил, как будто хотел показать, что ему противно стоять рядом с туземкой.

— Итак, господин Меллема, вот все, что я был намерен вам сообщить.

Он повернулся ко мне спиной, вышел из гостиной; не взглянув на окна, сел в свою карету и укатил.

Твой папа стоял, тупо глядя перед собой.

— Так вот он каков, твой сынок от законной жены! — зарычала я на него.— Вот она какова, эта европейская цивилизованность, которой ты меня учил десяток с лишним лет! Которую превозносил до небес! О ней ты толковал мне изо дня в день? Этот наглец шпионил, лез в чужую жизнь, вынюхивал по задворкам, и для чего? Чтобы потом в один прекрасный день явиться с оскорблениями и вымогательствами? Да-да, с вымогательствами! А как это еще назовешь? Иначе зачем тогда было ему разнюхивать?

Но господин Меллема ничего не слышал, Анн. Заметив, что его немигающий взгляд устремлен на дорогу, я опять зарычала, как тигрица. Нет, все было напрасно. На мой крик примчались несколько работников, чтобы узнать, что происходит. Увидев, как я исступленно бросаюсь на хозяина, они тут же разбежались, точно их ветром сдуло.

Я изо всех сил трясла, дергала его, царалала ему ногтями грудь. Он молчал, совершенно не чувствуя боли. Только у меня в душе боль закипала слепой, безудержной яростью. Я не знала, о чем он тогда думал. Возможно, вспоминал свою жену. Но как больно было мне, Анн, как мучительно больно... И еще больнее оттого, что он и знать’ не знал о моих страданиях.

Потом, устав тормошить его и царапать, я разрыдалась и, вконец обессиленная, упала в кресло, точно брошенное кем-то старое платье. Уронила голову на стол. Лицо у меня было мокрым от слез.

Когда же копчатся эти унижения? Неужели каждому, кто захочет, будет позволено оскорблять меня? Неужто я должна проклясть моих покойных родителей, которые, продав свою дочь, обрекли ее на такое существование? Неужто образованный человек, инженер, не понимает, что он унизил не только меня, но и моих детей? Почему на моих детей можно смотреть с презрением, почему можно походя швырять в них оскорбления? И почему у. моего господина, Германа Меллемы — этого огромного великана с широкой грудью, мускулистого, могучего,— не оказалось сил, чтобы защитить свою подругу жизни, мать его детей? Чего же тогда ждать от такого мужчины? А ведь он был не только моим учителем, но и отцом моих детей, моим богом! Зачем тогда весь его ум, образованность? Зачем на него, европейца, почтительно взирают все туземцы? Зачем ему быть моим господином, учителем и богом, если он и самого себя защитить не в состоянии?

С той минуты, Анн, у меня не осталось ни капли уважения к твоему отцу. Он воспитывал во мне чувство достоинства и уважения к себе, а сам-то, сам ничем не лучше писаря Састротомо и его жены. Если он, столкнувшись с мало-мальски серьезным испытанием, оказался хлюпиком, я и без него справлюсь. Уж детей-то на ноги поставить сумею. Но как же больно мне тогда было, Анн. Сильнее боли никогда, наверно, не придется испытать в жизни.

Я подняла голову. Слезы застилали глаза, И сквозь их пелену я увидела моего господина: он все так же стоял в тупом оцепенении, уставив немигающий взгляд вдаль, на дорогу. На меня — его подругу жизни, главного помощника! — даже не посмотрел. Потом закашлялся, медленномедленно сделал шаг, другой... И позвал сына — тихо, испуганно, точно боясь накликать нечистую силу:

— Мориц! Мориц!

Он спустился по лестнице, медленно пересек двор, направляясь к воротам. Выйдя на большую дорогу, свернул” направо, в сторону Сурабаи, и ушел — в рабочей одежде, без шляпы, в простых кожаных сандалиях.

К вечеру твой папа не вернулся. Меня это уже не вол-:

новало. Я всееще пыталась как-то унять боль, раздиравшую мне грудь. Ночью он тоже не пришел. И на следующий день тоже. Трое суток, Анн, его не было. А я в это время, зарывшись лицом в подушку, понапрасну лила слезы.

Все заботы взял на себя Дарсам. На третий день вечером он решился постучать в дверь моей спальни. Дверь была не заперта. Это ведь ты, Анн, впустила его в дом и привела наверх. Меня это сначала взбесило. Я никогда раньше и допустить не могла, что он посмеет сюда войти. Но потом я сообразила, что, на его взгляд, есть, должно быть, дела поважнее, чем моя обида и тоска. Тогда Дарсам в первый и последний раз поднялся сюда, на второй этаж. Наверное, ты уже и не помнишь этот случай.

Сказал он вот что: .

— Ньяи, я только в бумагах не того... А так уже все сделал.— Говорил он по-мадурски. Я лежала на кровати, обхватив руками подушку, и даже не приподнялась, не ответила ему. Мне безразлично было, что делается в поместье.— ...Вы не беспокойтесь, ньяи. Все в порядке. Дарсам, значит, это... ну, в общем, вы ему верьте.

Да, ему действительно можно было верить.

На четвертый день я поехала и забрала тебя из школы. Другого выхода не было. Нельзя было допустить, чтобы хозяйство, в которое мы вложили столько сил и труда, развалилось и все пошло прахом. От него зависела вся наша жизнь. Оно было моим первенцем, Анн, твоим самым старшим братом, это поместье...

В конце своего рассказа Мама заплакала навзрыд, наверное снова, как тогда, ощутив боль того давнего унижения, за которое ей так и не удалось отомстить. Потом, уже успокоившись, она продолжила:

— Вспомни, сколько я людей выгнала тогда с работы и из кампунгов — человек пятнадцать, не меньше. Это ведь они за жалкую мзду, за один-два талена, снабжали Морица сведениями. А может быть, и вовсе задаром. И еще, Анн... я должна попросить у тебя прощения. Когда-то мы с твоим отцом условились, что отправим тебя учиться в Европу. Поэтому теперь я чувствую себя очень виноватой в том, что забрала тебя из школы. Хотя ты была еще совсем ребенком, я заставляла тебя тяжко трудиться — работать от зари до зари, без отдыха — и даже не позволяла тебе заводить новых друзей и подруг здесь, потому что... потому что надо было выбирать, Анн, между хозяйством и подругами. Я делала из тебя настоящую хозяйку поместья. А хозяйке не положено быть накоротке со своими работниками.

Понимаешь, нельзя тебе попадать под их влияние. Вот такз

то, Анн. Ну что поделаешь...

После приезда инженера Меллемы все круто изменилось. О папе я сама знала, мне это никто не рассказывал. На седьмой день он вернулся. Как ни странно, чисто одетый, в новых туфлях. Случилось это вечером, когда мы закончили работу. Мама, я и Роберт сидели в это время перед домом.

— Молчите. С ним не заговаривать,— приказала Мама.

Он был гладко выбрит и очень бледный. Прическа почему-то другая, на пробор. Я помню, мы все тогда почувствовали, что от него пахло помадой для волос, которой в на-, шем доме никто не пользовался. И еще чем-то странным — как будто вместе запах вина и пряностей. Папа прошел мимо нас, не поздоровавшись и не глядя в нашу сторону, поднялся по лестнице и скрылся в доме.

Вдруг Роберт вскочил, выкатил глаза на Маму и, зло завопив:

— Мой папа хороший, он не туземец! — побежал за ним вдогонку.— Папа, папа!

Я посмотрела на Маму. А она, не сводя с меня взгляда, тихо сказала:

— Если хочешь, можешь последовать примеру своего брата.

— Нет, Ма! — вскрикнула я и бросилась ей на шею.— Я только с тобой! Я тоже яванка, как ты!

Что папа делал в доме — неизвестно. Мы не видели. Все двери были заперты на ключ.

Потом, примерно через четверть часа, он вышел. На этот раз посмотрел и на Маму, и на меня, но ничего нам не сказал. Следом за ним выглянул Роберт. Папа опять прошел через двор к воротам, свернул на большую дорогу и исчез. Роберт с мрачным лицом скрылся за дверью, расстроенный, наверно, тем, что папа так и не похвалил его.

С того времени я папу за пять лет почти не видела. Иногда, правда, он все-таки появлялся, но ненадолго и всегда молча, а потом снова уходил. Мама объявила, что не будет ни искать его, ни пытаться выяснить, где он пропадает. Мне она тоже запретила это делать. Даже всякие упоминания о нем запретила. А однажды произошел такой случай: Мама

приказала Дарсаму снять со стены папин портрет, вынести его во двор и сжечь на глазах у всей домашней прислуги и рабочих. Наверно, это была ее месть.

Сначала Роберт молчал. И только когда уже все разошлись, он взбунтовался. Побежал в дом, сорвал висевший у Мамы в комнате ее портрет и сам сжег его на кухне.

— Он может отправляться вслед за отцом,— сказала Мама Дарсаму.

Мадурец передал ее слова Роберту, а от себя добавил:

— Всякого, кто посмеет обидеть ньяи и барышню, будь то хоть вы, синьо, я этим вот секачом на куски изрублю. Ежели хотите, можете проверить — нынче, завтра или когда вам будет угодно.

Через два месяца после этого события Роберт окончил э-эл-эс. Маму он в свои планы не посвящал, а она и не спрашивала. Он стал болтаться без дела. Эта молчаливая вражда между Мамой и моим старшим братом тянется по сей день. Уже пять лет.

Сперва Роберт продавал все, что только ему удавалось утащить со склада, из дома, из конторы, с кухни, — продавал, чтобы иметь деньги. Мама выгоняла слуг и работников, которых он тоже подбивал на воровство. Потом она вообще запретила Роберту куда-либо входить, кроме его собственной комнаты и столовой.

Уже пять лет прошло, мас. Пять лет. И вот появились гости, сразу двое: у брата — Роберт Сюрхоф, а у нас с Мамой — ты, Минке. Ты, мас, мой единственный...

ь % ) — ) и Е

-ъ-- 7 : о | о

Уже пять дней я жил в роскошном доме в Вонокромо. Я вот Роберт Меллема пригласил меня к себе.

Я вошел, помня, что надо быть начеку. Осмотрелся. Мебель была почти такая же, как в моей комнате, но здесь тоял еще и настоящий письменный стол. Под стеклом я ‚аметил большой рисунок, на котором было изображено ‘рузовое судно «Карибу» с английским флагом на мачте.

уз 'Держался он поначалу приветливо. Правда, глаза были какие-то шальные и чуть воспаленные. Одет опрятно. От него пахло дешевым одеколоном. Волосы, напомаженные до блеска, зачесаны набок. Статный парень с приятной внешностью — высокого роста, подтянутый, ловкий, сильный, — он вел себя учтиво и, казалось, все время что-то взвешивал в уме. Только его округлые карие глаза, то и дело впивавшиеся в меня, и выпяченная нижняя губа вызывали у меня чувство тревоги. Не скажешь, что с ним было спокойно оставаться один на один в комнате.

— Минке,— заговорил он,— похоже, тебе нравится жить здесь. Ты ведь школьный приятель Роберта Сюрхофа, верно? Вы с ним из одного класса?

Я настороженно кивнул. Мы уселись на стулья, друг против друга.

— Я тоже должен был учиться в гимназии. Уже бы закончил.

— А почему ты не поступал?

— Об этом мать обязана была заботиться, а она ничего не сделала.

— Жаль. Наверно, ты ее не просил.

— А зачем просить? Это ее обязанность.

— Возможно, Мама считала, что ты не хочешь продолжать учебу.

— Судьбу не угадаешь, Минке. Теперь уж какой есть, такой есть. Обскакал ты меня. Туземец — и вот на тебе: ученик голландской гимназии. А-а, да что за радость говорить о школе...— Он помолчал минуту, разглядывая меня своими карими глазищами.— Я вот о чем хотел спросить: как ты можешь жить здесь? И еще, видать, доволен? Это из-за Аннелис?

— Точно, Роб, из-за твоей сестры. И еще потому, что меня пригласили.

Он негромко кашлянул. Я присматривался к нему.

— У тебя, вероятно, есть возражения? — спросил я.

— Тебе нравится моя сестра? — ответил он вопросом на вопрос.

— Жаль, что ты всего лишь туземец.

— Чем же плохо, что я всего лишь туземец?

Он еще раз откашлялся, подыскивая слова. Взгляд его блуждал теперь где-то за окном. Я тем временем стал рассматривать комнату.

Кровать без полога, Под ней бутылка с торчащим из горлышка обгоревшим остатком ароматической спиральки от комаров. Вокруг бутылки рассыпан табачный пепел. Пол еще не подметали.

Я поднял глаза от пола, услышав его голос:

— Скучно мне в этом доме.— Он переменил тему: — Ты не играешь в шахматы?

— К сожалению, нет, Роб.

— Да, очень жаль. А как насчет охоты? Пойдем поохотимся.

— Извини, Роб, у меня нет времени. Надо заниматься. Вообще-то я охоту люблю. Что, если в другой раз?

— Ладно, в другой раз.— Он пристально посмотрел мне в глаза, и я увидел угрозу в его взгляде. Он хлопнул себя ладонью по бедру.— А что, если просто так пройтТисЬ?

— Извини, Роб, мне надо заниматься.

Мы довольно долго молчали. Он встал и прикрыл створку двери. Я посматривал по сторонам, пытаясь придумать, о чем бы еще поговорить, но при этом не забывал, что надо быть осторожным и постоянно готовым к любой неожиданности. Мой взгляд задержался на окне. Если он, предположим, вдруг кинется на меня, я могу отскочить туда и выпрыгнуть. Тем более что у окна стоял низенький столик, на котором не было ваз с цветами.

Рядом на стуле валялось нечто похожее на журнал, сложенный в несколько раз,— должно быть, его подкладывали под ножку шкафа или стола.

— У тебя есть что-нибудь почитать? — спросил я.

Он опять сел и в ответ рассмеялся беззвучным смехом. Зубы у него были белые, блестящие, видно, он за ними хорошо следил.

— Почитать? Ты имеешь в виду это? Эту бумагу? — Он глазами показал на безжалостно смятый журнал.— Ах да, помнится, я тоже как-то полистал...

Он взял 2/70 со стула и протянул мне. У меня в ту минуту было ощущение, будто он что-то замышляет. Взгляд его колючих глаз сверлил меня, и я поежился. Обложка на журнале оказалась разорванной, однако часть названия можно было прочесть: /п415...

— Чтиво для бездельников, — резко бросил он.— Читай, если хочешь. Забирай.

По бумаге и типографской краске я сразу определил, что журнал новый.

— Ты кем хочешь стать, когда окончишь гимназию? —

спросил он вдруг.— Роберт Сюрхоф говорил, что ты будущий бупати.

— Ничего подобного. У меня нет никакого желания поступать на службу. Предпочитаю быть свободным, как сейчас. Да и никто меня не назначит бупати. А ты кем, Роб? — в свою очередь поинтересовался я.

— Я не люблю этот дом. И страну эту не люблю. Жарища... Мне больше нравится снег. А в этой стране слишком жарко. Я поеду в Европу. Буду плавать по морям, объезжу весь мир. Как только устроюсь матросом на какой-нибудь корабль, сразу сделаю себе татуировку на руках и на груди. .

— Недурно,— сказал я.— Мне бы тоже хотелось увидеть другие страны.

— Яи говорю. Раз так, могли бы с тобой вместе отправиться в плавание. Посмотрели бы мир. На пару, Минке, ты да я. Почему бы нам не столковаться, верно? Жаль только, что ты туземец.

— Да, очень жаль, что я туземец.

— Вон, видишь, корабль на картинке? Это мне один приятель подарил,‚— сказал он, заметно воодушевляясь.— Плавает на «Карибу». Мы с ним случайно встретились в Танджунг-Пераке. Он много чего рассказывал, особенно о Канаде. Я уже готов был с ним ехать, но он меня не взял. Какой тебе, говорит, резон становиться матросом? Сиди дома. Ты из богатой семьи — если захочешь, сам можешь купить себе корабль... Он с тех пор ни разу больше не приходил в Перак. И не писал даже. Наверно, утонул.

— Возможно, Мама не позволит тебе уехать,— сказал я.— Кто же тогда со временем будет управлять этим большим хозяйством?

— А-а!..— презрительно фыркнул он.— Я уже взрослый и имею право распоряжаться собой. Только все не решусь никак. Не знаю почему.

— Лучше бы тебе сперва с Мамой посоветоваться.— Он отрицательно покачал головой.— Или с отцом,— предложил я,

— К сожалению...— Он сокрушенно вздохнул.

— Яни разу не видел, чтобы ты разговаривал с Мамой. Может быть, лучше мне рассказать ей о твоих планах?

— Нет уж. Спасибо. А я слышал от Сюрхофа, что ты проныра.

Я почувствовал, как побагровело у меня липо от прихлынувшей крови. Догадался: значит, попал в самое его

уязвимое место. Ну что ж, и это неплохо — зато он высказал все, что у него в мыслях.

— Всякого человека как-то оценивают со стороны, смотрят, хорош он или плох,— сказал я.— И он в свою очередь оценивает других. Я это делаю. И ты. И Сюрхоф.

— Я? Я нет! — отрезал он.— Мне плевать на то, что говорят и делают другие. Особенно на то, что говорят обо мне. А уж о тебе — тем более. Только Сюрхоф все-таки сказал: поосторожнее с этим вонючим Минке, это пролаза самой низкой пробы.

— Он прав — каждый человек должен быть осторожен. И Сюрхоф в том числе. Я ведь не забываю, что с тобой надо быть осторожным, Роб.

— Видишь ли, мне и в голову никогда не приходило, что я бы смог поселиться у чужих людей из-за женщины. Хотя приглашали и в самом деле частенько.

— Я уже раньше сказал тебе: мне нравится твоя сестра. Кроме того, меня пригласила Мама.

— Ладно. Лишь бы ты знал, что я тебя не приглашал.

— Я хорошо это знаю, Роб. У меня сохранилось Мамино письмо.

— Дай-ка прочесть.

— Оно мне адресовано, Роб, а не тебе. Извини.

В его поведении, в тоне его голоса сквозило все больше враждебности. Он исподлобья низал меня глазами, явно с намерением нагнать страху. Я, правда, уже и без того начинал испытывать некоторое беспокойство.

— Не знаю, женишься ты когда-нибудь на моей сестре или нет. Но Мамеи Аннелис ты, видать, пришелся по вкусу. Только учти все-таки, что я — сын, и притом старший в семье.

— Мое присутствие здесь не имеет никакого отношения к твоим правам, Роб. Я не собираюсь их ущемлять. Конечно, ты старший сын в семье. Кто же с этим будет спорить?

Он кашлянул и поскреб в голове — осторожно, стараясь не испортить прическу.

— Я знаю, и ты тоже знаешь, что ко мне здесь относятся враждебно. Со мной никто не считается. Но от кого это идет — мне известно. Теперь еще и ты сюда явился. Ты, несомненно, с ними заодно. А я здесь изгой, у меня союзников нет. И советую тебе не забывать, на что способен человек, ставший изгоем,— пригрозил он с улыбкой на губах.

— Все верно, Роб. Но и ты не забывай своих собственных слов, потому что они могут обернуться против тебя же.

Теперь в его глазах, сверливших меня, появилось раздумье. Он прикидывал мои силы. Я последовал его примеру и тоже улыбнулся, не переставая внимательно наблюдать за каждым его жестом. Одно подозрительное движение, и я — хоп! — выпрыгну из окна. Меня ему в этой комнате не зацапать.

— Хорошо,— сказал он, кивая головой.— А ты к тому же не забывай, что ты всего лишь туземец.

— Ну еще бы, я всегда это помню, Роб. Не беспокойся. Кстати, и тебе не мешает помнить, что туземная кровь в тебе тоже течет. Разумеется, я не индо, у меня в роду нет европейцев, но, поучившись в гимназии, я тоже усвоил от голландцев кое-какие науки — это я сообщаю на тот случай, если ты преклоняешься перед всем европейским.

— Ты умник, Минке. Не зря в гимназии учишься.

Этот короткий, но державший нас в напряжении разговор, казалось, тянулся уже не один час. Только потом я понял, что он продолжался от силы минут десять. К счастью, Аннелис позвала меня из гостиной, и я, встав, направился к двери.

И тут произошло то, чего я совершенно не ждал,— не поднимаясь со стула, Роберт невозмутимо произнес:

— Иди, твоя ньяи тебя разыскивает.

Я остановился и удивленно посмотрел на него. Он только улыбнулся.

— Она твоя сестра, Роб. Нехорошо так говорить о ней. Да и мне это оскорбительно...

За дверью Аннелис схватила меня за руку и потащила в столовую с такой поспешиостью, словно там случилось что-то очень важное. Мы сели на софу с мягкими подушками, застланную ярким вышитым покрывалом. Прильнув ко мне, она испуганно зашептала:

— Не общайся с Робертом. И тем более не ходи в его комнату. Я волнуюсь. Он стал таким злобным... Мама уже два раза отказывалась оплачивать его долги, мас.

— Охота тебе враждовать с родным братом...

— Не в этом дело. Он должен работать, чтобы самому кормить себя. Он смог бы, если б захотел. Но он не хочет.

— Хорошо, но зачем вам непременно враждовать между собой?

— Это не с моей стороны идет, мас. Можешь мне поверить. Мама, конечно, во всем права, только Роберт не хочет признавать ее правоту, потому что Мама яванка. Но мне-то куда деваться?

“Я знал, что в семейные дела нельзя вмешиваться, и решил не продолжать этот разговор. Однако про себя все же подумал: ну а что, собственно, он имеет, живя в своей семье, этот красивый парень? От матери ничего, от отца тоже. От сестры тем более. Ни любви, ни участия. Теперь еще и я к ним в дом явился, и он, естественно, в чем-то начал подозревать меня. В сущности, этого следовало ожидать.

— Почему ты не попробуешь примирить их, Анн?

— Зачем? Он совершил такую гнусность, что я прокляла его.

— Прокляла? Ты прокляла?

— Смотреть на него не могу. Раньше я еще хоть как-то с ним ладила. А теперь до конца жизни — нет! Нет, мас.

Я пожалел о своей попытке вмешаться в их дела. Внезапно вспыхнувшее лицо Аннелис яснее ясного говорило о том, как она разгневана.

Ньяи пришла посидеть с нами. В руках у нее был свежий номер газеты «5.М№. 9/4 ).»*. Она показала мне рассказ «Необычная обыкновенная ньяи, с которой я знаком»,

— Ты уже читал это, ньо?

— Читал, Ма. В школе.

— Уменя такое чувство, словно я когда-то была знакома с женщиной, которая здесь описана.

Наверное, я побледнел, услышав ее небрежно оброненное замечание. Хотя в рукописи заглавие звучало иначе, это действительно был мой рассказ, первое мое сочинение, помещенное в газете, а не в аукционном листке. Несколько слов и предложений там, конечно, подправили, но все остальное было написано мной. Сюжет я не позаимствовал, а придумал свой, кое в чем приблизив его, однако, к повседневной жизни Мамы и к той истории, которую рассказала мне Аннелис.

— Кто написал, Ма? — спросил я с невинным видом.

— Макс Толленаар. А ты и впрямь сочиняешь только рекламные тексты?

Прежде чем разговор зашел слишком далеко, я решил признаться.

— Не буду скрывать, это мое сочинение, Ма.

— Я догадывалась. Ты и в самом деле молодец, ньо. На сотню человек не всегда и один найдется, способный так

1 Аббревиатура от «Зоегабщаазей Меиоз уап 4еп Раз» — «Сурабайские новости дня» (нидерл.).

написать. Только знаешь, если ты в своем рассказе имел в виду меня...

.- — Про вас я все выдумал, — выпалил я, предупредив ее упрек. а

— Да, заметно. Отсюда много и неточностей. А сам по себе рассказ хороший, ньо. Могу лишь пожелать тебе стать большим писателем. Таким, как Виктор Гюго.

О господи, про кого она говорит? Я даже постеснялся спросить, кто это. И еще рассуждает о художественных достоинствах. Где она училась этому? Или это все на-\ пускное?

— Ты когда-нибудь читал Франсиса 1? Г. Франсиса?

Честное слово, я почувствовал себя уничтоженным. Его я тоже не знал.

— Ты, синьо, похоже, не читаешь малайские книги.

— Малайские, Ма? А разве они есть? — пробормотал я.

— Жаль, что ты его не знаешь, ньо. Он уже много книг написал. На малайском. По-моему, он китаец-тоток или полукровка. Не из местных. Напрасно ты не интересуешься.

Она еще долго говорила о книгах и писателях, а меня все больше брало сомнение. Вероятно, просто красуется тем, что ей довелось слышать от Германа Меллемы. Мои преподаватели достаточно хорошо просветили меня в голландском языке и литературе. Насчет того, о чем она сейчас толковала, никогда и речи не заходило. А уж моя любимая учительница, юфрау Магда Петерс, наверняка знает гораздо больше, чем какая-то ньяи, пытающаяся рассуждать о языке литературных произведений.

— Франсис, ньо, написал свою «Ньяи Дасиму» совершенно в европейском духе. Только язык малайский. У меня эта книга есть. Если захочешь, можешь взять почитать.

Я лишь поддакивал. Ну что она может понимать в книгах?.. И вообще... Вот книги якобы читает, вникает в судьбы героев, вымышленных писателями, и даже задумывается о языке, на котором они пишутся, а тем временем: у нее на глазах Роберт, ее собственный сын, мается неприкаянный... Что-то здесь концы с концами не сходятся.

Она, словно прочтя мои мысли, спросила:

— Вероятно, ты захочешь написать и о Роберте?

1 Г. Франсис — автор популярной в колониальной Индонезии «Повести о Ньяи Дасиме, жертве улещания» (1896); в 1862—1898 гг. был редактором издававшегося в Бандунге еженедельника «Справедливость»,

5 № 2080 129

'— Почему вы Так думаете, Ма?

— Потому что ты молод. Ты, конечно, будешь писать о. людях, с которыми тебя сводит жизнь. О тех, кто тебе интересен. Кто вызывает у тебя симпатию или антипатию. Мне. думается, Роб наверняка привлечет твое внимание.

К счастью, этот неприятный разговор был прерван служанкой, позвавшей нас ужинать. Роберт к столу не вышел. Ни Маму, ни Аннелис это не удивило, они даже не спросили о нем. Служанка тоже не задавала никаких вопросов.

За едой я вдруг вознамерился сообщить о желании Роберта стать моряком и уехать в Европу. Но ньяи меня опередила:

— Любые сказания во все времена повествовали о человеке, ньо, оего жизни. Да-да, пусть даже героями в них были выведены животные, раксасы, боги или духи. И нет в мире ничего более трудного для постижения, чем человек. Вот почему на земле без конца создаются все новые и новые сказания. С каждым днем их становится все больше. Сама я не очень в этом разбираюсь. Но как-то раз мне довелось читать одну книгу, где были примерно такие слова: не взирай снисходительно на человека, каким бы простым он тебе ни казался; пускай глаза у тебя зорки, как у ястреба, ум острый, точно лезвие бритвы, чувствительностью осязания ты превзошел богов, а слух твой способен улавливать музыку жизни и ее горестные стенания — твои познания о человеке никогда не будут исчерпывающими.— Мама совсем забыла о еде. Ложку она уже давно держала перед собой.— Конечно, последние десять лет я читала больше, чем в прошлые годы: И мне кажется, что все без исключения хорошие книги рассказывают о стремлении человека найти выход из тупика или превозмочь трудности. Книги о безоблачном счастье никогда по-настоящему не занимают. Они рассказывают не о человеке и его жизни, а о рае, которого в этом мире испокон веков не было и не будет. .

Мама вновь принялась за еду. Я, весь обратившись в слух, ждал, что она снова разговорится, готовый внимать каждому ее слову. В ту минуту она действительно была моей учительницей — урок, преподанный мне, свидетельствовал 0б этом вполне убедительно.

Мои ожидания оправдались. Отодвинув тарелку, она продолжила: . ,

— Вот почему ты непременно заинтересуешься Робертом. Он постоянно загоняет себя в тупик, а потом не находит из него выхода. Это, по-видимому, и есть то, что называется

трагедия. Отец у него такой же. Возможно, в твоем рассказе — если Роберт его прочтет — он увидит себя как в зеркале. А вдруг это как-то его изменит? Кто знает? Только прошу тебя: прежде чем напечатаешь, позволь мне сперва посмотреть. Быть может, тогда и неточностей, и неверных оценок удастся избежать.

Я и в самом деле уже обдумывал рассказ о Роберте. Однако слова ньяи меня несколько озадачили. Я ощущал на себе ее проницательный взгляд, зоркий, как у ястреба. Мне казалось, что она со своими суждениями бесцеремонно вторглась в тот чертог, где я — сказитель — царствовал безраздельно. Впервые напечатавшись, я почувствовал себя окрыленным. Но теперь одного лишь дуновения успеха было мало. Рассказ о Роберте не складывался — вмешательство Мамы с ее ястребиной прозорливостью смутило и обескуражило меня.

Все, о чем говорилось во время ужина, повергло меня в глубокое раздумье. Она, безусловно, очень много прочла. По-видимому, Герман Меллема был когда-то мудрым и терпеливым учителем, а ньяи — хорошей ученицей, и тех начатков знаний, которые она получила от своего господина, ей оказалось достаточно, чтобы успешно заняться самообразованием. Похоже, пробелы в моей школьной подготовке я смогу восполнить в семье ньяи... Кто бы мог подумать? Должно быть, она и вправду лучше меня понимает Роберта Меллему. Разве ее замечания об этом парне, ненавидившем туземцев, не доказывают, что она глубоко встревожена происходящим с ее сыном?

Младший Меллема оставался еще для меня загадкой: Не исключено, что он тоже, как его мать, много читает. Журнал, который он мне дал, оказался отнюдь не пустопорожним чтивом. Возможно, Роберт взял его в домашней библиотеке или же получил прямо из рук почтальона, а потом просто не передал Маме. Хотя, впрочем, он мог и не заглянуть в него. Не знаю... Весь номер был посвящен Нидерландской Индии: самой стране, народам, ее населяющим, и ее проблемам. В одной из статей шла речь о Японии — но тоже в связи с Ост-Индией.

Эта статья обогатила меня новыми сведениями о Японии, вокруг которой в последние месяцы ходило немало разговоров. Правда, не среди моих соучеников — никто из них не проявлял особого интереса к этой стране, хотя пару раз о ней заходила речь и на школьных диспутах. Приятели считали, что об этой нации говорить еще слишком рано. Они походя ставили всех японцев на одну доску с японскими проститутками, наводнившими Кембанг-Джепун 1, харчевни, рестораны и парикмахерские, а также с мелкими лавочниками и торговцами всякой кустарной дребеденью, глядя на которую совершенно невозможно было вообразить себе оборудованные по последнему слову техники машинные предприятия в Японии, бросившие вызов современной Европе.

На одном из школьных диспутов, когда наш учитель господин Ластендинст попытался завести речь об этой стране, его никто не слушал. Ученики большей частью вполголоса болтали между собой. А он сказал тогда: в научной области Япония тоже переживает подъем. Китасато обнаружил чумную палочку, Шига открыл возбудителей дизентерии * — так что и японцы потрудились на благо человечества. Он сравнил это с вкладом голландской нации в цивилизацию. Заметив, что только я слушаю его с большим интересом и делаю записи, менеер Ластендинст спросил у меня прокурорским тоном: а ну-ка, Минке, представитель яванцев в этом зале, скажи нам — чем твой народ одарил человечество? Я испуганно вскочил с места, услышав этот неожиданный вопрос. И немудрено — пожалуй, все наши боги, хранящиеся в ящике кукловода-даланга, тоже приуныли бы, доведись им отвечать. А посему самым верным способом уйти от ответа было пролепетать: я, менеер Ластендинст, пока не берусь вам ответить. На что мой учитель изобразил слащавую, до приторности слащавую улыбку.

Вот кое-какие выдержки из моих записей о Японии, которые довольно существенно пополнились благодаря статье в журнале, попавшем ко мне от Роберта. Сначала — о долгих прениях в Японии относительно ее оборонительной стратегии. Для меня все это было в новинку, потому я и решил выписать. По крайней мере будет чем покрасоваться на школьных диспутах.

1 Кембанг-Джепун — район ночных увеселительных заведений в Сурабае.

3 С. Китасато — японский ученый-бактериолог, в 1894 г. открыл возбудителя чумы. Его соотечественник К. Шига в 1898 г. доказал эпидемиологическую роль некоторых кишечных бактерий, вызывающих дизентерию. че

. Соперничество между сухопутными и военно-морскими силами Японии имело давнюю историю. Потом, когда выбор был сделан, в основу военной доктрины легла стратегия морской обороны. Сухопутные силы с их вековыми самурайскими традициями восприняли это с неудовольствием.

А как насчет нашей Нидерландской Индии? Выяснилась такая вещь: Нидерландская Индия не имеет военно-морских сил, у нее есть только сухопутные войска. Япония лежит на островах, Нидерландская Индия — на архипелаге. Разницы никакой. Отчего же, в то время как Япония придает важнейшее значение охране морских границ и проливов, у нас главный упор делается на сушу? Разве проблемы обороны не те же? Разве без малого столетие назад Нидерландская Индия не потому очутилась в руках англичан 1, что у нее был слабый военно-морской флот? Почему это событие никому не послужило уроком?

Я впервые узнал из этого журнала, что Нидерландская Индия не располагает военно-морскими силами. Военные корабли, которые курсируют в наших водах, ей не принадлежат — это собственность Королевства Нидерландов. Денделс * превратил Сурабаю в якорную стоянку для военноморских судов еще в те времена, когда у него вообще ни одного корабля не было! Но после этого чуть ли не сто лет пикто не задумывался о необходимости иметь здесь собственные морские силы. Наши досточтимые господа надеются на английскую армаду в Сингапуре и американский заслон на Филиппинах.

Статья прозрачно намекала на то, что могло бы произойти в случае войны с Японией. Чем бы это обернулось для Нидерландской Индии с ее неохраняемыми водными пространствами? При том что военно-морские силы Королевства Нидерландов патрулируют их только изредка... Не чревато ли это возможным повторением, не к чести голландцев, печального опыта 1811 года?

Не знаю, читал ли Роберт эту статью и размышлял ли он над нею. Парень, который хочет стать моряком, чтобы странствовать по свету, пожалуй, должен был бы задумать-

1В 1811 г., вскоре после включения Нидерландов в состав империи Наполеона !, Англия захватила Яву под предлогом «борьбы с наполеоновской тиранией». Остров был возвращен восстановленному Королевству Нидерландов в 1816 г.

2? Денделс, Герман Виллем (1762—1818) — маршал, генерал-губернатор Нидерландской Индии в 1808—1810 гг., когда Нидерланды находились под властью Франции.

ся. И, наверное, как человек, `преклоняющийся‘ перед евро= пейцами, он верит в превосходство белой расы. .

Еще в статье было сказано, что Япония пытается подражать Англии, добиваясь господства на море. Автор предупреждал: хватит уж потешаться над японцами как над людьми, умеющими якобы только обезьянничать. Всякий рост, говорил он, начинается с подражания. В детстве мы все тоже подражаем. Но ведь дети со временем взрослеют и тогда уже раскрываются каждый по-своему...

А вот что я записал из тех разговоров о войне, которые вели между собой Жан Маре и Тэлинга.

Жан Маре: сменяются поколения — сменяются и действующие лица; главные роли в истории человечества переходят от одного народа к другому. Некогда племена с цветной кожей подчиняли себе белых. Сейчас белые властвуют над цветными. у

Тэлинга: за последние три века ни.разу белокожие не потерпели поражения от цветных. Три века! Бесспорно, может случиться так, что один белый народ осилит другой: Но цветной расе ни за что не одолеть белых. И в последующие пять веков, и вообще никогда. й ` То-то Роберт хочет поступить матросом на корабль, выдав себя за европейца. Он мечтает плавать на «Карибу», потому что над ним развевается флаг Англии — небольшой страны, над которой никогда не заходит солнце... "

У \ РЗ-—, „и ИИ ПЕ ” | 1 Х < И: ПИ В . „ВЛ Е А | ИН. — \ › \ - ВИ р Должно быть, я спал совсем недолго. Тревожный стук 3 дверь заставил меня испуганно вскочить. Открыв дверь, я увидел Маму, стоявшую передо мной со ‚вечой в руке. Волосы у нее были растрепаны. Тиканье магтника заполняло весь дом, погруженный в предутреннюю ЪЪМу.

— Который час, Ма?

>. — Четыре. Тебя здесь спрашивают.

‚ В кресле сидел какой-то человек, едва различимый в по- ‘лумраке. Расстояние между ним и свечой медленно сокращалось, и вскоре я уже не сомневался: полицейский! Он встал и, отдав честь, заговорил по-малайски с яванским акцентом:

— Вы господин Минке?

— Мне поручено вас препроводить. Незамедлительно. Есть предписание.

Он протянул бумагу. Все верно. Повестка из полицейского управления города Б., направлена с ведома управления полиции Сурабаи. Мое имя, черным по белому. Мама тоже прочла.

— Ты что-то натворил, ньо? — спросила она.

— Да ничего вроде бы,— растерянно ответил я. Однако я уже и сам начинал не верить себе. Стал рыться в памяти, выстраивая события прошедшей недели. Еще раз повторил: — Вроде бы ничего, Ма.

Появилась Аннелис. На ней было длинное платье из черного бархата. Непричесанная. Глаза совсем сонные.

Мама подошла ко мне.

— Полицейский не сказал, в чем твоя вина, в повестке тоже не написано.— И повернулась к полицейскому: — Он же имеет право знать, в чем дело?

— На этот счет распоряжения не было, ньяи. Если в бумаге не указано, стало быть, дело такое, о каком до поры знать не положено никому, и самому задержанному тоже.

— Как это?! — возмутился я.— Ведь я радЭн-мас, со мной нельзя так обращаться. И замолчал, ожидая ответа. Увидев, что полицейский растерянно молчит, я добавил: — У меня [огит рпоИедашт *.

— Не смею спорить, господин радэн-мас Минке.

— Почему же вы обращаетесь со мной подобным образом?

— Мне только приказано вас доставить. Да и начальству обо всем этом известно не больше моего, господин радэнмас,— сказал он в свое оправдание.— Извольте собираться, господин. Нам скоро выезжать. В пять часов уже надо быть на месте.

— Мас, почему тебя увозят? — испуганно спросила Аннелис. Ее голос дрожал.

1 Юридический статус, предусматривавший равные с европейцами права перед судебными органами для представителей туземной аристократии, носивших титул не ниже «радэн-мас», а также детей и внуков бупати (лат.).— Прим. автора. -.:

— Он не хочет говорить,— коротко ответил я.

— Анн, уложи вещи Минке и принеси сюда, — распорядилась ньяи.— Неизвестно еще, на сколько дней его забирают. Но хоть помыться-то сперва и позавтракать ему МОЖНО?

— Конечно, ньяи, у нас еще есть немного времени.

Он дал мне полчаса.

В столовой я обнаружил Роберта, который оттуда через дверь наблюдал за всем происходящим. Мое появление было встречено зевком. Пройдя в ванную, я принялся размышлять над одним из возможных объяснений: за всем этим стоит Роберт, это он сделал на меня ложный донос. И вчера, и сегодня вечером он не явился к обеду. Одна за другой пришли на память все его угрозы. Ну что ж, Роб, если это и впрямь твои штучки, я тебе еще припомню.

Когда я вернулся в гостиную, кофе с пирожными был уже подан. Полицейский с приятностью вкушал завтрак. Похоже, что, получив приглашение к столу, он сделался поучтивее. И, по всей видимости, не питал к нам никакой вражды. Он даже о чем-то весело рассказывал.

— Так что ничего страшного, ньяи,— сказал он, наевшись.— Господин радэн-мас Минке вернутся самое позднее недели через две.

— Дело не в том, что через две недели или через месяц. Он задержан в моем доме. Я имею право знать, что случилось.

— Честное слово, не знаю, ньяи. Вы уж извините. Потому и задержание произведено в такое время, чтоб никто не знал.

— Чтоб никто не знал? Это как же? Вы ведь говорили со сторожем, прежде чем я к вам вышла.

— Тогда позаботьтесь, чтобы сторож молчал.

— Со мной это не пройдет, — сказала ньяи.— Я буду требовать разъяснений в управлении полиции.

— Вот так оно еще лучше. Вы тотчас получите все необходимые разъяснения. И наверняка самые точные.

Аннелис, все еще державшая чемодан и сумку, подошла ко мне, не в силах произнести ни слова. Поставила вещи на пол. Нашла мою ладонь и сжала ее дрожащей рукой.

— Сперва позавтракайте, господин радэн-мас,— напомнил полицейский.— У нас в полиции таким хорошим завтраком, пожалуй, не накормят. Что, не будете? Ну тогда поедем.

— Я скоро вернусь, Анн, Мама... Это; конечно, какая-то ошибка. Поверьте. ЗА В

Анпелис ие отпускала моею руку. ыы

Полицейский поднял вещи и понес их к двери. Аннелис по-прежнему крепко держала меня за руку и шла рядом, пока я за ним следовал. Я поцеловал ее в щеку и высвободил ладонь. Она так и не проронила ни слова.

— Дай бог, чтобы все обошлось, — благословила меня напоследок ньяи.— Довольно, Анн. Помолись за него.

Ожидавший нас экипаж оказался не полицейской каретой, а обыкновенной двуколкой. Мы сели, и она покатилась в сторону Сурабаи. Итак, меня повезут в Б. Глядя в предрассветную тьму, я стал припоминать те здания, которые мне довелось когда-то видеть в Б. В какое же из них мы направимся? В полицию? В тюрьму? В номера? Частные дома, конечно, не в счет...

Дорога пустынна, только наша двуколка одиноко катится по мостовой. Не видно тяжелых телег с бочками, которые обычно ползут на рассвете с промыслов Батавской нефтекомпании длинными вереницами, по двадцать-тридцать упряжек кряду. Редкие пешеходы — торговцы овощами — тащат на коромыслах в Сурабаю корзины со своим товаром. А полицейский не раскрывает рта, сидит словно немой.

Возможно, Роберт и в самом деле оклеветал меня. Но почему все-таки мы направляемся в Б.?

Свет керосиновой лампочки над крылом нашей двуколки насилу пробивался сквозь туманный сумрак раннего утра. Будто вымерло все, и кроме нас — полицейского, меня, кучера и лошадн,— ни единого живого существа вокруг. Я представил себе безутешно плачущую Аннелис. И ньяи, растерянную, обеспокоенную тем, что мой арест бросит тень на их дом. И Роберта Меллему, который получил наконец повод для того, чтобы каркать: ну так, значит, Сюрхоф был прав?..

Двуколка подъехала к зданию сурабайского управления , полиции. Последовало довольно вежливое приглашение подождать в приемной. У меня вдруг мелькнула мысль, не расспросить ли все же о своем деле. А впрочем, кому в такое промозглое утро охота будет вдаваться в объяснения. Я решил не задавать вопросов. Полицейский исчез, ничего не сказав перед уходом. Кучер остался ждать во дворе.

Как долго его нет... И солнце еще не взошло. А когда оно поднялось, серая туманная мгла так и не рассеялась. Все вокруг было пропитано влагой, казалось, она проникает

даже внутрь легких. Улица перед зданием полиции пришла в движение; двуколки, андонги, пешеходы, лоточники, рабочий люд... А я по-прежнему сидел один-одинешенек в приемной.

Полицейский явился без четверти девять. Видно, успел еще прикорнуть на часок, а потом ополоснулся теплой водичкой. Он был свеж и полон сил. Зато я чувствовал себя разбитым, ожидание вымотало меня вконец.

— Пойдемте, господин радэн-мас,— дружелюбно позвал он.

Снова мы ехали в двуколке, теперь уже на вокзал. И на этот раз тоже он сам укладывал мои вещи, а потом сам вытащил их из экипажа и отнес к билетной кассе. Сунул в оком ко какую-то бумагу и получил два билета в вагон первого класса. Экспресс отходит гораздо позже. Уф-ф, значит, будем тащиться в пассажирском. Так и есть. Мы вошли в вагон этого поезда, и он, дернувшись, со скоростью черепахи пополз на запад. Лично я в таких поездах почти никогда не ездил. Старался только в экспрессе. Кроме... ну да, кроме поездок из Б. в мой родной город Т.

Полицейский по-прежнему молчал. Я сел у окна. Он напротив.

Пассажиров в вагоне немного. Кроме нас, еще трое европейцев и один китаец. Похоже, все изнывают от скукн. На первой же остановке попутчиков стало меньше: двое, в том числе и китаец, сошли. Новых пассажиров не было.

Мне уже десятки раз приходилось ездить по этой дороге, и поэтому за окном ничего интересного для меня не было. В Б. я обычио останавливался переночевать в номерах, чтобы на следующий день отправиться дальше, в Т. Но сегодня я уж точно в свою гостиницу не попаду. Скорей всего — в полицию.

. Придорожный пейзаж становился все более унылым: выжженная сухая земля, то серая, то белесовато-желтая. От голода меня начало клонить в сон. Что будет, то будет... О-хо-хо, мир человеческий! Иногда набегали из-за окна табачные плантации, совсем небольшие, они появлялись и вновь исчезали, медленно уплывая прочь. Снова появлялись, такие же маленькие, и снова исчезали. И савахи, савахи, бесконечные савахи, но без воды, с дозревающими на них соей, кукурузой, арахисом. А поезд все полз неторопливо, изрыгая густой черный дым, искры и угольную пыль. Почему не англичане завладели всем этим? Почему голландцы? А японцы?.. Что, если бы японцы?

Я очнулся, разбуженный прикосновением руки полицейского. Рядом со мной на скатерти были разложены его припасы из дорожного узелка: маслянисто поблескивавший жареный рис, украшенный яичницей-глазупьей, ложка и вилка, куски печеной курицы в кульке из бананового листа. Наверное, припасено специально для меня. Любой полицейский дважды подумает, прежде чем выставить такое угощение — слишком уж роскошное. Рядом с кульком по- ‚качивалась прозрачная бутылочка — в ней какао со сливками, напиток, знакомый лишь немногим туземцам.

Но вот к началу пятого нашим взорам предстал наконец угрюмый город Б. Мой спутник по-прежнему хранил молчание. Хотя все так же исправно таскал мои вещи. Я ему не препятствовал. Да и что он, в сущности, такое, этот нижний полицейский чин по сравнению с учеником голландской гимназии? В лучшем случае умеет кое-как читать и писать по-яваиски да по-малайски.

У станции оп взял извозчичью двуколку. Куда же это мы направляемся? Я узнавал улицы, дома из песчаника, от слепящей белизны которых было больно глазам. В гостинипу? В ночлежный дом? Нет. Но и не в полицию.

Вот и безлюдная в этот час городская площадь под ковром жухлой травы с рваными краями и проплешинами. Куда меня везут? Двуколка подъехала к дому бупати и остановилась чуть в стороне от каменных ворот. Какая связь между всем происходящим и бупати города Б.? Теряясь в догадках, я уже не мог совладать с сумятицей мыслей.

Полицейский сошел первым и снова подхватил мои вещи.

— Прошу вас,— сказал он вдруг по-явански на вежливом кромо.

Я последовал за ним в управу кабупатена, расположенную чуть наискосок от дома бупати. Служебное помещение. Голые стены, убогая обстановка, и ни одной живой души. Мебель из неполированного тикового дерева, грубая, нескладная, видать, сработали ее тяп-ляп, не раздумывая, кому и для чего она будет служить. После роскошного дома в Вонокромо попасть в такое помещение — все равно что заглянуть в деревенский амбар. Пожалуй, ненамного богаче, чем курятник у Аннелис. Это, должно быть, комната для допросов. Несколько столов, несколько стульев и пара длинных скамей. Полки с кипами бумаг и конторскими книгами. Орудий пыток не видно. На столах чернильницы.

Полицейский снова оставил меня одного. И опять я ждал, ждал... Солнце зашло. Он все не появлялся. Прогромыхал

барабан во дворе главной мечети, затем донесся заунывный голос муэдзина, зовущий на молитву. Фонарщик зажег уличные фонари. В комнате становилось темнее. И эти осатанелые комары. Они налетели на меня несметной тучей. Всем скопом набросились на единственную свою жертву. Наглость какая! Так обращаться с радэн-масом, к тому же еще учеником гимназии! Образованным человеком, потомком яванских раджей!

Одежда начала противно прилипать к телу. Я уже слышал тяжелый запах пота. Таких мучений мне еще никогда не приходилось выносить.

— Тысяча извинений, ндоро радэн-мас. Я провожу вас в пендопо,— сказал полицейский, приглашая меня покинуть темную, полную комаров контору.

Он еще раз поднял мои вещи.

Значит, меня препроводят к самому бупати Б. (04! Чего ему от меня надо? И это что же, мне, ученику гимназии, придется ползать на четвереньках и отбивать лбом каждую точку в конце произнесенной фразы, кланяясь совершенно незнакомому человеку? Направляясь к пендопо, уже освещенному четырьмя керосиновыми лампами, я чувствовал, что вот-вот заплачу. Какой смысл обучаться наукам, общаться с европейцами, если в конечном счете тебе все равно придется ползать на четвереньках, пресмыкаться на животе, как улитка, и отвешивать поклоны какому-то маленькому царьку, ко всему еще, наверно, неграмотному! Со, Соа! Предстать перед бупати — значит быть готовым снести любые оскорбления, не смея защитить себя. Я не давал повода для того, чтобы меня унижали. Почему я должен проделывать все это? Чтоб вас разорвало!

Ну, я был прав?! Вот оно, начинается: этот наглец уже предлагает мне снять обувь и носки. Настоящая пытка еще впереди. Какая-то таинственная сила заставила меня, однако, подчиниться. Пол показался холодным. Полицейский подал знак, и я, ступая босыми ногами, ступенька за ступенькой начал подниматься наверх. Он указал мне место на полу, где я должен буду сидеть, низко склонив голову, — здесь, перед креслом-качалкой. Один мой учитель говорил: кресло-качалка есть великолепнейшее наследие времен, предшествовавших банкротству Компании. Ох ты креслице мое, качалочка, быть тебе свидетелем того, как я стану унижаться, воздавая почести неведомому мне бупати. Проклятье! Что бы сказали мои приятели, увидев, как я ползу на‘коленях, словно у меня обрублены ноги, ползу на четвереньках к этому наследию ‘прошлого, к этому памятнику былого всесилия ОИК — неподвижному креслу у стены пендопо?

— Да-да, на коленях, ндбро радэн-мас.— Полицейский словно буйвола в хлев загонял. И я пустился в путь, чтобы одолеть эти без малого десять метров, кляня все и вся на трех языках.

По обе стороны от меня пол был украшен росписью в виде рассыпанных морских раковин. А как он сверкал, этот пол, отражая свет четырех керосиновых ламп! Что и говорить, от души потешились бы сейчас надо мной школьные приятели, увидев такое представление: человек, привыкший широко ступать по земле, отмеряя свой путь шагами, вынужден передвигаться будто на культяпках, помогая себе обеими руками. Ради всего святого, вы, далекие предки, ну зачем, зачем вы изобрели эти обычаи, столь унизительные для ваших потомков? О чем вы только думали, несуразные предки! Ваши правнуки могли бы чувствовать себя куда счастливее, если бы не испытывали к вам такого презрения. Недоумки несчастные! Почему вы оказались столь бездушными, что оставили нам в наследство такие обычаи?

Перед креслом-качалкой я остановился. Сидел, упираясь коленями в пол и низко склонив голову, как предписано обычаем. И по-прежнему проклинал все и вся на чем свет стоит. Мне видна была лишь невысокая резная скамейка, и на ней — подушечка для ног, из черного бархата, такого же, как платье на Аннелис сегодня утром.

Ну хорошо, вот я и сижу, уткнувшись носом в пол, перед этим проклятым креслом-качалкой. Что общего у меня с бупати города Б.? Ничего. Ни сват, ни брат, ни знакомец и уж тем более не друг. До каких же пор будет продолжаться эта пытка, это унижение? А я должен безропотно ждать, пока меня вот так изводят и унижают?

Послышался скрип открываемой створчатой двери. Шарканье кожаных шлепанцев, доносившееся все отчетливее. Мне вдруг вспомнились шаркающие шаги господина Меллемы в тот злополучный вечер. Со своего места я уже мог разглядеть медленно ступавшие по полу шлепанцы. Над ними — пара чисто вымытых ног. Еще выше — батиковый кайн с широкой складкой.

Я поднес ко лбу сложенные вместе кисти рук так же, как это не раз у меня на глазах проделывали сельские старосты, склоняясь перед моими дедушкой и бабушкой, перед

моими родителями во время празднования лебарана. И точно так же, как они, не опускал их, ожидая, пока бупати удобно усядется в своем кресле. С этим подобострастным поклоном растаяли как дым все науки, которые я постигал год за годом до сегодняшнего дня. Растаяло видёние прекрасного будущего, которое сулил миру научный прогресс. Исчез энтузиазм, с которым мои наставники учили меня приветствовать грядущий светлый день человечества. И ведь кто знает, сколько раз сегодня мне еще придется кланяться. Поклон — это возвеличение предков и сановников, выраженное через самоуничижение. Нижайшее склонение долу, по возможности чуть ли не вровень с землей! Ну уж нет, чтобы и над моими детьми и внуками кто-нибудь так измывался — этого я не допущу.

Бупати Б., приблизившись, тихо кашлянул. Затем медленно опустился в кресло-качалку, сбросил за скамеечкой шлепанцы и водрузил свои сиятельные ноги на бархатную подушку. Кресло начало слегка покачиваться. Проклятье! До чего медленно идет время. Каким-то предметом, как мне показалось — довольно длинным, этот человек легонько постучал меня по голове. И я еще такому наглецу должен оказывать знаки почтения! На каждое похлопывание отвечать благодарным поклоном. Проклятье!

. После пятого удара предмет опустился и повис рядом с креслом — это была плетка для верховой езды из бычьего уда, с рукоятью, обтянутой дорогой тонкой кожей.

— Ну-ка, ты! — хрипло приветствовал он меня.

— Я, господин мой высокочтимый густй бупати,— проговорил мой язык, и руки, как механические рычаги, в который уж раз сложились у лба, а душа исторгла невесть какое по счету проклятье.

— Ну, ты! Почему раньше не являлся? — Голос, шедший из простуженного горла, звучал теперь не так глухо.

Кажется, я уже когда-то слышал этого человека. Вот только его насморк мешал мне вспомнить — когда, где... Нет, это невозможно, это не он! Не может быть! Нет! Я все еще не понимал, что происходит. И поэтому молчал.

— Его превосходительство губернатор не зря держит. почтовую службу — сумели-таки доставить прямо по назначению мои письма тебе...

В самом деле, его голос. Но ведь это невозможно! С какой стати?! Не может этого быть, мне просто померещилось...

— Ты что молчишь? От большой учености возомнил, будто тебе зазорно читать мои письма?

Ну да, его голос! Я еще раз почтительно сложил руки и, приподняв чуть-чуть голову, вскинул глаза вверх. О Аллах, и в самом деле это он.

— Отец! — вскричал я.— Простите меня, недостойного!

— Отвечай! Ты гнушаешься отвечать на мои письма?

— Никак нет, батюшка. Не прогневайтесь.

— А письма матери? Почему на них не отвечал?

— Не прогневайтесь, батюшка, простите.

— И письма твоего старшего брата тоже...

— Виноват, батюшка, тысячу раз виноват, меня в то время как раз не было, по другому адресу жил, простите.

— Для того, значит, тебя всяким премудростям обучали, чтобы ты обманывать мог?

— Тысячу раз виноват, батюшка, простите.

— Ты думаешь, вокруг тебя все слепые, никто не знает, какого числа ты перебрался в Вонокромо? Письма с собой возил, не читая?

Плетка из бычьего уда покачивалась. Чувствуя, как у меня зашевелились волосы, я ждал удара.

— Мне что же, осрамить тебя, выпоров перед всеми?

— Велико бесчестье, словно коню строптивому, кнута отведать на виду у всех, — ответил я с вызовом, не стерпев этой пытки. Да только и честь немалая быть исхлестанным по велению отца,— продолжил я еще более дерзко. А про себя решил: буду держаться так же твердо, как Мама с Робертом, Германом Меллемой, Састротомо и его женой.

— Потаскун! — в бешенстве просипел он.— Я тебя когда-то в Т. из европейской школы за те же делишки забрал. С этаких лет! Чем дальше учится, тем больше распутничает, паскудник! Надоело забавляться с девчонкамисверстницами, так он теперь у какой-то ньяи под боком пригрелся. Ты что себе думаешь?!

Я молчал. Только душа вопила безмолвно: значит, ты еще оскорбляешь меня, потомок раджей, муж моей матери! Хороно, я не стану отвечать. Продолжай, ну что же ты, продолжай, потомок яванских раджей. Вчера еще ты был ничем, смотрителем оросительных каналов, а сегодня вдруг стал бупати, маленьким парьком. Хлестни своей плеткой, ты, раджа, понятия не имеющий о том, что науки открыли новую главу в истории мира человеческого!

— Дедушка его столько баловал, думал, что внук станет бупати... все его на руках носили, пестовали... светлая голова, самый тебе ученый в семье... во всем городе... О господи, что же это за сын такой, что из него будет!..

Ну ладно, продолжай, царек! ы

— Одно тебе извинение — что на второй год не остался.

Да я бы и до одиннадцатого класса дошел! — вопил я в душе, уязвленный. Ну что ж, покажи всю свою глупость, царек!

— Засел там у ньяи! А ты подумал, чем это грозит? Что, если ее хозяин взбеленится и пристрелит тебя или, чего доброго, тесаком изрубит, саблей... а то и кухонным ножом... или задушит... Что тогда будет? Все газеты раструбят, кто ты такой, кто твои родители. Ты подумал, какой позор можешь навлечь на своих родителей? Если собственного разумения не хватает...

Могу и как Мама распрощаться с вами со всеми, еще громче вопил я, со всем вашим семейством, которое только и знает, что сковывать меня рабскими путами! Ну что ж, продолжай, продолжай, потомок яванских раджей! Продолжай! Я тоже могу вспылить.

— Ты разве не читал в газетах, что завтра вечером у нас торжество, что твоего отца назначили бупати! Бупати Б.! Все голландское начальство будет присутствовать — господин ассистент-резидент Б., господин резидент Сурабаи, господин контролер... Бупати из соседних округов соберутся. Неужто ученик гимназии газет не читает? Неужто никто тебе не сообщил об этом? Ньяи твоя, она что, не могла тебе прочесть?

Что верно, то верно: официальная хроника, все эти назначения, увольнения, перемещения и выходы на пенсию никогда не привлекали моего внимания. Нет мне до них никакого дела! Чиновничье сословие, мир прияи — не моя стихия. Чихать мне на то, какого там прощелыгу назначили ведать прививками от оспы или выгнали со службы за казнокрадство. Должности, чины, жалованье и воровство — не моя жизнь. Моя жизнь — это мир человеческий с его проблемами.

— Слушай меня, сын беспутный! — приказал он, как новоиспеченный сановник, которого распирает от собственной значимости.— Ты уже совсем голову потерял. Чужая содержанка — ньяи ему понадобилась! Забыл о родителях, забыл о своем сыновнем долге. Не знаю, может, у тебя уже и впрямь женитьба на уме. Ладно, об этом в другой раз потолкуем. Сейчас у меня к тебе другое дело. Слушай внимательно. Завтра вечером поработаешь переводчиком. Смотри не осрами меня перед людьми, перед резидентом, ассистентрезидентом, контролером и соседними бупати.

— Слушаю, батюшка...

— Ты сможешь быть переводчиком?

— Смогу, батюшка. .

— Ну вот, хоть раз да утешил отца. Я-то уж беспокоился, что придется господину контролеру брать на себя эту работу. Куда же это годится: у отца торжественный прием, повышение по службе, важные лица будут присутствовать, а сын не явился. Когда еще начальству стобой знакомиться прикажешь? Удобнее случая и не придумаешь. Непутевый ты у нас, просто беда. Потому, видать, и не понимаешь, как отец тебе дорогу к чинам прокладывает. Всем уже вокруг объявили, что ты, сын, у нас в семье самая светлая голова, Или, может, тебе ньяи дороже чинов стала?

— Никак нет, батюшка.

— Надо к высоким чинам, наверх дорожку протаптывать.

— Да, батюшка.

— Ступай, покажись матери. Ты, я вижу, и впрямь уже не намерен был домой возвращаться. Стыд какой, пришлось господина ассистент-резидента просить о помощи. Что, скажешь, приятно было, когда изловили тебя поутру, как ночного вора? Ни капли стыда нет! Матери родной поклониться и то забыл. Чтоб перестал водиться с этой бесстыжей ньяи!

Я, конечно, не ответил. Только отвесил поклон. А потом, помогая себе руками, снова полз, унося, как улитка свой домик, тяжкую ношу озлобления. Направление задано: туда, где я сбросил туфли и носки, где началось все это издевательство. Ни одному яванцу не дозволено появляться в обуви рядом с покоями бупати. Держа туфли в руках, я обогнул пендопо и оказался во внутреннем дворе. Тускло светившие фонарики привели меня к кухне. Обессиленный, повалился в: шаткое кресло, позабыв о своих вещах.

Кто-то вошел, покрутился рядом. Я сделал вид, будто не замечаю. Поднесли чашку черного кофе. Я осушил ее одним Глотком.

Наверное, не появись старший брат, я бы тут же уснул. Он состроил свирепую физиономию и заговорил по-голландски:

— Ты, видно, уже забыл, что такое приличия, потому и не спешишь матушке поклониться?

Я встал и поплелся следом за ним, учеником СИБА 1,

1 СИБА (нидерл. аббревиатура $5. /. В. А.— 5сйоо] ооог Гтапазсйе Везшигват М епагеп) — школа туземных служащих территориальной администрации. — Прим. автора.

будущим должностным лицом Нидерландской Индии, Он не прекращал брюзжать, пыжась так, будто его небо приставили стеречь, чтобы оно не обрушилось на землю. В голландском он был не силен и поэтому вскоре перешел на яванский, продолжая честить меня за то, что я плохой сын и не чту обычаев. Мы вошли в дом и проследовали мимо нескольких закрытых дверей. Наконец перед одной дверью он остановился и сказал:

— Ну, входи!

Я тихонько постучал. Не зная, чья это комната, открыл дверь и вошел. Матушка сидела перед зеркалом, расчесываясь. Рядом на небольшом столике стояла керосиновая лампа на высоких ножках.

— Матушка, простите меня,— проблеял я, склонившись перед ней, и поцеловал ее колено.

— Ты, сынок? Приехал, значит, наконец? Ну слава богу, что жив и здоров.— Она рукой придержала меня за подбородок, не давая опустить голову и вглядываясь мне в лицо, словно я был несмышленый малыш. И ее голос, мяг: кий и ласковый, взволновал меня до глубины души. На глазах у меня выступили слезы. Мамочка, ты такая же, как прежде, родная моя.

— Да, матушка, это я, ваш беспутный сын,— произнес я хриплым голосом.

— Ты возмужал. Уже и усы начали пробиваться. Люди сказывают, увлекся какой-то ньяи, красивой и богатой,— И, прежде чем я успел возразить, она продолжила: — Ну, это дело твое, если и впрямь она тебе нравится и ты ей по душе. Ты уже человек взрослый. Наверняка все взвесил, не струсишь и от ответственности не сбежишь, как прохвост какой-нибудь. — Она вздохнула и погладила меня по щеке, точно младенца.— Говорят, в школе хорошо успеваешь, сынок. Слава богу. Иногда я даже удивляюсь, как ты справляешься с учебой, если тебя так присушила эта ньяи. А может, ты и в самом деле очень способный? Да-а, так уж устроены мужчины... В ее голосе послышалась грусть.— Поистине всякий мужчина может обернуться и волком, и кроликом. Сегодня он кролик и одной лишь травой кормится, а завтра волк — подавай ему только мясо. Ну что ж, сынок, начал учиться хорошо — так и продолжай.

Смотри-ка. Матушка меня не винит. По правде говоря, мне и против сказать нечего.

:. — Мужчине, сынок, важно, сыт ли он, все равно чем — травой или мясом. Главное, чтобы ты понял: даже самая

большая ученость не дает права отнимать кусок у других. Всегда и во всем надо знать меру. Не так уж сложно понять это, правда? А если человек сам не желает знать меры, бог найдет способ его наставить.

Ах, матушка, сколько жемчужин мудрости ты уже подарила мне.

— Все молчишь, сынок. Разве тебе нечего рассказать матери? А я ведь столько ждала.

— Через год я окончу школу, матушка.

— Дай бог, сынок. Мы с отцом только об этом и молимся. Почему ты раньше не приехал? Отец.все места себе не находил, каждый день гневался, тебя вспоминая. Назначение-то он получил совсем неожиданно. Никто и не предполагал, что так скоро. Когда-нибудь, верно, и ты возвысищься, как он. Тебе это под силу. Твой батюшка только по-явански говорит, а ты знаешь голландский, ты у нас ученый. Отец-то ведь только в начальной школе был. Ты с голландцами на короткой ноге, а твой батюшка этого не может. Когда-нибудь ты непременно станешь бупати.

— Нет, матушка, я не хочу.

— Вот как? Странно. Ну, не хочешь — не надо. А кем же тебе хочется быть? Ведь ты, если закончишь свою школу, можешь стать кем угодно.

— У меня, матушка, одно желание — быть свободным человеком, чтобы ни мною не повелевали, ни я никем не повелевал.

— Что? Да разве такое было когда, сынок? Впервые слышу.

Тогда я с тем же восторгом, с каким, бывало, в детстве сообщал ей слышанное от школьных учителей, принялся расписывать юфрау Магду Петерс и то, как она замечательно рассказывает о Французской революции, ее идеях и ее значении.

Матушка только посмеивалась, не перебивая меня. И это тоже было как когда-то в детстве.

— Фу, какой ты грязный, от тебя потом пахнет. Иди искупайся, только смотри — теплой водой. И время уже позднее. Отдыхай. Завтра тебя ждет нелегкая работа. Ты уже знаешь, что тебе предстоит?

Чужой, незнакомый дом. Я вошел в указанную мне комнату. Здесь уже ярко полыхала керосиновая лампа. Повидимому, это комната моего старшего брата. Он чтото

читал, склонившись над столом. Я прошел в свой угол, чтобы разобрать вещи. Брат, который никогда не упускал случая напомнить, кто из нас старший, на этот раз даже не поднял головы, словно меня здесь не было. Хочет показать, какой он усердный ученик?

Я кашлянул. Он по-прежнему никак не реагировал. Я краешком глаза заглянул — что он там читает? Это была не книга: текст не печатный, написано от руки! И вдруг во мне шевельнулось подозрение — я увидел переплет... Ни у кого, кроме меня, нет таких красивых переплетов. Такие умеет делать только Жан Маре. Я тихонько подощел и стал у него за спиной. Ну конечно, моя тетрадь с записями! Я выхватил ее у него и зло крикнул:

— Не смей трогать, ты!.. Кто тебе дал право лезть? Тебя этому в твоей школе учат?

Он встал, вытаращил на меня глаза.

— Даты и вправду уже не яванец.

— А чего ради мне быть яванцем? Только для того, чтоб не иметь никаких прав? Ты будто и не знаешь, что это записи Личного характера! Может, твои учителя не объясняли тебе, что такое этика и права Личности?

Брат молчал, в бессильной злобе уставившись на меня.

— Или это как раз то, к чему готовят будущих чиновников? Соваться в чужие дела, не считаясь ни с чьими правами! А что такое новая, современная культура, тебя этому, конечно, не учили? Ты бы хотел быть раджей, которому позволено самоуправствовать, этаким царьком, вроде твоих предков?

Раздражение и гнев, переполнявшие меня, выплеснулись наружу.

— А, вот она какова, твоя новая культура! Оскорблять? Оскорблять чиновников?! Погоди, ты еще и сам будешь чиновником!

— Чиновником? Не на того напал! Никогда!

— Ну-ка пойдем тогда со мной к отцу, ты сам ему это

’ скажень.

— Да я не только это скажу, с тобой или без тебя, — я могу и вовсе распрощаться с вашим семейством!.. А ты-то хорош! Хватаешь то, что тебе не принадлежит, а извиниться ума не достает. Что, никогда в школу не ходил? Или тебя никто не обучал правилам приличия?

— Заткнись! Если бы я никогда в школу не ходил, ты бы у меня сейчас уже на четвереньках ползал и поклоны от-

: вешивал. -

— Дожидайся, как же! В твою буйволиную башку ничего глупее не взбрело? Недоумок!

Тут вошла матушка, стала нас разнимать.

— Два года ведь не виделись... Ну что вы сцепились, как деревенские мальчишки?

— Я, матушка, попирать права личности не то что старшему брату — никому не позволю.

— Матушка, он здесь, в этой вот тетрадке, во всех своих злодействах сознается. Я хотел его писания батюшке преподнести, а он струсил, потому на меня и набросился.

— Ты еще пока не на службе, чтобы продавать своего брата ради похвалы,— сказала матушка.— Да и неизвестно еще, чем ты сам лучше его.

Я поднял свой чемодан.

— Мне лучше вернуться в Сурабаю, матушка.

— Нет! Ты завтра должен выполнить поручение отца.

— Он тоже может это сделать,— возразил я, бросив взгляд на старшего брата.

— Он не учился в голландской гимназии.

— А почему же со мной так обращаются, если без меня нельзя обойтись?

Матушка велела брату перейти в другую комнату. Когда он ушел, она сказала:

— Ты и вправду уже не яванец. Голландцы воспитывали, голландцем и стал. Этакий коричневый голландец. Должно быть, и христианство уже принял.

— Ах, матушка, ну что вы говорите! Я каким был для вас сыном прежде, таким и остался.

— Прежде мой сын не был таким задирой.

— Прежде ваш сын не отличал дурного от хорошего. А сейчас он с тем, что несправедливо, не хочет мириться, матушка.

— Вот то-то и оно, что ты уже не яванец, не считаешься с тем, кто тебя старше, у кого больше прав на уважение, на чьей стороне сила.

— Ах, матушка, не судите меня так строго. Я уважаю тех, на чьей стороне правда.

— Яванец послушлив и падает ниц пред теми, кто старше, кто вьине стоит, таким лишь путем он поднимется ввысь... Надо не бояться уступать, сынок. Ты, видно, уже и эти стихи позабыл.

— Я помню, матушка. Я еще читаю яванские книги. Только это заблуждение заблуждающихся яванцев. Кто готов уступать, того топчут, матушка. `

=, => Сынок! о

— Матушка, я больше десяти лет в голландской школе учился, чтобы все это понять. За что же теперь вы меня осуждаете?

— Ты слишком много общался с голландцами, поэтому теперь и гнушаешься своих соотечественников, даже своих братьев и сестер, собственного отца. На письма не отвечаешь. Наверно, и я тебе уже не нужна?

— Матушка, простите! — Ее слова, резкие как удар хлыста, болью отозвались у меня в душе. Я бросился перед ней на колени, обнял ее ноги.— Не говорите так! Не судите меня строже, чем я того заслужил. В чем моя провинность? Я всего лишь узнал то, чего не знают яванцы, перенял у европейцев их познания — ведь это они были моими учителями!

Она ущипнула меня за ухо, а потом, опустившись на колени, прошептала:

— Я тебя не осуждаю. Ты сам нашел свой путь. Я не стану тебе мешать, не стану звать, чтобы ты вернулся. Иди тем путем, что сам выбрал. Только не причиняй боли своим родителям и людям, которые, по-твоему, не знают всего, что известно тебе.

— У меня никогда и в мыслях не было причинять комунибудь боль, матушка.

— Ах, сынок, таков уж, видно, удел всякой женщины. Дети причиняют нам боль и своим появлением на свет, и своими поступками.

— Простите, матушка, но из-за меня огорчаться вам никакой нужды нет. Разве не вы мне всегда наказывали, чтобы я хорошо учился? Вот я ваш наказ, как мог, и выполиял. А нынче вы меня упрекаете.

Матушка снова так, словно я был маленький ребенок, провела рукой по моим волосам и щеке.

— Когда я была тяжела тобой, мне приснилось, будто пришел какой-то незнакомый человек и дал мне кинжал. С тех пор я знала, что у ребенка, которого я ношу в себе, в руках острое оружие. Смотри, как бы ты сам им не поранился...

Наутро весь дом пришел в движение — готовились к торжественному приему по случаю батюшкиного назначения. Ради этого события были наняты, как говорили, самые

замечательные, самые красивые танцовщицы со всего кабупатена. Из города Т. отец велел доставить лучший гамелан, сделанный из настоящей бронзы,— гамелан дедушки, тот самый, что всегда стоял у нас, укрытый красным бархатом. Каждый год инструменты не только заново настраивали, но еще и омывали цветочной водой. -

Вместе с гамеланом прибыли и настройщики. Батюшка пожелал, чтобы не только гамелан был тот самый, но и звуцал он чтобы в восточнояванском ладу. Поэтому с самого утра пендопо оглашал режущий ухо визг напильников — настройщики были заняты своим делом.

Работа в управе кабупатена Б. замерла. Все помогали господину Никколо Морено, знаменитому оформителю, модельеру и гримеру, выписанному из Сурабаи. Он привез с собой большой ящик с гримерскими принадлежностями, доселе мне неизвестными. Только теперь я понял, что наводить красоту — это своего рода искусство. Господин Никколо Морено прибыл по рекомендации господина ассистептрезидента Б., подкрепленной похвальным отзывом господина резидента Сурабаи.

Наше знакомство состоялось утром. Он собственноручно обмерил меня всего так, словно сам собирался быть моим закройщиком, после чего отпустил на все четыре стороны.

Пендопо он превратил в сцену, где главное место отводилось большому портрету ее величества королевы Вильхельмины, прекрасной девы, бывшей одно время предметом моих грез,— полотно, доставленное из Сурабаи, было подписано немецким именем Хюссенфельд. Я и сейчас не переставал восхищаться ее красотой.

Везде были развешаны трехцветные флаги, по одному или по два, крест-накрест. От портрета ее величества королевы через всё пендопо тоже протянулись веером трехцветные ленты — символ простирающейся на гостей монаршей благодати. Столбы пендопо были выкрашены клеевой краской —- кстати, о ней я впервые узнал именно здесь, — высыхающей всего за два часа. Ветки берингина и желтые молодые листья кокосовой пальмы, гармонично дополнявшие друг друга, оживили стены и иссохшие столбы — опи неузнаваемо преобразились, и смотреть теперь на них было приятно. Всюду множество цветов — желтых, голубых, красных, белых и лиловых,— тех самых, которые в обыденной жизни разлучены и, существуя порознь, только молча переглядываются друг с другом из-за оград. Такая игра красок, что глаза разбегаются перед этим великолепием. ны

Близился вечер, а сним и великий час в жизни батюшки. Гамелан уже давно приглушенно наигрывал что-то стенящее. Господин Никколо Морено хлопотал в моей комнате — он наряжал меня! Кто бы мог подумать, что меня, взрослого человека, будут наряжать? Да еще и белый! Словно. я невеста, которой предстоит идти на свадебный пир!

Крутясь вокруг меня, он без умолку тараторил по-голландски с каким-то странным невнятным выговором, глотая слова, точно туземец. Я подумал, что он, скорее всего, итальянец. По его рассказам выходило, будто он только и делает, что наряжает бесчисленных бупати — в том числе и моего отца сегодня,— яванских раджей и султанов Суматры и Борнео. Он создал для них немало образцов одежды, которая и по сей день в ходу. И еще, по его словам, парадное облачение солдат придворной стражи в дворцах яванских раджей — тоже дело его рук.

Я слушал молча, не поддакивая и не пытаясь спорить, хотя верил ему лишь отчасти.

Он заставил меня напялить кружевную манишку, такую жесткую, словно она была сделана из черепашьего панциря. В пей, похоже, и не согнешься. Стоячий воротник, тоже жесткий, как бычья кожа, отбивал всякую охоту вертеть шеей. Ну конечно, для того и придумано ведь — чтобы стоял навытяжку, расправив плечи, не озирался все время по сторонам, а смотрел прямо, как истинный джентльмен. Потом он надел па меня батиковый кайн с серебряным поясом, и притом как-то на особый манер, сумев подчеркнуть восточнояванское молодечество. Видно, таково было пожелание батюшки. Я разомлел, точно девица. Голову мою украсил необычный блангкбн — совершенно новое творение Никколо Морено, нечто среднее между тем, что носят на Восточной Яве и на Мадуре. Далее последовал крис, инкрустированный драгоценными камнями. Затем черный сюртук из тонкого сукна, короткополый, с разрезом сзади, чтобы гости могли восхищаться красотой моего криса. В довершение всего шею, которой я обычно крутил из стороны в сторону, стараясь все заметить, сдавил черный галстукбабочка — ощущение было такое, будто меня собираются вздернуть.

Глянув в зеркало, я увидел уже не себя, а благородного сатрия, воина-победителя из сказаний о Панджи*. Полы

+ Имеется в виду яванский романический эпос о принце Панджи, странслвующем ло свету в поисках своей возлюбленной Дэви Анггрени.

сюртука были оторочены понизу полосой бархата, расшитого ЗОЛОТОЙ НИТЬЮ. , .

Ну что ж, в конце концов, я ведь потомок яванских сатриев, а значит, и сам сатрий. Только почему все-таки одевал меня не яванец? Почему европеец хлопотал о том, чтобы я выглядел таким удалым, мужественным красавцем? Может, мы действительно никогда сами не умели так одеваться? Со времен Амангкурата 1! яванских раджей обшивали и обряжали по моделям, созданным европейцами, заявил сеньор Морено, а у вас, господа, прошу прощения, до знакомства с нами ничего, кроме одеял, не было. И внизу, и вверху, и на голове — одни одеяла!.. Еще бы тут не обидеться.

И все же, что бы он там ни рассказывал, отражение в зеркале польстило мне — и моя молодецкая стать видна, и пригожесть. Наверное, люди будут говорить: настоящий яванский наряд, забыв обо всех этих европейских штучках, которые к нему добавились: манишке, *стоячем воротнике, галстуке, забыв даже о сукне и бархате английского производства.

Тогда я попытался взглянуть на свое одеяние и вообще на свой нынешний облик иначе — как на некий продукт мира человеческого, живущего в конце девятнадцатого столетия, как на порождение современности. И с неожиданной ясностью осознал простую, столь очевидную вещь: Ява с ее обитателями — это лишь один, и далеко не самый значительный, уголок во всей огромности мира человеческого. Теперь далекий Твенте ? ткет полотно для яванцев, а заодно и решает, какое сырье на это годится. Если кто и ходит в домотканом, то только крестьяне. Из своего, исконного, у яванцев остался лишь батик. А у меня и вовсе ничего, кроме собственного тела!

Господин Морено ушел, а я еще долго сидел один в комнате. И, только расслышав звуки восточнояванского гамелана, всколыхнувшие вечерний воздух, очнулся от раздумий, снова взглянул на себя в зеркало и улыбнулся, довольный, очень довольный собой.

Мне, как того требовал обычай, надлежало идти сзади, сопровождая отца и матушку, когда они выйдут к гостям,

1 Амангкурат Г — правитель государства Матарам на Центральной Яве, в последние годы царствования которого (1646—1677) здесь началось утверждение голландцев.

2 Твенте — основной район производства хлопчатобумажных тканей в Нидерландах.

съехавшимся на прием. Старший брат должен был выступать впереди, открывая шествие. Сестрам же показываться на людях не велели, и они хлопотали по хозяйству в задней части дома.

Наконец все приглашенные собрались. Отец и матушка направились в пендопо. Старший брат вышагивал впереди, я шел замыкающим. Едва мы вошли, в дверях появился господин ассистент-резидент Б.— так было предусмотрено церемониалом.

Присутствующие встали, чтобы выразить нам свое уважение. Господин ассистент-резидент через весь зал проследовал навстречу отцу, почтительно поприветствовал его, затем поклонился матушке, пожал руку старшему брату, мне и только после этого уселся рядом с батюшкой. Гамелан заиграл величальную мелодию «Кебб гйро» 1, наполнив торжественным гулом и зал, и сердца присутствующих. Пендопо еле вмещало в себя именитых гостей, лица которых были озарены умийльной радостью и лучами газовых светильников. Сзади, во дворе, рядами восседали на циновках сельские старосты и прочее мелкое начальство, прибывшее издалека.

Патих округа Б., следивший за протоколом, подал знак пачинать. Гамелан захлебнулся, словно придавленный какой-то таинственной силой.

Кто-то запел голландский гимн «Вильхельмус». Все опять встали. Подпевали, правда, лишь немногие. Большинству присутствующих пение оказалось не по силам. Из числа туземных гостей к хору присоединилось человека два-три. Остальные, вытягивая шеи, пялились по сторонам и, наверное, проклинали в душе эту заунывную чужеземную мелодию, от которой их всех мутило.

Господин ассистент-резидент Б. как представитель резидента Сурабаи взял слово первым. В ту же минуту вышел вперед и господин контролер Виллем Эмде, чтобы перево- ‘дить речь на яванский. Однако господин ассистент-резидент, отрицательно покачав головой, взмахом руки дал понять, что отказывается от его услуг. В переводчиках он пожелал видеть меня.

На какое-то мгновение я оробел, но тут же сумел справиться с растерянностью, и ко мне вернулось самообладание. Нет, ты не должен допустить, чтобы они торжествова-

1 «Ревущий буйвол» (яванск.).

ли! — сказал я себе, и эта мысль придала мне решимости. Делай свое дело так, как будто сдаешь экзамен,

Я шагнул вперед, забыв поклониться по яванскому обычаю и смиренно прижать к груди сложенные ладони. Точно вышел отвечать у классной доски. Несколько раз обвел глазами пендопо, натыкаясь на неподвижные взгляды сидевших передо мной бупати. Наверное, они восхищались мною, воителем Панджи, сатрием, облаченным в этот наполовину яванский, наполовину европейский наряд. А может, и нет. Может быть, в их груди зрела антипатия ко мне за то, что я не проявил к ним должного уважения.

Господин ассистент-резидент закончил свою речь, поздравив батюшку с назначением. Настала очередь отца выступить с ответным словом. Поскольку отец не знал голландского — впрочем, это еще куда ни шло по сравнению с другими бупати, и вовсе неграмотными,— говорил он по-явански. А я переводил на голландский, теперь уже держась совершенно свободно и обращаясь к ассистент-резиденту Б. и европейским гостям. Я заметил, что господин ассистентрезидент, внимательно наблюдая за мной, кивал головой с таким видом, будто бы не отец, а я произносил речь. Хотя, может, ему все это просто напоминало какое-то шутовское представление, точно я был ряженой обезьяной в кругу зевак... Наконец батюшка договорил, и я перевел дух. Знатные гости начали по одному подходить с благопожеланиями к отцу, матери, старшему брату и ко мне.

Пожимая мне руку, господин ассистент-резидент не преминул с похвалой отозваться о моем голландском языке:

— Очень хорошо.— И добавил по-малайски: — Вы счастливый отец, господин бупати, вам повезло с сыном. Он не только силен в голландском, но еще и превосходно держится. — А затем спросил, опять переходя на голландский; — Так ты, значит, ученик ха-6э-эс? Завтра венером можешь в пять часов зайти к нам?

— С удовольствием, господин.

— Я пришлю за тобой коляску.

Поздравления длились недолго. Сельским старостам не положено панибратски приветствовать бупати. Так что батюшка уберег свою ладонь от без малого тысячи двухсот рукопожатий деревенских чиновников — они остались сидеть во дворе на циновках.

Снова гулко загудел гамелан. Пышнотелая танцовщица, держа в руках серебряный поднос, на котором лежал длинный газовый шарф, впорхнула в зал и направилась прямо к

господину ассистент-резиденту. Голландский сановник поднялся с кресла, взял шарф и набросил его себе на плечо.

Раздались одобрительные возгласы, хлопки. Он кивнул батюшке, как бы испрашивая разрешения открыть увеселительную часть празднества. Затем поклонился гостям. Под разноголосые крики зрителей вышел, ведя за собой танцовщицу, на середину круга и, подхватив кончиками пальцев уголок шарфа, пустился в пляс, как настоящий яванец делая «выпады» головой при каждом ударе гонга. Прелестная пышнотелая красотка грациозно изгибалась перед ним в танце.

Через несколько минут в пендопо стремительно вбежала еще одна женщина, тоже ослепительно красивая. Держа в руках серебряный поднос, на котором стоял небольшой хрустальный бокал с каким-то хмельным напитком, она приблизилась к танцующей паре, повторяя их движения.

Сановный гость внезапно застыл на месте, щелкнув каблуками и вытянувшись во фрунт перед новой танцовщицей. Он протянул руку, взял хрустальный бокал и одним глотком опорожнил его на три четверти. Затем поднес бокал к губам своей партнерши. Она, не прерывая танца, попыталась отказаться, но потом все-таки допила и с деланным смущением потупилась.

Присутствующие разразились восторженными криками. Сельские старосты и деревенские чиновники встали с циновок, внеся своими возгласами еще больше шума во всеобщее ликование.

— Пей, милашка! Пей! Ура-а-а!

Вторая танцовщица, с обнаженными плечами и золотистой атласной кожей, приняла бокал из рук голландца и поставила его на поднос.

Господин ассистент-резидент кивнул и, довольно рассмеявшись, похлопал в ладоши. Затем он вернулся на свое место.

В следующее мгновение еще одна женщина с поклоном поднесла газовый шарф батюшке, приглашая его в круг. И отец тоже показал, какой он искусный танцор. Этот танец, как и предыдущий, завершился возлияниями из хрустального бокала.

Вскоре после этого господин ассистент-резидент уехал. Бупати тоже один за другим начали разъезжаться по домам в своих парадных каретах. Сельские старосты, волостные начальники, полицейские урядники ворвались в пендопо,

и веселая гулянка-с танцовщицами продолжалась до самого рассвета под крики «ура!», которыми сопровождался каждый глоток горячительного... .

Только наутро я обнаружил в своем чемодане небольшой бумажный пакетик, а в нем — уложенные столбиком серебряные монеты. На бумажке почерком Аннелис было написано: «Не заставляй нас слишком долго ждать от тебя известий. Анн».

Пятнадцать гульденов. Крестьянину в деревне этих денег. хватило бы, чтобы кормить свою семью десять месяцев, а то и все двадцать, если и вправду, как говорят, они тратят не больше двух с половиной сэнов в день на пропитание.

Я тотчас отправился на почту. Управляющий почтовой конторой, индо, с которым я не был знаком, пожал мне руку и стал расточать похвалы благозвучности и правильности моего голландского языка, произведшего такое впечатление на всех вчера вечером во время приема. Служащие бросили работу, чтобы послушать, о чем идет разговор, и поглазеть на меня.

— Нам было бы очень приятно и мы бы сочли за честь; если бы вы изъявили желание здесь работать. Вы ведь ученик голландской гимназии, не так ли?

— Я хотел бы отправить телеграмму,— ответил я.

— Надеюсь, не с дурной вестью?

— Нет.

Почтмейстер был сама услужливость — он протянул мне бланк и предложил сесть за его стол. Я заполнил бумажку и вернул ему. Он самолично обслужил меня.

— Если у вас найдется свободное время, не соблаговолите ли как-нибудь отобедать у нас?

По-видимому, приглашение господина ассистент-резидента восприняли в Б. как важное событие. Не исключено, что теперь меня начнут приглашать все должностные лица города — и белые, и смуглокожие. Надо же, нежданнонегаданно превратиться в этакого наследного принца без удельного княжества. Каково! Вот что значит быть гимназистом, учеником выпускного класса, когда вокруг одни неграмотные и недоучки. Теперь, видно, все меня будут по головке гладить. Раз уж ассистент-резидент позвал к себе в дом, считай, что ты уже оправдан, тебе простят любую

выходку и никто не посмеет обвинять в несоблюдении яванских обычаев.

Подтверждение этой догадки не заставило себя долго ждать. Уходя из почтовой конторы, я оглянулся — все служащие почтительно склонились. Возможно, кое-кто из этих людей уже прикидывал в уме, как бы заполучить меня в зятья или в свояки. Еще бы не жених — ученик голландской гимназии! Да, похоже, именно так оно и было: вернувшись домой, я обнаружил несколько приглашений на яванском языке, выведенных красивыми завитушками. Меня звали в гости! ,

Поскольку прежде мне не довелось состоять в знакомстве ни с кем из приглашавших, я остался при своем убеждении: все они прочили меня себе в зятья или в свояки. Да и почему бы нет — сын бупати... наверное, сам когда-нибудь сменит отца на этом месте... заканчивает голландскую гимназию. Такой молодой, а его уже и ассистент-резидент в гости зовет. Господина контролера сумел обскакать... О-ох, город Б.! Пыльный закоулок мира человеческого... Чтобы не осра-. мить родителей, мне пришлось до полудня сочинять ответные письма, извиняясь: приглашение, мол, принять не могу, надо срочно возвращаться в Сурабаю.

Вечером к дому подкатила обещанная коляска. Я оделся в европейское, как обычно в Сурабае, хотя матушка этого не одобрила. .

Очевидно, слухи о приглашении действительно расползлись по всему городу. Жители Б. вышли на улицы, чтобы посмотреть, как я буду преодолевать короткое расстояние, отделявшее дом бупати от резиденции голландца. Незнакомые люди — опрятно одетые по-явански, босые, то и дело кланяющиеся... Некоторые мужчины, приветствуя меня, даже считали нужным приподнимать шляпы, надетые почему-то прямо на блангкон.

Коляска въехала во двор и, обогнув здание резиденции, остановилась у задней веранды.

Господин ассистент-резидент поднялся мне навстречу с садового кресла. Рядом с ним стояли две девушки. Здороваясь, хозяин первым протянул руку.

— Это моя старшая, Сара,— представил он дочь.— А это младшая, Мириам. Обе окончили ха-бэ-эс. Младшая училась в той же школе, где и ты, но, конечно, еще до твоего поступления. Ну а теперь извини, у меня неотложные дела.—И он ушел.

‚ Так вот оно, значит, как повернулось, это почетное приглашение, взбудоражившее весь город! Познакомил со своими дочерьми, и — будьте здоровь(..

Сара и Мириам, конечно, выглядят постарше меня. А всякому ученику ха-бэ-эс хорошо известно: выпускники всегда ищут случая, чтобы покуражиться, поиздеваться над младшим и утереть ему нос.

Смотри, с ними падо быть поосторожнее. Видишь, Сара уже начала:

— А что этот зануда и придурок господин Мелер, учитель голландского языка и литературы, который преподавал У Мириам, — он еще работает? ,

— Теперь вместо него юфрау Магда Петерс,— отозвал-

— Наверняка еше болыная зануда и сведуща только в кухонной терминологии, — продолжила она.

— А ты точно знаешь, что она юфрау? — спросила Мириам.

— Ее все так называют.

Тут Мириам прыснула. Следом за ней и Сара. Я, признаться, не понял, над чем они смеются.

Ответил наобум:

— По-моему, она знает не только кухонную терминологию. Она лучшая наша учительница, и я люблю ее больше всех.

Теперь они уже обе захихикали, прикрывая рот платочками.

Меня это несколько озадачило, поскольку я не видел здесь ничего смешного. В какое-то мгновение мне удалось перехватить их быстрые, ускользающие взгляды.

— Любишь учительницу? — подпустила шпильку Мириам.— Никто еще никогда не любил ни одного преподавателя голландской словесности. Все они бакалейщики. Что ты в ней нашел?

—- Она хорошо раскрывает особенности литературного стиля восьмидесятых годов и умеет сравнивать его с нынешним.

— Ах-ах! — воскликнула Сара.— В таком случае, может, ты прочтешь какое-нибудь стихотворение Клоса 1 — и мы посмотрим, действительно ли у тебя такая выдающаяся наставница?

1 В. Клос (1859—1938) — нидерлаидский поэт, представитель общественно-литературного движения «восьмидесятников», характеризовавшегося буржуазно-радикальными настроениями, а также эстетскими и натуралистическими тенденциями. ,

— Она хорошо раскрывает психологический и социальный фон литературы восьмидесятых годов‚,— продолжал я ломиться куда кривая вынесет.— Это очень интересно.

— А что ты подразумеваешь под психологическим и социальным фоном?

Сара и Мириам снова затряслись от беззвучного смеха.

Меня уже начинали раздражать их подковырки и хихиканье. Я перешел в то кресло, где сидел господин ассистентрезидент, чтобы помешать им все время переглядываться. Теперь можно было смотреть прямо на них. Оказалось, что у этих девушек смышленые, живые личики, к тому же не лишенные миловидности. Тем не менее с выпускницами, хочешь не хочешь, надо всегда быть настороже.

— Раз уж это требует каких-то объяснений, — ответил я, напуская на себя важный вид, — хотелось бы, конечно, иметь под рукой материал.

Они, поняв, что я уже почти загнан в угол, стали еще больше хихикать и переглядываться.

— Нет, каково! Учительница голландского языка и литературы рассуждает о психологическом и социальном фоне! Вы только послушайте, какая воображала! Что она из себя строит, эта юфрау Магда Петерс? Самое большее, что ей под силу, — это вытащить на свет божий поэтов-«восьмидесятников», которые проливали слезы, уныло завывая о несчастном небе, погибающем от фабричного дыма, да о полях, оглушаемых ревом паровозов и изрезанных дорогами и рельсами,— пошла в наступление более агрессивно настроенная Мириам.— Если уж ей так хочется разглагольствовать о социальном фоне, то надо говорить нео поколении восьмидесятых, не об этих сентиментальных нюнях. Пусть она скажет о Мультатули 1... и о Нидерландской Индии!

— Вот-вот, это и был бы разговор о смелой литературе. О той, где на грязи взрастают лотосы.

— Онаио Мультатули тоже говорит,— решительно ответил я.

— С каких это пор Мультатули проходят в школе? Неправда. В учебниках о нем даже не упоминается, — продолжала нападать Мириам.

— Мириам права,— подтвердила Сара.— Если говорить

* Мультатули — Многострадальный (лат.); псевдоним нидерландского писателя Эдуарда Дауэса Деккера (1820—1887), представителя критического реализма, автора антиколониального романа «Макс Хавелаар, или Кофейные аукционы Нидерландского торгового общества» (1860). .

6 № 2080 #61

’о социальном фоне, то Мультатули — действительно типичный пример.— И украдкой взглянула на младшую сестру. ` — _ Юфрау Магда Петерс не только приводит его как Типичный пример. Она еще и анализирует его.

— Анализирует? — воскликнула Сара, отказываясь верить.— Учительница голландской школы в Ост-Индии авализирует творчество Мультатули? Как ты считаешь, Мириам, мыслимо ли такое даже в ближайшем будущем, лет так через десять? — Мириам недоверчиво покачала головой.— А может, у вае теперь другие учебники? `’ — Нет.

— Знаешь, твоя учительница и в самом деле воображала. А ты просто все за ней повторяешь,— решила расправиться со мной Сара.

— Ничего подобного.

— Тогда она ведет себя безрассудно. Если все это правда, ей может не поздоровиться,— сказала Мириам уже серьезно.

— Почему?

— Какой же ты наивный. Не знаешь?.. А тебе следовало бы знать, непременно, — продолжала Мириам.— Потому что, если только ты ничего не придумал, твоя учительница, должно быть, из либералов.

— А чем же либералы нехороши? Они ведь за то, чтобы Ост-Индия шла к прогрессу! — В ту минуту я чувствовал себя совершенным глупцом.

— Да, но не все то, что хорошо, заведомо правильно и заведомо годится. В неподходящий момент и в неподходящем месте хорошее может даже принести вред‚,— настаивала Мириам.

Сара негромко кашлянула. Она почему-то молчала.

— Послушай, а о ком, о чьих книгах она любит рассуждать, когда особенно заводится?

Они меня все больше раздражали. Однако я должен был сдерживаться — перед выпускницами младшему не положено забывать о почтительности. Ладно, пусть.

— Конечно же, о Мультатули и его главном произведении,— ответил я.— О «Максе Хавелааре».

— А кто он такой, по-твоему, этот Мультатули? — на сей раз пинком наградила Сара.

— Как — кто? Эдуард Дауэс Деккер.

— Отлично. Кстати, тебе не мешало бы знать и другого Дауэса Деккера. Это просто твой долг, — продолжала она лягать меня,

' Вот чокнутая девица, совсем разошлась. И почему она, кидаясь на меня, украдкой поглядывает на свою младшую сестру, а губы у нее подрагивают от еле сдерживаемого смеха? Устроили представление, чтобы потешиться над туземным олухом. Дурехи! Известен только один Дауэс Деккер.

— Итак, ты о нем не слышал,— с издевкой сказала Сара.— Или не уверен?

Мириам, не сдержавшись, прыснула.

Ну ладно! Не очень-то мне и страшен заговор этих чертовок. Так вот, господин ассистент-резидент, чего стоит ваше почетное приглашение, наделавшее столько щума! Хорошо. Я постарался, чтобы мой ответ звучал как можно естественнее:

— Мне известен только Эдуард Дауэс Деккер, тот, который взял псевдоним Мультатули. Если же есть еще другой Дауэс Деккер, то я, честно говоря, о нем не слышал. ‚ — Да, есть’— не унималась Сара. Мириам зарылась лицом в шелковый платочек.— И поважнее того. Кто он? Не надо смущаться и бледнеть,— опять уела она меня.— Скорее всего, ты о нем знаешь, только притворяещься, что не слышал.

— Я и правда не знаю, — ответил я дрогнувшим голосом.

— В таком случае у твоей учительницы Магды Петерс, которую ты так превозносишь, общий кругозор не на высоте. Слушай и хорошо запоминай, чтобы старшим не прищлось потом за тебя краснеть. Другой Дауэс Деккер, тот, что поважнее Мультатули,— это один молодой человек...

— Молодой?

— Разумеется, молодой. Он сейчас плавает по морям. А может быть, уже добрался до Южной Африки и сражается с англичанами на стороне голландцев. Слышал когда-нибудь?..

— Нет. А что он написал? — скромно поинтересовал- ` — Ноон же молод. И вполне простительно, если еще не успел ничего создать, — ответила Сара и опять принялась хихикать.

— Так почему тогда я должен его знать? — возмутился я. Теперь у меня появилась возможность защищаться. — Ведь человек известен своими делами. Сотни миллионов людей на земле не создали ничего, что сделало бы их известными, поэтому никто их не знает. |

— Вообще-то он тоже много написал. Только читал.его один-единственный человек. Вот она, его верная читательница — Мириам де ля Круа. Это ее жених, понятно?

Нахалки! — ругнулся я про себя. Какое мне до него дело, если он всего лишь жених Мириам? В конце концов, эти две барышни тоже никогда не слышали, кто такая Аннелис Меллема. Могу поспорить!

— Мир, ты бы рассказала о своем женихе,— предложила, загораясь, Сара.

— Нет. Нашего гостя это не касается,— отказалась Мириам.— Давайте лучше поговорим о чем-нибудь другом. Ты ведь настоящий яванец, Минке? — Я не ответил, чувствуя, как неслышно приотворилась дверь, за которой поджидало унижение.— Ты яванец, получивший европейское образование. Отлично. Ты успел очень много узнать о Европе. И может быть, не так уж много знаешь о собственной стране. Возможно. Нравда? Я ведь не ошиблась?

Вот оно, началось! — подумал я.

— Твои далекие предки...— продолжала Мириам де ля Круа.— Извини, я не хочу тебя обидеть, но твои предки из поколения в поколение верили, что, когда в небе гремит гром, это ангел настиг дьявола и пытается его низвергнуть. Так ведь? Почему ты молчишь? Ты стыдишься верований своих предков?

Сара де ля Круа перестала смеяться. Ее лицо приняло серьезное выражение, и теперь она разглядывала меня пристально, как диковинного зверя.

— Зачем трогать моих предков? — возразил я.— Предки европейцев, в том числе и голландцев, в древности были не менее темными, чем наши.

— Ну вот, — вмешалась Сара.— Я так и думала, что вы будете ссориться из-за предков.

— Да, Минке, мы с тобой как телята,— заметила Мириам.— При первой встрече пободаемся, а потом подружимся — может быть, и навсегда.

Бойкая девица! Моя подозрительность чуть поулеглась.

— Наши пращуры, вероятно, были еще более темными, чем твои, Минке. В то время, когда твои предки уже умели создавать заливные поля и оросительные системы, мы еще жили в пешерах. Но у нас с тобой разговор не об этом. Речь вот о чем: в школе тебя учили, что молния — это столкновение положительно и отрицательно заряженных облаков. Бенджамин Франклин даже сумел сделать громоотвод. Так ведь? А у твоих предков, как мне по крайней мере рассказывали, была красивая сказка — о том, как Ки Агенг Сэла изловил гром, а потом засадил его в курятник.

Сара залилась неудержимым смехом. Мириам, сделавшись еще серьезнее, с минуту изучала мое лицо, освещенное косыми лучами заката, прежде чем подбросить свой каверзный вопрос.

— Я не сомневаюсь, что разумом ты способен понять объяснения о положительно и отрицательно заряженных облаках. Здесь все просто: тебе нужна отметка о сдаче экзамена. Но скажи откровенно, ты веришь в правильность этих объяснений?

Теперь я понял: она хотела копнуть меня поглубже. Да, прямо-таки настоящий экзамен. Ну что ж, если откровенно, то об этом я никогда себя не спрашивал. Мне все казалось логичным и само собой разумеющимся.

На этот раз встряла Сара: ;

— Я, конечно, уверена, что ты прослушал этот урок физики и хорошо его усвоил. Вопрос сейчас о другом: ты веришь в это или нет? ` — Я должен верить,— ответил я.

: — Должен верить, только чтобы сдать экзамен. Должен! Значит, пока ты не очень-то веришь. .

— Моя учительница, юфрау Магда Петерс...

— Опять эта Магда Петерс! — оборвала меня Сара.

— Она моя учительница. И она говорит: все приходит к нам с учебой, — ответил я,— и с заучиванием. Вера тоже начинается с этого. Ведь ты не смогла бы поверить в Иисуса Христа, если бы тебя не учили и не приучали верить.

— Да-а... Возможно, твоя учительница и права, — в некотором замешательстве сказала Сара.

Между тем Мириам продолжала разглядывать меня так пристально, будто созерцала портрет возлюбленного.

Я уже чувствовал, что мне удастся отразить их нападение, и несколько приободрился.

— В этом году мы услышали новое слово: тойегп. Ты знаешь, что оно значит? — опять начала агрессивно настроенная Мириам, оставив вопрос о молнии.

— Знаю. Но только из объяснений юфрау Магды Петерс.

— Похоже, у тебя других учителей не было,— ввернула Сара.

— Что поделаешь. У нее есть ответы на ваши вопросы...

— Так что же значит слово тойеги, по мнению твоей выдающейся наставницы? — резко бросила Мириам.

— В словаре этого слова нет. Но, как говорит моя выдающаяся наставница, оно обозначает такой склад мышления, такую жизненную позицию и такие воззрения, при которых во главу угла ставятся научный подход, эстетичность и профессионализм. Другого объяснения я не знаю. Пришло это слово от секты схизматиков, возникшей внутри католической церкви и отлученной его святейществом папой. Может, имеется еще другое толкование? — спросил я напоследок.

Сара и Мириам переглянулись. Я не мог видеть выражения их лиц — очень медленно, незаметно подкрались сумерки, и было уже довольно темно. Наступила тишина. Теперь сестры, только время от времени посматривая друг на друга, били комаров, радостно слетевшихся на пиршество.

— Проклятые комары,— проворчала Сара.— Вообразили, что здесь им ресторан.

Тут уж и я расхохотался.

— ОЙ, что ж это мы забыли об угощении! — спохватилась Сара. — Прошу.

Напряжение начинало понемногу спадать. Я уже дышал глубоко и ровно, полной грудью. Вспомнил, как перед этим лакей в белой куртке и белых штанах расставлял на садовом столике стаканы, вазочки с пирожными, и впервые улыбнулся сам себе. И не только потому, что почувствовал себя раскованнее,— я еще и понял, что они знают не больше моего.

— А тебе известно, кто такой доктор Снук Хюргронье 1? — предприняла новую вылазку Мириам.

Нет, пока не появится господин асснстент-резидент, конца этой пытке не будет. Где же ты, мой спаситель? Почему ты все не приходишь? И отчего твои дочери кровожадны, как комары на закате? Неужели ты и впрямь нарочно пригласил меня сюда, чтобы они, твои дети, пользуясь правом старшинства, вытянули из меня все жилы? Этой мысли оказалось достаточно, чтобы я внезапно понял: конечно, госнодин ассистент-резидент для того и свел меня со своими дочерьми, чтобы они устроили мне экзамен. Надо полагать, у него был определенный расчет.

— А что, если теперь и я задам вопрос?

1 Христиан Снук Хюргронье (1857—1936) — нидерландский исламовед и исследователь Индонезии. В 1891—1906 гг. был советником правительства в Нидерландской Индии, способствовал укреплению голландского колониального господства.

Сара и Мириам залились безудержным смехом.

— Подожди-ка,— остановила меня Мириам.— Сперва ответь: знаешь или нет? Твоя любимая юфрау действительно выше всяких похвал, это правда. И ученика она в тебе тоже нашла достойного. Неудивительно, что ты ее любишь. Такую, пожалуй, и я смогла бы полюбить. А вопрос у меня, наверное, последний. И не исключено, что твоя любимая учительница об этом тоже распространялась.

— К сожалению, нет, — коротко ответил я.— Может, ты расскажешь?

Очевидно, Мириам уже давно ждала подходящего случая, чтобы выступить в роли учительницы. Она не замедлила тотчас со знанием дела сообщить: Снук Хюргронье — это блестящий ученый, смело мыслящий, способный на смелые поступки и не боящийся рисковать ради прогресса науки. Кстати, он тот человек, чьи советы привели к решающему перелому в Ачехской войне в пользу голландцев. К сожалению, сейчас он рассорился с ван Хётцем1. У них какие-то разногласия из-за Аче. Что означают эти разногласия? Да ничего, сказала Мириам. Самое главное в другом: он затеял дорогостоящий эксперимент с тремя молодыми туземцами. Цель эксперимента — узнать, верно ли, что туземцы могут по-настоящему воспринимать европейские науки, и насколько глубоко это осмысление. Каждую неделю он проводит с ними обязательное собеседование, чгобы выяснить, какие изменения претерпевает их психика под влиянием обучения в европейской школе. Другими словами, он хочет установить, являются ли знания, полученные в школе, всего лишь тонкой, легко отделяемой шелухой, или же они действительно пускают глубокие корни. Пока что ученый не пришел ни к какому выводу.

Я опять рассмеялся. Оказывается, эти две барышни, сидящие передо мной, как обезьяны подражают многоуважаемому ученому. А я у них подопытный кролик, которого они подобрали на обочине. Прекра-асно! Великоле-епно! Одно лишь сознание того, что они это делают, возможно, по приказу своего отца — я еще не был убежден в неблаговидности его намерений,— помогло мне удержаться от встречного выпада и дослушать до конца рассказ Мириам. Но уже не так, как младший слушает выпускника и не как ученик — учителя. Просто как сторонний наблюдатель.

+ Иоханнес Б. ван Хёти, (1851—1924) — военный губернатор Аче с апреля 1898 г., назначенный на этот пост по настоянию Снука Хюргронье. Впоследствии генерал-губернатор Нидерландской Индии.

Мертвая тишина. Молчание затянулось. Сара не раскрывала рта. Потом снова вопрос:

-— Ты когда-нибудь слышал о теории ассоциации?

— Юфрау Мириам, теперь вы моя учительница, — поспешил я уйти от ответа.

— Ну нет, почему же? Почему учительница? — От ее высокомерия вдруг не осталось и следа.— Это ведь так естественно, что образованные люди обмениваются мнениями друг с другом. Я права?.. Значит, ты раньше о ней не слышал?

— Нет.

— Хорошо. Это новая теория, и принадлежит она тому же ученому. Он считает, что если его эксперимент удастся, то правительство Нидерландской Индии может приступить к ее практическому осуществлению. Так ведь, Сара?

— Говори ты,— уклонилась Сара.

— Ассоциация подразумевает построенное на европейских началах сотрудничество между европейской администрацией и проевещенной туземной прослойкой. Тем из вас, кто уже получил образование, будет предложено совместно управлять страной. Следовательно, бремя ответственности будет возложено не только на белых. Благодаря этому отпадает необходимость в должности контролера — связующего звена между европейской и туземной администрациями. Бупати сможет непосредственно сноситься с белыми властями. Понимаешь?

— Продолжай,— сказал я.

— А что ты об этом думаешь?

— Да что здесь думать, — ответил я.— Туземцы, такие, как я, читают то, чего вам читать не довелось: «Хронику земель яванских». Так уж вышло, что дома мы дополнительно проходим еще одну учебную дисциплину — читаем и пишем по-явански. Видишь ли, на каждом уроке в каждом классе, от э-эл-эс до гимназии, нас учат восхищаться тем, какой грозной силой были войска Компании, когда они покоряли нас, туземцев...

— Войска Компании действительно были грозной силой. Это факт, — вступилась за своих соотечественников Мириам.

— Да, не спорю, это факт. А вот знаешь ли ты, что во многих исторических сводах, составленных туземцами, сообщается, что туземцы оказывали вам сопротивление на протяжении веков?

— И терпели поражение за поражением? — поддела Мириам.

— Да, это так. Терпели поражение.— Меня вдруг покинула решимость, и я не стал договаривать. Спросил только: — Почему же эта теория не родилась и не осуществлялась триста лет назад? В то время, когда ни один туземец не возражал бы против того, чтобы европейцы вместе с нами взвалили на плечи тяжкое бремя ответственности?

— Я не совсем понимаю, что ты имеешь в виду, — вмешалась Сара.

— Я имею в виду, что ваш выдающийся доктор... как его там? — что он на триста лет отстал от сегодняшних туземцев,— ответил я с вызовом.

И на том, извинившись, раскланялся с этими учеными барышнями, которые меня уже просто бесили..,,

, Обь й м: : :. Ц } } ВЕ , 7 —— с ь о И | | . — : ы : ` Отец и матушка были очень горды тем, что меня приглаил к себе сам господин ассистент-резидент Герберт де ля ‚руа. В дом по-прежнему шли приглашения от местных имеитых туземцев. Я решил, что моим родителям лучше не знать, ‘как прораили их сына, их гордость, и, несмотря на настойчивые

просьбы, наотрез отказался рассказывать о чем бы то ни ‘было. Более того, я объявил, что незамедлительно возвращаюсь в Сурабаю. .` :

Ответы на приглашения отняли -уйму времени.

Батюшка уже не гневался. Приглашение господина ассистент-резидента сняло с меня вину за все мои грехи. ':

Я отправил еще одну телеграмму в Вонокромо, сообщив день и час моего возвращения. Заодно попросил, чтобы за мной прислали на станцию коляску. ..

Батюшке с матушкой не удалось воспрепятствовать моему отъезду. Даони, по-видимому, и не считали себя вправе настаивать. Вопрос о ньяи Онтосорох больше не поднимался. Человек, удостоившийся приглашения в дом господина ассистент-резидента, тем самым уже как бы обретает неприкосновенность, его не то что нельзя попрекать попусту — он теперь, напротив, для всех образец, и отныне жизнь открывает перед ним радужные виды на получение высокой должности. Они лишь выразили пожелание, чтобы я попро- ‘цался с благоволившим ко мне высокопоставленным европейцем. | й .

Мне не хотелось, но ‘я все-таки сходил. Пришлось еще раз встретиться с Сарой и Мириам де ля Круа. В присутствии отца они были ‘совсем не такими агрессивнымн, вели себя сдержанно и прилично.

— Мы с твоим директором прежде были школьными друзьями,— сказал голландец.— Когда вернешься в школу, передай ему от меня поклон и добрые пожелания.

Потом он рассказал, что его дочери хотят возвратиться в Нидерланды. Вот уже десять лет у них нет матери. Если они уедут, ему, конечно, будет без них очень одиноко. А поэтому:

— Почаще пиши мне о своих успехах. Я с удовольствием буду читать твои письма. И переписывайся с Сарой и Мириам, — предложил он.— Ведь образованным молодым людям не мешает обмениваться мнениями друг с другом. Кто знает, может, когда-нибудь взаимопонимание поможет сделать жизнь лучше. Тем более если все вы займете в будущем важное положение в обществе.

Я обещал не забыть его просьбу.

— Минке, если ты будешь и впредь мыслить так же, то есть по-европейски, а не чувствовать себя рабом, как все другие яванцы, возможно, когда-нибудь ты станешь большим человеком. Ты можешь стать первооткрывателем, первопроходцем, образцом для своих соотечественников. Как

образованный человек, ты, несомненно, знаешь; насколько унижен и жалок твой народ. Европейцы ничем не могут ему помочь. Начать должны сами туземцы.

Обидные слова. Да, всякий раз, когда кто-нибудь со стороны обидно отзывался о Яве, я чувствовал себя уязвленным. Если же разговор заходил о невежестве и глупости яванцев, у меня было ощущение, будто я сам уже европеец. Такие вот напутствия, вызвавшие у меня немало мыслей, я и увез с собой в скором поезде, который мчал меня назад в Сурабаю.

Будь господин де ля Круа яванцем, я без труда мог бы догадаться, чтб у него на уме: хочет заполучить меня в зятья. Но он европеец, значит, это невозможно. Тем более что и Сара и Мириам на несколько лет старше меня. Этот важный сановник рассчитывает, что я для своих соотечественников стану образцом, первооткрывателем, первопроходцем. Сказки все это! Такого даже мои предки не могли сочинить в своих пророчествах. Неужто возможно, чтобы хоть один европеец всерьез желал этого? Да за всю историю нашей Индии не было ничего подобного. Голландская Компания на протяжении трехсот лет не давала роздыха своим ружьям и пушкам..И вдруг появляется какой-то европеец, которому, видите ли, надо, чтобы я стал первооткрывателем, первопроходцем, образном... Скучноватая сказочка. Несмешная шутка. Он, видно, задумал сделать из меня подопытного кролика для проверки «теории ассоциации» доктора Снука Хюргронье. К черту! Нет мне до нее никакого дела. Благо я теперь сам пишу и знаю, что мои записи — это сокровищница, к которой в любое время можно обратиться за советом и вразумлением.

Пошарив в сумке, я нашел до сих пор не распечатанные письма и стал их читать. Все верно — сообщения о предстоящем торжественном приеме по случаю батюшкиного назначения, приказания и просьбы немедленно явиться домой. К письму старшего брата даже было приложено прошение об отпуске на имя директора школы. Уф-ф, теперь уже все позади, победа на моей стороне.

Эге, а что это за пузатик с узенькими глазками так внимательно ко мне приглядывается? Одет вроде бы чисто, как подобает пассажиру первого класса. Рубашка и брюки из легкого зеленовато-коричневого полотна. И обувь тоже под цвет — коричневые туфли. Шляпа из сукна, обтянутая шелковой ленточкой. Кстати, шляпу он не только не снял, но еще и надвигает ее все ниже на брови, чтобы незаметно

пялить глаза, куда ему вздумается. Из вещей у него был лишь небольшой кожаный чемоданчик, который он закинул на полку над головой. Сидит на скамье слева, отделенной от меня проходом. Когда кондуктор проверял билеты, толстяк протянул ему свой билет, а сам украдкой покосился в мою сторону.

От города Б. до Сурабаи у скорого пассажирского всего несколько коротких остановок. Толстяк сидел и, похоже, скоро сходить не собирался. По всей видимости, он тоже едет до последней станции. Стоп! Хватит его разглядывать. На этот раз поездку надо использовать в собственное удовольствие. Отдых я заслужил — можно и соснуть. Силы и здоровье мне еще пригодятся.

Поезд с пыхтением и свистом несся вперед. В пять часов вечера земля Сурабаи уже мелькала под колесами. Мы вползли в длинную пещеру крытого станционного дебаркадера и остановились. На перроне было немноголюдно. Несколько человек встречающих. Кто стоял, кто сидел, кто расхаживал по платформе в ожидании поезда,

— Анн! Аннелис! — крикнул я из окна. Она меня встречала,

Девушка подбежала к вагону, остановилась под окном и протянула руку.

— Все обошлось, мас? — спросила она.

Толстяк, помахивая своим чемоданчиком, проскочил у меня за спиной. Он сошел первым, на мгновение задержал взгляд на Аннелис и медленно двинулся к выходу. Я проследил за ним. С перрона он не ушел — остановился и, обернувшись, снова посмотрел на нас.

— Ну выходи же. Чего ты ждешь? — поторопила меня Аннелис.

Я спустился. Носильщик вынес за мной вещи.

— Пойдем. Дарсам уже давно ждет.

Толстяк, казалось, не думал уходить. Он то и дело вытирал шею голубым платком. Мы проследовали мимо него к выходу с перрона. Кожа у него на руках была светлая, золотистая, а лицо — красноватого оттенка. Как только мы обогнали его, он тоже двинулся, словно задавшись целью не потерять нас из виду.

— Мое почтение, молодой господин! — еше издали крикнул Дарсам, стоявший рядом с андонгом (Мама запретила ему называть меня синьо).

Толстяк наблюдал за нами и когда мы садились в андонг. Теперь уж я в самом деле начал что-то подозревать.

Кто он? Почему еще не ушел и все время присматривается? Едва мы уселись, я заметил, как он тут же поспешил нанять двуколку. А только наш андонг тронулся с места, его двуколка тоже покатилась следом. Определенно у него что-то на уме.

Когда я, обернувшись, бросил взгляд назад, толстяк вытирал шею и не глядел в нашу сторону. Потом, уже во второй раз, я увидел, что он опять пристально следит за нами.

— Эй, Дарсам! Почему не свернул направо? — встрепенулся я.

— Почему налево, Дарсам? — спросила Аннелис 15- мадурски.

— Есть одно дельце, — коротко отозвался он.

Андонг свернул налево, оставив позади станционную площадь, затем направо, мимо зеленой лужайки, раскинувшейся перед зданием резидентства. Куда же это Дарсам правит? Да и вид у него какой-то озабоченный.

— А почему опять не направо? — запротестовала Аннелис.— И так уже скоро вечер.

— Потерпите, нон. Еще не стемнело, а фонарь у меня припасен. Не беспокойтесь.

Ошибки быть не могло, двуколка с толстяком действительно не отставала от нашего андонга. Когда я в очеред - ной раз повернул голову, он наклонился и спрятал лицо за спиной кучера.

— Придержи немного лошадь, Дарсам,— приказал я,

Андонг, свернув в какой-то глухой переулок, шел теперь медленно. Ехавшей сзади двуколке тоже пришлось замедлить ход — проезжая часть была слишком узкой. Правда, кучер мог бы при желании звякнуть в колокольчик, чтобы ему уступили дорогу. Но он этого не сделал. И даже не попытался обойти нас сбоку, прижав к обочине.

Наш андонг внезапно остановился.

— Почему здесь, Дарсам? — опять запротестовала Аннелис.

— Минуточку, нон. Есть неболышое дело,— ответил Дарсам, спрыгнув на землю. Он отвел лошадь в сторону и привязал вожжи к столбу ограды.

Двуколка, в которой сидел толстяк, после недолгой заминки все же была вынуждена проехать мимо. Пассажир отвел глаза, вытирая переносицу своим голубым платком. Судя по внешности, он не китаец, и даже не полукровка. На торговца вроде бы не похож. А если все-таки китаецполукровка, то, наверное, из образованных. Возможно, чиновник, служащий в конторе китайского майора *. Или: какой-нибудь метис европейско-китайского происхождения отгулял свой отпуск и теперь возвращается на работу в Сурабаю. Но почему он тогда от самого Б. неотступно следит за мной? Нет, явно не торговец. Торговцы так не одеваются. А может быть, скупщик из «Борсумей» или «Хэоверей» 2? А то и сам китайский майор? Хотя майоры обычно спесивы и ечитают себя чуть ли не равными европейцам. Стал бы он обращать на меня внимание, если им вообще до туземцев нет никакого дела. Или это он к Аннелис присматривается? Да нет. Он вел себя так от самого Б.

— Нон, вы здесь подождите немного. У Дарсама одно маленькое дельце в этой лавочке,— сказал Дарсам и, уставив взгляд на меня, добавил: — Молодой господин, сойдите на. минутку.

Я сошел. Конечно, насторожившись. Он провел меня за ограду к небольшой лавчонке — бамбуковой хибаре, крытой черепицей.

— Что за дела у тебя здесь, Дарсам? — подозрительно спросила Аннелис из андонга.

Дарсам повернулся к ней.

— Скаких пор вы, нон, не верите Дарсаму?

Я и сам уже начал чего-то опасаться. Двуколка с толстяком стояла в отдалении. А теперь еще и Дарсам что-то крутит.

— Посиди здесь, Аннелис,— сказал я, чтобы ее успокоить. Однако при этом ни на миг не переставал зорко следить за руками и длинным парангом мадурского рубаки,

В лавчонке оказался один-единственный посетитель, пивший кофе. Когда мы вошли, он на нас и не глянул. Похоже, сидит себе просто человек, задумался. Или он только притворился, что не замечает? А вдруг это сообщник толстяка, как и Дарсам?

1 Главы китайских общин получали воевные звания: лейтенант, капитан, майор — в зависимости от численности населения, которое сни представляли. Их главной обязанностью было взимание налогов, которыми облагало китайцев правительство Нидерландской Индии. Административно подчинялись непосредственно европейски`* властям.— Прим. автора.

2 «Борсумей» — Борнео-Суматранская торговая компания, занимавшаяся экспортно-импортными операциями. «Хэоверей» — крупное голландское предприятие по производству продовольственных товаров и напитков.

Мадурец — с видом, не допускающим возражений,— указал мне место на длинной скамье напротив одинокого посетителя. Тот сидел так близко от меня, что я даже слышал его дыхание и запах пота.

— Отнеси-ка в андонг чаю и пирожное,— велел Дарсам хозяйке. Он не сводил колючего взгляда с женщины до тех пор, пока она не вышла, держа в руках деревянный поднос.

Потом, вперившись в меня диковатыми глазами, вплотную придвинул свои ощетиненные усы и глухо, тяжелым шепотом заговорил на каком-то заскорузлом яванском:

— Молодой господин, не всё дома ладно. Один я знаю. Барышня и ньяи не знают. Такое дело, молодой господин, вы не пугайтесь... Только не надо бы вам покамест оставаться в Вонокромо. Опасно.

— О чем ты, Дарсам?

Голос его теперь звучал спокойнее:

— Дарсам, молодой господин, одной только ньяи служит, больше никому. Что по душе ньяи, то Дарсаму нравится. Что она велит, Дарсам все делает. Не спрашивает, зачем да почему. Ньяи приказала Дарсаму стеречь вас, молодой господин. Я и стерегу. Вас охранять — это моя работа. Можете мне не верить, молодой господин, только совета все равно послушайтесь.

— Я знаю, в чем твоя работа. За то, что хорошо ее исполняешь, тебе спасибо. И все-таки, что случилось?

— Ньяи моя хозяйка. Барышня тоже хозяйка, только вторая. Нынче у барышни с вами любовь, молодой господин. Выходит, Дарсам должен позаботиться, чтобы ничего не случилось. Оттого и даю вам совет. Не потому, что парангу Дарсама нет больше веры. Нет, молодой господин. Просто Дарсаму кое-что еще не совсем ясно.

— Понимаю. Но сейчас-то что произошло?

— Одним словом, я вас, молодой господин, свезу домой на Крангган, а не в Вонокромо.

— Я должен знать, почему.

Он молчал, следя за возвращающейся хозяйкой.

— Ну скоро уже, Дарсам? — донесся с улицы оклик Аннелис.

— Потерпите, нон‚— отозвался мадурец, не оглянувшись. Когда женщина прошла мимо, он снова зашептал: — Синьо Роберт, молодой господин... Наобещал мне с три короба, если я убью вас, молодой господин.

Я ничуть не удивился, помня, как тот не раз выказывал мне свою враждебность.

— Что яему сделал плохого?

— Это все одна зависть, я думаю. Ньяи вас больше любит, молодой господин. Вот он и злобится, что в доме есть другой мужчина.

— Он мог бы сказать мне откровенно. Зачем же становиться на такой путь?

— Малец он еще несмышленый, молодой господин. Потому-то и опасен. Так что теперь вы знаете. Совет мой примите. А барышне или ньяи говорить не надо. Очень вас прошу. Ну, поехали.— Он расплатился, не спросив моего согласия.

Двуколки толстяка уже не было видно. Наш андонг тронулся. Там, в Вонокромо,— если Дарсам сказал правду — меня подстерегал человек, покушающийся на мою жизнь, ту единственную, что мне отпущена. Здесь — толстяк, который от самого Б. добрую половину дня шпионил за мной. Наверное, батюшка и впрямь был не так уж не прав, когда сердился на меня. И не зря матушка предупреждала, что надо быть готовым нести ответственность за свои поступки. Да нет, конечно, у Роберта есть основания считать, что я вторгаюсь в его царство. Я для него по меньшей мере еще один камень на душе. Он совершенно прав.

Аннелис не выпускала мою руку из своей, точно я был скользкой рыбой, которая может в любой миг выскочить из андонга. И ничего не говорила. Ее глаза задумчиво смотрели вдаль.

— Анн, я нашел твои деньги у себя в чемодане,— сказал я.

— Да, я их положила. Ты ехал неизвестно куда, и они могли тебе понадобиться. Мне нужно было, чтобы ты поскорее ко мне вернулся.

— Спасибо, Анн. Я не сумел их потратить.

Впервые за все время она засмеялась. Но ничто не отозвалось во мне на ее смех. Свет лампочки, горевшей на крыле, не попадал в андонг. Темно. Мрак поглотил красоту Аннелис. Впрочем, все равно сейчас мне было бы не до нее. Меня одолевали мрачные мысли. Я был ограблен, у меня отняли то, что называется радостью жизни. Мой мир, этот мир человеческий, лишился всего, что делало его для меня незыблемым. Науки и познания, без которых я себя уже не мыслил, развеялись как дым. Ничему больше нельзя верить. Роберт? С этим я уже хорошо знаком. Толстяк? Его

я теперь мог бы хоть в темноте узнать. Но ведь задуманное преступление можно осуществить и руками другого человека, о котором я не знаю, не догадываюсь. Сурабая с давних пор известна своими наемными убийцами — говорят, они берут немного, от половины рупии до двух. Каждую неделю то на берегу, то в лесу, на обочинах дорог, на рынках находят трупы с ножевыми ранами.

Андонг направился к улице Крангган.

— Почему теперь сюда? — снова запротестовала Аннелис.

— Есть еще одно дело, нон. Потерпите.

Что же мне сейчас сказать Аннелис? Не успел я подыскать благовидный предлог, как андонг остановился перед домом семейства Тэлинга. Мадурец, не говоря ни слова, стал снимать мой чемодан.

— Зачем ты вытаскиваешь, Дарсам? — не поняла Аннелис. — Анн,— мягко сказал я,— мне за эту неделю надо подготовиться по всем предметам. Прости, но я, к сожалению, не смогу проводить тебя домой. Спасибо, что ты меня встретила. Извинись перед Мамой, ладно? Честное слово, Анн, я пока не могу ехать в Вонокромо. Мне нужно быть здесь, поближе к своим учителям. Передай привет Маме и поблагодари ее. Когда освобожусь, я обязательно приеду.

— Ноты ведь раньше мог у нас заниматься? Тебе никто не мешал? Разве только я... Тогда извини,— проговорила она со слезами в голосе.

— Нет, что ты, конечно, нет.

— Если я мешала тебе, ты скажи. Что я сделала не так? Мне надо знать. — Она уже чуть не плакала.

— Да нет же, Анн, поверь, совсем не поэтому.

И все-таки неизбежное случилось. Она расплакалась. Расплакалась как ребенок.

— Ну почему ты плачешь? Всего неделя, Анн, одна неделя. Потом я обязательно приеду. Так ведь, Дарсам?

— Ясное дело, нон, И незачем плакать у людей на виду.

В эту минуту я уже не чувствовал себя яванским сатрием, тем прекрасным благородным воителем, образ которого недавно рисовало мне воображение. Осталось другое: трус ты, трус, испугавшийся, стоило тебе услышать — всего лишь услышать! — что твоя драгоценная жизнь в опасности.

— Ты только не выходи, Анн, посиди в андонге.— И я поцеловал ее в шеку, воспользовавшись темнотой под тентом. Лицо у нее было мокрым.

— Мас, возвращайся в Вонокромо как можно скорее, — попросила она сквозь слезы.

— Вот видишь, ты и сама поняла, правда? — Она кивнула.— Как закончится все это, так я, конечно, сразу и приеду. Главное, чтобы ты сейчас постаралась меня выслушать и вошла в мое положение.

— Да, мас, хорошо, я согласна,— ответила она почти беззвучно.

— До свидания, моя богиня.

— Мас...

Я сошел. Дарсам ждал у калитки.

Было уже темно. Повсюду мерцали огоньки ламп. Только у меня в мыслях ни просвета, ни единого светлого лучика.

— Почему ты не сообщил Маме? — шепнул я Дарсаму.

— Нельзя. Ей уже и так нелегко из-за сына да старого хозяина. Я сам этим делом займусь. Вы, молодой господин, будьте спокойны.

Супруги Тэлинга сидели на своем плетеном диванчике, ожидая, когда же я выйду из комнаты, чтобы рассказывать. До чего все-таки приятная, дружная пара! Хотел бы я знать: что они обо мне думают? Я решил не выходить. Запер дверь изнутри на щеколду, переоделся и лег на кровать, не поужинав. Собираясь погасить керосиновую лампу, не удержался, чтобы еще раз не взглянуть на портрет королевы Вильхельмины. О мир человеческий! Как это другие люди умеют попасть в любимцы богов? У нее во дворце спокойно. Ничто ее, вероятно, не тревожит, кроме собственных чувств да мыслей. А я, ее подданный? Тот, кому звезды тоже сулили завидную судьбу? Даже здесь из всех углов за мной неотступно следит смерть, подосланная Робертом.

Комнату окутал мрак. Разговор в гостиной едва долетал до моих ушей. Смысла я не улавливал. Надо же, моя молодая жизнь уже кому-то понадобилась. Сверкающее, радостное видение современности, о которой витийствовали учителя, померкло, оно не обнаруживало себя ничем — ни единым намеком, ни единой черточкой. Роберт, почему же ты такой безумец? Ну ладно, убийства из-за ревности случаются во всем мире — это пережиток тех времен, когда человек еще был зверем. Явление, так сказать, исключительное. Убийства из-за денег, ради обогащения — тоже наследие

«звериного» прошлого. Ну? Так ведь? Но ты, Роберт, ты сложнее. Ты ненавидишь свою мать, родиешую тебя, и она тоже не дарит тебя любовью. Ты пресмыкаешься, выклянчивая любовь своего отца, а он тебя не замечает. Ты завидуешь, Роберт, потому что любовь твоей матери щедрым потоком излилась на меня. Потому что боишься, как бы твои права наследника тоже не перешли ко мне, бесправному; а таких историй в европейских книжках описано немало. Похоже, ‘в твоих глазах я прохвост, и только.

Но ведь перед собой-то я вроде душой не кригло? И перед всем миром. Нет, в самом деле — я хочу только трудиться до устали и получать от этого наслаждение. Другого мне пе надо. Для меня жить в свое удовольствие — это жить не подаянием из чьих-то рук, а добиваясь всего самому. Нелады с моими близкими как раз этому меня уже научили. Уф-ф, вот задачка, посложнее всей школьной премудрости.

Ну аты, Дарсам? Хорошо бы, если б оказалось, что ты соврал. И что Роберт не злодей. Но ведь ты и сам явно затаил какую-то мысль, и тоже недобрую.

А ты, толстяк, желтокожий с узенькими глазками, — чтоб тебя пришибло! — чего тебе от меня надо? Неужто такой приглаженный человечек, как ты, может быть простонапросто платным убийцей?

А Сара, а Мириам де ля Круа, а господин ассистент-резидент, а «ассоциация»?..

Сердце мое сжималось. Почему я такой трус?

_ Нины: в , . : . ц- . | С ь:] . . А 3 \ ь ^^ @) . \ Г ` (0 —› о - д <: Чтобы моя повесть сохраняла некоторую последователь ость, я, наверно, нерескажу сперва то, что случилось ‹ 2обертом после моего отъезда из Вонокромо, когда поли хейский агент первого разряда препроводил меня в город Б

События, о которых пойдет речь пиже, я восстанови. 10 рассказам Аннелис, ньяи, Дарсама и других людей. Во’ то тогда происходило.

Когда двуколку, в которую я уселся, проглотил предрассветный сумрак и она исчезла из виду, Аннелис в слезах бросилась Маме на шею (я не представлял ее такой слезливой и капризной, как ребенок).

— Прекрати, Анн, ничего с ним не случится,— сказала ньяяи.

— Но почему, почему ты позволила его увезти? — возмущалась Аннелис.

— Слугам закона, Анн, нельзя оказывать сопротивление.

— Давай мы тоже поедем за ним, Ма! . -_ Незачем ехать в такую рань. К тому же его определенно повезут в Б.

— Мама, ну Мама! .; — Ты его правда любишь?

— Не мучай меня так, Ма!

— Ну хорошо, что я могу сделать? Ничего, Анн. Мы должны ждать, только ждать. Не распускай себя.

— Попробуй, Ма, ну попробуй!

— Ты смотришь на Минке как на свою куклу. А он не кукла. «Попробуй, попробуй!» Конечно, я попробую. Успокойся. Еще очень рано.

. — Тебе все равно, что со мной будет, Ма? Ты хочешь моей смерти?

Ньяи пришла в замешательство. Таких рыданий от своей дочери, которая раньше никогда даже не хныкала, ей еще слышать не доводилось. Она поняла: Аннелис, ее опора, ее надежный компаньон, сейчас в таком состоянии, что у нее может произойти срыв. Поняла, что должна будет сделать все, чего дочь, считая себя вправе требовать, от нее требует. Ньяи попыталась отвести ее в дом и уложить.

Аннелис отказалась уходить. Она намерена была ждать Минке, пока он не вернется.

— Ну нельзя же так, Анн. Нельзя. Он, может быть, вернется только послезавтра, а то и позже, дня через два.

Аннелис словно воды в рот набрала.

Мама еще больше растерялась. Она знала — ее дочь с малых лет никогда ни о чем не просила. Только в последние недели она стала просить, и не только просить — настаивать, почти вымогать. Ей нужен был Минке. До этого ее ненаглядная детка всегда была послушной, кроткой. Теперь же в ней появилась строптивость.

Аннелис требовала, чтобы ей вернули ее куклу. А требовать она могла только у матери.

Ньяи почувствовала, что ее охватывает тревога. С каждой минутой она все больше убеждалась: с дочерью творится что-то неладное. Неужели эта послушная девочка так же беззащитна перед потрясениями, как ее отец?

Тем временем начало медленно вставать солнце.

Пришел Дарсам, чтобы открыть дверь и окна. Увидев, в каком состоянии его юная хозяйка, мадурец опешил. В тех затруднительных положениях, где не требовались сила мышц и нож-паранг, он чувствовал себя беспомощным.

— Да, такие дела решают у губернатора,— убитым голосом произнесла ньяи.— Дела незримые и неизъяснимые, которыми вершат джинны в граде Джабалке *.

В это же мгновение Мама вспомнила о своем первенце. Еще через миг она заподозрила его в том, что он послал в полицию анонимное письмо. Она могла его заподозрить! В следующий миг — решила произвести дознание.

— Позови сюда Роберта,— приказала она Дарсаму.

Пришел Роберт, потирая глаза рукой. Молча стал перед ними. Если бы не Дарсам, он бы ни за что не явился. Это знали все. Стоял не проронив ни слова. Лицо его выражало полное безразличие.

— Сколько раз, кому и куда ты засылал подметные письма?

Он не ответил. Дарсам подступил к нему ближе.

— Отвечайте, ньо,— потребовал мадурец.

Аннелис по-прежнему цеплялась за ньяи, точно ей нужна была опора.

— Я не имею отношения к подметным письмам,— зло огрызнулся Роберт, повернувшись лицом к Дарсаму.— Что, я похож на фискала?

— Не мне отвечайте, а ньяи,— засопев, проговорил Дарсам.

— Ни разу не писал и тем более не посылал.— Теперь его лицо было обращено к матери.

— Ладно. Я всегда старалась верить твоим словам. Почему ты ненавидишь Минке? Потому что он лучше и образованнее тебя?

— Мне нет никакого дела до Минке. Он всего лишь туземец. --

— Потому-то и ненавидишь, что туземец.

1 Джабалка — в мусульманской мифологии: окруженный медными стенами город, обитель джиннов. ` `

— Даром, что ли, во мне европейская кровь течет? — с вызовом бросил Роберт.

— Ладно. Значит, ты ненавидишь Минке только потому, что он туземец, а в тебе — европейская кровь. Ясно. Тогда не мне, конечно, тебя учить и воспитывать. На это годны одни европейцы. Я тебя поняла, Роб. Уж теперь-то я, твоя мать, туземная женщина, запомню, что люди, в которых течет европейская кровь, умнее и образованнее туземцев, Но сейчас я взываю к твоей туземной крови, а не к европейской, чтобы ты отправился в сурабайское управление полиции. Разузнай все, что можно, о Минке. Дарсам это сделать не сумеет. Я тоже. Меня держит здесь работа. Ты говоришь по-голландски, можешь читать и писать. А Дарсам нет. Я хочу знать, каков ты в деле. Возьми лошадь, так будет быстрее.

Роберт молчал.

— Отправляйтесь, ньо,— приказал Дарсам.

Не ответив, Роберт Меллема повернулся и, шаркая сандалиями, побрел в свою комнату. Прошло какое-то время, но он не появлялся.

— Подгони его, Дарсам,— велела Мама.

Дарсам последовал за Робертом.

Снаружи совсем уже рассвело, начинался день. Роберт покинул свою комнату в сопровождении мадурского рубаки и направился на задний двор, к конюшне. На нем были брюки для верховой езды, высокие сапоги, в руке кожаный хлыст.

— Пойди поспи, Анн‚/— попыталась уговорить ее ньяи.

— Нет.

Ньяи чувствовала, что у Аннелис начинается жар. Дочь действительно заболела, и мать это очень беспокоило. .

— Поставь софу в конторе, Дарсам. Я буду работать и заодно присматривать за ней. Не забудь одеяло. Потом съезди за доктором Мартинетом.— Она усадила дочь в кресло.— Успокойся, Анн, успокойся. Ты вправду его так любишь?

— Тебя, мамочка, одну тебя! — прошептала Аннелис.

— Ты так заболеешь, Анн. Не думай, нет, я не запрешаю тебе любить его. Нет, милая. Ты можешь выйти за него замуж когда угодно, если он захочет. А сейчас успокойся.

— Мама...— закрыв глаза, позвала ее Аннелис.— Где твоя щека, мамочка, наклонись, Ма, я тебя поцелую.— И она поцеловала мать в щеку.

— Только не болей. Кто мне тогда будет помогать?

Неужели ты станешь смотреть, как твоя мама одна тянет лямку, точно лошадь? | у

— Мама, я всегда тебе буду помогать.

— Вот поэтому и не надо болеть, милая,

— Я не хочу болеть, Ма.

— У тебя жар, ты все горячее, Анн. Учись быть благоразумной, детка, в таких случаях человеку остается лишь делать то, что в его силах, и терпеливо ждать исхода. Дарсам один притащил софу в контору. Но Аннелис отказалась переходить туда до тех пор, пока не увидит, что Роберт уже уехал. А брат все не показывался.

— Подгони там Роберта, Дарсам! — сорвалась на крик НЬЯи.

Дарсам бросился на задний двор. Минут через десять статный красавец верховой проскакал под окнами. Не задерживаясь, он пришпорил коня и скрылся за воротами. Еще через четверть часа выехал на легкой двуколке Дарсам, спеша за доктором Мартинетом.

Только после этого Аннелис позволила увести ее в контору. Ньяи поставила ей компресс из лукового настоя на уксусе.

— Извини, Анн, я не могу с тобой возиться. Спи. Скоро приедет доктор, и Роберт тоже вернется с какими-нибудь известиями.

Ньяи прошла к умывальнику, открыла кран и, ополоснув лицо, стала причесываться. Аннелис из-под одеяла тихо спросила:

— Он тебе нравится, Ма?

— Конечно, Анн. Славный юноша,— ответила ньяи, продолжая расчесывать волосы.— Как же он мне может не нравиться, если нравится тебе? Наверняка его родители гордятся, что у них такой сын. Да и вообще любая женщина была бы горда собой, став его женой. Законной женой. Я бы и сама гордилась, имея такого зятя.

— Мама, мамочка моя!..

— А поэтому можешь ни о чем не беспокоиться.

— И я ему нравлюсь?

— Какой же парень не сойдет по тебе с ума? Чистокровный голландец, индо, яванец — любой! Уж мне-то поверь, Анн. Красивее тебя девушки нет. Ну ладно, спи. Не думай ни о чем. Закрывай глаза.

Аннелис в эту минуту и так лежала с закрытыми глазами.

— А что, если родители ему запретят, Ма? — все-таки спросила она.

— Говорю тебе: ни о чем не думай. Я все устрою. Спи. Лежи тихо. Сейчас дам тебе молока. Помни, ты должна быть здорова. Что скажет Минке, если увидит тебя осунувщейся, квелой? Даже самая красивая девушка нехороша, когда она болеет.

Ньяи, приоткрыв дверь кабинета, позвала кого-то из кухни. Вскоре вошла служанка с горячим молоком.

— На вот, выпей сейчас же. Я пойду искупаюсь. А ты попытайся уснуть, Анн.

Ньяи ушла купаться. Вернулась она с теплой водой и полотенцем и тут же взялась приводить дочь в порядок.

Аннелис больше ни слова не произнесла.

Приехал доктор Мартинет, быстро осмотрел ее, затем дал какое-то лекарство. Это был человек лет сорока, обходительный, ровный и приветливый. Одет во все белое, только шляпа из серого тонкого сукна. В правом глазу у него торчал монокль, привязанный золотой цепочкой к верхней петле сюртука.

Дарсам суетился, накрывая завтрак для гостя. Ньяи позавтракала вместе с доктором.

— Сегодня вечером я еще раз заеду, ньяи. Перед сном дайте ей легкий завтрак. Постарайтесь, чтобы ее не беспокоил шум. Ей нужна тишина. Единственное лекарство — это сон. Лучше перевести девочку в ее комнату. Здесь, в кабинете, ей не место. Или давайте перенесем софу в гостиную. Только окна и двери надо будет закрыть.

А что же было с Робертом Меллемой?

По рассказам людей из поместья, а также из показаний свидетелей и обвиняемых на заседании суда, который состоялся впоследствии, У меня сложилась такая картина происходившего.

Покинув конюшню, он пришпорил коня и погнал его к дороге. Затем свернул вправо, в сторону Сурабаи. Выехав на большую дорогу, остановил своего жеребца, посмотрел налево, направо и пустил коня медленным шагом, наслаждаясь красотой раннего утра. Надо полагать, он пребывал в немалом раздражении. Из-за какого-то ловкача Минке его заставили подняться в такую рань! И еще отправили в полицейское управление! Зачем? Да чтоб он сгинул на

веки вечные, этот Минке! Вот уж не обеднеет без него мир и не станет несчастливее. Больно нужен — жалкая песчинка, занесенная к ним невесть каким ветром и вздумавшая угнездиться в их доме неведомо до каких времен.

Конь шагал неохотно, недовольный тем, что утром ему не дали ни поесть, ни даже напиться вволю. Роберт тоже позавтракать не успел, а теперь вот еще должен куда-то ехать.

Утро выдалось прохладное. Тяжелые двухколесные телеги, обычно длинными вереницами, которым, казалось, конца-краю не будет, возившие бочки с сырой нефтью из Вонокромо, еще не появились. Только деревенские торговцы, сгибаясь под коромыслами, уже тянулись гуськом‘ по обочинам, таща на базары в Сурабаю то, чем одарила их земля.

Конь, медленно переступая ногами, прошел уже метров пятьдесят. Мысли Роберта разбегались. Вдруг справа из-за живой изгороди послышался оклик:

— Здыласвуйте, синъо Лобелл!

Он придержал коня и, обернувшись, заглянул через верхушки кустарника во двор. Стоявший там китаец в полосатой пижаме смотрел на него, расплывшись в слащавой улыбке. Редкие волосы соседа были заплетены в то0- ненькую косичку. Когда он улыбнулся еще шире, щеки у него подскочили вверх, а глаза сжались в узкие щелочки. Усы, реденькие и длинные, бессильно свисали по обе стороны рта. Бородка тоже была чахлая, только на родимом пятне под нижней губой густо кустились волоски.

— Здыласвуйте, ньо,— повторил он, заметив, что Роберт раздумывает, стоит ли отвечать.

— Здравствуйте, бабах А Цзюн,— кивнув, с вежливой улыбкой отозвался Роберт.

— Здыласвуйте, здыласвуйте, ньо. Как позывает ньяи?

— Хорошо, спасибо. А раньше мы с вами, кажется, не встречались, бабах. Вы часто в отъезде, наверно?

— Дела, знаете ли, ньо. Много дел. А как позывает хозяин?

— Хорошо, бабах.

— Давно сто-то не показывался.

— Дела, знаете ли, бабах. Много дел. Я смотрю, сегодня у вас в доме двери открыты. И окна тоже. День, должно быть, какой-то особенный, бабах?

. — День плекласный, ньо. Плиятный день. Засли бы, ньо. ,

Улыбка А Цзюна растопила в то утро и раздражение Роберта, и ненависть, которую он испытывал ко всему китайскому. Прежде у него никогда не было желания водить знакомство с китайцами. В другой раз он бы и на приветствие не соизволил ответить. А уж тем более не стал бы входить во двор или в дом. Но сейчас ему вдруг захотелось кое-что наконец для себя выяснить.

— Хорошо, бах, зайду ненадолго.— И Роберт повернул коня во двор к соседу.

С китайцем он раньше знаком не был — просто догадался, что это и есть хозяин, тот самый А Цзюн. Прежде чем он спешился, человек с косичкой уже бежал к нему навстречу. Сосед хлопнул в ладоши. Появился садовниксинкёх и, взяв поводья из рук Роберта, отвел коня за дом.

Роберт с А Цзюном рука об руку неспешно прошли по дорожке, выложенной песчаником, к каменному зданию, окна и двери которого были сегодня открыты настежь. Вошли. Ступеньки лестницы, ведущей в дом, устланы. плетеными половиками из волокон кокосовой пальмы. Веранды нет, зато передняя оказалась очень просторным помещением, обставленным несколькими диванами из тикового дерева, покрытого резьбой. В одном углу выстроились полукругом кресла из толстого, с коричневыми разводами, шероховатого бамбука. Стены украшали зеркала разной величины, расписанные красными, каллиграфически выведенными китайскими иероглифами. Просвечивающая насквозь резная деревянная ширма прикрывала вход в коридор, уходивший в глубь дома. Убранство помещения дополняли несколько болыних фаянсовых ваз, стоявших на ножках с обвившимися вокруг них драконами. Росписи на полу не было. Не было и портрета ее величества королевы Вильхельмины. И нигде во всей комнате ни одного цветка.

А Цзюн провел его туда, где стояли три бамбуковых кресла и длинный диванчик. Хозяин уселся на диванчик, Роберт — напротив.

— Ах, ньо, так давно мы зивем по соседыству, а вы ни лазу не наведывались.

— Как же наведаешься, если двери у вас всегда на запоре?

— Э-э, ньо, это не совсем плавда. Неузто мой дом всегда заклыт?

— Сегодня впервые вижу его открытым.

— Если отклыт, как сегодня, знасит, я дома.

— А если нет, тогда где?

— Где? — Он рассмеялся, довольный.— Сто будете пить, ньо? Обысно сто пьете? Виски, бленди, коньяк, «болс»!, лисовую водку — осиссенную или плостую? Мозет быть, наливку с пляностями? Какую — белую или золтую, подоглетую или холодную? А мозет, малагу? Или сухое?

— Ой-ой, бах, в этакую рань...

— А сто плохого? С заленым алахисом как, не плотив?

— Согласен, бах, на все согласен.

— Плекласно, ньо. Плиятно, когда такой гость плиходит, как синьо: плигозий, музественный, не лобкий, молодой... Все у вас есть, синьо. Богатый... вах-вах.— Он, не обернувшись, театрально хлопнул в ладоши. Точно махараджа.

Из-за ширмы появилась девушка-китаянка в длинном платье без рукавов. На платье сбоку был высокий разрез, открывавший часть ноги. Волосы заплетены в две косы.

От удивления Роберт выпучил глаза, увидев эту девушку с мраморной кожей. Он так и прикипел взглядом к разрезу ее платья, когда она подошла к нему ближе, чтобы поставить на стол бутылку виски, маленькие стаканчики и каленые земляные орехи.

А Цзюн что-то скороговоркой сказал молодой женщине по-китайски, и она тотчас выпрямилась, повернувшись к Роберту.

— Ну, синьо, как вы находите эту зенсину?

Роберт не знал, куда деваться от стыда и смущения. Он слова не мог выговорить. Отворотил лицо, отвел глаза в угол, будто его дьявол оттуда поманил.

— Это Минь Хуа, Она вам не нлавится, синьо? — А Цзюн кашлянул.— Только сто плиехала из Гонконга.

Минь Хуа, склонившись, опустила на стол поднос и присела в кресло рядом с Робертом.

— Такая залость, ньо, Минь Хуа по-малайски говолить не умеет, а голландский не знает, и яванский тоже. Только китайский. Нисего не поделаесь. Молсите, синьо? Посему? Она узе возле вас, видите? Ай-ай, синьо, не надо плитволяться, будто вы такой неопытный. Смелее, ньо, сто это вы, не меня зе стесняетесь?

. Минь Хуа поднесла стаканчик с виски прямо к губам Роберта, и он перехватил его нетвердой рукой,

1 «Болс» — голландский яичный ликер,

А Цзюн, желая подбодрить парня, дружелюбно осклабился. Минь Хуа, откинув голову, закатилась наигранным визгливым смехом; мышцы лнца у нее при этом напряглись, рот широко раскрылся, и жемчужные зубы, один из которых оказался кривой, явились во всей красе, как на параде. Затем она прокомментировала смущение гостя, заговорив резко и быстро, как будто без точек и запятых. Роберт не понял, но, когда женщина придвинула к нему свое кресло, от его недавней самоуверенности и вовсе ничего не осталось.

Заметив, что Роберт побледнел и едва не уронил стаканчик на пол, Минь Хуа подтолкнула его к губам долговязого парня. Роберт отхлебнул не раздумывая. И вдруг закашлялся — он никогда прежде не брал в рот спиртного. Брызги виски полетели на А Цзюна и Минь Хуа. Их это не рассердило, они только весело смеялись.

— Ессё один стакансик, пьо,— предложил хозяин дома.

Минь Хуа подлила из бутылки и снова начала уговаривать молодого гостя, чтобы он выпил. Тот отказался и вытер губы носовым платком. Он все больше конфузился.

— Э-э, нет, синьо, уз это вы плитволяетесь, будто никогда не пили виски,— не поверил китаец, да еще спросил с подковыркой: — Не нлавится ни виски, ни Минь Хуа? — А Изюн махнул рукой, и женщина ушла, скрывшись за вырезной ширмой. Он опять хлопнул в ладоши.

На сей раз появилась другая молодая китаянка, в блузе и длинных шелковых шальварах, расшитых затейливыми многоцветными узорами. Развинченной походкой она приблизилась к креслам, держа в руках бамбуковый поднос со сладостями, и опустила его на поднос, оставленный Минь Хуа.

Девица поклонилась Роберту и обольстительно улыбнулась. Губы у нее, так же как у первой женщины, были накрашены. Прежде чем она успела все расставить, вернулась Минь Хуа со стаканом чистой воды на стеклянном подносе.

— А-а, синьо, вот тепель их две. Котолая луцсе? Смелее, не нузно стесняться. Это у нас Си-Си.

К воротам один за другим подъехали несколько экипажей. Гости, не задерживаясь, проходили прямо в дом. Некоторые были в китайских халатах, кое-кто в пижамах. Одни мужчины, и все — с косичками. Нимало не интересуясь тем, здесь ли хозяин, они. тотчас рассаживались и,

галдя, кашляя и отхаркиваясь, начинали играть в карты.

— Похозе, синьо, нисто вам не по вкусу,— с присвистом вздохнул А Цзюн и взмахом руки отослал обеих женщин прислуживать гостям.— Си-Си тозе не нлавится.— Вдруг он встал и опять окликнул Си-Си.

Как только она возвратилась, А Цзюн, взяв ее за руку, усадил рядом с Робертом.

— Не знаю, мозет быть, так вам больсе понлавится.

Роберт все еще пребывал в немалом замешательстве, мечась между готовностью и страхом,— это было заметно. Китаец снова засмеялся, ему доставляло большое удовольствие смотреть на растерянного юношу. Остальные гости не обращали на сидевших в углу никакого внимания.

Теперь Си-Си затрещала — быстро, крикливым, резким голосом. Затем она принялась заигрывать с ним, поправляя на нем рубашку, пояс, мизинцем что-то стряхивая с воротника. Китаец внимательно наблюдал, продолжая при этом посмеиваться. Роберт съежился еще больше. Потом хозяин и женщина шумно заспорили. Роберт попрежнему не понимал ни слова.

— Ладно, ньо, я визу, они обе вам не нлавятся.

Си-Си поднялась и исчезла за ширмой. А Цзюн хлопнул в ладоши’ четыре раза.

Наверное, Роберт страшно ругал себя за свою глупость. Он сидел, понуро склонив голову.

Из-за ширмы появилась японка в кимоно, вышитом крупными цветами. Она семенила к ним быстрыми короткими шажками. Круглое лицо ее было какого-то красноватого оттенка, а с напомаженных губ не сходила улыбка. Волосы собраны сзади в узел. Приблизившись, она тут же села рядом с хозяином дома. Когда она улыбнулась, стало видно, что один из передних зубов у нее золотой.

— Посмотлите, ньо, вот ессё зенсина.

Вероятно, Роберт решил, что надо вынести эту пытку до конца, потому и взглянул на японку.

— Ну вот, ньо, это Маико. Всего два месяца назад

плиехала из Гонконга. . Не успел китаец произнести это, как Маико на высокой ноте быстро заговорила по-японски. Роберт и теперь не понимал, однако продолжал все с той же решительностью таращиться на нее,

А Цзюн, прикрыв женщине рот рукой, пояснил:

— Это моя собственная. Ее тозе мозно, если вам нлавится. Садитесь-ка здесь, синьо, поблизе к ней.

Роберт, точно пес, которому хозяин пригрозил палкой, встал и, Медленно сдвинувшись с места, уселся ва длинный диванчик рядом с Маико.

_ Знасит, вот эта устлоит, синьо? Маико, да? Холосо—Он понимающе засмеялся.— Лаз так, то я ухозу. Воля васа, ньо.

Гость проводил уходящего хозяина взглядом.

А Изюн смешался с толпой посетителей, занятых игрой в карты, карамболь и маджонг. Он медленно прошествовал от стола к столу, затем повернул назад к бамбуковым креслам и остановился перед безмолвной парочкой, которая И словом не могла перекинуться друг с другом.

— Да-а, ньо, вот затлуднение. Маико малайского не понимает. А голландский тем более. Как зе так, синьо, сто вы Никогда не видели японыских девусек? Мозет, и в Кембанг-Дзепун не заходили?

__ Не видел, бах. Сегодня впервые встретил, — наконец подал Голос Роберт.

_ Много потеляли, ньо. Болсая потеля для молодого ссловека деньгами. В каздом китайском заведении, таком, как это, пости всегда есть японыские девуски, Болсая потеля, НЬо, болсая. Так-таки ни лазу в голоде не заходили В ДОМ под класным фоналем? Не бывали в КембангДзепуие? В «Батавии»? Осень дазе много потеляли, ньо Лобелл... Там одни японыские девуски... Ай, беднязка. Ну пойдем..-— парственным жестом пригласил он.

Они пошли, все трое. Бабах влереди. Роберт Меллема за пим. Маико — последняя. Косичка А Цзюна, тонкая и оттого почти невесомая, слегка покачиваясь при каждом шаге, Мела его пижаму. Миновали резную ширму. Маико непрестанно что-то говорила зазывным голосом, дробно семеня позади. Воздух наполнился запахом духов.

Они вошли в длинный пустой коридор, разделявший два ряда комнат. Стены его были покрыты затейливой росписью. То там, то здесь стояли группки молодых китаянок, УВлеченно болтавших друг с дружкой. Нарядные, раскрашенные, все они очень почтительно кланялись А Цзюну, затем Роберту и словно не замечали Манко.

Роберт внимательно присматривался к каждой. Высокие и Маленькие, худые и толстушки, пышнотелые и поджарые, алыми от помады губами, все улыбаются...

_ Класивые зенсины — это услада зизни, синьо. Заль, сто вы Не любите китаянок. А Цзюн язвительно засмеялся.— Ну вот, все комнаты одна плотив длугой. Мозете любой воспользоваться, какая только не запелта.

Он открыл одну дверь и показал комнату. По чистоте и меблировке она не уступала той, которая была дома у Роберта, разве что размером поменьше и обстановка получше,

— Для вас, синьо, есть поцётная комната, цалские покой, если вы позелаете.— Он прошел еще немного вперед и открыл другую дверь.— Вот она, цалская комната, пло котолую я говолю. Ее мозет блать только господин майол. Но он как лаз уехал на днях в Гонконг.

Здесь вся мебель была новая и необычная, в стиле, который Роберту был незнаком. Да его это, собственно, и не занимало. Китаец, стоя в двери, поинтересовался у гостя его мнением. Никакого своего мнения у Роберта не нашлось, он лишь поддакнул, согласившись, что красиво. А Цзюн вошел. Роберт и Маико последовали за ним.

— Мебель самая наилуцсая, ньо. Недавно сделана. Настоясий фланцузыский стиль. Да-да, господину майолу нлавится все фланцузыское. Это лабота знаменитых фланпузыских мастелов. Самая дологая мебель, ньо, в моем доме. Там маленький буфетик в углу. В нем виски, сакэ — все, сто вы позелаете. Клесло, столик, софа, дивансик...— говорил он, поочередно указывая на каждый предмет мебели.— А вот лезная кловать, на такой спать покойно и плиятно. Плавда, Маико?

Манко, согнувшись в поклоне, что-то ответила тихим голосом, игриво и быстро, как сорока.

— Ну, синьо, плиятио вам пловести влемя!

Роберт провожал глазами направившегося к выходу А Цзюна, следя за его косичкой, пока тот не скрылся за дверью.

И 1. - ,%, _ Е : ГОО с По тем же соображениям — чтобы не нарушать послеовательность событий— я ввел здесь в мои записи и этот ассказ, составленный по материалам суда, происходивтего позднее. В основном это показания Маико, которые на давала через присяжного переводчика, а я записал воими словами,

Я родом из Нагои, города в Японии, где занималась проституцией и откуда попала в Гонконг. Сначала моим хозяином был японец, который потом перепродал меня другому — китайцу, жившему там, в Гонконге. Как звали второго моего хозяина, я уже не помню. За то короткое время — несколько недель,— что я ему принадлежала, мне не удалось запомнить его имя, так оно трудно выговаривалось. Он продал меня еще одному человеку, тоже китайцу, и вскоре я была морем отправлена в Сингапур. О третьем хозяине я знала только, что его звали Мин. Имя, больше ничего. Он был очень мной доволен, потому что мое тело и умение угодить клиенту приносили ему немалый доход.

Четвертым хозяином был один сингапурский японец. Этот прямо-таки мечтал заполучить меня в свои руки. Торг тянулся довольно долго. Наконец он меня купил, выложив семьдесят пять сингапурских долларов — самая высокая цена, по которой шли в Сингапуре публичные женщиныы— японки. Я, конечно, была горда тем, что за мое тело дали дороже, чем платят за сунданских* женщин, которые обычно считаются лучшими из лучших, самым дорогостоящим товаром для веселых кварталов по всей Юго-Восточной Азии.

Но гордиться мне суждено было недолго. Всего пять месяцев. Потом мой хозяин, японец, меня возненавидел. Стал часто бить. Как-то раз он даже мучил меня, прижигая тело окурками. Дело в том, что мои клиенты начали разбегаться... Вообще-то говоря, подхватить сифилис рискует каждая публичная женщина, будь она хоть самая знаменитая. Но та болезнь, что поразила меня, была не обычным сифилисом. В распутном мире этот проклятый недуг называют «бирманцем». Я не знаю, почему ему дали такое название, но его все боятся. Он неизлечим, а мужчин сводит в могилу быстрее, чем обычный сифилис. Женщина же может довольно долго ничего не замечать и не чувствовать.

Тогда японец продал меня за двадцать долларов пятому хозяину, опять китайцу. Тот перевез меня в Батавию. Однако, прежде чем сделка состоялась, прежний хозяин завел меня в комнату и зверски избил. Бил в грудь и по пояснице, пока я не потеряла сознание. Потом, когда я

? Сунданцы — жители западной части острова Ява, один из основных этносов Индонезии.

пришла в себя, он раздел меня донага и, отыскав какие-то особые точки у меня на теле, больно давил на них кончиками пальцев, чтобы убить во мне страсть и желание. Его звали Накагава. Только на следующий день он передал меня другому хозяину.

В первый же день мой новый хозяин хотел меня испытать. Я отказалась. Если бы он узнал, что во мне сидит этот проклятый недуг, наверняка меня бы опять жестоко избили, на этот раз, возможно, до смерти. Такие случаи не редкость. Хозяин может убить женщину, а труп ее уничтожить или где-нибудь так спрятать, что никто и следов не отыщет. Женщина из веселого дома — существо беззащитное, у нее заступников нет. К тому же я стала замечать, что желания и чувственность во мне уже угасали. Я попросила его нанять синшё, китайского врачевателя-массажиста. Три раза синше пользовал меня — мял, выстукивал мое тело,— и желание и страсть начали ко мне возвращаться. Однако я по-прежнему отказывала моему хозяину. К счастью, он отступился.

Прошло каких-то три месяца, и хозяин все-таки узнал, что я больна. Он разозлился. Я догадывалась об этом только по выражению его лица, по тону голоса — ведь китайского я не понимала. Клиентов становилось все меньше. Мужчины чурались меня, моего тела, и китайца это бесило. День и ночь я молилась о том, чтобы он не учинил надо мной расправу. Впрочем, нет, не об этом. Пусть бы даже он избил меня, лишь бы не отнял мои сбережения. Через год я надеялась вернуться в Японию и выйти замуж за Накатани, который ждал моего возвра- ‚щения с капиталом.

Хозяин не избил меня и не отнял накопленные деньги. Когда он, сойдясь с бабахом А Изюном на цене, равной десяти сингапурским долларам, передавал меня ему в руки, то сунул мне полгульдена «наградных», присовокупив на ломаном японском:

— Знаешь, я был не прочь взять тебя в любовницы.

Я очень расстроилась, услышав его слова. Любовницей хозяина быть куда лучше, чем проституткой, это хоть как-то похоже на человеческую жизнь. Да и свободы побольше, чем у жены молодого японца, которому только и нужно что ее капиталы. Но что поделаешь, коль этот проклятый недуг засел во мне.

Бабах А Цзюн очень жадно меня домогался. Я под всякими видами ему отказывала, боясь новой беды. Если

и на этот раз все вскроется, за мое тело, наверно, никто больше пяти долларов`уже не даст, и быть мне тогда уличной потаскухой здесь, в чужой стране. Я и его попросила позвать китайского лекаря. Этот синше поручился, что иглоукалыванием исцелит меня за месяц: каждый вечер будет ставить по десятку игл. Бабах уперся, его не устраивали ни такой долгий срок, ни высокая плата за врачевание. Один раз синше все же меня колол, на том лечение ий кончилось.

Прежде чем мы отправились в Сурабаю, я исчерпала все благовидные предлоги, чтобы отказывать хозяину. Он определил мне состоять в его единоличном пользовании, и вскоре я была помещена в увеселительное заведение в Вонокромо, получив там лучшую комнату.

Бывая наездами в своем доме, А Цзюн всегда ночевал в моей комнате, ни в одной другой не останавливался, хотя их насчитывалось четырнадцать.

Мой недуг, похоже, к А Цзюну не приставал. Я обрадовалась, на душе у меня стало спокойнее. Есть, действительно, такие мужчины, которых не берут дурные болезни. А может быть, после того как лекарь-китаец единственный разок поколдовал надо мною, злой недуг присмирел и теперь не пристает к другим? Кто знает? Вдруг цена на мое тело еще поднимется? И в самом деле, кто знает? Если бабах возьмет меня к себе в любовницы, я небо возблагодарю за это, а хозяину буду служить верой и правдой, лучше всякой другой. Если же нет, то еще одиннадцать месяцев, и все — уеду. Как-никак теперь уж я с деньгами, вполне смогу и откупиться.

Прошел месяц. Бабах все-таки заразился «бирманцем». Он не знал, что это, слыхом не слыхивал об этой странной болезни. И не обвинил меня сразу, потому что в его разгульной жизни было много других женщин. К тому же мы не могли объясняться друг с другом.

О том, что хозяина прихватило, я узнала, когда он велел однажды всем своим четырнадцати разноплеменным проституткам голышом выстроиться перед ним и одну за другой принялся допрашивать об их болезнях. В правой руке он держал кожаную плеть, а левой поочередно проверял, нет ли подозрительного жара.

Я, как единственная японка, осталась вне подозрений. В публичных домах всего мира японские женщины считаются самыми чистоплотными и сведущими в том, как

уберечь свое здоровье; это чуть ли не гарантия того, что они не знают болезней. Поэтому меня он не трогал.

Троих А Цзюн отвел в сторону. Остальным приказал крепко связать их веревками. Бабах собственноручно исхлестал их кожаной плетью, и они ни единого звука не издали, потому что у каждой рот был заткнут платком. Они страдали из-за меня. А я молчала.

Что и говорить, женщине из веселого дома живется нелегко. Заразившись дурной болезнью, она немедленно должна поставить хозяина в известность, и расправа тоже последует незамедлительно. Лучше всего молчать, пока он сам не узнает— у него для этого есть свои пути. Только расправа в конце концов все равно настигнет.

Когда эти три женщины оправились после побоев, они были проданы какому-то сингапурскому перекупщику, а тот переправил их в Медан *. Меня в доме А Цзюна попрежнему ни в чем не обвиняли. До сих пор хозяин был единственным, кого я обслуживала, и мне не приходилось слишком утомляться. Я чувствовала, как снова возвращаются ко мне здоровье и бодрость. А с ними и моя красота.

Почти каждый зажиточный китаец имеет собственный притон, увеселительное заведение. И везде — в Гонконге, Сингапуре, Батавии, да и в Сурабае — у этих людей принято по очереди обмениваться своими веселыми домами. Так вот, однажды настал черед веселого дома А Цзюна...

На рассвете бабах хлопками вызвал меня из комнаты. Я вышла. Вообще-то предполагалось, что с утра будут играть на деньги. Все прочие утехи только потом, вечером и ближе к ночи. Некоторые гости уже приехали, в большой передней комнате шла игра в карты, маджонг и карамболь.

По правде сказать, мне и накануне было неспокойно: как бы А Цзюн из-за того, что наступила очередь его заведения, не выдал меня своим гостям. К японкам они питают особую слабость, это ни для кого не тайна.

Как я и думала, бабах приказал мне обслужить своего гостя: молодого парня, красавца, стройного, крепкого сложения и пышушего здоровьем, с виду — европейского происхождения. Звали его Роберу. Признаться, я прониклась к нему жалостью, представив, какая судьба ждет его в будущем. С первого взгляда было заметно, что он совсем еще зеленый, болышого опыта не имеет. Да и кто бы не почувствовал сострадания, глядя на этого юнощу,

1 Медан — город на юге острова Суматра.

которому суждено было вскоре, если он только пожелает взять мое тело, заразиться роковым недугом, носить его в себе всю жизнь, а может быть, даже стать калекой и умереть в молодые годы.

Я присматривалась к выражению лица моего хозяина — что он, шутит или серьезно? Похоже, ему не жаль отдавать меня Роберу. И тут я вдруг начала понимать: выходит, он знал, что это я заразила его. Скоро он продаст меня кому-нибудь или заставит, чтобы я сама за себя уплатила выкуп, да еще неизвестно какой — наверно, не один десяток долларов... Грустно, очень грустно сделалось мне в то утро.

Когда бабах, отведя нас с Роберу в комнату, запер ее снаружи, мне стало ясно: теперь надо работать, и работать как нельзя лучше. Отбросив в сторону все печали и угры- ‘зения.

Роберу присел на длинный диванчик. Я тотчас опустилась перед ним на колени и принялась стаскивать с его ног саноги. В такую-то рань! Носки у него оказались грязные — видно, никто о нем не заботился. Я достала из шкафа пару сандалий. Подходящего размера не нашлось. У него были очень большие ступни. Ну что ж, делать нечего. Потом стянула носки. Сандалии поставила перед ним, не стала надевать. Они были из рисовой соломы, плетеные, и на его огромных ногах просто бы расползлись.

Он тоже не захотел в них влезать. Казалось, его все время одолевали какие-то сомнения.

Роберу ничего не говорил, только удивленными глазами следил за тем, что я делала.

Я сняла с него рубашку. Он молчал. Оба кармана, я сразу приметила, были пусты. Потом попросила его встать и стащила с него брюки для верховой езды. Сложила их и повесила в шкаф, хотя и скрепя сердце, потому что они были грязные и вонючие. Нижнее белье тоже грязное — похоже, не менялось больше недели. Он заметно смутился.

Вот так он выглядел, этот парень по имени Роберу, у которого не было денег, но зато были мслодость, здоровье, красота и вожделение. Я опять задумалась: почему бабах отдал меня юноше, ни гроша не имеющему за душой? Нет, похоже, он не собирается ни продавать меня, ни требовать выкупа. Уцепившись за эту спасительную мысль, я немного приободрилась, почувствовала себя спокойнее.

Из другого шкафа я достала для гостя кимоно господина майора. Сняла с Роберу нижнее белье и одела его в

кимоно. Он сидел все так же молча. Налила ему в чашечку укрепляющей настойки — мне хотелось, чтобы впоследствии, когда недуг навечно угнездится в его теле, у него были бы не только сожаления об этом дне. Пусть вместе с безмерными страданиями живет в нем и память о радости и наслаждении.

Он маленькими глотками потягивал настойку, нопрежнему не спуская с меня удивленных глаз. Я между тем продолжала ласково ворковать. Это ведь тоже часть моей непростой работы.

Он, конечно, не понимал ничего. Но я все равно говорила только хорошие и ласковые слова. А какому мужчине не приятно слушать, как говорит японка, как звучит ее речь? Глядеть на ее грациозную, изящную походку? Какой мужчина не испытывает удовольствия от того, что она всегда стремится услужить ему — и в спальне, и за ее стенами?

В половине девятого утра мы легли в постель. В полдень Роберу отказался обедать. У него было очень сильное тело. Оно блестело от пота, и поэтому юноша казался отлитым из меди. Он ни на минуту не хотел меня отпускать. Нетерпеливый и одновременно робкий, как неопытный подросток. Если бы не укрепляющая настойка, с ним бы, наверно, случился удар, и тогда бы он сам уже не встал. Но ведь все равно скоро это великолепное тело начнет гнить и разлагаться. Всему, чем он обладал, придет конец: молодости, красоте, силе, всему, чем боги, увы, одаривают не каждого. Я кончиками пальцев постукивала его так, как когда-то постукивал меня китайский лекарь. Роберу не понимал, зачем я это делаю, но все равно млел, замирая, как несмышленое дитя.

Только под вечер, в четыре часа, он отпустил меня и встал с кровати. Я тоже поднялась и несколько раз полотенцами, смоченными в настое розовых лепестков, обтерла его мокрое от пота тело. Целых пять полотенец кряду! Он совершенно изнемог. От его молодецкого вида не осталось и следа, он поник, точно старое платье, брошенное на стул. Попросил у меня свою одежду. Я достала из шкафа и принялась натягивать на него одну вещь за другой, даже грязные, вонючие носки и тяжелые юфтевые сапоги. После этого досуха вытерла его волосы, помассировала голову, чтобы его не шатало, расчесала аккуратно и лишь затем сама оделась, предварительно тоже обтерев себя влажным полотенцем.

Он, кажется, был очень доволен. Даже, улучив момент, схватил меня за руку и снова усадил к себе на колени. Стал что-то медленно говорить глухим голосом. Слов я не понимала, но мне приятно было слушать его бормотание. Потом я, обеспокоенная тем, что в нем опять может пробудиться желание, вырвалась. Я-то ведь еще не завтракала и не обедала. Так и сама надорвешься, услуживая ему. Даиу него, должно быть, в животе пусто.

Он был ужасно бледен, словно только встал на ноги после болезни. На него смотреть было страшно. Я опять налила ему укрепляющей настойки — пусть хоть лицо слегка порозовеет. Потом подвела его к двери.

Он как бы в раздумье остановился на пороге. Вдруг резко повернулся, снова вошел в комнату, обнял меня и страстно поцеловал. Но я вежливо, так, чтобы это не казалось обидным, вытолкнула его за дверь и заперла ее изнутри на ключ. Я была очень утомлена...

Далее следуют показания А Цзюна в суде. Он говорил по-малайски, а присяжный переводчик переводил его ответы на голландский язык. Вот что он сообщил.

В это время я находился в конторе моего заведения. Примерно в четыре часа пополудни раздался звон колокольчика из «царской» комнаты — просили открыть дверь.

Я вышел из конторы, намереваясь предложить свои услуги. Синьо Роберт как-никак был для меня особым гостем. И было бы странно, если бы у меня спросили — почему? Он же сын моего соседа, а у нас в обычае поддерживать с соседями добрые отношения. Тем более что со временем молодому господину Робецту предстояло быть уже моим соседом в полном смысле слова, а не просто соседским сыном.

Он вышел. Лицо его покрывала бледность. Все, что недавно было в нем привлекательного, исчезло без следа. Он едва мог поднять голову. Определенно, подумал я, этот парень не знает удержу, когда-нибудь он всем телом и душой отдастся пагубным страстям. Впрочем, он выглядел довольным. Это было особенно заметно по его губам, на которых играла блаженная улыбка. Я, конечно же, порадовался.

— Ну сто, синьо,— дружески обратился я к нему, — с этого дня мы с вами доблые соседи, велно? И навсегда.

Он вдруг с какой-то подозрительностью взглянул на меня, глаза его широко раскрылись. И тут же испуганно съежился. Я, как человек опытный, конечно, понял: теперь только до него дошло, что немало придется выложить денег, расплачиваясь за это маленькое удовольствие.

— Дайте я подпишу чек,— сказал он нерешительно.

— Ай, ньо, ну мы зе доблые соседи. С вас нисего не плиситается. Не беспокойтесь. Кто знает, может, мы ессё с вами и компаньонами станем. Так сказать, энко*... Да? Одним словом, заходите. В любое влемя. Белите любую комнату, лиз бы не была запелта, и на сколько нузно, днем и носью. Зенсину тозе выбилайте любую. Если пеледняя двель и окна заклыты, плоходите с заднего хода. Я сегодня пледуплезу садовника и столоза.

Его нерешительность исчезла. Он откликнулся немедля:

— Болышое вам спасибо, бабах. Вот не ждал такой любезности.

— Да сто там, узе давно надо было плиходить. А вы только сейсяс позаловали.

— Тогда я зайду еще, обязательно.

— Ну конесно!

По-добрососедски я, понятное дело, не мог отказать ему в гостеприимстве. А уж такому-то парню, цветущему, в самом соку, и подавно. Так что я не только вынужден был запастись мыслью, что придется позволить ему утолять здесь желание, мне еще и не осталось ничего другого, как уступить ему Маико на то время, пока он, вдоволь натешившись, не пресытится ею.

Синьо стал прощаться, собираясь домой.

— Вечереет уже,‚— сказал он.

Я его не задерживал. Но, перед тем как проводить, завел к себе в контору. Оказавшись здесь, он увидел других женщин, и глаза у него забегали. Вот ведь как преобразился, подумал я, не тот уже застенчивый паренек, что был утром. Я сделал вид, будто этого не заметил. Если ему все позволять, он на шею сядет. Тогда я окликнул одну из женщин и распорядился, чтобы она его подстригла. Прическу я выбрал сам.

* От нидерл. & Со (еп сотравше) — «и К%, обозначающего участ- ‚ НИКОВ предпринимательского объединения, помимо его официального ; главы.

Молодой господин стричься не отказался. Ему сде-` лали испанскую стрижку, с пробором посредине. Волосы я велел намазать особой, самой дорогой помадой. Потом поднес ему выпить рисовой водки, тоже не какой-нибудь, а особой — из собственных запасов.

— Вот тепель у вас, синьо, вид опять свезий,— сказал я.

Но это еще не все. Я дал ему один рингит. Настоящий рингит чистого серебра, сиявший как полная луна, без единой царапинки. Он взял его, смутившись, молча, кивком поблагодарил и лишь потом добавил:

— У меня и впрямь нет соседа лучше вас.

Я провел его к выходу сквозь толпу все прибывавших гостей. Несколько человек останавливали меня, чтобы попросить Маико. Синьо насупился, и я всем отказал. Я проводил его до ворот. Только когда его конь вышел на большую дорогу и свернул влево, я опять вернулся в дом и позвал Маико.

Что после этого случилось с синьо, мне неизвестно.

Дальше приводится — в моей обработке — то, что рассказали о Роберте Меллеме ньяи и Аннелис.

В два часа дня Аннелис проснулась. Жар у нее уже спал. Она сразу спросила, вернулся ли Роберт.

— Нет его, Анн. Ума не приложу, куда еще он мог поехать. .

Ньяи была заметно раздражена — злилась на своего старшего. Дарсаму она приказала никуда не отлучаться. Доставка молока, сыра и масла в город была поручена другим кучерам. Даже надзирать за работой на заднем дворе поставили людей, которые для этого дела еще не очень-то годились.

— Давай я буду ждать его- перед домом,— сказала Аннелис.

— Нет. Здесь тебе ждать или там, во дворе, — разницы никакой. Лучше бы посидела вместе со мной в гостиной.

Ньяи, поддерживая Аннелис, помогла ей дойти, и опи уселись в креслах.

А Роберт все не появлялся. Тишину нарушал только стук маятника. Время от времени ньяи выглядывала во двор. Старшего сына не было.

— Как это могло случиться, Анн, что ты всего несколько дней его знаешь — и вдруг влюбилась без памяти? Скорее уж он должен был от твоей красоты лишиться разума.

Аннелис не ответила. Видимо, ее это задело.

— Принесу-ка я тебе поесть, а?

— Не надо, Ма.

Но мать все-таки, сходив на кухню, принесла две тарелки риса с приправами, вилки, ложки и стаканы с водой. Стала есть сама и насильно кормила Аннелис из ложки.

— Если тебе лень жевать, глотай так,— непреклонно сказала она.

Аннелис и в самом деле не жевала, она только глотала. А Роберт все не появлялся.

Дважды ньяи вызывала Дарсама, чтобы обслужить посетителей. Аннелис сидела молча, рассеянно глядя куда-то вдаль.

Прошло еще два часа.

— Ага, вот он едет, этот оболтус,— объявила ньяи.

Тогда лишь Аннелис перевела взгляд на „большую дорогу.

— Дарсам! — крикнула ньяи, не вставая с кресла. И когда мадурец явился, продолжила: — Запри кабинет на ключ. Сам стой здесь.— Она показала на дверь, через которую помещение конторы сообщалось с гостиной.

Роберт миновал ворота. Спокойно, не торопя коня, подъехал к дому. Спешился у лестницы, бросил, не привязывая, поводья и, поднявшись наверх, остановился перед ньяи и Аннелис.

Ньяи нахмурилась, заметив у сына новую прическу, с пробором посредине. Обратила внимание и на то, что Роберт не потный, не запорошен дорожной пылью. Плетки у него в руках не было. Голова непокрыта...

— Этот пробор, прическа...— прошептала ньяи.— Эта бледность...—- Она закрыла лицо рукой.— Смотри, Анн, смотри, на кого похож твой брат. Такой же вид был в тот раз у твоего папы, когда он, протаскавшись где-то, прищел домой. Да, такой же. Помада для волос... тот же запах. Наверное, и запах настойки, которую он пил, будет тот же. Все как пять лет назад...

К Роберту она первой не обратилась.

Аннелис смотрела на брата отрешенным взглядом. Дарсам стоял молча. Видя, что все будто чего-то ждут, мадурский рубака кашлянул. И тотчас же, как бы услышав приказ, Роберт поднял глаза на Дарсама, а затем перезел их на мать.

— В полиции понятия не имеют, куда увезли Минке. Им это имя неизвестно.

Ньяи встала, вспыхнув от ярости. Лицо ее побагровело. Ткнув указательным пальцем в сына, она прошипела:

— Обманщик!

— Я все объездил, пытаясь что-то разузнать.

— Довольно! Мне и без слов ясно. Запах вина, запах этой помады для волос, пробор... С этого пошло и у твоего папаши пять лет назад... Смотри хорошенько, Анн, так же начиналось падение вашего отца. Убирайся вон, ты, лжец! Я не нуждаюсь в сыне, который мне лжет!

У двери, ведущей в контору, опять кашлянул Дарсам.

— Не забудь этот день, Анн. Таким когда-то явился в дом твой папа, и я решила вычеркнуть его из своей жизни. Так же поступает теперь твой брат. Он идет по следам отца. Ну что ж, пусть.— Аннелис не отозвалась.—- Видишь, Анн, почему надо быть сильной? Иначе легко сделаться игрушкой в руках таких вот, как этот. Перестань плакать. Тебе что, хотелось бы последовать за братом и отцом?

— Мамочка, я только с тобой, Ма!

— Тогда не хнычь. Ты должна быть сильной.

Аннелис примолкла, поняв, что мать близка к отчаянию.

Конь, стоявший под окнами, заржал. Роберт снова появился из своей комнаты, уже в другой одежде, опрятный и молодцеватый. Стремительным шагом он вышел из дома, не удостоив взглядом мать, сестру и Дарсама. Коня он оставил.

С этого дня сын забыл дорогу в родительский дом...

Я проснулся в девять часов утра с головной болью. Что-то пульсировало и билось над глазом. Будто острое гвердое семечко какого-то сорного растения пробуравило гам кожу и, пустив корешок, настойчиво проталкивалось в глубь мозга, чтобы, укрепившись, взрасти настоящим церевом у меня в голове.

Мне вспомнились сообщения газет, возвещавшие о

самом чудодейственном в истории человечества средстве от головной боли. Немецкое, как было сказано, открытие, Называется «аспирин». Но это лекарство у нас пока было не более чем газетной новостью. Здесь, в Нидерландской Индии, его еще не видели, а может быть, просто я не знал. Ох уж эта Индия, страна, удел которой только ждать, что еще сотворит Европа!

Мефрау Тэлинга несколько раз прикладывала мне ко лбу компресс из лукового настоя на уксусе. Вся комната пропиталась уксусным запахом.

— Мне не было писем, мефрау?

— Ха! Вон ты когда о письмах стал спрашивать, молодой господин. А обычно-то и читать их не хотел. Верно, что переменился. Может, и есть письмо. Давеча какой-то человек дожидался. Я сказала, ты еще спишь. Не знаю, кто такой,— не назвался он. Ушел уже, наверно. Я его спрашиваю: молодой господин Минке-то разве не в Вонокромо живет? А он будто не расслышал да и говорит: схожу, мол, пока в соседний дом. К господину Маре, похоже, хотел зайти.

В доме тишина. Мои приятели, соседи по пансионату, давно ушли в школу.

Подтащив обеденный стол поближе к кровати, добрая женщина поставила на него какао с молоком и сладкие булочки.

— Тебе что сегодня приготовить, молодой господин?

— Ау вас на провизию деньги есть?

— Не найдется, так у тебя попрошу, верно?

— Из полиции на днях меня никто не спрашивал?

— Был тут один. Только не полицейский. Какой-то парень твоих лет. Я подумала, что твой приятель, вот и рассказала ему все как есть.

— А кто? Индо, белый или яваней?

— Яванец.

Я дальше не расспрашивал. Должно быть, все же полицейский агент, больше некому.

— Ну так что тебе сегодня приготовить?

— Суп с макаронами.

— Ладно. Первый раз просишь суп с макаронами. А знаешь, сколько стоит пачка? Пять сэнов, молодой господин. Вот и считай...

— Двух пачек, конечно, хватит?

Она так и расцвела, получив на покупки пятнадцать сэнов, и не мешкая поковыляла в свое царство, на кухню.

Утро было тихое. Изредка лишь доносилось бренчание колокольчиков на двуколках. Только у меня в голове чехарда: убийцы, тайные и явные, во множестве обличий, множества мастей, нескончаемой цепью всплывали перед глазами, даже Магда Петерс среди них выглянула, угрожающе наставив на меня острый нож. Магда Петерс — моя любимая учительница! Кажется, я был близок к помешательству от одного лишь страха перед тем, что услышал. От страха перед известием! Неужто к лицу мне так пугаться чего-то сомнительного, недоказанного? Мне, образованному человеку?! Ну хорошо, пусть даже известие верно и меня действительно хотят убить — разве можно тогда оправдать этот проклятый страх?

Ты остаешься в двойном проигрыше, Минке. Во-первых, ты уже напуган. Во-вторых, тебя все равно могут убить. Одного проигрыша и так достаточно. Выбери один из двух. Вставай. Почему ты должен проигрывать дважды? Дурак ты, хоть и образованный.

Эта мысль меня рассмешила. Тогда я поднялся с постели, постоял, шатаясь, и сделал попытку дойти до уборной. Все вокруг качалось и плыло. Я ухватился рукой за спинку стула. Подождал, когда уляжется круговерть перед глазами, и вышел из комнаты. Добравшись до гостиной, сел и попытался читать газету. Голова действительно кружилась меньше, но от запаха лука и уксуса чуть не тошнило.

Слюнтяй, сказал я про себя.

В конце концов я добрел до ванной и обмылся теплой водой, несмотря на протесты моей воркотуньи мефрау Тэлинга. Как она любила меня, эта бездетная женщина. Туземного в ней, полукровке-индо, было больше, чем европейского, и вот ни на столечко красоты — толстая, как подушка. Но голландский, пусть и очень плохой, был ее повседневным языком, а также языком ее семейства. Неграмотная, она и ногой на школьный двор никогда пе ступала. «Приемный сын» у нее все же был — бездомный пес, кобель, мастерски таскавший рыбу у базарных торговок; два-три раза в день он сдавал свою добычу «приемной матери», чтобы она ему ее поджарила. Наевшись, спал на самом пороге, а потом вставал и опять шел воровать. На незнакомых людей, приходивших в дом, этот приемыш не лаял, он лишь сторожко вглядывался в гостя немигающими глазами, словно ждал, что прежде его самого облают.

Одевшись и пригладив волосы, я направился к Жану Маре. Картина со сценой рукопашной схватки была еще не закончена. По-видимому, Жан решил превзойти самого себя. Это полотно должно было стать его шедевром.

Шалунья Мэй забралась ко мне на колени. За те несколько дней, что мы с ней не виделись, она успела по мне соскучиться. Обычно я приносил ей всякие сладости. Сейчас у меня в карманах ничего не было.

— Мы не пойдем гулять, ом?

— Я нехорошо себя чувствую, Мэй.

— Ты бледный, Минке,— обронил вместо приветствия Жан Маре по-французски.

— А я не заметила, — сказала Мэй тоже по-французски, потом сползла с колен и принялась меня рассматривать.— И верно, ом, бледный...

— Недоспал,— ответил я.

— С тех пор как ты завел знакомство в Вонокромо, тебя что-то гнетет, Минке,— начал выговаривать мне Жан.— И новых заказов уже не ищешь.

— Знал бы ты, чтб я пережил за это время, Жан, ты бы не стал со мной так говорить, право.

— У тебя опять затруднения, — объявил оп.— Глаза какие-то беспокойные. На себя не похож.

— А ты по глазам читаешь?

— Мэй, сбегай купи мне сигарет.

Девочка вышла.

Я, конечно, кое-что рассказал ему о своих подозрениях. О том, что чувствую за собой постоянную слежку, что какой-то толстяк, похоже, ищет случая подстеречь меня и, наверное, убить, всадив мне нож между ребер.

— Точь-в-точь как я предполагал. Конечно, это ри-: скованно — жить в доме ньяи. Раньше ты оглядывался’ на общественное мнение, порицающее жизненные устои и нравственность содержанок. Что я тебе тогда сказал? Нельзя вслед за другими выступать в роли судьи там, где ты не уяснил себе все до тонкости. Я советовал тебе съездить туда еще раза два-три, чтобы, как надлежит образованному человеку, самому на месте все проверить.

— Я помню, Жан.

— Ну вот, ты и поехал. И не только поехал, но еще и остался жить там.

— Верно.

— Только ведь остался не затем, чтобы разобраться, насколько мнение окружающих соответствует истинному

положению вещей. Ты как раз совершил именно то, что общественное мнение осуждает: позволил себя затащить, опустился до поступка, который считается предосудительным, безнравственным. Потом ты почувствовал какую-то скрытую угрозу. Угрозу, исходящую якобы от стороны наиболее заинтересованной — от человека, которому ты, видно, перебежал дорогу. Теперь у тебя ощущение, что тебя кто-то преследует. Но преследует тебя куда больше чувство твоей собственной вины.

— И дальше что, Жан?

— Я ошибаюсь?

— Вполне возможно, ты мог бы и быть прав.

— Почему «мог бы»?

— Ну, то есть если бы я и впрямь совершил. нечто предосудительное.

— Значит, не совершал?

— Конечно, нет.

— Это по крайней мере я рад слышать, Минке, дружище.

— К тому же ньяи оказалась незаурядной женщиной. Она образованный человек, Жан. По-моему, это первая образованная яванка, которую я встретил в своей жизни. Поразительно, Жан. Как-нибудь в другой раз свезу тебя туда, познакомитесь. Возьмем с собой Мэй. Ей там понравится. Вот увидишь.

— А откуда же тогда ощущение, что тебя хотят убить, если не от дурных поступков? Ты просвещенный человек, попытайся быть честным перед своей совестью. Ты ведь тоже первый образованный яванец. От тебя ждут добрых дел. А иначе, если ты на них окажешься неспособным, образованные яванцы, которые придут после тебя, будут еще дряннее, чем ты.

— Перестань, Жан. Не болтай чепуху. Я действительно в трудном положении.

— Все это лишь твоя фантазия.

Пришла Мэй с пачкой дешевых сигарет — свернутых в трубочку кукурузных листьев, набитых табаком. Жан сразу закурил.

— Ты слишком много куришь.

Он только рассмеялся.

В то утро француз мне определенно не нравился. Он был неправ. Без всяких оснований бросал мне в лицо несправедливые упреки. Отец, когда меня привезли, тоже сначала обвинял. И матушка во мне сомневалась, хотя на

свой манер. А теперь вот еще Жан Маре, похоже, не уверен в моей честности. Но он в конечном итоге тоже пользуется общими мерками, потому и считает, что меня одолели, что я погряз в чем-то предосудительном. Кажется, продолжать разговор не имело смысла.

Я взял Мэй за руку и повел к себе. Мы сели на длинной скамье под навесом.

— Ты почему не в школе, Мэй?

— Папа велел мне сидеть рядом, когда он рисует.

— А что ты в это время делаешь?

— Смотрю, как он рисует, и все.

— Он что-нибудь тебе говорит?

— Говорит, конечно. Там, он сказал, под кустами бамбука, должно быть прохладно, потому что все время дует ветер. Только мне жаль эту тетю, ом, на которую солдат наступил.

Она не знала, что «тетя» была ее матерью.

— Слой мне, Мэй.— Девочка тут же запела свою любимую песенку.— Нет, спой что-нибудь французское. Голландские я уже все знаю.

— Французское? — Она задумалась. Потом вспомнила: — Ран, ран пата план! Ран, план, план! — из «/ой ‘атБоиг» *.— Вы же не слушаете, ом...

Мой взгляд был прикован к толстому человеку, который сидел, натянув сарбнг на плечи, под тамариндом на той стороне улицы, рядом с женщиной, торговавшей руджаком. Черная бархатная шапочка на голове, босой — ни туфель, ни даже простых сандалий,— рубаха из небеленой хлопчатой ткани, мешковатые темные штаны, перепоясан широким кожаным ремнем с множеством карманчиков. Рубашка не застегнута. Однако сложение, цвет кожи и его узкие глаза не могли меня обмануть. Вот это, никак, и есть мой вероятный убийца. Толстяк! Нанятый Робертом, потому что не удалось уговорить Дарсама.

Уплетая руджак, он нет-нет да и поглядывал в нашу сторону.

— Позови папу, Мэй.

Девочка убежала. Вскоре показался Жан, долговязый и тощий, с костылем под мышкой. Он приблизился ко мне и сел рядом.

— Пожалуй, я не ошибся, Жан. Вот он, тот человек.

1 «Хорошенький барабанчик» (франи.).

Он преследует меня от самого Б. Правда, одет сейчас подругому.

— Уймись ты! Это всего лишь твоя фантазия.— Он даже разозлился на меня.

Как раз в эту минуту подошел невесть откуда появившийся господин Тэлинга. В одной руке у него была корзина, содержимое которой я не рассмотрел. В другой он держал метровой длины железную трубу, тоже прихваченную неизвестно где.

— ДРаая*, Жан, Минке. Какого рожна вы с утра здесь оба расселись? — приветствовал нас господин Тэлинга по-малайски.

— Такое дело... начал первым Жан и поведал ему о моих страхах. Затем кивком указал на человека, в котором я узнал вчерашнего толстяка.

Наш новый сподвижник поставил корзину наземь — она оказалась наполненной молодыми плодами кедондонга. Железную трубу из руки не выпустил. Диковатый взгляд его устремился на противоположную сторону улицы.

— Дайте-ка мне глянуть поближе. Пойдем, Минке, ты ведь должен его узнать. Может, и в самом деле он. Надо будет, так я его по голове огрею.

Пришлось идти за ним. Жан Маре тоже поковылял следом.

С каждым шагом я больше и больше убеждался, что это действительно толстяк. Теперь-то уж сомнений не оставалось — он за мной шпионил. А тот, прикинувшись, будто нас не замечает, продолжал уписывать руджак, но глазами — я хорошо видел — все равно низал украдкой в нашу сторону. Его маскарадный наряд окончательно укрепил меня в моих подозрениях.

— Да, это он‚— сказал я не колеблясь.

Тэлинга с угрожающим видом подступил к нему. Железная труба по-прежнему была у него в руке. Я не знал, как мне себя вести. Жан Маре все еще хрсмал сзади.

— Эй, приятель! — рявкнул капрал по-явански.— Ты что, следишь за моим домом? `

Человек, будто бы не слыша его, продолжал есть.

— Глухим прикидываешься, да?! — опять рявкнул наш отставной вояка, ветеран Компании, на этот раз по-ма-

1 Привет (нидерл.).

лайски. Он выхватил у того свернутый из бананового листа кулек с руджаком и швырнул на землю.

Похоже, толстяк не испытывал трепета перед индо. Он встал, вытер пальцы, измазанные пряным соусом, о кору тамаринда, затем проглотил, дожевав, остатки руджака, наклонился, ополоснул руки в ведре, стоявшем около торговки, после чего наконец произнес спокойно на вежливом яванском кромо:

— Я, простите, ни за чем и ни за кем не слежу.— Он попытался незаметно бросить взгляд на меня и улыбнулся.

Ну и наглец! Еще улыбается! Мой будущий убийца мне улыбается, видите ли!

— Пошел вон отсюда! — гаркнул Тэлинга.

Торговка, старая женщина, в страхе пустилась наутек. Поодаль начали останавливаться зрители — всем, конечно, было любопытно посмотреть, как туземец спорит с индо.

— Я здесь покупаю руджак чуть ли не каждый день, почтенный.

— Не видел я тебя. Убирайся! А не то...— Капрал замахнулся трубой.

Впрочем, толстяка и это не испугало. Он даже не поднял голову, наоборот — чуть наклонил ее, не спуская глаз с Тэлинги.

— Никому еще здесь не возбранялось есть руджак, почтенный, — возразил он.

— Да ты кому перечишь?.. Ты хоть знаешь, что я голландец и был на службе у Компании?

Толстяк, по всему видать, был знаком с приемами рукопашного боя. Голландца, который состоял некогда на службе у Компании, он не боялся. Наверное, какойнибудь борец, мастер по кун-фу или по силату.

— Пусть так. Но все равно полиция есть руджак не запрещает. Объявлений насчет такого запрета не было, почтенный. Вы уж позвольте мне посидеть здесь. А потом — я еще не расплатился.— Он собрался опять сесть.

Меня еще насторожили и эти разговоры о запретах. Сн явно не так прост, как кажется. Тэлинге следовало бы вести себя осмотрительнее. Но бывший солдат, разумевший только язык насилия, уже занес руку, чтобы влепить ему по уху. Толстяк отразил удар и ничего не предпринял в ответ.

— Ну хватит, хватит, — попытался развести их Жан Маре.

— Лучше бы не продолжать, почтенный, — предупредил толстяк. у

Однако Тэлинга распалился оттого, что кто-то посмел оказать ему неповиновение. Его уже не заботила суть дела. Была задета честь — честь отставного солдатаиндо. Он вскинул правую руку, намереваясь нанести толстяку смертельный удар по голове. Его противник спокойно увернулся. Тэлинга, угодив мимо цели, качнулся вперед, увлекаемый силой своего удара. Толстяк мог бы тут же садануть капрала кулаком в ребра, но не сделал этого. Его нырки в стороны — один, другой, третий — привели Тэлингу в неистовство, и он не переставал опять и опять бросаться в атаку. Толстяк начал медленно отступать, потом побежал. Тэлинга ринулся вдогонку. Тот заскочйл в узкий переулок, давно уже превращенный в свалку для мусора, и исчез.

— Тэлинга совсем спятил! — с досадой проворчал Жан Маре.— Ведет себя так, будто он еще на службе у Компании.

Капрал, продолжая погоню, тоже скрылся в переулке.

— Зачем это было нужно? Пойдем домой, Минке. Все ты заварил,— обвипил он меня.

Я хотел его довести под руку, но он отказался. Мэй и мефрау Тэлинга, всполошенные, выбежали нам навстречу, спрашивая, что случилось. Мы ничего не объясняли. Уселись ждать возвращения этого полоумного. Нам, конечно, было тревожно.

Минут через десять господин Тэлинга вернулся — обливаясь потом, задыхающийся, с лицом багрового цвета. Он без сил повалился в парусиновый шезлонг.

— Ян, — принялась выговаривать ему жена, — ну как ты можешь? Забыл, что ли, что ты инвалид? Ищет, с кем бы сцепиться... По-твоему, ты еще молод? — Она подошла к мужу, забрала у него железную трубу и отнесла ее в дом.

Господин Тэлинга не открывал рта. Мы втроем вроде как заключили между собой соглащение о молчании. Больше всех сожалел о случившемся я. В душе я благодарил бога за то, что не произошла драма. Счастье еще, что не сообщил о рассказе Дарсама. Тогда бы уж действительно из-за меня могла завариться каша.

— Молодой господин! — крикнула мефрау из кухни.— Ты болен, пе сиди на сквозняке. Лучше поди ляг в постель. Обед скоро будет готов.

— Мэй, иди-ка домой,— приказал дочери Жан Маре, и девочка ушла.

Мы сидели не раскрывая рта, пока Тэлинга не отдышался. .

— Давайте забудем про это,— предложил я. Уф-ф, подумать только, попались бы в руки полиции, и пошло бы тогда, и пошло... Ну и ну, вот уж впрямь заварил дело.— У меня опять разболелась голова, Жан. Извините меня, господин Тэлинга, и ты, Жан...

Вернулся я к себе в комнату, еще больше уверившись? толстяк, несомненно, меня выслеживает. Он явно подкуплен Робертом. К рассказу Дарсама ни в коем случае нельзя относиться легкомысленно. Минке, тебе надо быть осторожным!

Впервые средь бела дня я запер дверь на ключ изнутри. Закрыл окна. Приготовил оружие — тяжелую деревянную палку от половой щетки, поставив ее в углу, чтобы можно было дотянуться в любую минуту. Как-никак я ведь когда-то, пусть и не овладев вершинами мастерства, все же учился в Т. искусству самозащиты.

Как человеку здравомыслящему, мне надлежало смириться с непреложным фактом: некто, покушающийся на мою жизнь, действительно существует, но в полицию заявлять нельзя. Это было бы просто неразумно — доставлять неприятности ньяи, Аннелис, отцу, только что назначенному бупати, и в первую очередь матушке. Значит, надо помалкивать, однако ни на минуту не забывая об осмотрительности.

Четыре дня не проходила у меня головная боль. Я ив самом деле не высыпался. Каждое утро посыльные доставляли из поместья молоко.

Дарсам не подавал никаких вестей...

Кажется, я уже очень давно не был в школе. Доктор выдал мне справку на три недели. Семечко, запавшее В мозг, взрастало, не испросив моего разрешения, пышным деревом, словно я и не был хозяином сам себе, единственным и законным. Что ж, ты право, вещее дерево, я действительно должен выбросить из памяти ньяи и Аннелис. Отношения надо прервать! Пользы от них никакой, одни неприятности. От того, что я не буду знаться с этим мрачным и странным семейством, моя жизнь не обеднеет. В одиночестве не останусь — не прокаженный ведь. Нужно выздоравливать. Искать заказы, как в прежние времена. Писать для газеты. Закончить школу, чтобы оправдать надежды, возлагаемые на меня. Учиться-то как-никак мне пока еще не надоело. Свободно общаться со своими

приятелями. Чувствовать себя независимым. Набираться знаний, которым никогда не будет предела. И еще: вбирать, впитывать, как губка, все, идущее от мира человеческого, — все, что было, есть и будет. В конце следующего месяца юфрау Магда Петерс намечала устроить диспут, чтобы обозреть со всех сторон наш мир человеческий. А я тут болею.

Вынужденные каникулы. Совершенно зря пропавший здоровенный кусок времени, начиненного душевным напряжением. Порой я задумывался: была ли хоть какая-то нужда в том, чтобы подвергать себя, еще совсем молодого, этому изматывающему напряжению? И сам себе иногда отвечал: нет, не было. Однажды юфрау Магда рассказывала о писателе Мультатули и его друге, поэтежурналисте Роорде ван Эйсинге!: они жили под гнетом душевного напряжения, но причиной этого были их убеждения и та изматывающая борьба, которую они вели, желая облегчить судьбу народов Нидерландской Индии. Борьба против угнетения со стороны европейцев и туземных правителей одновременно! Ради народов Ост-Индии, оторванных от всего мира, Минке, они отправлялись в ссылку, туда, где не могли их проведать друзья, где никто не мог протянуть им руку помощи... Прочти стихотворение Роорды ван Эйсинги «Последний день голландцев на Яве», подписанное псевдонимом Сентот. Там в каждой фразе надрыв, это крик — крик человека, желающего предостеречь.

Душевное напряжение, которое испытывали Мультатули и ван Эйсинга, неотделимо от их великих дел. А то, что мучит меня сейчас, — что за ним? Да всего лишь оплошность, промашка филогиника. Я должен порвать с Аннелис. Непременно должен, и надо найти для этого силы. Но сердце никак не хотело поддаваться на уговоры. Порвать с ней? С такой прекрасной девушкой? И с ньяи — этой удивительной, необыкновенной женщиной, этой королевой, наделенной даром чародейства? Да-а, вот уж поистине: любимому — недостанет хвалы, ненавистному — не хватит хулы.

1 П. П. Роорда ван Эйсинга (1825—1887) — нидерландский публицист, исследователь Индонезии, осуществивший в ХХ в. издание многих произведений малайской классической литературы. За антиколониальную деятельность был выслан властями из Нидерландской Индии.

Я медленно, но верно начинал понимать: душевное напряжение — это просто результат моего нежелания оплатить тот билет, по которому попадаешь в мир земных радостей, мир, где мечта становится явью. Мультатули и ван Эйсинга расплачивались, но они ни о чем для себя лично не мечтали. А чего стоят мои писания по сравнению с их произведениями? И я-то еще надеюсь, да что там — прямо жажду получить все... Стыд какой.

Да, мне надо порвать с.Аннелис. А@еи, та феЦе! * Прощай, мечта, мы расстанемся, чтобы никогда больше не видеть друг друга. Есть кое-что поважнее, чем красота юной девушки и властное обаяние ньяи. Какой прок в бессмысленной смерти? В конце концов душа и тело — это мой главный и единственный капитал...

Решение было принято, и это несколько уняло головную боль. Хотя и не сразу. Ну, таков уж закон всякой болезни: придет вдруг, а уходить не торопится. Вещее дерево уже не тянуло свои корни и не пускало новых побегов. А вскоре и вовсе засохло, по простой причине — мне принесли письмо от Мириам де ля Круа. Почерк у нее был бисерный — убористый и аккуратный. Вот что она писала:

Дорогой друг,

ты наверняка уже благополучно добрался до Сурабаи. Я ждала от тебя вестей, но они не приходили. И тогда я сдалась: решила написать сама.

Не удивляйся, но папа проявляет к тебе большой интерес. Он раза два спрашивал, нет ли еще от тебя письма. Пала очень хочет знать, кок идут твои дела. На него твои высказывания произвели впечатление. Ты, он так сказал, явачец другого сорта, сделанный из другого материала, начинатель и обновитель одновременно.

Мне приятно писать это письмо, я даже чувствую себя польщенной тем, что могу передать тебе папино мнение. «Мириам, Сара,— сказал он нам еще,— такими, наверное, скоро будут яванцы, которые воспримут наш культуру и не станут больше пресмыкаться, как черви на солнцепеке». Прости, Минке, что папа употребил столь грубое сравнение. Он не имел в виду ничего оскорбительного. Ты не сердишься, нет? Не надо, не сердись, друг. Ни папа, ни мы с Сарой не думаем дурно о туземцах, а тем более о тебе.

И Прощай, моя красавица! (франц.)

Папа с сочувствием относится к яванскому народу, видя, в каком страшном упадке он сейчас пребывает. Вот послушай, что он еще сказал, хотя и прибегнув к тому же грубому сравнению: «Знаете, что нужно этому народу червей? Им нужен вождь, способный их возвысить». Ты следишь за моей мыслью, друг? Не спеши негодовать, не добравшись до сути, прошу тебя.

Не все европейцы причастны к оскудению твоего народа, виновны в его упадке. Наш папа, например, исключение, хоть он и ассистент-резидент. Правда, он ничего не может сделать, так же как я или Сара, но мы, невзирая — да, невзирая на это, хотели бы протянуть вам руку помощи. Тебе вот нравится Мультатули, верно? Ну что ж, этот писатель, так превозносимый либералами, действительно оказал большие услуги твоему народу. И Мультатули, и преподобный барон ван Хо?2вел?, и еще один человек, о котором, возможно, твоя учительница забыла сообщить, — Роорда ван Эйсинга. Только они ведь никогда не говорили с твоим народом, они же обращались лишь к своим соотечественникам, то есть к голландцам. Взывали к Европе, требуя, чтобы с твоим народом поступали справедливо.

Дорогой друг,

все, что они делали для твоего народа, сегодня, в конце девятнадцатого века, уже устарело, говорит папа. Теперь, по его словам, туземцы сами должны для себя что-то сделать. Вот почему наш предыдущий разговор о попытке, предпринятой доктором Снуком Хюргронье, отнюдь не случайность. В нашей семье к этому человеку питают особое уважение. У нас с похвалой отзываются о теории ассоциации, которую ты высмеял. Так что ты должен понять, дорогой друг, почему наш папа проявляет к тебе интерес. Ни папе, ни нам с Сарой и в самом деле не приходилось еще встречать такого яванца, как ты. Он говорит, что ты ведешь себя совершенно по-европейски, ты освободился от тисков рабской приниженности, сковавшей яванцев после бесчисленных поражений, которые наносили им европейцы с тех пор, как они ступили на землю твоей родины.

1Б.Р. барон ван Хоэвел (1812—1879) — нидерландский литератор и общественный деятель, издатель «Журнала Нидерландской Индии». В 1839—1848 гг. был священником в Батавии и председателем Батавского общества искусств и наук. В качестве члена парламента и Государственного совета Нидерландов — один из зачинателей т. н. «этического курса» колониальной политики в Индонезии.

Вечерами, когда в нашем большом доме становится малолюдно и тихо, мы, если папа не устал, любим слушать его рассказы о судьбе твоего народа, который, движимый стремлением изгнать европейских притеснителей, породил сотни и тысячи героев и вождей. Один за другим они падали поверженчые, погибали, капитулировали, сходили с ума, умирали обесславленными, обреченными на забвение в далекой ссылке. Никто из них не выиграл сражения. Мы слушаем с замиранием сердца и возмущаемся бесстыдством ваших сановников — они ради собственной наживы продавали Компании концессии, обнаруживая тем самым всю свою нравственную и духовную гнилость. Ваши герои, в папиных рассказах, восставали против грязной корысти, лежавшей в подоплеке торговли концессиями, и так без конца, из века в век, не понимая, что это лишь повторение того, что было прежде, и постепенно мельчая, вырождались в малозаметних карликов. То же самое, говорил папа, происходило с народом, пожертвовавшим самим собой, своей душой и всем своим достоянием ради абстрактного понятия, называемого честью.

«Им суждено было терпеть поражения,— сказал нам папа,— и это тем более прискорбно потому, что они не понимали своей обреченности. Большой отважный народ непрерывно порывался вынырнуть на поверхность, и всякий раз европейцы заталкивали его с головой под воду. Белые не давали туземцам глотнуть воздуха и увидеть величие господнего творения. Они делали все новые попытки, опять и опять, и неизменно оказывались биты, до тех пор пока сами не перестали понимать, чего же, собственно, добивались, и сознавать свои поражения».

По словам папы, судьбу человечества отныне и впредь определяет то, насколько оно полно владеет научными знаниями. Без этого же всех — и отдельных личностей, и целые народы — ждет полнейший крах. Бороться с тем, кто вооружен научным знанием,— это обрекать себя на смерть и унижение.

Поэтому папа принимает ассоциацию. Это единственно верный путь для туземцев. Он надеется — и мы обе тоже — 4то со временем ты, дорогой друг, заняв место наравне с европейцами, вместе с ними поведешь свой народ и страну вперед. Начало этому тобой уже и самим положено. Ты, без сомнения, понимаешь, что мы имеем в виду. А мы с Сарой очень любим нашего отца. Он не только отец — он и наставник, человек зрелый и умудренный, который

учит нас видеть и понимать мир, и друг, и администратор, не желающий наживаться на горестях и стенаниях людей, зависящих от него.

Хочешь, я расскажу, что он говорил после твоего ухода? Ты-то ведь ушел от нас в раздражении или в досаде, верно? Мы прекрасно об этом догадывались, так как ты не понимал, чего от тебя хотят. Папа нарочно оставил тебя с нами, чтобы ты мог говорить непринужденно. Но ты, к сожалению, держался очень натянуто и скованно. Как только ты ушел, папа спросил, что мы о тебе думаем. «Минке под конец разозлился, доктор Снук Хюргронье и его ассоциация опоздали на триста лет», — отрапортовала Сара, в точности как ты выразился. Папа был потрясен, и пришлось ему выслушать от меня более подробный отчет. Тогда папа сказал: «Он гордится тем, что он яванец, а это хорошо, поскольку он, значит, обладает чувством собственного достоинства и как личность, и как сын своего народа. Не то что остальные его соотечественники. Они считают себя народом, равного которому нет в мире, только находясь в окружении своих. А стоит им оказаться рядом с каким-нибудь европейцем, одним-единственным, и они уже ползают — глаза поднять и то у них не хватает смелости». Я разделяю его похвалу в твой адрес. Мои тебе поздравления, друг.

Потом из павильона, где шли представления ваячгбранг, донеслись звуки гамелана. Вот уже два с лишним года папа настойчиво советует нам обращать внимание на то, как выражает себя в музыке твой народ. «Вы давно слушаете гамелан,— говорит он,— и могли бы теперь, наверное, прочивствовать его и понять. Замечаете, как стремительно сбегаются все эти переливчатые голоса, чтобы сплавиться воедино в завершающем ударе гонга? Но того, что есть в яванской музыке, нет в реальной жизни, потому что этот несчастный народ сегодня еще только ждет своего гонга — вождя, мыслителя, который мог бы произнести решающее слово».

Дорогой друг, я очень тебя прошу: отнесись, пожалуйста, с пониманием к словам, которых ты не услышишь ни от кого, кроме моего отца — даже от выдающегося ученого Снука Хюргронье. Мы поэтому и гордимся тем, какой у нас отец. Папа уверен, что ты любишь гамелан больше, чем европейскую музыку, — ведь ты родился и вырос в волнах его величественных звуков.

Минке, друг мой, где же он, яванский гонг — тот, что

не в гамелане, а в реальной жизни? Станешь ли им ты? Этим величественным гонгом? Можно ли нам молиться за тебя? «Прислушайтесь к гамелану,— говорил папа.— Так он звучит давно, последние несколько веков. А в жизни яванцев гонг все еще не ударил. В мелодиях гамелана изливает этот народ страстную тоску по приходу мессии — он тоскует, а не ищет и не рождает своего избавителя. Гамелан лишь переводит на язык музыки духовную жизнь яванцев, которой чуждо стремление к исканиям,— она бесцельно кружит, повторяясь, как молитвы или заклинания, топя, умерщвляя всякую мысль, заводя человека в мир безысходной апатии, где нет места личности». Это суждение европейца, друг. Ни один яванец не придет к такому заключению. И еще папа говорил: «Если через двадцать лет все останется без изменений, значит, этот народ так и не обрел своего мессию».

Ах, дорогой друг, знать бы, какой будет через двадцать лет жизнь твоего народа, столь безотрадная теперь. Когданибудь наступит день, и мы вернемся в Нидерланды. Я намерена заняться политической деятельностью, Минке. Жаль только, что в Нидерландах женщинам еще не позволяют быть избранными во Вторую палату *. У меня есть мечта, друг: если, допустим, со временем что-то изменится и я стану всеми почитаемым депутатом Второй палаты, я многое скажу там о твоей стране и ее народе. А потом, снова приехав на Яву, первым делом отправлюсь послушать вам гамелан — прекрасное, неповторимое сочетание его звуков. Если лейтмотив будет прежний — неизбывная тоска и бездеятельность, значит, мессия покуда не пришел и даже не родился. А также и другое: значит, ты еще не поднялся, не стал гонгом, или же действительно ни одич яванец вообще никогда не поднимется — всех так и будет захлестывать водопад повторяющихся голосов, не давая вырваться из дьявольского круга. Если же я услышу что-то новое, я разыщу тебя специально для того, чтобы с уважением протянуть тебе руку.

Двадцать лет, дорогой мой друг! В наше галопом скачущее время это безмерно долгий срок. Достаточно долгий

+ Голландский парламент, называемый Генеральными штатами, состоит из Первой (верхней) и Второй (нижней) палат. Первая палата является представительством провинций, во Вторую входят народные выборные.— Прим. автора.

даже с точки зрения отдельной человеческой жизни. Так

что, Минке, вот оно, первое письмо, которое ты получаешь

от своего искреннего и доброжелательного друга — Мириам де ля Круа.

Складывая листки письма, я заметил на них подтеки от слез, то там, то здесь растворивших голубые чернила. Почему же я плакал, читая письмо девушки, виденной мною всего два раза в жизни? Не родственницы, не сестры, даже не соотечественницы? Она возлагает на меня такие надежды. А я — я в эту самую минуту смят и раздавлен собственной же оплошностью. Она хочет, чтобы я был полезен не для ее народа, нет — для своего. Неужто и сейчас существуют новые Мультатули и ван Эйсинги?

Как же мне ответить на это прекрасное письмо? Мне, уже считающему себя, между прочим, писателем? Улдостоившемуся похвалы господина Маартена Наймана, главного редактора «5.М№. о/4 ).»? Я малодушничал, чувствуя, что мне нечего сказать Мириам на ее мысли. И все-таки заставил себя написать ответ. Спасибо... спасибо... и не более. Одни лишь многословные излияния благодарности. Должно быть, это напоминало все те же переливы голосов яванского гамелана, торопливо сбегавшихся к удару гонга. В своем ответе я выразил удивление тем, как могло случиться, что Мультатули и ван Эйсинга, о которых я сам только что вспоминал, оказались упомянуты и в ее письме. Возможно, писал я, это потому, что мы живем в одном потоке времени, в едином потоке либерализма. Письмо я закончил следующим:

«Дорогая Мириам, мне так повезло, что я нашел в тебе друга. Я не знаю, что произойдет в ближкайише двадцать лет. У меня самого никогда не было ощущения, будто я стану гонгом. Даже о том, чтобы стать барабаном, я не мечтал, не думал и, наверное, не задумался бы никогда, не получи я от тебя такое замечательное и волнующее письмо. Еще более волнующее потому, что пришло оно не от соотечественника. Мира тебе и преуспевания, честнейшая Мириам. И исполнения твоей мечты — стать всеми почитаемым депутатом Второй палаты».

Я сидел уронив голову на стол. Размышлял над письмом Мириам, мысленно повторяя ее слова, чтобы они отложились в моей памяти на всю жизнь. Как прекрасно, оказывается, иметь друга. Головная боль отступала, она становилась слабее и слабее, а затем и вовсе исчезла. Мириам, ты прислала не просто письмо. Это нечто гораздо большее — это чудодейственный амулет, снимающий душевное ‚напряжение. Если бы ты только знала: сейчас я внезапно почувствовал в себе смелость, а мир сделался светлее и ярче. Стань же гонгом! — эхом отдавалось в моей душе.

— Молодой господин!

Я поднял голову. При виде человека, стоявшего передо мной, вещее дерево тотчас ожило, снова потянулись от него корни и побеги. Веселее, чем прежде. Он, Дарсам!

— Простите, молодой господин! Поди, напугал я вас — ка вы побледнели...

Я выдавил из себя улыбку, бросив при этом быстрый взгляд на его нож-паранг и руки. Мадурец дружелюбно рассмеялся, поглаживая усы.

— Вы мне, молодой господин, не доверяете, — сказал он,— а между тем Дарсам ваш друг.

— Ну так что у тебя? — спросил я, делая вид, будто не понимаю, о чем он.

— Письмо от ньяи. Барышня тяжело заболела.

Я оталело уставился на него. Он стоял, не двигаясь, по другую сторону стола. Протянул мне письмо. Я принялся читать, искоса поглядывая на его нож и руки. Все верно — Аннелис тяжело больна, ее выхаживает доктор Мартинет. Ньяи сообщала, когда и как началась болезнь; затем следовала настоятельная просьба — уже не предложение, как раньше, — чтобы я незамедлительно приехал, ибо так советует доктор. Без моего присутствия, по словам доктора Мартинета, у Аннелис нет надежды на выздоровление, не исключено даже, что ее состояние будет ухудшаться.

— Едемте, молодой господин, в Вонокромо не мешкая.

В голове бухало — казалось, она сейчас расколется. Я попытался встать, но тут же начал заваливаться куда-то в сторону. Успел ухватиться за край стола, вперив мутный взгляд в лицо мадурского рубаки. Дарсам поймал меня за плечо.

— Не тревожьтесь. Синьо Роберт ничего вам не сделает. Дарсам еще стоит крепко. Едем.

Мириам де ля Круа исчезала, испарялась, уходила на задний план. Я опять был во власти колдовских чар Вонокромо. Ноги как чужие понесли меня к поджидавшей двуколке. Дарсам поддерживал под руку.

— С хозяевами не будете прощаться? =

Остановка. Я позвал мефрау Тэлинга и объявил, что мне надо уехать. Вид у толстухи был недовольный.

— Ты уж смотри недолго, молодой господин,— не удержалась она от напутствия.— С твоим-то здоровьем...

— В Вонокромо молодой господин быстро поправится,— ответил за меня Дарсам.

Убоявшись его зловещей наружности, мефрау промолчала.

— А вещи как, молодой господин?

Я не ответил.

Что со мной происходило во время нашей поездки — не знаю. Возможно, я был в полуобмороке. Сознавал лишь одно: все произошло из-за Роберта Сюрхофа, из-за его при-. глашения, это он впутал стольких людей в историю, внес столько нервотрепки в мою молодую жизнь. И слышал тоже лишь одну-единственную фразу, брошенную Дарсамом:

— Теперь эта двуколка и конь ваши, молодой господин.

Предыдущая главаГлава 1 из 3Следующая глава