Весной пятьдесят первого года жизни Хакл Младший почти каждый день встречал свою смерть. Это была Смерть-от-Болезни, и, как почти все смерти такого рода, она была особой общительной и любила свести знакомство с клиентом заранее. Вдвоем они частенько сиживали в сумерках на покосившемся крыльце хаклова домишка и тихо беседовали или, забыв о разговоре, предавались созерцанию Грабба, города, раскинувшегося на холмах по ту сторону реки Тамбл.
Хакл глядел на Грабб с горьким стоицизмом, разражаясь бранью в его адрес не чаще, чем на него нападал очередной приступ кашля. Но сначала – то есть каждый раз, закашливаясь, – он бросал вопросительный взгляд на свою смерть, а та только тихо качала головой – до сих пор, по крайней мере. Покончив с этим трудным и болезненным делом и сплюнув очередной пропитанный инфекцией сгусток, он потрясал кулаком в направлении Грабба и тихо, чтобы не напрягать чересчур легкие, ворчал:
– Да постигнет тебя кара, о, Грабб, продажнейший из городов! Кулак да обрушится на тебя, изменник!
Смерть, которая была в курсе его фантазий, прекрасно понимала намек. Преуспевающие центральные районы Грабба, эта группа холмов, утыканных мраморными постройками, словно массажная щетка – гвоздиками, лежали прямо под скалой: высокая и дикая, она взметнулась над цепью приречных холмов, будто рука, занесенная для удара. В трущобах по ту сторону реки, где ныне обитал Хакл, о ней уже давно говорили так: «Если бы мольбы бедняков могли двигать горы, Кулак еще сто лет назад раздробил бы Холм Набобов». Так вот, Хакл в последние годы мечтал о том, чтобы претворить эти слова в дело.
Прежде чем фортуна ему изменила, Хакл входил в гильдию Статуариев, где был Мастером, а его самой сильной стороной и особенной любовью было ваяние рук. Простые ремесленники из их цеха, сидя с коллегами за стаканчиком вина в трапезной Центрального Статуариума, бывало, говорили о нем так:
– Вот взять хотя бы Хакла, друзья, – какие он режет тела, этот Хакл, да благословит господь его душу: выразительные, красноречивые, – не тела, а сущие языки. А руки – руки работы Хакла: они же говорят, причем не прозой, а стихами, настоящими стансами. Разве мы сами не были свидетелями того, как он одним изгибом большого пальца левой руки умудрялся выразить больше, чем иной стихотворец целой эпической поэмой?
И вот, получая нищенскую пенсию от того самого города, где его искусство некогда обсуждали и превозносили за пиршественными столами сильных мира сего, и где теперь ему, умирающему от ядовитой пыли, набившейся в его легкие в каменоломнях, было не по средствам провести свои последние дни, униженный Хакл страстно, но безнадежно мечтал лишь об одном – сотворить шедевр, огромный каменный кулак, занесенный над распростертым под ним городом, чтобы кулак обрушился на него и стер в порошок.
Иногда Хакл вдруг заговаривал о своем замысле вслух, что всегда чрезвычайно огорчало его смерть. Отвернув от него свое ссохшееся, изголодавшееся личико – обычно преисполненное сочувствия, – она мягко намекала ему на необходимость смирения.
– Ах, дорогой мой Хакл! Ты ведь, конечно, знаешь, что у многих моих коллег есть клиенты по эту сторону реки, среди пенсионеров-Статуариев. В конце концов, все несчастья чем-то похожи.
Однако фактически Хакл уже не держал зла на свой город. Он скорее в шутку воображал падение огромного кулака; он был бы доволен, доведись ему просто изваять эту колоссальную декларацию своего презрения к продажности, поверхностности и безнравственности своих сограждан, особенно богатейших из них. А тратить силы на ненависть к чему-то столь расплывчатому и неопределенному, как этот балаган, именуемый Культурным Рынком? Нет уж, увольте. Общественная мошна и раньше во всю ширь раскрывалась для отдельных удачливых артистов и наглухо затягивалась для других, с этим ничего не поделаешь. Если на то пошло, то у него куда больше оснований сердиться на собственную Гильдию. Раз уж даже в Граббе, где скульптура столь долго находилась на особом положении, благородное ремесло камнерезов отступило перед натиском иных искусств и оказалось забытым и никому не нужным, то чья это, спрашивается, вина, как не самих Статуариев? В неутолимом стремлении к немедленным барышам Гильдия одной рукой энергично воспроизводила все, что хорошо продавалось, а другой неустанно лишала права голоса, отталкивала и душила тех радикалов от искусства, которые одни могли вдохнуть в него новую жизнь. Так стоит ли удивляться, что музыка, высокая кухня и даже литература теперь заняты прославлением исключительно богатеев – и их кошельков? Было время, когда Гильдия регулярно создавала все новые и новые статуи, повышая численность мраморного народонаселения, которое обретало места жительства в садах и парковых гротах богатых усадеб, в монастырях – ламаистских и иных – на вершинах холмов, в общественных молельнях и парках. Но наступил день, когда рынок, наконец, насытился.
И тогда по Тамблу, искусно лавируя между стремнинами, поплыли торговые суда с каменными изгнанниками, обреченными на дешевую распродажу в иных местах, где их история была неведома, а сами они казались диковинами. Вот когда Статуарии получили, наконец, то, к чему, можно сказать, упорно шли долгие годы!
Однако и на Гильдию Хакл если еще злился, то не так, как прежде. Скорее, угрызения совести просыпались в нем каждый раз, когда он вспоминал о том пыле, с которым директора Гильдии лоббировали в городском совете субсидии на открытие новой пеллуситовой каменоломни. С какой жадностью, как собаки на кость, набросились они на изобильное месторождение этого светлого, легкого в обработке камня! И почти все потом поплатились за свою жадность больными легкими и ранней смертью – таковы оказались побочные эффекты от использования нового материала. А разве не все человеческие начинания ждет подобный исход? Любое из них, рано или поздно, становится не тем, чем видели его основатели, наносит себе непоправимый ущерб и ввергается в энтропию. Вспомнить хотя бы фиаско, постигшее Гильдию напоследок, когда она ухнула все свои долговременные накопления в западных кровавых устриц, а те взяли да и пошли ко дну без единого всплеска, вместе со всеми денежками. После того случая Хаклу и его товарищам в заречных трущобах пришлось затянуть пояса, ведь пенсии, которую они получали теперь от Гильдии, хватало лишь на одну порцию еды в день. Да, в чем в чем, а в иронии судьбе не откажешь! Ведь Гильдия со всеми ее членами – это всего лишь люди, а люди, как известно, глупы.
И вот однажды вечером, когда они со смертью сидели бок о бок на крылечке и любовались холмистым профилем Грабба, подсвеченным предзакатным солнцем, и смерть мягко укоряла своего клиента за его обычные разглагольствования, Хакл вдруг махнул рукой так, словно намеревался сделать то же самое и в переносном смысле слова.
– Уймись, подруга. Кому, как не тебе, знать, что для меня все эти разговоры о городе и Статуариуме не больше, чем игра. Кулак – да, его бы я хотел изваять. Работе над ним я предался бы со страстью, точно оргии, в нем я воплотил бы мое прощальное суждение о человеке и его мире, и пусть бы оно висело над ним, подобно каре небесной! Но разве путь всякого человека в этом мире не есть одинокая тропа, полная препятствий, пропастей и ловушек? Так что суть игры испокон веков сводилась к тому, чтобы обмануть твой мир и остаться в моем если не телом, то хотя бы отлично выполненной работой, благим поступком. Твои коллеги наверняка ведь рассказывали тебе о том, как плачутся и сетуют иные мои бывшие коллеги. «О, если бы один негодяй не навредил мне тогда, если бы судьба не подставила мне ножку, быть бы мне сегодня здоровым, счастливым и богатым!» Как это по-детски, правда? Что толку кричать «так нечестно» и жаловаться, что тебя надули? Куда лучше раз и навсегда принять на себя ответственность за свою жизнь. Тогда не надо тратить силы на поиски виноватых, а можно сосредоточиться на действии.
Смерть слушала его внимательно, уперев локти в острые, узловатые колени. Ее глаза в глубине залитых черными тенями глазниц то и дело вспыхивали, точно в такт каким-то мыслям. Хотя она внимала речам Хакла вежливо, казалось все же, что ее интересуют не столько его слова, сколько их подтекст, явно идущий вразрез со смыслом. Рассеянно она поскребла скрюченным пальцем у себя в ухе и достала из его огрызка извивающегося могильного червя, которого, даже не взглянув на него, щелчком отправила куда подальше.
– Вот теперь, мой дорогой Хакл, я снова узнаю в тебе того прекрасного человека, которым ты был всегда, хотя культивировать в себе готовность к действию, позволь тебе заметить, не самое подходящее занятие для твоего… э-э… настоящего положения. Однако твоя отвага, несомненно, делает тебе честь, как и твоя готовность принять на себя ответственность. И все же, вопреки всем твоим заверениям, я чувствую, что в тебе живет еще неутоленный гнев, горит непогасший огонь мщения. В глубине души ты возлагаешь вину на кого-то другого.
– Да, ты права. Но я не делаю из этого тайны. Разве я никогда не рассказывал тебе о Хаффкраффе?
– Он был спонсором твоей Гильдии.
– Не только. В первые десять лет моей учебы он был моим наставником и руководителем. О, блестящий, вечно довольный собой Хаффкрафф! Как же ты предавал меня, неделю за неделей, месяц за месяцем моего такого долгого, но необходимого раннего пути!
– Да, я, кажется, замечала, что ты испытываешь некоторую неприязнь к этому человеку. Но ты никогда не говоришь о нем прямо, только вскользь, да и то очень коротко.
– Разве я недостаточно сказал, сознавшись, что он был моим учителем? Что, как ты думаешь, помешало мне впоследствии превзойти Гильдию? Отчего я прожил свою жизнь, прикованный к ней и к Граббу, точно раб к галере? Очевидно, из-за того, что мой талант оказался с изъяном: я не умел собрать воедино данные мне от природы силы, раскрыть их, сосредоточить на достижении чего-то долговечного. Разве вокруг не было иных стран и городов, или моему искусству не хватало смелости и энергии, чтобы рискнуть попробовать себя в иных местах? Почему было не уйти свободным ваятелем в один из портов юга, или не развернуть частную практику в качестве магуса лапидариуса в какой-нибудь из столиц Варварской Лиги, где любой человек, обладающий теоретическими знаниями и не стесняющийся их применять, может испробовать свои силы в чем угодно и добиться результата?
– Мой друг, как я погляжу, ты и сам не чужд заблуждению, которое порицал всего несколько минут назад. Теперь ты кричишь «Нечестная игра!» и жалуешься, что тебя обманули.
Но Хакл лишь упрямо мотнул головой.
– Нет уж, извини, подруга. Логика в твоих словах, может, и есть. Но образование и все связанное с ним – это вопрос исключительный, я в этом убежден. Ибо, когда жизнь юноши пребывает еще, так сказать, на стадии завязи, кто, как не учитель, несет ответственность за то, какой плод она принесет, ведь это под его присмотром происходит ее развитие? И разве совсем еще молодой человек может быть своим собственным наставником? Но самое горькое для меня заключается в том, что Хаффкрафф мог стать мне хорошим учителем, у него все было для этого. У него был талант, и я восхищался им! Да любой юнец в те годы охотно расстался бы с правым глазом, чтобы только стать похожим на этого худощавого, эксцентричного человека, в чьем огне остроумия любые, даже самые серьезные материи плясали и корчились, принимая причудливые очертания, и чей злой, насмешливый язык, бывало, одной фразой сдирал покровы напыщенности и фальши с чего угодно. И его резец был под стать языку: такой же гибкий и такой же бесстыдный. Но понимаешь, какое дело, – вообще-то он был трус, и разгадка его трусости крылась вот в чем: он жил на доходы с того, что презирал, за золото он без всякого стыда ваял в камне все те глупости и банальности, которые на словах жестоко высмеивал. Но как бы он взвился, если бы кто-нибудь бросил ему тогда обвинение в двуличии, – ведь он искренне считал, что насмешливость искупает все его грехи. Ибо он принадлежал к той породе сатирически настроенных художников, для которых главное – оставаться свободными, и ради этого они подвергают уничижительному осмеянию все, что их окружает. Такие люди, как правило, не нуждаются в аудитории, но если под руку попадется ученик, неважно, в состоянии он воспринять их слова или нет, то станут разглагольствовать и в его присутствии. Так было и со мной – от него я научился точности в обращении с резцом, заразился гибкой изобретательностью ума и склонностью к комическому. Но заодно с ними я усвоил поверхностную мизантропию и нигилизм, которые служили ему главным оправданием бессмысленной работы.
– Но разве учитель всеведущ? – деликатно осведомилась смерть. – И разве в любом образовании не наступает миг, когда ученики силой своего крепнущего разума должны оценить предел познаний учителя?
– Но как? Как я мог угадать правду, которую этот беспутный мастер на все стили скрывал от меня? Откуда мне было знать, что настоящие шедевры создают лишь те, кто, рискуя прослыть серьезным, смело столбит себе участок на территории Истины и твердо встает на него обеими ногами? Знай я об этом тогда, и у меня, возможно, явилось бы страстное желание закалить мой талант, превратить его в нечто по-настоящему редкое! Я расскажу тебе, как вышло, что я осознал, точнее, воочию увидел то преступление, которое Хаффкрафф совершил в отношении меня. Всякий учитель должен смотреть на своего ученика как на статую в процессе созидания. Любое воздействие на его ум должно быть подобно удару резца по камню – точно просчитанным и необходимым. Учитель может не обладать выдающимся талантом, но его ученик, чей разум он формирует с заботой и тщанием, усвоит, по крайней мере, методичность, последовательность и целеустремленность в работе, а значит, постигнет истинное значение искусства.
Но для небрежного гедониста Хаффкраффа я отнюдь не был подобен неоконченной статуей. Нет, я был для него скорее пробным камнем – куском дешевого песчаника из тех, что помещают обычно в мастерских для учеников: пусть-де оттачивают на нем технику, а то и хуже – «черновиком», на котором можно было испытать любую пришедшую в голову идею, а в случае неудачи бросить. Он и испытывал на мне все свои воззрения, чего бы они ни касались. Вот в чем его преступление, за которое я никогда не прощу старого негодяя, будь он трижды проклят! И вот тебе вся моя история – история того, как я сам стал мастером всех стилей, лоскутным талантом, в чем-то блестящим, а в чем-то и вовсе бессмысленным, – пригодным, короче говоря, лишь на то, чтобы провести всю жизнь в служении Гильдии.
После недолгого молчания смерть Хакла вздрогнула.
– Холодает, – буркнула она. Наклонившись вперед, она зажала одну рваную ноздрю большим пальцем с почерневшим ногтем и, высморкав из другой могильного червя, старательно раздавила его косточкой большого пальца ноги, обтянутой выпуклыми сухожилиями. – До чего же я не люблю, когда клиенты вот так обвиняют друг друга, – сказала она и грустно вздохнула. – От злости нашему делу никакой пользы.
Хакл тоже вздохнул и пожал плечами. В его вздохе ощущалась уступка. В движении плеч – упорство и непримиримость.