Дни слились в серый ком. Несмотря на звонки, соболезнования, ритуальные хлопоты я продолжал жить по инерции. Казалось, выйду из колеи, не встану без четверти шесть, не побреюсь, не заведу часы, пропущу завтрак или ужин — мир рассыплется, рухнет. Я не мог и не хотел принимать то, что случилось... Выручали разве сигареты и морфин.
Воскресное утро я провел в церкви. Слушал внимательно, но к завершению понял, что ни разу не открыл молитвенника и не помню, о чем проповедовал священник.
Вернувшись домой, до ужина провозился с бумажками. Разобрал корреспонденцию, перепроверил счета, зачем-то отсортировал по месяцам извещения из банка, страховой компании. Без аппетита поужинал, выгулял Асти, принял душ. Остаток вечера лежал, уставившись в стену, пока не вспомнил, что забыл сказать отцу о звонке Чарли.
Дом был тих и как будто мертв. Я слышал свои шаги.
Отец сидел в комнате матери возле старой швейной машинки и крутил маховое колесо. Монотонно стучала игла, прошивая душные летние сумерки.
— Эльза разогрела ужин. В третий раз, — сказал я. — Приготовила свекольный салат. Твой любимый.
— Да, спасибо, — тихо ответил отец, но с места не двинулся. Вздохнул, заскрипел пальцами: — В Берлине, на Александерплатц на клумбах тоже высадили свеклу... Знаешь, вроде непривычно, а здорово. Магда сразу загорелась разбить такую же, со свеклой, у старой мастерской, где терн...
Отец посмотрел на крылатое английское кресло у окна. Я тоже.
...Когда-то мне нравилось играть здесь, у матери. Нравился запах цветов и ткани, большое зеркало, а особенно изумрудная плюшевая скатерть с золотыми кистями.
Я накидывал ее на плечо, вроде плаща, и представлял себя непобедимым Арминием[101] накануне битвы в Тевтобургском лесу. В одной руке сжимал деревянный меч, в другой — "щит", крышку от ведра. Я самоотверженно вел за собой германские племена, крушил легионы трусливых римлян. Роль Квинтилия Вара, главного врага, доставалась портновскому манекену, которого я "убивал" в жесточайшем поединке, ставил ногу на "грудь" и гордо вскидывал меч со словами: "В единстве Германии моя сила! В моей силе — мощь Германии!.."[102]
Пыльный старичок "Квинтилий Вар" до сих пор стоял в углу. И патефон, под триумфальные марши которого я побеждал. Висели те же акварели, на комоде стояла ваза с голубыми шарами гортензии, и старинный механический клоун грустно улыбался.
Только английское кресло было пустым. Никто не вышивал и не читал в нем, не вскрикивал, если я "падал раненый". Не подзывал, чтобы пригладить волосы и поправить "вождю" изумрудный плащ с золотыми кистями...
Грудь горела изнутри, как набитая углями. Я снова и снова вспоминал последнюю встречу в парке клиники, другие наши ссоры. Поводы представлялись теперь незначительными, обиды глупыми, резкость непростительной. Точно не я, а кто-то другой срывался, грубил, затыкал рот, когда нужно было заткнуться самому и просто выслушать. Не понять, но хотя бы попытаться...
Я поспешил отогнать тяжелые мысли.
— …Да, забыл. Чарли спрашивала о кузине, сообщили ли ей, — я взял со столика фотокарточку унтерменшен. Ни рамки, ни даты, ни подписи. Только печать фотомастерской на обороте. — Это возможно?
Отец продолжил крутить колесо. Заглянула Эльза и пригласила к ужину.
— Уже идем, — кинул я ей и подошел к отцу: — Вставай. Тебе нужно поесть. Нужны силы. С желудком и желчью лучше не шутить. Иначе придется до двенадцатого нанять няньку, чтобы кормила тебя с ложечки.
— Кхе!.. Еще не хватало... Двенадцатого? — озадачился отец. — А что двенадцатого?
— Как что? Я вернусь.
— Откуда?
— Из Берлина, откуда еще. Завтра шестое. Забыл? Сам же подписывал заявление.
— Ты уезжаешь... теперь?
— Я все сделал. Дело Ланга закрыто. Остальное передал Роту и Вольфгангу. Похоронами занимается Чарли. Она справится, на нее можно положиться. В доме штат прислуги... Ничего не забыл.
— Ты не попрощаешься с матерью?!
Отец взглянул на меня, как на умалишенного. Чего-то подобного я ожидал.
— Хотел бы, но... Я звонил в Берлин, пытался... Не мне тебе рассказывать, как закручивают гайки евреям. Белохалатный трусит, что не успеет вывести женушку, черт бы ее побрал!.. Со дня на день они жду разрешение ехать в Америку. Я и так чудом успеваю запрыгнуть в последний вагон... Отец, пойми, второго шанса может не быть.
— Леонхард, а зачем?.. У тебя есть дом, хорошая должность с хорошим жалованием, машина... Дался этот осколок! Чего тебе не хватает? Объясни, может, я не понимаю?..
Ответ жег губы, но признаться отцу оказалось легче, чем матери.
— Если осколок достанут, — ответил я, — полгода реабилитации, и медкомиссия признает, что я снова годен к военной службе.
Отец поменялся в лице. Закрыл глаза и горько рассмеялся:
— Какой же я... старый дурак. Носом землю рыл, искал хирурга... Хе!.. Ну конечно! Вот чем ты оскорбился в ферайне. Не калекой, неспособным к жизни. Жизнь? Пф-ф!.. Да подтереться ею!.. А что к войне не способен, это да!.. Война! На нее же у тебя колом стоит!.. Что ж, славно-славно.
Отец прошелся до окна и обратно, по пути ударяя кулаком мебель, стены.
— Отец, поверь, решение далось мне нелегко. Но надо уметь расставлять приоритеты с поправкой на время и действительность, — продолжал я, не повышая голоса. — Матери нет. Она больше ничего не сможет сделать на благо Германского Рейха. Я жив. У меня есть возможность снова послужить своей стране, немецкому народу...
— Я тоже жив, Леонхард! — обернулся отец и грохнул по столу так, что сорвались фотографии. Осколки брызнули на ковер. — Если ты не заметил, у меня не осталось никого, никого, кроме тебя! На восток собрался... Сам говорил, там другая война, не такая, как в Польше или Франции. А теперь и вовсе!.. Если что, как мне потом жить, скажи?! Для кого?!
Отец размахивал вокруг себя руками, как крыльями. Голос его срывался. Губы дергались, глаза бешено вращались.
Я молчал. Из уважения к памяти матери не желал ссориться. Да и смысл? Еще в тридцать девятом я горло сорвал, объясняя, что права не имею быть счастливым откормленным боровом, пока Рейх и фюрер нуждаются во мне, как в солдате. Нечего было добавить и теперь.
— Значит, во имя Германии... — нагнетал отец, шагал от стены к стене. Стекло хрустело под ногами. — А что подохнешь на операционном столе, не фантазировал, нет? Какой тогда прок Германия поимеет с тебя?
— Как грубо... — ответил я. — В полицейских слежках и погонях ты позабыл, что такое долг? Так вспомни. Я давал присягу, отец, я останусь верен ей до конца. Если попытка снова вернуться в строй будет стоит мне жизни, что ж... я отдам ее.
Отец смотрел долго, внимательно и зло:
— Не на ту операцию едешь, — он постучал по голове и прокричал, словно глухому: — Лоботомия! Мозги подкрутить!.. Да-а... Господь в самом деле милосерден, раз Магда сейчас не слышит этого бреда... Кстати! Если на то пошло, реши, куда свою собаку пристроишь. С собой забирай, в лесу привяжи, хочешь — пристрели. Мне она не нужна.
Я застыл в дверях.
— То есть?.. У меня завтра поезд. Куда я пристрою? Ты обещал, что оставишь Асти!
— Ты тоже много чего обещал, что останешься в Германии, женишься, остепенишься…
— Я не обещал. Обещал подумать!
— Вот и подумай! — прогремел отец, аж в ушах зазвенело. — Заодно запомни, удерёшь — на этот раз обратно можешь не возвращаться. Не прощу даже в гробу. Дома, наследства, места на кладбище — всего лишу. Так что подумайте, герр офицер, прежде чем расставить приоритеты в соответствии с действительностью. Подумайте!..
Стиснув зубы, я прорычал:
— Яволь...