[106]
Насчет Румынии у меня всегда была своя теория. Ну, не совсем теория – скорее, видимо, идея. Вы замечали, как Румынии удается в различных областях порождать лишь по одному – и не больше – гению? Как будто у нации хватает сил лишь на единственный экземпляр высшей пробы, словно у растений, которые направляют всю свою энергию на единственный цветок. Итак: один великий скульптор – Бранкузи. Один драматург – Ионеско. Один композитор – Энеску. Один карикатурист – Стейнберг. Даже один великий популярный миф – Дракула.
Как-то раз на литературном вечере я упомянул эту теорию в разговоре с румынским писателем в изгнании. То был Мариан Тириак, бледный, грузный, задиристый мужчина, который ополчился на меня из-за того, что я затронул тему «диссидентов». Это вообще неудобное слово в беседах с восточноевропейскими изгнанниками. Некоторые из них придерживаются высокой политической линии: «Диссиденты – это правительство»; другие – сугубо личной, практической: «Я не диссидент, я писатель». У меня невзначай слетел с языка вопрос: есть ли в Румынии диссиденты? Тириак в высшей степени агрессивно, однако же не пролив ни капли, покрутил на дне своего бокала остатки белого вина, предоставленного каким-то издательством, и ответил:
– В Румынии диссидентов нет. Есть лишь несколько человек, которые недоступны для зарубежной прессы. И вообще живут вдали от Бухареста. Дороги на подъездах к венгерской границе скверные, да и журналисты ваши не слишком любознательны.
Он произнес это с иронией и в то же время с какой-то забавной гордыней, будто я не имел права на собственное мнение – или хотя бы на один вопрос – относительно его родины. Не желая ни отступать, ни раздражать собеседника еще сильнее, я перевел разговор в русло своей «румынской теории», причем с должной английской кротостью, неуверенностью и ссылкой на собственное невежество. Сменив гнев на милость, Тириак потянулся за очередной фаршированной оливкой.
– Вы не упомянули поэзию, – сказал он. – Эминеску.
Такая фамилия мне где-то встречалась, и я неопределенно кивнул, изображая узнавание.
– И теннис – Настасе.
Еще один кивок; надо мной потешались?
– И партийное руководство – Чаушеску.
Теперь – определенно – да.
– Ну а как насчет прозаиков? – не дрогнул я. – Есть ли кто-нибудь такой, кого полагается знать?
– Нет. – Он грустно покачал головой. – Ни единого. Прозаиков у нас нет.
Почти год я не вспоминал ту беседу, пока меня не пригласили в Бухарест на какую-то конференцию молодых писателей. Мероприятие оказалось столь же приятным, сколь и бессмысленным: я прослушал десятки расплывчатых, но благонамеренных речей о долге писателя перед человечеством и о силе печатного слова, способного формировать людские души, но, по крайней мере, мне выпал шанс увидеть страну, которую я бы иначе не посетил. Для нас были организованы фуршеты со сливовицей, экскурсия в дельту Дуная, где мы, тараща глаза, высматривали на горизонте стаю пеликанов, и приемы, на которых местные чиновники задавали нам серьезные вопросы насчет писательского ремесла – вопросы, от которых ты чувствовал себя немного виноватым, как будто относился к своему призванию без должной серьезности.
Последнее утро поездки значилось в программе как свободное время, и я побродил по городу вместе с итальянским поэтом-авангардистом. Мы заглянули в маленькие темные церквушки, где царила тишина, нарушаемая только потрескиванием восковых свечей и шарканьем старческих ног. Посетили Художественный музей Социалистической Республики Румыния, где увидели портрет кисти Ван Эйка, изображающий смуглого бюргера в светло-синем головном уборе; табличка с именем стерлась под благоговейными пальцами, как будто эта картина – жемчужина коллекции – стала чудотворной иконой и прикоснуться к ней – все равно что припасть к скульптурным стопам Девы Марии. В довершение мы прогулялись по проспекту Свободы и заглянули в киоски. В угловом здании на Дворцовой площади, напротив штаб-квартиры ЦК, мы нашли книжный магазин.
Одна из витрин была целиком отведена единственному произведению – роману какого-то Николае Петреску; мы поглазели на пирамиду экземпляров, гадая, не встречался ли нам этот автор в течение минувшей недели. Небольшая фотография в углу витрины, изображавшая тучного седобородого человека, убедила нас, что мы его прежде не видели. Поскольку этот магазин был, видимо, центром книжной торговли в стране, а Петреску, по всей вероятности, – одним из ведущих литераторов, нас немного удивило, что его, в отличие от всех остальных, не пригласили ни на один бесплатный фуршет со сливовицей.
Бегло ознакомившись с отделом литературы на иностранных языках, мы с моим спутником сделали вывод, что иностранцу, который планирует реализацию своих книг в Бухаресте, полезно вначале умереть, и отправились дальше. Ближе к вечеру нас доставили в аэропорт Отопени, и мы улетели домой.
С Марианом Тириаком я после этого не пересекался с полгода, но при следующей встрече предложил поделиться с ним своими впечатлениями о стране, которую он не видел тридцать лет. К моему разочарованию, он не проявил никакого интереса к данной теме и сообщил, что, не собираясь туда возвращаться, принципиально не интересуется судьбой этого государства. В первые годы изгнания он, мучимый горечью и ностальгией, вел тоскливую переписку со многими знакомыми, но от этого ему становилось только тяжелее, и теперь он обрубил все концы.
– Как бы то ни было, – продолжил я, – вы не сказали мне всей правды. В Румынии есть прозаики.
– Ну, не исключено. Вы имеете в виду Ребряну. Или, быть может, Садовяну. Подозреваю, в наши дни они представляют собой лишь материал для диссертаций. Не то что всякие Бранкузи и Настасе, которые вас манят.
– Нет, я этого не говорил. – (Да и как я мог такое сказать, если прежде не знал этих имен.) – Я просто имел в виду, что прозаики у вас есть, причем более одного. С несколькими мы познакомились.
Я назвал три-четыре фамилии. Он покачал головой:
– Вы, наверное, помните, что я нынче не слишком интересуюсь такими материями.
– А ведь был еще один… мы видели на витрине гору экземпляров. Петреску; Николае Петреску.
– Как же, как же, – едко сказал он. – Да, Николае; вы повстречались с Николае. Его книга до сих пор в продаже? И как он поживает?
Я объяснил, что на самом деле мы с ним не встречались. Описал книжный магазин на проспекте Победы и витрину с небольшим портретом в углу. Добавил, что, насколько можно судить по этому снимку, писатель в добром здравии.
– А у него было что-нибудь в петлице? Небольшое, но заметное?
– Вы имеете в виду цветок?
– Да нет же. Какой-нибудь знак отличия. Медалька.
Я ответил, что не помню. Устроившись на диване поудобней, Тириак опустил бокал на подлокотник.
– Если не возражаете, могу рассказать о Николае Петреску.
Я не возражал.
– Но не стоить принимать все мои слова за чистую монету, поскольку я слишком хорошо его знал. Вам лучше… как там говорится у стрелков?.. лучше целиться «в молоко». В поисках истины, я считаю, надо целиться «в молоко»… Мы с Николае почти ровесники – нам за пятьдесят. В войне мы по молодости лет не участвовали, за что многократно благодарили судьбу. А то воевать сперва за немцев против русских, а потом, когда ориентиры поменялись, за русских против немцев – удовольствия мало, как ни крути. Пули могли прилететь с любой стороны, а то и с обеих одновременно. Но к счастью, нас это почти не коснулось… Незадолго до нашего восемнадцатилетия в стране произошло, как выражается нынешняя администрация, «национальное антифашистское и антиимпериалистическое восстание». Двое мужчин с собакой и самодельным флагом плюс братская советская армия – вот что это означает. Пришли русские, изгнали немцев, начали искать подходы к местным коммунистам. И вот ведь незадача: поиски оказались тщетными. Знаете, какова была численность Коммунистической партии Румынии в сорок четвертом году? Как две футбольные команды. В общем, русские на некоторое время задержались, помогая строить социализм… или, по крайней мере, партийную прослойку… и оставались в стране, пока не сочли, что можно уйти практически без опасений. В сорок седьмом они отбыли. Скажем так… В тот период мы с Николае учились в политехническом. Были – как бы поточнее выразиться? – примерными мальчиками из буржуазной среды. Мы отнюдь не относились к фашистам, ни в коем случае, но не могли похвалиться рабочим происхождением. Более того, оба мечтали стать писателями. Понимаете проблему?
Я кивнул. И подумал: насколько лучше, чем его друг Петреску, он сохранился. Тириак выглядел лет на сорок пять, а Петреску, судя по фотографии, – на шестьдесят с лишним.
– Думаю, писательская стезя в конечном счете определяется не столько талантом, сколько темпераментом. Во всяком случае, в таких странах. Мы это не раз обсуждали. Естественно, не в Союзе писателей, а между собой. Я, вообще-то… ну, можно сказать, был идеалистом, но, видимо, лишь в силу своей отчаянной натуры. Задумывался только о препонах; задумывался над тем, что запрещено, а не над тем, что разрешено. В ту пору я занимал довольно жесткую позицию по всем вопросам: верил… ну, получается, верю до сих пор… что, если невозможно писать то, что хочешь, лучше не писать вовсе. Скажем так: либо молчание, либо изгнание. В общем, я выбрал изгнание. Утратил родной язык, а вместе с ним и половину своих задатков. Так что у меня остается немало поводов для отчаяния… А Николае – тот по натуре был другим. Нет, он вовсе не стал коллаборационистом. Это был приличный человек, мой друг. Очень умный, как мне помнится, и такой же отчаянный, как я, но в некотором смысле более циничный. Возможно, я неправильно выразился: не столько циничный, сколько ироничный. Я выбрал изгнание; он выбрал лукавство. Вам знаком архитектурный стиль «свадебный торт»?
Я кивнул. За время своих немногочисленных и непродолжительных поездок в Восточную Европу я повидал достаточно образчиков такого стиля.
– Ну так вот: худшие примеры, какие можно увидеть… ну, то есть за пределами России – самые гигантские, самые жуткие, довлеющие над крупными городами, – это те, что были навязаны Сталиным. Их называли дарами советского народа – и в Варшаве, и где угодно. Это чудовищные сооружения. Люди идут по улице, а поравнявшись с ними, тихо плюются. У городских дворников больше работы напротив этих жутких «свадебных тортов», чем где бы то ни было… Однажды Николае задумал написать, по собственному выражению, «свадебный роман». После особенно неприятного, удручающего заседания Союза писателей мы пошли прогуляться в парк Чишмигиу, и там, на берегу пруда, Николае, помнится, обернулся ко мне с такими словами: «Если они этого хотят, что ж, я им это устрою». Я бы, наверное, столкнул его в пруд, если бы не увидел, что у него рот до ушей. А потом он пустился в объяснения… Роман типа «свадебный торт» был призван стать своего рода троянским конем. Оставь его за городской чертой – и пусть те, кому надо, сами закатят его в центр, к вящему удовольствию. Итак, Николае приступил к работе над своей книгой. Конечно же, эпической: она представляла собой эпопею историческую, эпопею сентиментальную, эпопею поучительную и эпопею реалистическую. Одновременно Николае завел манеру выступать на собраниях Союза писателей. «У меня возникла такая проблема, товарищи…» – начинал он, а затем ссылался на свой роман и описывал какую-нибудь трудность, с которой столкнулся: например, как реалистично передать воззрения фашистских антипатриотов или же трактовать сексуальный опыт таким образом, чтобы не оскорбить тонкого вкуса, от рождения присущего сталевару из Плоешти, взявшему в руки книгу. Что-то в этом духе. Он изображал озабоченность, а затем мало-помалу подталкивал ханжей и клоунов из Союза к тому, чтобы они склоняли его к своему ходу мыслей и указывали путь к свету. «У меня возникла такая проблема, товарищи…» Всякий раз, когда я слышал этот зачин, мне думалось: уж на этот раз они его точно раскусят. Но правление Союза было не слишком близко знакомо с иронией… Итак, Николае продолжал писать свой эпос и, разглагольствуя обо всех проблемах, с которыми сталкивался, сумел посеять в Союзе определенную настороженность. Можете представить, с чем это связано: верхушка не любит, когда раскачивают лодку. Если один писатель идет не в ногу, это выводит из строя всех остальных. Николае очень хорошо умел играть на этом беспокойстве, и тот факт, что он никогда не приносил рукопись для обсуждения, тоже немного беспокоил руководство. Он все время повторял, что ему необходимо еще кое-что доработать, исправить определенные недочеты. «У меня возникла такая проблема, товарищи…» Он показывал мне кое-какие отрывки, хотя вынужденно осторожничал, потому что я к тому времени уже впал в немилость. Слишком упаднический – так обо мне говорили. Те несколько фрагментов, которые я предложил к публикации, были признаны недостаточно духоподъемными. Духоподъемными… ха. Как будто литература – это бюстгальтер, а человеческий дух – женская грудь… Николае был отличным писателем. Те главы, с которыми он меня ознакомил, читались замечательно. То есть они были совершенно жуткими, но в равной степени замечательными. В них не просматривалась сатира – Николае не стремился писать в этом жанре. Он прикрывался фальшивым сердцем, а потом писал от всего сердца. Это фальшивое сердце было чрезвычайно патриотичным, сентиментальным и документальным. В романе говорилось, что люди недоедают, и вместе с тем делался упор на румынскую историю и стойкость национального характера. Сюжет, естественно, проходил тщательную проверку в Союзе писателей. «Товарищи, у меня возникла еще одна небольшая проблема…» Николае до сих пор стоит у меня перед глазами.
Тириак грустно усмехнулся, вспоминая своего друга. Я видел, как близко к поверхности таится его отчаяние, даже в минуты радости.
– И что же дальше?
– А дальше он закончил свою книгу и озаглавил ее, конечно же, «Свадебный торт». Не смог устоять перед этим названием и специально добавил обширную вставку с банальным символизмом свадебного торта. Ему хотелось, чтобы книга напоминала подарки Сталина всем народам, подчиненным его воле. Чтобы она просматривалась отовсюду, величественная, поначалу вызывающая полувосхищение, но всегда предельно навязчивая. А далее, мало-помалу, просто в силу своего нахождения на видном месте, она бы призвала читателей к размышлениям. И чем дольше она бы занимала почетное место и превозносилась на все лады, тем сильнее в конечном счете могла смутить и пристыдить тех, кто перед нею благоговел… Я спросил его, что он будет делать после публикации, если его план сработает. «Ничего не буду делать, – ответил он. – Не напишу больше ни слова. С годами это сделает анекдотичность еще отчетливей». – «Но тебя, не ровен час, возьмут за жабры, – указал я. – Сам знаешь: сидеть без работы не положено». – «Ну, может статься, я окажусь на вершине славы. И буду говорить, что вложил душу и сердце без остатка в „Свадебный торт“. „Кто захочет прочесть мою вторую книгу, – скажу я, – пускай перечтет первую“. А потом сяду, откинувшись на спинку кресла, и напущу на себя максимально представительный вид»… Из страны я уехал в пятьдесят первом году, когда Николае еще не закончил свой роман; в нем было около тридцати пяти сюжетных линий, которые предстояло аккуратно связать в узел. После моего отъезда мы не переписывались, потому что для него это было бы чревато неприятностями. Я, правда, писал… не столь заметным личностям. Моей матери, нескольким безобидным знакомым. Как вы знаете, я так и не вернулся, а за последнюю четверть века и вовсе не поддерживал почти никаких контактов. Но в одном из писем, которые отправила мне перед смертью моя мать, говорилось, что «Свадебный торт» вышел и пользуется огромным успехом. Сама она роман не читала по причине слабого зрения, но не преминула поведать мне о публикации. «И подумать только, – писала она, – если бы ты не уехал, мой Мариан, тот успех, какого нынче добился Николае, выпал бы на твою долю».
Он повернулся ко мне и допил вино. Собственный рассказ, казалось, поверг его в уныние. Потом он улыбнулся.
– На самом деле, узнай я загодя о нашей встрече – попросил бы вас привезти мне экземпляр «Свадебного торта», – сказал он. – Это могло бы стать… чем?.. отличным поводом для веселья.
– Не уверен, что мне на глаза попадалась эта книга.
– ?.. Но вы же сами сказали… на витрине.
– Нет, у книги, которую я видел на витрине, в названии было женское имя. «Эмануэлла», «Мария», что-то в этом роде… с изображением девушки в косынке.
Я спросил его, как по-румынски будет «свадебный торт», и он дал ответ.
– Нет, такого не припоминаю. В том же магазине – уже внутри, на полках – вроде, стояло еще шесть-семь других книг Петреску, но я не всматривался. Возможно, и эта была.
Мы оба умолкли, переглянулись и оцепенели. Пауза растянулась. Нетрудно было представить, о чем он думает.
– Ну что ж, – наконец опомнился Мариан. – Как и следовало ожидать. Очередное подтверждение вашей румынской теории. Один в своем роде яркий цветок. Великий насмешник – Петреску.
– Это точно, – подхватил я и улыбнулся ему в знак полного согласия.