Лиза на собственном опыте знала, что такое гармония с миром – пусть недолгая.
Ей было двенадцать, когда родители поехали в отпуск с ней вместе к родственникам, в деревню на Волге. Отпуск оказался ужасен: мать ругалась со своей сестрой, хозяйкой скудного домика, теткой, похожей на мать как две капли воды, отец вовсе не разговаривал ни с кем. Напряжение возникало внутри домика, на веранде со стеклами в форме ромбиков, но не цветными, нарядными, как было принято в 60-х годах. Напряжение искрило на жалком участке с огородом позади построек. Напряжение возникало буквально сразу, как они просыпались и выползали из каморки, где спали все вместе, втроем, на сенном матрасе. Лизу отсылали собирать зеленых добродушных гусениц с кустов красной смородины, этого занятия ей хватало до обеда. Ленивых гусениц она собирала в баночку, подозревала, что дальнейшая их судьба не будет счастливой, но не жалела. Один скандал запомнился особенно: мать срезала белесый толстенький кабачок пожарить к обеду, тетка принялась кричать, что кабачок не созрел. Мать надсаживалась в ответ, что жадность у тетки беспредельна. Обед, по понятным причинам разгоревшегося скандала, запаздывал. Начался дождь. Сперва мелкий сеянец, после сильнее. Еще позже – ливень как из ведра.
Пока дождь шел деликатным намеком, мелкий, пусть и частый, Лиза надела теткин болоньевый плащик с капюшоном и чьи-то сапоги, нашла их в сенях, большие, не по ее размеру, пахнущие плесенью, но не отвратительно, а по-старинному достоверно и загадочно. Она вышла из дома и направилась к Волге. Утрамбованную дорогу из желтенькой глины с обеих сторон сторожили высокие, выше человеческого роста, отвалы, поросшие белым донником и иван-чаем. Лиза шла по дороге, большие сапоги увязали в глине, с отвалов пахло медом, смолой и горечью. Волга виднелась впереди: вспухшая от дождя, серая, сердито бормочущая. Вроде бы близко, но Лиза все шла и шла, а до реки никак не могла дойти. Ласточки-береговушки, самые отважные, чертили небо стремительными зигзагами, несмотря на дождь, чуть ли не перед глазами, Лиза видела их белое беззащитное брюшко, светлую изнанку крыльев.
Отвалы по бокам дороги сгладились незаметно для зрения, Лиза ступила на песчаный берег с редкими пучками высокой жесткой травы. Дождь усилился, заливал лицо под капюшоном, руки и запястья, высовывавшиеся из подвернутых рукавов, что были длинны ей, попадал даже в голенища сапог: она хлюпала, словно шла по болоту. И тут, на песчаном берегу, Лиза увидела большой, отлично сохранившийся «чертов палец». Он был идеальной формы, светло-коричневый, чуть не светился и лежал прямо на ее пути. Она знала, что это привет из далекого прошлого, это окаменевший моллюск. Но предпочитала верить легенде, что черт, сердясь, ломает и разбрасывает свои пальцы по берегу, а если кто найдет – поймает удачу.
Лиза наклонилась поднять «чертов палец», и в ту же секунду дождь стал стеной.
«Это знак», – успела подумать Лиза, и странное чувство смыло ее школьную, привычно реалистическую логику бурными потоками разверзшихся небесных хлябей. Лиза как-то сразу поняла, что дождь – для нее, что вздувшаяся, беременная ливнем Волга – для нее, изящных очертаний «чертов палец» – особенно для нее. Она не смотрела на небо – ливень не позволял, но точно знала, что там, наверху – знак для нее. Выглянуло солнце, в лучах упрямого света густые сплошные струи омывали берег – и Лиза видела, как на берегу, глубоко под песком лежат сотни «чертовых пальцев». Струи ливня пригибали пучки травы – Лиза различала белые ее узловатые корни под землей. Дождь проливался на летящих птиц ласточек – и просвечивал отверстия гнезд и норки в крутом песчаном берегу, с малыми птенцами, сгрудившимися у самого выхода, разевающими полупрозрачные клювы, поросшие у основания мягкой желтой щетинкой, птенцы толкались, норовя ухватить родительское приношение вперед прочих, косили круглым наивным глазом на Лизу: а! ты тоже здесь! ты нам конкурент? Лиза была здесь и ощущала себя внутри берега, ласточкиных гнезд, даже внутри поднявшейся от дождя реки с ее рыбами: лещами, плотвичками, уклейками – и блестящей атласной ряской на поверхности, с крупным желтым песком на дне, она была во всем вокруг и внутри, вместе с дождем – везде.
Много позже Лиза объясняла себе, что такие откровения случались у мистиков в Средние века, не говоря об античных. И даже сейчас случаются, и некоторые верят. Но те откровения вели к новым философиям и учениям, мистики обретали последователей, гонителей, инквизиторов, в конце концов. Ее же единение с пространством не привело ни к чему. Или она ошибается?
Максим, который после вырос в Максима Петровича, с детства согласился, что практика – критерий истины. А иначе какой бы из него российский философ? Откровением послужил случай: на школьном дворе оставили бортовую машину ГАЗ-51. Вероятно, ее угнали, спрятали здесь, но воспользоваться добычей воры почему-то не смогли. Охранники же в те заповедные времена не только у школы, даже у Сбербанка – сберкассы не гнездились. Машина могла стоять вечно, фактически до конца перестройки.
Двое старшеклассников через день-другой сообразили, как соединить проводки в зажигании, и прокатили машину туда-сюда по двору, ухитрившись не въехать в ограждение. Младшие школьники, воодушевленные их примером, освоили борта кузова и обнаружили, что внутри, под хлипкой целлофановой упаковкой беззащитно свален джем-мармелад в тюбиках. На свете счастья нет: не все удалось съесть, далеко не все – выдавить из тюбиков на соучеников, большая часть осталась в упаковках, но что-то забрали с собой и даже раздали сочувствующим. Максим оказался как раз в числе сочувствующих, но, когда во дворе показалась завуч школы, друзья и одноклассники рассосались в придворовом пространстве за кустами и деревьями, а он остался с тюбиками мармелада в обеих руках.
Завуч не оставила эксцесс без последствий. На собрании – Максим сейчас не помнил, то ли пионерском, то ли комсомольском – та и другая фракции приказали долго жить прямо-таки на следующий год, – завуч назвала Максима и прочих сочувствующих вырожденцами. Потому что пионеры-комсомольцы не воруют.
Ему было смешно и немного страшно – а если возникнут проблемы при поступлении в Университет из-за этого дурацкого инцидента? Классная руководительница нервничала, одноклассники на собрании откровенно смеялись, некоторых, отчаянно громких, завуч попросила выйти. Багряная плюшевая скатерть с золотой бахромой на столе, взгроможденном на сцену актового зала, гневно поблескивала под лампами дневного света. Максима еще не Петровича сотоварищи осудили, но из рядов – комсомола? пионерии? – не исключили, лишь поставили на вид.
Смешно по-настоящему стало через пару дней, когда уволили завуча. Детям не объясняли причину, но разве можно утаить что-нибудь в школе? Где учатся дети некоторых учителей. Где уборщицы всегда на стороне детей и готовы поделиться новостями. Где буфетчица, серчая из-за «неправильных» поставок, рассказывает о руководстве школы больше, чем хотела бы на трезвую голову. Завучиху уволили за злоупотребления: приписывала рабочие часы. Она честно приписывала часы не только себе, но подругам тоже. Подруг и директора школы не тронули.
Максим задумался о критерии истины. Припомнил, что родители одноклассника, зачинателя «разграбления» машины с мармеладом, работали начальниками чего-то там большого, и понял, что истина (и ситуация) не относительна. Истина уныло однозначна. Но это не удручало, напротив, успокаивало. Максим еще не Петрович приготовился жить на светлой стороне, он наивно полагал, что для этого достаточно его решения. Удивительно, но довольно долго это ему удавалось, пусть счастья и не приносило.
Счастье пришло с ложью: с Лизой. Он сочинил новую максиму, уверил себя, что по возвращении в Петербург все «баловство» кончится. Но лишь по возвращении понял, насколько они с женой Асей чужие. Дело не в Лизе, он, пожалуй, даже не влюбился – Лиза лишь мечта, несбывшееся, бегущая по волнам. Но связь с Лизой обозначила, что с женой дела – швах. Однако же Максим, плевать на критерии истины, никогда не оставит жену и детей. Любовь – это по определению в семье, а уж если дети – только и исключительно в семье. Не получается? Истина однозначна? Не получается… Терпи! Максим Петрович умеет терпеть, и это должно оправдаться, пускай не рано, а позже, когда дети вырастут. Любовь в любом случае кончается быстрее, чем семья, чем терпение. Быстрее, чем надежда на любовь. А скука пройдет. Экклезиаста все помнят: все пройдет, Лиза! Лиза!
Максим также помнил, что личное счастье – это летучий бегучий векторный знак. У него дважды случалось счастье: в школе, когда мармелад воровали, и казалось, что это – свобода. И на юге, не так давно, у моря под довольно-таки унылым поселком: волны, луна на волнах и умноженная волнами, перламутровая кожа Лизы, грань «нельзя», перечеркнутая лунной лодочкой.
Жена ладно, но дети – безусловное, не вполне личное алогичное счастье, эти крики-приветы под окнами роддома, легкий, опасно-хрупкий конвертик из голубого одеяла на руках… Счастье, несомненно. Одна беда – это ожидаемое счастье. А то, нечаянное, личное, векторное, оно особенное. Незаслуженное и сладкое. Блаженство дарованное. Даром блаженство.
Не надо его! Это не для Максима. Петровича.