Утро понедельника началось с тишины.
Я проснулся раньше будильника — в шесть двадцать. В коммуналке было тихо так, как бывает только зимой, когда снег за окном поглощает все звуки. Я лежал минуту, слушал эту тишину. Потом встал, подошёл к окну.
Снег.
Настоящий, зимний. Он шёл всю ночь и сейчас ещё шёл — мелкий, ровный, без ветра. Двор был засыпан — скамейка, козырьки подъездов, голые ветки тополей. Первый утренний прохожий — женщина с сумкой — оставляла за собой цепочку следов. Остальное было белым и нетронутым.
Я стоял и смотрел. Думал: вот и зима.
Вчера был конверт. Вырезка 1975 года — маленькая заметка о несчастном случае на московском заводе. Воронов А. М., молодой рабочий. Мой паспорт, мои документы — его имя. Его тело.
Я принял это вчера — как принимают важную информацию. Без паники. Просто — теперь знаю. Кто прислал, я догадывался. Что он хотел этим сказать — пока неясно. Но если Зимин решил дать мне знать, что знает, — значит, и дальше будет давать знаки. Игра продолжается. Просто теперь я понимаю правила чуть лучше.
Тетрадь с вырезкой — под матрасом. Я проверил рукой, не глядя. На месте.
Оделся. На кухне Нина Васильевна уже была. Сидела за столом с кружкой чая и тонкой книгой. Посмотрела на меня, когда я вошёл.
— Снег видел?
— Видел.
— Ночью пошёл. Я слышала через окно — такая тишина стала, сразу понятно.
Я налил чай. Хлеб, масло. Простой завтрак — привычный уже.
— Будете выходить сегодня?
— Нет. В доме всё есть. Зачем.
Я ел. Она читала. За окном продолжал идти снег.
— Примета есть, — сказала она, не поднимая глаз от книги. — Первый снег лежит — будет ранняя весна.
— Хорошая примета?
— Никакая. Просто примета.
Она перевернула страницу.
Я доел. Оделся в коридоре — зимнее пальто, шапка, сапоги. Сапоги у меня теперь нормальные — через Митрича, через Семёныча на рынке, две недели назад. Хорошие сапоги, на всю зиму.
На улице было морозно — не сильно, но после ноябрьской слякоти ощутимо. Минус семь, может быть. Снег под ногами скрипел. Я шёл и думал, что вот — первая зима здесь. Моя первая зима в этом городе.
В горотделе в семь пятнадцать было пусто — только дежурный у входа.
— Воронов, рано ты.
— Тихо было дома. Решил прийти.
— Нечаев в восемь. Пока посиди.
Я поднялся в кабинет. Горелова ещё не было. Петрухин тоже — он у нас поздняя птица, всегда впритык к планёрке.
Я сел за свой стол, включил лампу. На столе лежала пачка неразобранных бумаг — рутина за прошлую неделю. Начал разбирать. Методично, без спешки.
За окном серело. Снег прекращался — к планёрке, видимо, разойдётся.
В семь пятьдесят пришёл Горелов. Посмотрел на меня.
— Снег? — спросил он.
— Снег.
— Хорошо. Я люблю, когда зима по-настоящему. В слякоть работать тяжело — вся грязь ходит по городу.
Он снял пальто, повесил. Сел за свой стол. Налил чаю из общего чайника.
— Как Аня, дети?
— Нормально. Мишка заболел вчера — горло. Аня думает, завтра не пустит в школу.
— Ничего серьёзного?
— Нет. Нам бы так, — усмехнулся он. — Тридцать семь и пять — повод не идти.
Я улыбнулся.
Нечаев на планёрке был в форме — необычно для понедельника, обычно он ходил в штатском. Значит, что-то официальное ожидается.
— Подняли зарплаты участковым, — сказал он между делами. — Письмо из управления. На двенадцать рублей в среднем.
Петрухин хмыкнул.
— А нам?
— А нам — в следующем году, — сказал Нечаев. — Когда покажем результат.
Дальше пошли дела. Мне — два: кража из магазина на Кировой, четвёртый раз за квартал, и заявление о пропавшем с Заречной.
— Из барака? — спросил я.
— Из барака. Жена Наумова пришла вчера вечером. Муж не вернулся с работы в пятницу. Три дня нет.
— Пьёт?
— Пьёт. Но раньше возвращался всегда.
— Посмотрю.
— Иди, проверь. Горелов, у тебя своё — разберись с драки в общаге швейной. И с рынком — там опять жалуются на цыган.
Планёрка закончилась. Я взял дело Наумова — тонкая папка, заявление жены, больше ничего, — и пошёл на Заречную.
Барак номер четырнадцать оказался длинным одноэтажным строением — деревянным, с покатой крышей, с десятком дверей вдоль фасада. Из труб шёл дым. Перед каждой дверью — своя дорожка, свой замёрзший умывальник, свой топор, воткнутый в чурку.
Наумова открыла сразу, как будто ждала.
— От милиции?
— Да. Воронов.
— Заходите.
Внутри — одна комната, разделённая занавеской. Печка, стол, две кровати, этажерка с посудой. Чисто. Бедно, но чисто.
Наумова — лет сорока, худая, с красными от недосыпа глазами. Сидела напротив меня, комкала в руках платок.
— Валька ушёл на работу в пятницу утром, — говорила она. — Как обычно. На завод, в первую смену. С завода не вернулся. Я в субботу пошла к ним — говорят, был, работал, ушёл в три. Больше не видели.
— Он пьёт?
— Пьёт. Но трезвый всегда возвращался. И на работу всегда выходил.
— Денег много брал с собой?
— Получка была в пятницу. Полторы сотни примерно. Он всегда мне отдавал почти всё — оставлял себе рубль-два.
— Родственники в других городах?
— В Куйбышеве — брат. Но они не общаются лет пять. Поссорились из-за чего-то.
— Знакомые, к кому он мог зайти в городе?
Она помолчала.
— Есть одна. Зинка, на Привокзальной. Он туда ходит иногда. Когда… — она не договорила.
— Когда запивает?
— Да.
Я записал адрес. Привокзальная, дом двенадцать, квартира пять.
— Проверю, — сказал я. — Если появится сам — сразу сообщите в отдел.
Она кивнула. Проводила меня до двери.
— Вы думаете, что с ним?
— Скорее всего, у Зинки и сидит. Не первый раз, я понимаю.
— Не первый.
Я вышел.
К Зинке я не пошёл сразу. Решил сначала зайти на товарную станцию — она была в конце улицы, метрах в трёхстах. Раз уж я здесь, можно познакомиться с тамошними. Сторожа, стрелочники — это люди, которые знают район. Когда кто-то пропадает в окрестностях, туда и надо идти.
Пошёл.
Сторожка товарной станции была небольшим кирпичным домиком у самых путей. Дверь прикрыта, но не заперта — внутри было слышно, как кто-то возится.
Я постучал и вошёл.
В сторожке было тепло — печка топилась. Большая собака лежала у печки — кавказская овчарка, кажется, или помесь. Подняла голову, посмотрела на меня, но не залаяла.
За столом сидел мужчина лет тридцати с небольшим. Невысокий, сухой, жилистый. В ватнике, в валенках. Пил чай из эмалированной кружки. На руках у него — наколки. Старой школы, выцветшие, точечные.
Увидел меня, не встал. Просто смотрел.
— Здравствуйте, — сказал я. — Воронов. Угро.
— Хорьков, — сказал он. Не добавил ни «здравствуйте», ни «чем обязан». Просто назвался.
— Юрий?
— Юрий Аркадьевич. Хорь — это так зовут.
— Можно присесть?
Он кивнул на табурет у стены. Я сел.
Собака не шевелилась. Я посмотрел на неё.
— Не укусит, — сказал Хорь. — Ковпак. Спокойный.
— Ковпак — в честь партизана?
— В честь. Мне дед рассказывал про него в детстве. Дед воевал с ним вместе.
Это было первое, что он сказал длиннее двух слов. Я запомнил.
— Я по делу, — сказал я. — Наумов Валентин Петрович, из барака номер четырнадцать. Ушёл с работы в пятницу, не вернулся. Вы работаете здесь рядом. Не видели?
Хорь подумал.
— Видел.
— Когда?
— В пятницу, около пяти. Шёл мимо станции. В руке — сетка с бутылкой. Мимо моей сторожки прошёл.
— Куда шёл?
— К Привокзальной, похоже. Не в сторону барака, а в обратную — к центру.
— Один?
— Один.
— Потом возвращался?
— Нет. — Хорь отпил чай. — Я до десяти был здесь, потом сменился. Назад не проходил.
Я записывал. Хорь смотрел на то, как я пишу.
— Жена сказала — он иногда к одной женщине ходит. Зинка, Привокзальная, двенадцать. Слышали?
— Слышал. — Хорь хмыкнул. — Зинка — баба известная. К ней не он один ходит. Сидит там, наверное, третий день. Получку пропивают вдвоём.
— Адрес точный знаете?
— Первый подъезд, второй этаж, налево. Дверь обитая чёрным дерматином — не перепутаете.
Я кивнул. Встал.
— Спасибо.
— Не за что.
Я пошёл к двери. У двери остановился.
— Хорьков.
— М?
— Вы местный?
— Местный. С рождения.
— Здесь, на станции, давно работаете?
— Три года. С последней отсидки.
Он сказал это просто. Без вызова, без стыда — просто информация. Я кивнул.
— Понятно, — сказал я. — Спасибо ещё раз. Если что — заходите.
— Заходите, — ответил он.
Я вышел.
Зинка открыла не сразу — минуты через три. Приоткрыла на цепочке, посмотрела одним глазом.
— Чего надо?
— Милиция. Воронов. Наумов здесь?
Пауза. Потом:
— Нет.
— Открывайте, пожалуйста. Не для дела — жена беспокоится.
Она подумала. Сняла цепочку.
Наумов сидел на кухне — в майке, небритый, с потухшими глазами. Перед ним — стакан, пустая бутылка на подоконнике, ещё одна рядом, початая. Пахло перегаром, табаком, немытым телом.
Он поднял на меня глаза. Узнал, что милиция, — по форме под пальто. Не испугался — слишком был пьян, чтобы пугаться.
— Наумов.
— Я.
— Три дня вас нет дома. Жена с ума сходит.
Он молчал. Зинка стояла в дверях, скрестив руки.
— Я его не держу, — сказала она. — Пришёл сам, пил сам. Хочет — пусть идёт.
— Идёте? — спросил я.
Наумов посмотрел на стол, на бутылку. Потом на меня.
— Пойду.
— Одевайтесь.
Он встал, пошатнулся, но удержался за стол. Пошёл в коридор. Я подождал, пока он наденет пальто, шапку — медленно, с трудом попадая в рукава. Деньги — я видел в кармане пиджака на стуле — он забрал. Немного осталось. Рублей тридцать из ста пятидесяти.
Мы вышли.
На улице он остановился, глотнул воздуха.
— Холодно.
— Холодно. Пошли.
Мы шли медленно. До барака было минут двадцать пешком — он не был готов идти быстро. Я не торопил.
На середине пути он сказал:
— Не рассказывайте ей про Зинку.
— Она знает.
— Знает?
— Сама адрес дала.
Он замолчал. Шёл, смотрел под ноги.
— Я завязываю, — сказал он через минуту. — В понедельник. Завтра. То есть сегодня.
Я посмотрел на него. Не стал комментировать. Слышал это от других — не раз.
Мы дошли до барака. Я постучал в дверь.
Наумова открыла. Посмотрела на мужа. Посмотрела на меня.
— Спасибо, — сказала она мне. Не ему.
Я кивнул. Наумов прошёл в дом, ни на кого не глядя. Я развернулся.
— Воронов, — окликнула она.
— Да?
— Вы хороший человек.
Я не нашёлся, что ответить. Просто кивнул ещё раз и пошёл.
В отдел вернулся к обеду. Написал рапорт — коротко: пропавший найден по месту нахождения, возвращён в семью, криминальных обстоятельств нет. Закрыл дело.
Горелов посмотрел.
— Быстро ты.
— Повезло.
— Не повезло. Работаешь.
После обеда поехали с ним на Кировую — тот самый магазин. Обычное дело: три бутылки коньяка со склада, четвёртый раз за квартал. Кладовщика опросили, продавцов опросили. Подозрение на одного из грузчиков, но без доказательств. Оставили на потом.
К пяти вернулись в отдел.
Ирина пришла в пять тридцать.
Я сидел один в кабинете — Горелов уехал домой, Петрухин ещё с обеда где-то пропал. Дежурный крикнул снизу:
— Воронов, к тебе!
Я вышел на лестницу. Ирина стояла внизу, в пальто, шапка в руке. Снег на плечах — пошёл опять, я не заметил.
— Привет, — сказала она. — Можно на минуту?
— Сейчас.
Я спустился. Мы вышли на улицу — в отделе говорить неудобно, все слышат.
— Мимо шла, — сказала она. — Зашла на минуту.
Это была неправда. Прокуратура была на другом конце улицы, «мимо» не получалось. Я не стал уточнять.
— Что-то случилось?
— Нет. — Она посмотрела на меня. — Хотела сказать тебе одну вещь.
— Слушаю.
Она помолчала, собираясь.
— Мне предложили командировку. В Ленинград, в прокуратуру. На три месяца. Опыт, стажировка.
— Поедешь?
— Нет. Я сказала — нет. Ещё вчера.
— Почему?
Она чуть улыбнулась — редко у неё это было.
— Ты уже второй, кто спрашивает «почему». Первым был руководитель. Я ему сказала — не хочу. Он не поверил.
— А мне?
— Тебе скажу честно. — Пауза. — Не хочу прерывать то, что здесь. Пока — не хочу.
Я смотрел на неё. Мы стояли у ступеней, не касаясь.
— Понял, — сказал я.
— И всё?
— И всё. — Помолчал. — Я рад, что не поедешь.
Она кивнула. Не улыбнулась — но что-то в лице было.
— Пойду, — сказала она. — Просто хотела сказать.
— Провожу до угла?
— Проводи.
Мы шли молча. Снег шёл редкий, крупный. На углу остановились.
— Ну, — сказала она.
— Ну.
Мы стояли. Мимо проехал троллейбус — окна жёлтые, полный.
— До завтра, — сказала Ирина.
— До завтра.
Она пошла. Я постоял, посмотрел ей вслед. Потом развернулся и пошёл обратно к отделу.
Думал о том, что она могла сказать это по телефону. Не пришла бы — ничего бы не изменилось. А пришла — значит, хотела видеть. Просто видеть, без повода.
Это было важно.
Вечером дома Нина Васильевна варила суп из фасоли — запах стоял по всей коммуналке. Геннадий был на кухне — сидел на табурете, читал «Вечерний Краснозаводск». Трезвый.
— Алёша, — сказала Нина Васильевна, — садись. Скоро готово.
Я сел. Геннадий кивнул мне — просто, как сосед соседу.
— Чего нового в газете? — спросил я.
— Да ничего. — Геннадий перевернул страницу. — Пленум был. Урожай выше прошлогоднего.
— Как всегда.
— Как всегда.
Мы помолчали.
— Сын у меня, — сказал Геннадий, не глядя от газеты. — Пашка. Школу заканчивает в этом году.
— Куда после?
— Не знаю. Он говорит — в армию. А я думаю — в техникум бы. Рано в армию, пусть специальность сначала.
— Правильно думаете.
— Он меня не слушает.
Он сложил газету, посмотрел на меня.
— Не слушают они нас, Алёша. Твоё поколение — ещё слушало, наверное. А они — нет. Другие.
Я промолчал. Моё поколение. Он думал, что мне двадцать шесть. Двадцать шесть здесь — это одно, а у меня за спиной было сильно больше. И поколение моё — не его, а совсем другое, которое он не знал и не узнает.
— Каждое поколение так говорит, — сказал я. — Что следующее не слушает.
— Может быть.
Нина Васильевна поставила тарелки. Суп был густой, с мясом — фасоль, морковь, лук, кусочки говядины. Хлеб чёрный, нарезанный толсто.
Мы ели молча. Геннадий ушёл к себе, поблагодарив. Мы остались с Ниной Васильевной вдвоём.
— Устал? — спросила она.
— Не очень. День обычный был.
— Пропавшего нашёл?
— Нашёл.
— Живого?
— Живого. Пьяного.
Она кивнула.
— Хорошо. Я утром подумала — если мёртвого привезут, тебе тяжело будет.
— Почему тяжело?
Она подумала.
— Ты молодой опер. Смертей видел, конечно. Но каждая — отдельная. Привыкнуть нельзя. Я знаю, что говорю.
Муж её. Следователь. Я знал это из предыдущих разговоров — коротко, вскользь. Больше она не рассказывала.
— Нина Васильевна, — сказал я.
— Что?
— Спасибо за ужин.
— Пустяки.
Она убрала тарелки. Я сидел, смотрел в окно. Снег за стеклом опять пошёл — слабый, ровный.
— Иди, отдыхай, — сказала она. — Завтра тоже день.
— Завтра тоже.
Я пошёл к себе.
В комнате было прохладно — батарея слабо грела. Я включил настольную лампу, сел на кровать. Достал из-под матраса тетрадь.
Открыл на последней странице. Вчерашняя вырезка — аккуратно вложенная, не приклеенная. Воронов А. М., 1975 год, завод имени Орджоникидзе, несчастный случай.
Я смотрел на неё минуту. Потом закрыл тетрадь, убрал обратно.
Взял чистый лист. Сел за стол.
«Хорьков Юрий Аркадьевич, — записал я. — Тридцать с небольшим. Три года на товарной станции. Судим — последняя отсидка закончилась около трёх лет назад. Знает район. Молчаливый. Прямой. Не заискивает. Потенциальный информатор по уголовной среде».
Посмотрел на запись. Добавил: «Ковпак — кличка собаки, в честь партизана. Дед воевал у Ковпака».
Это была деталь. В моей работе деталь — это точка опоры. Если однажды Хорь замкнётся, будет молчать, — эта деталь поможет мне найти, за что зацепиться в разговоре.
Я положил лист в папку, которую держал отдельно — не в тетрадь с вырезкой, а в обычную канцелярскую, в ящике стола. Там же были короткие заметки про Митрича, про Нечаева, про Петрухина, про участковых. Маленькая картотека в голове и на бумаге — своя.
Погасил лампу. Лёг.
За окном шёл снег.
Ночью я проснулся — не от чего-то конкретного, просто проснулся. Посмотрел на часы — три. За окном было тихо. Снег, видимо, перестал — не слышно было даже того лёгкого шелеста, который бывает, когда он падает на подоконник.
Я лежал, смотрел в потолок. Думал о конверте.
Зимин знал. Знал, что я — не Воронов. Или знал, что Воронов — не тот, за кого его принимали. Разница была важная. Первое значило — он меня раскусил. Второе — он что-то знает о настоящем Вороновe А. М. 1975 года, чего я не знаю сам.
Вырезка была послана не как угроза. Угроза выглядела бы иначе. Она была послана как — сигнал. «Я знаю. Я здесь. Работаем дальше».
Работаем дальше.
Я перевернулся на бок, закрыл глаза. Завтра — вторник. Кража на Кировой, отчёты, мелкие дела. Обычный день после большого.
Заснул.
Вторник был серым.
Я проснулся в семь, позавтракал с Ниной Васильевной — молча, она ещё не до конца проснулась, я тоже. Пошёл в отдел.
До обеда — рутина. Догонял бумажки, звонил по Кировой в райотдел соседнего города — запрашивал информацию по одному подозреваемому. Написал рапорт по Наумову, сдал. Горелов сидел напротив, работал над своим.
В одиннадцать зашёл Петрухин.
— Воронов.
— Что?
— Тебя Маша на коммутаторе спрашивает. Жалоба пришла — с Пушкинской. Кто-то почтовые ящики вскрывает.
— Какой адрес?
— Дом семнадцать.
— Сейчас.
Я пошёл.
Дом на Пушкинской — старый, трёхэтажный, довоенный. Парадная с двумя ступенями, деревянная дверь с облупившейся краской. Я вошёл. В подъезде пахло кошками и подгоревшей кашей.
Почтовые ящики висели на стене слева от входа — железные, зелёные, с номерами квартир. Шесть штук — по две на квартиру. Три из них были взломаны: петли выворочены, крышки болтаются.
Я осмотрел. Работа грубая — отвёрткой или монтировкой. Не профессионал — хулиган, возможно подросток. Не в первый раз такое вижу.
Жалобу подавала жительница первого этажа, квартира два. Я постучал.
Открыла женщина. Лет пятидесяти с небольшим, массивная, с красным лицом, в платке. За спиной у неё — кухня, пахнет борщом.
— Воронов, милиция. Вы Валентина Серафимовна?
— Я. Заходите.
Я вошёл. Квартирка маленькая — одна комната и кухня. Чисто, много салфеток на всём, герань на подоконнике. Кот спал на стуле.
— Садитесь, — сказала она. — Чайку?
— Если вам не сложно.
— Сложно, да не очень.
Она поставила чайник. Достала чашки, варенье в маленькой хрустальной вазочке, сахар кусками.
— Валя я, — сказала она. — По-простому. Валя-почтальонша — так меня в городе зовут. Двадцать восьмой год на почте. Этот участок — мой.
— Давно?
— С шестьдесят четвёртого. Пятнадцать лет.
Пятнадцать лет одного участка. Это человек, который знает всё.
Она разливала чай, говорила:
— Так вот, милок. Ящики эти, на Пушкинской семнадцать, — они уже третий раз за этот год вскрываются. В марте было, в июле — и вот сейчас. Каждый раз в одно и то же время — между двенадцатью и двумя, когда я развезла почту и ушла. Кто-то за мной следит. Ждёт, пока положу и уйду, — и лезет.
— Что пропадает?
— Вот в этом и странно. Деньги никто не кладёт в ящики — это понятно. Газеты не трогает. А письма — берёт. Не все — выборочно. Из ящика номер три, квартира три — берёт каждый раз. Из ящика номер пять — тоже.
— Что за квартиры?
— Третья — Семиглазовы, муж-жена, старички. Письма получают от сына — он в Архангельске служил, теперь работает там же, женился. Пишут регулярно.
Она отпила чай.
— А пятая — квартира Осипа Марковича. Он учитель, в школе на Горького. Один живёт. Ему тоже письма приходят — из разных мест, не одного.
Я насторожился. Учитель, получающий письма из разных мест. Это могло быть интересно. Или могло быть ничем.
— Какие города?
— Ой, разные. Ленинград часто. Москва была. Киев. Ташкент один раз.
— Ленинград — от кого?
Она посмотрела на меня. Глаза у неё были живые, внимательные. Я понял — она знает больше, чем говорит. И знает, что я заинтересовался.
— Не помню фамилию отправителя, — сказала она. — Женская, вроде. Не наша фамилия — еврейская, кажется.
— Гинзбург?
Она задумалась.
— Может быть. Может быть, и Гинзбург. Не поручусь.
Я записал. Карандашом, не ручкой — так, чтобы можно было стереть потом.
— Валентина Серафимовна.
— Валя, я сказала.
— Валя. Вы мне очень помогли. Я подумаю, как разобраться с ящиками. Может быть, засаду поставим — вряд ли, но думать буду.
— Думайте.
Она помолчала. Отпила чай.
— А ты, милок, — сказала она, — зайди ещё как-нибудь. Просто так, за чаем. Я на Пушкинской семнадцать, первый этаж. Мне одной скучно — муж умер в семьдесят третьем, дети в Ленинграде. Я с котом и с людьми на участке разговариваю. А ты, видно, человек слушающий.
Я посмотрел на неё.
— Зайду.
— Ты хороший парень, Воронов. Я это вижу. Мне Митрич про тебя говорил — мы с ним с войны знакомы, он в моей сестры муже служил.
— Мир маленький.
— Краснозаводск маленький.
Я допил чай. Встал.
— Спасибо за чай.
— Заходи.
— Зайду.
На улице я постоял у подъезда, смотрел на снег. Пушкинская, семнадцать. Валя-почтальонша. Митрич знает её со времён войны. Знает, что я буду ходить.
Два человека за два дня. Хорь — уголовная линия. Валя — почтовая. Оба — случайно, по текущим делам. Оба — подошли сами, дали понять, что открыты.
Это не случайно.
Я шёл в отдел и думал: либо я просто замечаю то, что было всегда, — потому что созрел. Либо — кто-то подкладывает мне людей. Митрич? Возможно. Он всех знает. Он мог сказать Вале: «Будет заходить опер, хороший. Если пригодится — помоги». Он мог сказать то же самое и другим.
Или — шире. Зимин.
Я не знал. Но ощущение было — что я не один в этом городе. Кто-то рядом работает, не объявляясь, и ровняет под меня почву.
Это было и хорошо, и тревожно одновременно.
Вечером я пошёл к Митричу.
Он сидел в своей каморке, топил печку. Один. Книгу закрыл, когда я вошёл.
— Воронов. Второй раз за три дня. Что-то у тебя срочное?
— Не срочное. Просто зашёл.
— Садись.
Я сел. Он налил чай.
— Митрич.
— М?
— Валю-почтальоншу знаете?
Он посмотрел на меня. Усмехнулся в усы.
— Знаю.
— Вы ей про меня говорили?
— Говорил.
— Зачем?
Он пожал плечом.
— Она хороший человек. Ты хороший человек. Хорошие люди должны знать друг друга в нашем городе. А что?
— Так вот — пришла жалоба с её адреса. Я познакомился с ней сегодня.
— Совпадение.
— Совпадение?
— Совпадение. — Он отпил чай. — Я её на тебя не наводил. Просто сказал, что есть в отделе молодой опер, нормальный, если что — можно доверять. Она сама запомнила. Когда надо стало — вспомнила.
Я кивнул.
— А Хорь?
— Какой Хорь?
— С товарной станции. Хорьков.
— А. — Митрич подумал. — Этого я не знаю лично. Слышал — у него репутация тихого. С волей ходит. Ментов не любит, но нормальных — не трогает. Ты нормальный. Он это увидит, если не увидел уже.
Я смотрел на Митрича.
— Спасибо.
— За что? — Он пожал плечом. — Я в этом городе тридцать лет работаю. Всех знаю. Кого — лично, кого — через людей. Ты пришёл — я тебе помогаю. Это не одолжение. Это — как положено.
— Как положено кому?
Он посмотрел на меня. Долго. Потом сказал:
— Старым. Тем, кто жил уже. Молодым надо помогать. Без этого город не стоит.
Я ничего не сказал. Сидел, пил чай.
Снаружи шёл снег.
Домой я вернулся около девяти. Нина Васильевна сидела на кухне — читала. Паустовский, кажется. Я узнал обложку — она на той неделе начинала.
— Алёша.
— Да?
— Чаю?
— Пил у Митрича. Спасибо.
Она кивнула. Отложила книгу.
— Хотите, почитаю вслух? — спросила вдруг. — Я одна читаю — скучно иногда. А вслух — оно как-то иначе.
— Читайте.
Я сел напротив. Она открыла книгу, нашла нужное место, начала читать.
Это был рассказ о Мещёре. Про озеро, про лес, про человека, который живёт рядом и слушает тишину. Нина Васильевна читала ровно, не торопясь. Голос у неё был низкий, спокойный.
Я слушал и смотрел в окно. За окном падал снег — мелкий, ровный, как с утра. Краснозаводск был тихим — в будний вечер все сидели по домам. Только дальний гудок тепловоза с товарной станции прошёл через двор и растаял в снегу.
Я подумал: вот — мой день. Утро со снегом. Пьяный в бараке, сторож со станции. Ирина на углу. Суп из фасоли. Ящики на Пушкинской, Валя с чаем. Митрич у печки. И сейчас — Паустовский вслух.
Маша в той жизни. Я ей редко читал вслух. Всё хотел, всё откладывал — «завтра, завтра». Не было завтра.
Здесь — есть.
Нина Васильевна читала. Я слушал.
За окном шёл снег.