Буровой мастер Мулин сидит в палатке за дощатым столиком, ножки которого вбиты накрепко в землю, и обедает. Доставая большим складным ножом из консервной банки куски тушеного мяса, он обстоятельно накладывает их на толстый ломоть хлеба и неторопливо рассказывает мне о делах своей буровой.
Полог палатки откинут. В треугольное отверстие проникает спокойное осеннее солнце. Тишина. Ни ветерка, ни облачка на глубоком и неподвижном небе.
Мастер Мулин рассказывает неторопливо. Прожует, проглотит кусок — скажет слово. Торопиться ему не след: дела идут нормально.
Возле входа в палатку, прислонившись спиной к деревянной подпорке, сидит на корточках человек в выцветшем до голубизны комбинезоне, морщинистый и загорелый, видимо монтер, и зачищает ножичком концы проводов. И без интереса прислушивается к нашему разговору.
Осенняя тишина на всем свете, только грохочет буровая, но это так привычно, что грохот не заметен.
Буровая стоит внизу, у подножия холма, на котором растопырилась палатка, и отсюда, сверху, видно все, что происходит на ее площадке.
Справа и слева от буровой перевитой вышки вздымаются сопки, укутанные увядающей осенней красотой. Будто лесной пожар прошелся по этим склонам, окрасив их багрянцем, суриком и охрой. Пламенеют кусты шиповника. Призрачным дымом пожелтевшей хвои окутаны пихты. Густая трава полегла на землю цветистыми пятнами — то сухими, серыми, то бурыми, то алыми, а то вдруг изумрудно-зелеными, словно весной. Осень щедро разбросала свои краски, словно хотела покраше принарядить кусты и деревья, прежде чем зима безжалостной рукой оголит их.
Но сразу же за этим обжитым людьми склоном холма и за вышкой — сплошной бурелом, торчат оплетенные поблекшей травой и валежником бурые пеньки, отовсюду наступают, грудятся ели и пихты со скрюченными шишковатыми и обомшелыми стволами, проступают вдали покатые вершины голубых и лиловых сопок.
Дикость, заброшенность, первобытность и первозданность…
Лишь с одной стороны сквозь бурелом пробилась к вышке дорога — ухабистая, с раздробленными на колеях ветками и сучьями, да торчат вдоль дороги не успевшие еще потемнеть ошкуренные столбы, держа на своих молочных изоляторах провода, которые, медно поблескивая, спускаются к той же вышке. Так и кажется, что эта палатка и грохочущая буровая соединены с большим миром лишь этой глинистой дорогой и тонюсенькими проводами.
Это разведочная буровая. За два-три километра отсюда расположена вся экспедиция со своими шестью большими палатками, четырьмя похожими на юрты круглыми домиками, со столовой, торговым ларьком, газетной витриной… Но два километра — как все-таки это страшно далеко.
А до Урги и вовсе бесконечность!
Мулин жует и трудно глотает, двигая острым кадыком на морщинистой шее. Он худощав, впалые щеки его густо поросли сивой щетиной. Он не просто худощав, он поджар, как гончая, в нем нет ни унции лишнего жира. Голубые, по всегдашней привычке прищуренные глаза глубоко спрятаны под нависшими мохнатыми бровями. Он ест основательно, но как-то безразлично, только потому, что надо. И это всухомятку, лишь запивая густым чаем из жестяной кружки, обедает тот самый Мулин, о заработках и премиальных которого ходят легенды. Тот самый Мулин, который внуку своему подарил «на зубок» настоящую, живую молочную корову! Выписал с Большой земли, заплатил бешеные деньги и подарил. Надо знать Ургу, чтобы понять, что это за подарок.
Не в силах удержаться, я осторожно спрашиваю мастера, не слишком ли чувствуется здесь, на разведочной, оторванность от мира и не тянет ли порой на люди, в большой город.
Минутку он смотрит на меня, словно вникая в сущность вопроса. Усмехнувшись, медленно отвечает:
— Бывает иной раз, как же. Особенно в ту пору, когда все гладко идет. Поневоле заскучаешь. А вот когда что-нибудь не клеится — ну тогда другое дело, тогда не до того. А насчет оторванности… вахта кончается — ночевать идем в экспедицию. Там люди со всех буровых. Все дела вместе обсуждаем. А в субботу на выходной домой едем, в Ургу.
Мне кажется, что слово «Урга» он произносит особо весомо и значительно. А что Урга?
Урга — поселок рыбаков и нефтяников. От тридцатых годов в нем осталось десятка полтора потемневших бараков и хижин. Сороковые годы принесли с собою брусчатые двухэтажные дома и десяток коттеджей, в которых и до сей поры живет начальство. Последующие времена добавили несколько шлакоблочных корпусов.
Урга протянулась вдоль морского холодного берега. Крайние избы подобрались к самому обрыву над светлой полосой песчаной отмели. Они словно поглядывают своими окнами на неугомонные волны прибоя, на приткнувшиеся к обрыву лодки, на развешанные рыбачьи снасти и прислушиваются к несмолкаемому гулу моря. Позади поселка за огородами с картофельными кустиками мшистые холмы, поросшие багульником, кедровым стлаником и низкорослыми соснами. Муссонные ветры, с настойчивым постоянством налетающие на поселок со стороны холодного моря, в котором и летом порою плавают льдины, пригнули кусты и деревья. Шишковатые, скрюченные ветви сосенок и пихт растут только с тыльной от постоянных ветров стороны — в сторону суши. Глядя на эти склоненные деревья и на распластанные, рвущиеся прочь от моря сучья, даже в тихую погоду кажется, что с моря все дует и дует беззвучный ветер.
Рваные облака проносятся над морем. По нескольку раз в день начинает моросить дождь. Перестает. Вдруг проглянет солнце, разгонит сырость, а потом — снова дождь, снова солнце… Лишь море с неизменным постоянством шумит, налетает на берег, катит по гладкому песчаному откосу живые валы, которые, взбежав, сникают и, оставляя за собою бурые клубки спутанных водорослей, скатываются назад. А блестящий песок, впитав влагу, на короткое время становится темным и губчатым, пока снова не набежит волна…
Вот что такое Урга.
Я осторожно спрашиваю Мулина:
— Вы давно здесь, в этих краях?
— Как сказать, — лукаво отвечает он. — Не более своего стариковского века. А вообще-то, что называется, с первого колышка. С первой палатки и с первого барака. Я, знаете ли, как в школе: переходил из класса в класс, по ступенечкам, не торопясь, но споро… Да, бывало… всяко…
И смолкает, машинально двигая челюстями.
Еще более осторожно я уточняю:
— А вы из каких мест?
— Смоленский, — коротко говорит Мулин.
— Не тянет обратно?
— Привык.
Он произносит это коротко. Словно другие слова и не нужны. Будто все этим словом сказано. Я спрашиваю совершенно непроизвольно:
— И только?
Мулин пожимает плечами и внимательно рассматривает содержимое консервной банки. Что еще можно ответить на такой, мягко говоря, наивный вопрос?
Чувствуя, что сморозил глупость, я пытаюсь разъяснить:
— Край земли…
Еще более прищурясь, Мулин смотрит на меня иронически. Но вместо ответа, повысив голос, окликает:
— Жильцов!
Тот, что сидит у входа в палатку, повертывает голову.
— Расскажи-ка ты, Жильцов, как путешествовал, — добродушно говорит Мулин. Повернувшись ко мне, разъясняет: — В Грозный он ездил.
Ухмыльнувшись, Жильцов откладывает в сторону провода и ножик. Загорелое морщинистое лицо его собирается в лукавые складки. Он, судя по всему, не прочь поддержать разговор, хотя в этом разговоре роль его далеко не героическая. Он улыбается. Мулин тоже в улыбке. Два пожилых человека переглядываются совсем по-ребячьи и хохочут — весело и заливисто.
Хлопая себя по колену, Жильцов говорит:
— Да ну, надоело уж. И ничего смешного тут нет.
— А ты расскажи, Федор Кузьмич, — повторяет Мулин. — Ты расскажи, чего тебе…
Но Жильцов начинает не сразу. Продолжая раздумчиво улыбаться своим воспоминаниям и своим мыслям, Жильцов все еще нехотя повторяет:
— Ну чего тут — уехал да приехал. Вот и весь сказ.
— Ну, ну, — говорит Мулин поощрительно.
— Да вот так…
Я понимаю, что ему, вероятно, осточертело рассказывать эту, по всей вероятности, забавную историю. Для него она уже не забавна. Но уйти от нее он пока не может.
— Что так? — спрашиваю я. — Не понравилось?
Жильцов отвечает не сразу. Помолчав, убежденно говорит:
— У нас — лучше.
— Чем?
— Ну чем… — Замявшись, он подыскивает убедительные доводы, но, видимо, не находит. — Лучше — да и все. Вы давно сюда приехали? Недавно? Вот то-то и оно. Поживете, поработаете у нас — скажете: правду Жильцов говорил.
Он в раздумье старательно гладит колено, медленно говорит:
— Когда я приехал, Урги совсем не было. Совершенно. Палатки вот так же стояли. Дом сам строил. А вы знаете, как мы Ургу ставили? — вдруг оживляется он. — Приехали осенью. Кругом тайга, ничего нет. Время не ждет. Метели начались. Лес валили и днем и ночью — при луне. Кончился фураж для лошадей, подвозу не было, мы им половину своего хлебного пайка стали скармливать… Человек, оказывается, выносливее… А еще придумали — матрацы, которые осенью сами же сеном набили, их мы распотрошили, сено — лошадям, сами — на голых нарах… Вот так и ставили дом за домом. Потом стали промысла налаживать.
Я монтером работаю, на первых ургинских промыслах много моих электролиний поставлено. Вот так идешь иной раз, посмотришь и вспомнишь: это поставлено в тридцать девятом, это в сорок втором, это в сорок четвертом… Как будто с другом встретился. Подойдешь и невольно к столбу притронешься: гудит!.. А потом, когда стали буровые на электрику переводить, меня направили на буровые.
После паузы Жильцов продолжает:
— Дело-то получилось как? После войны, когда жизнь полегчала, многие по домам поехали. Известно, война многих разметала. Один едет, другой едет. Собираются, упаковываются, расчет берут. Словом, едут. Но я все креплюсь, держусь и с места не двигаюсь. А потом вдруг однажды и думаю: а почему бы и мне не поехать? Чем я хуже других? Известно, всегда кажется, что в другом месте лучше.
— Где нас нету, — вставляет Мулин, закуривая.
— Вот-вот, — соглашается Жильцов. — А надо сказать, что за все четырнадцать лет я ни единого разу не выезжал в отпуск на материк. Ну и потянуло меня. Говорю жене: «Слушай, Настасья Ефимовна, не пора ли нам ехать домой?» Старуха моя отвечает: «Решай, Федор Кузьмич, сам, как надумаешь, так и сделаем». В общем, вижу, старуха моя — «за». Растрясли свое барахлишко и двинулись.
А поехали мы в Грозный. Там я начинал, как говорится, свою трудовую деятельность. И все эти четырнадцать лет, что прожил в Урге, считал Грозный своим домом. Почему-то я полагал, что дом. По привычке, что ли? Или потому, что человеку без родного дома жить невозможно? Только, одним словом, считал, что это Грозный.
А как приехал, пожил, нет, оказывается, не дом. Не хочу сказать про Грозный плохого слова. Город как город, может, даже лучше многих других, чего не знаю. Но у меня-то дело совсем в другом. Тут особая статья.
Вот и живем мы в Грозном. И спрашивается, что еще нужно? Поступил на завод, работаю, специалисты повсюду нужны. Работаю, как и здесь, по седьмому разряду. Заработок приличный. Вдобавок, деньжат мы с собой привезли, купили свинку, курят, огородишко небольшой организовали. Живи да радуйся!
Нет! Понимаете, все не дома! Привык, понимаете, к своей Урге. Вот где, оказывается, дом-то мой. И только там, вдалеке от Урги, как следует, по-настоящему почувствовал это.
Работаю, бывало, а сам нет-нет да и подумаю: «А как там у нас сейчас, в Урге? Что там делается? Небось в одном месте поставили новые вышки, в другом… Кто-то, думаю, их обслуживает, кто-то, думаю, за порядком присматривает…» И такая скука возьмет!
Ходил я и на грозненские промысла, смотрел. Побывал и на том участке, где раньше, работал. Нет, не то… Все не так, как в Урге. Ну, и ходил там — ни друзей, ни приятелей, люди сплошь незнакомые. И я им незнаком. Кто, мол, такой Жильцов? Постороннее лицо. Ровно иностранный турист ходил по промыслу… Все работают, все своим делом заняты, один я как неприкаянный. А здесь меня вся Урга по имени-отчеству называет: «Федор Кузьмич…»
Два года в Грозном прожил, и все два года про Ургу разговоры в семье не прекращались. На что, кажется, старуха моя, Настасья Ефимовна, домохозяйка, всячески поносила этот городишко, Ургу, когда в нем жили, — и у той только и разговоров, как бы обратно вернуться. И жарко, дескать, в Грозном так, что не продохнешь, и в огороде все сохнет, просто ужас, не успеваешь поливать, и что, дескать, провались все здешние фрукты-яблоки, не нужны они мне.
Петр и Евдокия — сын и дочь — те просто в голос заявляют: «Давай, отец, обратно». А самый маленький, Витька, пузырь совсем, семь лет ему было, и тот спрашивает: «Когда же, папа, домой поедем?» Понимаете, он спрашивает, когда поедем домой.
Словом, подливают масла в огонь.
Вот так прожили два года. А потом однажды вечером умылся, надел чистую рубаху, вырвал из Витькиной тетрадки клетчатый листок, да и написал письмо… Товарищу Королеву. Так и так, дескать. Пишет монтер Жильцов. Тот самый. Справляется о здоровье и просит сообщить, не нужны ли монтеры. И в августе вернулся сюда.
Жильцов смолкает и тянется к проводам. Мулин говорит:
— Вот и прогулялся.
— Да уж прогулялся, ничего не скажешь, — охотно соглашается Жильцов.
— Это верно, — говорит Мулин, как бы подводя итоги. — Человек, он крепко приникает к своему месту. А наша Урга — это место особенное. Не так-то просто оставить все, что поставлено твоими руками, и уехать не знай куда. Верно я говорю, Федор Кузьмич?
— Все это так, — почти торжественно подтверждает монтер.
— Прислали его в нашу экспедицию. Это ведь и впрямь интересно: вот сидим мы здесь, в глуши, среди этой дикости, бурим. Смотрим пласт. И видим: есть в нем нефть. Есть такая! Цап ее! И через полгода, через год здесь поселок. С людьми, с машинами, клубом и танцами для молодежи. И пошла отсюда гулять наша нефть по всему Советскому Союзу! Ведь приятно знать, что начало всему этому от тебя идет? Так, Жильцов? И вот он вышку оборудовал, все помещения экспедиции электрифицировал, столбы сам ставил…
— Вместе с Сударевым, — вставляет Жильцов таким тоном, словно хочет сказать, что чужого ему не надобно.
— Значит, работа пошла вовсю? — говорю я.
— Работа идет.
— И в семье мир и спокойствие?
— Порядок. Приехали, правда, под осень, ничего в огороде посадить не успели, но вот уж на будущий год! Уж старуха моя развернется, будьте уверены! А Витька, меньшой мой, так тот заявляет: «Папа, а здесь, говорит, и до школы ближе, чем там». А какое ближе — и в Грозном была за углом. «Нет, папа, говорит, ближе. Здесь совсем, совсем ближе». Доволен, значит…
Я все-таки спрашиваю:
— Может, жилось там туговато?
Жильцов протестующе взмахивает рукой:
— На жизнь обижаться не приходится. Хватало. Только, конечно, с Ургой не сравнить. У нас в Урге, брат, все первостатейное. Вот в отпуск можно иногда выезжать, — говорит он. — В отпуск — это точно. В карман путевочку на курорт, немного монет, галстучишко бантиком — и айда!
Мы смеемся — теперь уже все трое: как-то странно представить себе Жильцова с бантиком… От буровой доносится:
— Жильцов!
Монтер откликается:
— Ну что там?
— Пора готовить!
— Пора, — говорит и Мулин. — Засиделись.
— Иду!
Он легко поднимается, подхватывает провода и медные детальки. Мулин тоже встает. Мы спускаемся по склону к вышке, шурша сапогами по желтеющей траве. Жильцов, обернувшись, тихо говорит мне:
— А все-таки здесь есть что-то такое…
И широко обводит рукой вокруг.
…Осень стояла, блистая последней своей красой. Четко вырисовываясь на чистом, без облачка, синем осеннем небе, дремали пихты, окутанные дымчатой хвоей. По склонам сопок пылал шиповник. Изредка проплывали в воздухе, сверкая на солнце, нити паутин. Сопки уходили вдаль, вздымаясь одна за другой, и чем дальше были они, тем нежнее становилась их окраска, тем плотнее облегала их голубоватая дымка. Воздух был чист и прозрачен. Солнце светило ровно, ярко, почти не грея — по-осеннему.
Да, тут что-то было. Несомненно, было.