К книге
Меткий стрелок. Том VIЭпилог
96%
Эпилог
25

Восток горел.

Не метафорически — натурально, до рези в глазах. Солнце выкатывалось из Жёлтого моря медленно, тяжело, словно ему самому было жалко того, что оно сейчас осветит. Свет шёл низкий, плоский, ложился на воду длинной золотой дорожкой — и по этой дорожке, прямо по середине жёлтой ослепительной пыли, шла японская эскадра.

Я в первый раз в жизни видел её всю целиком — с двух километров высоты, с борта тяжёлого четырёхмоторного торпедоносца. И, признаться, было от чего вздрогнуть.

Впереди, тонкой подвижной нитью, рассыпалась цепь миноносцев. Их было штук двенадцать, дымящих, маленьких, с белыми бурунами у форштевней. Они шли веером, охраняя главные силы, и их трубы оставляли в безветренном утреннем воздухе длинные плоские шлейфы — будто кто-то провёл по морю грифельным карандашом. За миноносцами, в кильватере, держали строй главные силы. «Микаса» — флагман, я узнал его сразу по двум массивным трубам, по приземистой башне, по характерному силуэту, который мы зубрили на схемах в Порт-Артуре. За «Микасой» шёл «Асахи» — почти такой же, чуть короче, чуть аккуратнее, с тем же английским почерком ньюкаслских верфей. Дальше — «Фудзи» и «Ясима», старшая пара, отслужившая своё ещё против Бэйянского флота в девяносто пятом, но всё равно опасная: двенадцатидюймовые орудия не стареют. Замыкали колонну «Сикисима» и «Хацусэ» — недавние, английские, с барбетами вместо башен, узнаваемые издалека. А следом — броненосные крейсера. Три или четыре силуэта, сливающиеся в общую графитовую массу: «Идзумо», «Адзума», «Якумо» — точно сейчас не разберу. Дальше были только бронепалубные.

Шесть броненосцев в одной колонне. Это была вся ударная сила Соединённого флота. Вся, какую Япония собирала десять лет, выпрашивая кредиты в Сити, перезанимая в Париже, продавая внутренние займы своим же крестьянам. Всё, что Англия любовно строила, — все здесь.

И всё это шло на Порт-Артур.

— Курс двести семьдесят, тысяча двести метров, скорость сто тридцать, — голос штурмана Рудова справа звучал в коротко, по-деловому. — Колонна — на десять часов. Ход у них узлов двенадцать, не больше. Расходимся под прямым углом. Кого первым, граф?

Я слегка довернул штурвал.

— Все, по плану. «Микасу», конечно. Кого ещё?

— Понял. Передаю по звену.

Штурман — молоденький лейтенантфлота Илья Рудов, с тонким смешным носом, с веснушками, у которого жена осталась в Кронштадте на восьмом месяце, — щёлкнул переключателем дребезжащего «искрового» аппарата. Прыгнул горбатый разрядный треск. Звено из шести машин шло за нами клином: четыре справа уступом, один слева внизу, я — на острие. Каждый аппарат нёс под брюхом по одной торпеде Лесснера, под литерой «Г». Шестьдесят четыре килограмма пироксилина заключенные в корпус длиной пять метров. Дистанция хода — около тысячи метров, скорость двадцать пять узлов. Никто и никогда в этом мире не сбрасывал её с воздуха в боевой обстановке. Никто, кроме нас, и не пробовал. Двадцать восемь учебных пусков, восемнадцать удачных, шесть полууспешных, четыре утопленных торпеды на дне Талиенванского залива.

Сегодня — девятнадцатый удачный должен случиться. Обязан!

Я выровнял машину. Восход бил мне в правый бок, левая щека была ещё в холодной утренней тени. Внизу, под крылом, медленно проплывала маслянисто-оловянная вода Жёлтого моря с длинной зыбью. Ветер ровный, юго-восточный, узлов восемь — ничего особенного. Двигатели «Аист-1» работали на крейсерском, гудели низко, согласованно. Поршневые «звёзды» Жуковского в исполнении Луцкого, по семьдесят пять сил каждая, четыре штуки. Суммарно триста сил — фантастика для моего родного двадцать первого века не сказать, что бы какая, а тут — летающая бомба, гордость русского машиностроения, четырех лет сумасшедшей гонки.

Японцы нас, скорее всего, уже видели. Но что они могли разобрать в восходящем солнце? Точки в небе, странный гул. Они ещё не знали, что́ им сейчас прилетит.

— На боевом, — сказал я. — Звено — за мной. Атакуем парами. Я — флагман, второй — «Асахи». Третий — «Фудзи». Дальше по очерёдности. Не толпитесь, дайте торпедам разойтись.

— Принято.

Минуты три у меня было. Три минуты до того, как машина окажется на дистанции сброса. Мысли всегда лезут в самый неподходящий момент — когда нечего делать и все уже определено — голова сама начинает листать прожитое.

* * *

Война с Поднебесной началась 1 июня 1899 года. Без манифеста на площадях, без молебнов и слёз — просто в полдень министр иностранных дел Муравьев вручил китайскому посланнику ноту, предложил покинуть страну в течении двух дней. И тут же, через час, из-за Забайкалья пошла на Хайлар группа Ренненкампфа — три бригады при ста двенадцати орудиях, два казачьих полка прикрытия. Из Благовещенска через Амур переправились войска Линевича — десант даже не обстреливали, канонерки амурской флотилии разрушили все береговые укрепления и батареи японцев.

Я настаивал, чтобы Куропаткин не повторял ошибку всех русских кампаний — не разрозненные группы, а две главные оси. Северная — на Цицикар и далее на Харбин. Южная — на Мукден и далее на Шаньхайгуань.

Сражения. Их было четыре крупных, не считая мелких стычек.

Первое — на реке Нонни, в начале июля. Корпус Ренненкампфа в коротком встречном бою рассеял армию цзянцзюня Шоу-шаня — китайский генерал-губернатор Хэйлунцзяна попытался дать нам бой по-старому, плечом к плечу, против шрапнельных батарей. Кончилось так, как должно было кончиться. Шоу-шань угробил армию, войско его рассыпалось до Цицикара. Это была не победа, это была демонстрация: «не лезьте, китайцы, у нас другая эпоха». Сам он получил шелковый шнурок от императрицы, на котором послушно удавился.

Второе — Харбинское. Это было хуже. На КВЖД, в районе моста через Сунгари, стояли наши инженерные роты с дорожной стражей, и им пришлось двое суток держать круговую оборону против шеститысячной массы ихэтуаней при поддержке регулярной пехоты. Пока Линевич не подошёл из Гирина с восемью батальонами, они уже доедали последний хлеб. Я тогда сидел в Благовещенске у телеграфа всю ночь, и читал ленту сам, по слогу: «Вода поднимается… раненых не вмещаемся… патронов на четверть запаса». Линевич успел. Едва-едва. Потом мы с Куропаткиным вписали в его представление к Георгию слово «своевременно»; на самом деле — на честном слове, еще бы день и все закончилось совсем плохо.

Третье — Ляоянское. Это уже август, конец. К тому моменту наша южная группа вышла к Мукдену, и здесь, под Ляояном, мы встретили армию двух цзянцзюней — Юань Шикая и Сун Цина. Их было около сорока тысяч, наших — двадцать восемь, но у нас была современная артиллерия и пулеметы. Бой шёл двое суток, потом Куропаткин отдал приказ перейти в общее наступление, и пошли в атаку девять полков в одном эшелоне, с штыковым ударом на левом фланге. Юань ушёл с остатками штаба на юг, за Великую стену. Сун Цин погиб у своей батареи, его солдаты отступали в полном порядке, и за это я их потом приказал не трогать — пусть уходят, лучше пускай уходят, чем огрызаются. Ляоян был наш к восьмому сентября.

Четвёртое — самое тихое, и в моих глазах, может быть, самое важное. Это был не бой, это был выход. Двенадцатого сентября казачьи разъезды Ренненкампфа, обогнув с севера предгорья Большого Хингана, вышли к Шаньхайгуаньскому проходу — туда, где Великая стена обрывается в море. И там, у самого ворот в собственно Китай, наши разъезды встретили германский разъезд. Немцы шли с юга. Вальдерзее, командовавший союзной экспедицией, спешил на Пекин — и к нашему удивлению, как и было задумано — повернул на Пекин. Мы — нет.

Это был сложный момент. Дипломатам пришлось сильно постараться, объясняя немцам, французам и англичанам, почему нам не нужна столица. Пусть союзники поделят между собой это сомнительное удовольствие — штурмовать город, договариваться с императрицей. Нам не нужен Пекин. Нам нужна Маньчжурия.

И мы её получили — всю, без единого исключения. От Хайлара на западе до Хунчуня на востоке, от Айгуна на севере до Шаньхайгуаньского прохода на юге. Три провинции — Хэйлунцзян, Гирин, Фэнтянь. Триста семьдесят шесть тысяч квадратных вёрст. Население на момент начала кампании — около десяти миллионов, по большей части ханьцы, пришедшие сюда при последних маньчжурских правителях. И Куропаткин, и я понимали, что главное в этой войне — не взять Пекин, а удержать Маньчжурию. Взятие Пекина — это слава одной кампании. Удержание Маньчжурии — это судьба империи на сто лет вперёд.

Пока в Пекине Вальдерзее и Гасе торговались с императрицей Цыси, и пока в Тяньцзине толпились немецкие и английские морские пехотинецы, мы делали то, что от нас никто не ждал: рыли. Мы рыли с пятнадцатого сентября. Ещё не была подписана китайская капитуляция, ещё посла нашего в Пекине не вернули из эвакуации, а уже три инженерных бригады работали в устье Ялу. Форт в Тюренчене, с бетонными казематами. Высоты вдоль правого берега Ялу, шесть мелких фортов, замкнутые в один укреплённый район. Нумерация — от первого, у самого устья, до шестого, на повороте реки. Калибры — шестидюймовые в башенных установках, двенадцатидюймовые береговые, поодиночке, в длительной фортификации. Командир — генерал-майор Кондратенко. Тот самый Кондратенко, который в моей прежней реальности оборонял Порт-Артур и погиб от случайного снаряда. Я его перевёл сюда — целым, и желательно надолго.

Второй узел — устье и русло Сунгари в районе впадения её в Амур, у Лахасусу. Тут было сложнее. Сунгари — большая, широкая, тут больше была ставка на флотилию и канонерские суда. Я лично на Адере 5 смотрел все эти позиции в начале октября — летал на по кругу, потом сел прямо на новом полевом аэродроме у Лахасусу. Тогда это было ещё корявое, грязное село; сейчас, через год, там уже стоит русская крепость с гарнизоном в три тысячи штыков, плюс речная флотилия — шесть канонерок.

Третий узел — Большой Хинган. Этот хребет был нашим главным козырем на западе. Гряда до тысячи восьмисот метров высотой, крутые склоны, мало проходов. Мы оседлали эти проходы — три главных и четыре второстепенных. Оседлали батареями, скрытыми в скале, с подведённой узкоколейкой.

Четвёртый — линия Фэнхуанчэн—южный Мукден. Это наш южный пояс. Форты у Фэнхуанчэна перекрывают сухопутную дорогу с Кореи — на случай, если японцы всё-таки соберутся высадиться там и пойти на нас по суше. Проходы к югу от Мукдена закрыты заставами и небольшими крепостями. Каждые двадцать вёрст — телеграф, пушки и пулемётный взвод. Не бог весть какие силы по отдельности, но в совокупности — стенка, через которую без большой армии и большой крови не перейдёшь.

И ещё — это уже моя личная фишка, если позволите такое слово, — я приказал строить аэродромы. Не один, не два, а шесть. Рассеянных по всей Маньчжурии: при каждом крупном форте. И не просто площадки — а укрытые ангары с земляной обваловкой, склады горючего в подземных цистернах, мастерские, спальни для пилотов. Это было дорого. На бюджетом комитете в Сенате Витте чуть не получил инфаркт, когда я в первый раз огласил смету.

Пока в Пекине шли переговоры — а они шли долго, неспешно, в духе китайской традиции, и Цыси, тонкая старуха с железной волей, торговалась за каждый ляан и каждый уезд, — мы у себя в Маньчжурии успели сделать ещё одно дело, без которого вся военная победа стоила бы немного. Мы начали выселение.

Я не люблю это слово. Оно мрачное, бюрократическое. Но другого нет. Десять миллионов ханьцев, пришедших сюда за два предыдущих века, — слишком много, чтобы их «русифицировать»; недостаточно, чтобы их не замечать.

Это не была идиллия. По сводкам Куропаткина за сентябрь—ноябрь девятисотого из Маньчжурии вышло около шестисот тысяч человек, переселённых принудительно, четыре с половиной миллиона — добровольно. Пять тысяч расстреляно или повешено по решениям военно-полевых судов: грабители, насильники, поджигатели, убийцы наших солдат и инженеров на КВЖД. Крови было много. Я об этом помню. Я об этом знаю.

И на освободившиеся земли мы посадили русских.

Манифест от двадцать пятого октября девятисотого года, подписанный — после долгих, отдельных, нервных уговоров — Николаем, объявлял Маньчжурию территорией особого статуса, открытой для внутренней колонизации. Тем, кто переселяется в Маньчжурию, в Забайкалье или на Дальний Восток на постоянное жительство, государство предоставляло: шестьдесят десятин пахотной земли на главу семьи, плюс по десять десятин на каждую душу мужского пола в семье. Двадцать лет — освобождение от подушной подати, от поземельного налога и от рекрутской повинности (но не от добровольной службы и не от мобилизации в случае войны). Бесплатный проезд от места выхода до места поселения по железной дороге, плюс продовольствие в дороге. Подъёмные — сто рублей серебром на семью, плюс беспроцентный заём в Крестьянском поземельном банке до пятисот рублей, на десять лет, на постройку дома и обзаведение скотом. Бесплатный лес по таксе — два кубических сажня на семью. Освобождение от выкупных платежей за земли в местах выхода. Кооперативные семенные ссуды.

Казакам — дополнительно: сто двадцать десятин на двор, плюс пенсион выслуги за охрану границы. Старообрядцам — тоже особо: гарантия свободы исповедания и свобода от полицейского надзора, что для них значило больше любой десятины.

И они поехали. Боже мой, как они поехали. Я смотрел из окна вагона — стоя на Чите-станции в сентябре девятьсот первого, — на эшелон, идущий мимо. Сорок два товарных вагона, в каждом — по две семьи с детьми, узлами, коровами, козами. Бабы у окошек крестились на встречные церкви. Мужики курили в тамбурах. Дети таращились на меня — на «графа», стоящего на платформе в шинели с серебряными пуговицами. По сводкам Министерства земледелия за два года переехало два миллиона триста тысяч человек. По моим прикидкам — все три миллиона, считая с обозом и беспаспортными. И поток не иссякал.

Это и была наша главная победа — хотя бы немного разгрузить центральную Россию. Больше не будет того голодного крестьянского мужика, у которого нет своей земли, нет надежды, нет завтрашнего дня. Будет другой мужик — тот, у которого шестьдесят десятин в Маньчжурии, ружьё на стене, сын в гимназии в Харбине и Образ Николая Чудотворца в красном углу. И этот мужик не пойдёт в Питер рушить дворцы.

Я в это верил тогда. Я в это верю сейчас.

* * *

— На курсе! Прямо пятьсот, открываем бомболюк?

Голос Рудова вырвал меня из вагона на читинской станции и швырнул обратно в кабину. Я увидел перед собой стрелку альтиметра — четыреста семьдесят, скоро пятьсот. Дальномер показывал двадцать восемь кабельтовых до «Микасы» — около пяти километров, ещё много.

— На глиссаде, — сказал я в трубку — Открывай

Я нажал левый рычаг сектора газа, чуть-чуть, на четверть. Машина повела нос вниз. Высота начала плавно уменьшаться: четыреста, триста пятьдесят, триста. Нужная высота сброса по нашим испытаниям — восемнадцать—двадцать пять метров. Скорость — не выше ста сорока. Дистанция до цели в момент сброса — пятьсот—семьсот метров. Это всё мы знали наизусть.

Внизу подо мной, на серой воде, начали проступать детали японских кораблей. Я уже видел флагмана — «Микасу» — целиком: длинный, серый, с чёрным дымом из обеих труб, с белой носовой вспученной струёй. Он держал двенадцать узлов. И шёл прямо. Он не маневрировал. А зачем? Японцы еще ничего не понимали.

Они ещё не знали, что им сейчас прилетит.

Я снова нырнул в воспоминание. Не от страха — от нежелания думать о том, что́ через минуту оторвётся от моей машины и пойдёт к их машине, к их башне с двенадцатидюймовой орудиями, к их матросам, спящим, может быть, в трёх метрах от ватерлинии.

* * *

Эти четыре года — между капитуляцией Цыси седьмого октября девятисотого и сегодняшним августовским утром четвёртого года — спрессовались во мне в один бесконечный рабочий день. Я на самом деле жил в поезде. Большой шесть-вагонный салон-литер, выкрашенный тёмно-зелёным, с серебряным двуглавым орлом на бортах; внутри — кабинет, спальня, банный купе с настоящей чугунной ванной, телеграфный аппарат, вагон-ресторан с тяжёлым столом красного дерева, и купе для Кузьмы, нянек с сыном и охраны. Месяц в Петербурге — я товарищ председателя Сената, заседания, бюджеты, проекты законов, доклады, аудиенции у Никсы. Которому Аликс родила Анастасию в сентябре девятисотого — девочку, опять девочку. Тогда же — это уже из частной хроники, личное — наша августейшая чета полностью ушла во внутреннюю жизнь, в детей, в богослужения. Сеансы с Фрейдом, спокойная семейная жизнь без политики и трагедий.

После месяца столицы я загружался обратно в литер и ехал на восток. Два-три месяца Дальнего Востока: Иркутск, Чита, Хабаровск, Благовещенск, Харбин, Мукден, Порт-Артур. Везде дела, везде стройки, везде ругань с подрядчиками. Я изучил Транссиб так, как никто. Я знал, на каких станциях нет воды для паровоза, на каких — нет приличного буфета, на каких — телеграф работает с перебоями. Я выгонял трёх начальников станций за хамство и одного — за взятки. Я посадил начальника инженерного управления железной дороги — за откаты подрядчикам. На этом месте сейчас сидит честный малый, инженер-полковник Юрий Кончи, грузин по матери, перед которым подрядчики ходят на цыпочках.

И на фоне этой бесконечной гонки — авиация. Жуковский. Мой Николай Егорович, мой ушастый, лохматый, с косматой бородой Жуковский. Если бы у меня был выбор, кому я в этой жизни поставил бы памятник первым — после Адера, разумеется, — это был бы он. Мой профессор аэродинамики, мой друг, мой бесценный «папа» русской авиации.

Это он по моему заказу построил к началу девятьсот третьего первый прототип торпедоносца. На полноценном стендовом моторе — четырёхтактном, бензиновом, семидесятипятисильном. Машина была похожа на наш сегодняшний «Аист»: монопланное центральное крыло с подкосами, четыре мотора в гондолах под крылом, фюзеляж — закрытая гондола, экипаж два человека. Веса — около двух с половиной тонн. Нагрузка — одна торпеда «B». Размах верхнего крыла — двадцать восемь метров. Скорость — не выше ста двадцати. Посадочная — около шестидесяти. Для девятьсот первого года это было непредставимо. Не существовало нигде в мире ничего подобного.

Лето девятьсот третьего. Сормовские испытания на Волге. Я лично хотел сам провести первый сброс торпеды. Мы со штурманом зашли над Волгой на курсе с севера, поймали глиссаду на восемнадцати метрах над водой, и я нажал рычаг сброса. Машина подскочила, как лошадь, у которой со спины внезапно сняли всадника. Но мы удержали. Торпеда упала в воду с лёгким плеском. Прошла под водой сорок метров. И — воткнулась в старую полузатопленную баржу. Не сработала.

Мы провозились с ней до сентября. Мы поняли, что нужны два разных усовершенствования. Первое — стабилизатор сброса, маленький деревянный «крылышко» спереди торпеды, которое, отламываясь при ударе об воду, переориентировало её ось. Второе — более жёсткое крепление маховика гирокомпаса в боевой части. Ну и третье — высота сброса. Не двадцать пять, как мы пробовали поначалу, а именно от восемнадцати до двадцати двух. Меньше — отскок, больше — перелом стабилизатора при ударе о воду.

К ноябрю девятьсот третьего мы делали семь удачных сбросов из десяти. И тогда я подписал заказ на серию — двенадцать машин на Волковом авиазаводе, плюс двенадцать торпед серии «Г» на Лесснеровском заводе, специально доработанной воздушной модификации, с усиленным корпусом боевой части. Всё это на средства консорциума «Новая Россия». Витте подписывал сметы красным цветом — это значило «согласовано, но без энтузиазма». Я их все равно проводил.

* * *

Это лето я не люблю вспоминать. У Лизы кончился траур.

По русским обычаям, светский траур по супругу длится год; полный траур — полтора. Елизавета Федоровна ушла у религию, начала ездить в паломничества… И ее траур продлился несколько лет.

Я приехал к ней в августе, в Царское село. Лиза вошла в простом тёмно-сером платье, без всяких регалий, без украшений, с иконкой Спасителя на груди.

— Граф, — сказала она. — Я знала, что вы приедете. Я даже знала, зачем.

Я стоял у окна. Сквозь него вползала предгрозовая духота.

— Лиза, — сказал я. — Я приехал просить вашей руки. Я так больше не могу жить!

Она опустила глаза. Но не в смущении — а так, как опускают взгляд монахи перед иконой, чтобы лишний раз не отвлекаться от того, что внутри.

— Граф, — сказала она спокойно, — Ничего не получится.

Я молчал.

— На вас грех убийства, — продолжила она. — Я знаю, вы скажете, что это был бой, что Сергей сам выбрал свою судьбу. Я всё это слышала. Я всё это понимаю. Я даже, кажется, простила вас — насколько я вообще способна простить. Но — выйти замуж за человека, на котором лежит этот смертный грех… Я не могу, граф. Я бы просто не смогла молиться рядом с вами. Я бы помешала и себе, и вам.

— Лиза… — начал я, и осёкся, потому что говорить было не нужно.

— Я уже выбрала — с кем мне быть., — сказала она тише. — С Тем, Кто введет меня в жизнь вечную…

Тогда я сделал то, чего раньше никогда не делал. Я подошёл, опустился на одно колено, взял её руку — она не отняла, — поднёс к своему лбу. Не к губам, нет. Ко лбу. Подержал секунд пять. Потом встал.

— Помолитесь обо мне, — сказал я.

— Я о вас молюсь, граф. Каждый вечер.

* * *

Я ушёл в работу. Это, в общем, единственное, что человек может сделать в такой ситуации, — уйти в работу. Партия имени Первого февраля — это её рождение, лето и осень девятьсот второго. Создавали мы её спешно, сразу после того, как я лично понял, что Сенат без партий — это оркестр без нот: каждый играет своё, никакой музыки. Мы собрали всех умеренных конституционалистов: Витте, Кони, профессуру, инженеров, промышленников, часть земцев, часть военных. Программа — конституционная монархия, всеобщее, но цензовое, избирательное право, отмена выкупных платежей, всеобщее бесплатное начальное образование, переселенческая программа.

Параллельно — заводы. Их было полдюжины, если считать главные. Автомобильный «Русмобиль» в Колпино — выпускает первые серийные в России легковые автомобили под маркой «Волга» и грузовые «Витязь». Моторный — в Москве, Лефортово, выпускает звезду Жуковского, авиационный — Волковский, под Питером, тот самый, где собирают «Аист-1», — сегодняшнюю мою машину. Оптико-механический — в Туле, выпускает дальномеры и прицелы для флота и авиации. Радио-телеграфный — в Кронштадте, в сотрудничестве со Степаном Поповым, выпускает «искровики» для кораблей и наземных станций (в этом году впервые поставили «искровик» на самолёт). Пироксилиновый — на Урале, Чусовой, выпускает взрывчатку для торпед и снарядов. Шесть заводов — это «Новая Россия», частный консорциум с государственным участием.

К декабрю девятьсот третьего стало совсем горячо. Англичане щедро финансировали Японию — кредиты под четыре с половиной процента, неслыханная щедрость. С верфей Виккерса и Армстронга в Японию ушли два новых броненосца — «Касуга» и «Ниссин», итальянской постройки, перекупленные в последний момент. Японцы строили флот — мы строили торпедоносцы. Японцы строили армию — мы строили линию фортов от Шаньхайгуаня до Лахасусу.

К зиме девятьсот четвёртого стало ясно, что войны не миновать. Англо-японский договор, подписанный в январе, прямо называл Россию противником. Берлин, изначально нам сочувствовавший, вдруг тоже начал двусмысленно молчать. Париж — да, Париж, в результате очень тонкой дипломатической работы, обещал нейтралитет, благосклонный к нам.

* * *

Я держал «Микасу» точно по носу. Он рос на лобовом стекле, как раздувающийся шар. Я уже видел его антенну, его боевые марсы, его развевающийся на гафеле японский флаг, его офицеров в белом на верхнем мостике — крошечные белые точки, повёрнутые лицами в нашу сторону. Они нас, конечно, видели. Они, видимо, наконец, поняли — что-то непонятное приближается. Но что они могли сделать? Орудия главного калибра не наводятся в небо. Их девятидюймовки тоже. Их пятидюймовки противоминного калибра — да, могли бы попробовать, но это все требовало предварительных учений. А никто к такому не готовился.

Восемьдесят метров. Шестьдесят. Сорок.

— Ровный курс, ровный, ровный… — забормотал я себе под нос, как заклинание. — Рудов, готов?

— Готов!

Двадцать пять метров. Двадцать.

Дистанция до «Микасы» — около семисот пятидесяти метров. Я на глиссаде, скорость сто двадцать восемь, высота восемнадцать.

Идеально.

— Начинаю отсчёт. Девять. Восемь.

Я облизал губы.

— Семь. Шесть. Пять.

Я держал штурвал двумя руками. Машина шла как по струне.

— Четыре. Три.

«Микаса» — огромный, сейчас он закрыл собой полнеба, серый, грозный, обречённый.

— Два. Один. Сброс!

Штурман рванул рычаг. Я почувствовал, как машина прыгнула на пол-метра вверх — освобождённая от торпеды. Я тут же дал газ и потянул штурвал на себя — уходить, уходить, уходить, выше и в сторону.

— Есть выход! Вижу след!

Я бросил взгляд через левое плечо. Белая полоса от воздушного следа торпеды резала тёмную утреннюю воду. Прямая, ровная, идущая точно куда нужно, точно в борт. Я заметил, как на «Микасе» вдруг забегали белые точки — поняли.

Удар был страшный. Вода рядом с бортом «Микасы» вспучилась гигантским белым колоколом — будто море вдохнуло. Колокол этот рос, рос, рос, и поднялся выше первой трубы, выше мостика, до самой клотиковой антенны. Только потом, уже в кабине, до меня дошёл низкий, утробный, непохожий ни на что грохот — будто кто-то уронил наковальню в железный колодец. И тут же еще один, более мощный взрыв. Из носового погреба поднялся гигантский сноп пламени — сдетонировали снаряды главного калибра. Палуба бака превратилась в гейзер пылающего металла.

«Микаса» оседал носом с креном направо.

Я заложил левый вираж. Ушёл вверх, на трист пятьдесят метров. Услышал в трубке трещащий, торжествующий голос ведомого — пилота Корсакова:

— Атакую «Асахи»!

Я обернулся. Корсаков шёл за мной, с уступом, чуть выше. Его «Аист» нырнул, выровнялся на двадцати метрах. Я видел, как у него под брюхом мелькнула продолговатая тень, отделилась от фюзеляжа — мелькнула серебристым отблеском в утреннем солнце — и ушла вниз. Через две секунды — высокий тонкий всплеск у правого борта «Асахи». «Асахи» затрясся, вздрогнул, осел носом — но не так катастрофически, как «Микаса».

Бубнов на третьей машине зашёл на «Фудзи». Ему повезло меньше — торпеда после сброса повернула чуть-чуть влево, и попала не в борт, а в скулу. Боевая часть сработала, но «Фудзи», старшая лошадь, успела повернуться к удару носом, и взрывом ему оторвало форштевень и носовое орудие — но это было по нему как пулей по слону.

Свечников — на «Ясиму». Его попадание было лучшим из всех. Он сбросил с высоты в шестнадцать метров, с дистанции в шестьсот, идеально. Торпеда вошла «Ясиме» точно под броневой пояс. Через тридцать секунд после взрыва «Ясима» взорвался — погреб боеприпасов. Я видел этот взрыв с высоты — гриб дыма поднялся на двести метров, на триста; кусок брони — кусок бортовой брони размером с целую крестьянскую хату — взлетел над водой, перевернулся в воздухе и шумно ухнул обратно в море.

Котов вышел на «Сикисиму». Промахнулся. Торпеда прошла под килем. Котов ушёл в сторону, прокричал в трубку: «Виноват!».

Никольский — пятый, нет, шестой по очереди, — вышел на «Хацусэ». Сбросил на восемнадцати, по уставу. Попал в район кормы. Взрывом «Хацусэ» вышибло руль и оба гребных вала; корабль пошёл на циркуляцию, неуправляемо, замолкли его машины. Он стал большим стальным гробом.

В семь ноль пять утра я встал в общий круг — над всем строем. Сверху, с пятисот метров, было видно всё.

«Микаса» уже не было. Флагман затонул в восемь пятьдесят семь. Огромная воронка в воде, где он только что был, расходилась медленными концентрическими кругами; в ней плавали обломки, спасательные плотики, сотни голов в воде, которых затягивало на глубину.

«Ясима» исчез спустя десять минут.

«Асахи» оседал, кренился, медленно, с достоинством, на правый борт. Спасательные катера — японские миноносцы, как раз — подходили к нему, снимали команду.

«Хацусэ» крутился по воде, описывая широкие круги, без хода и без управления — циркуляция всё уменьшалась, корабль выгорал внутри, моряки на шлюпках эвакуировались.

«Фудзи» уходил на юг, к Чемульпо, оторванным носом вперёд. Дойдёт. Японцы хорошо умеют тащить домой подбитые корабли.

«Сикисима» прикрывал отход. Один — против всех.

Я на мгновение закрыл глаза. И мне впервые за много лет привиделось — наяву, как Нина улыбается мне с фуры в Донецке, подмигивает. Спокойно, по-домашнему. И говорит: «Молодец, Андрюша. Ты все сделал правильно. Ты настоящий Меткий стрелок! Теперь можно отдыхать».

Конец.

Предыдущая главаГлава 25 из 26Следующая глава