Мейкон
Долгое время я радовался, что родился первым. Не потому, что статус старшего давал мне больше власти, или потому, что мне не приходилось делиться своими вещами и у меня всегда была своя комната, а потому, что я получил возможность уйти первым. Это был идеальный способ сказать «пошел ты» моему отцу, который считал, что раз я его сын, значит, я должен помогать ему растить детей, готовить еду, менять подгузники, стирать...
Как только мне исполнилось восемнадцать и я окончил школу, я свалил. Записался в армию и уехал подальше, почти не вспоминая о матери, потому что за годы, прошедшие под постоянной угрозой, нависшей над нашими головами, я перестал верить, что она когда-нибудь это сделает. Я этого не хотел. Просто я больше не мог там оставаться. Всё будет хорошо. Жизнь для нее становилась легче. Дети подрастали. Всё как-нибудь само образуется.
Однако шутка обернулась против меня. Пять лет спустя меня вызвали домой на похороны, а два месяца спустя — на еще одни. В двадцать три года я стал единственным опекуном и кормильцем четверых несовершеннолетних, а родители не оставили нам ничего, кроме этого дома.
Но я жалел о том, что вообще уехал. Не потому, что думал, будто мое присутствие принесло бы матери какую-то пользу, а потому, что бремя старшего легло на плечи Арми, когда я ушел. И он этого не заслуживал. Я уже тогда был зол, каждый день борясь с туманом в голове. А он добрый и спокойный, терпеливый и душевный. Он не заслуживал этого стресса. Он заслуживал брата, который бы его не бросил.
И он заслуживает Крисджен.
Я провожу пальцем по локону ее волос, спадающему на щеку и шею, кончик которого лежит на одной из моих подушек, и снова перевожу взгляд на ее закрытые глаза. Моя рука согнута под головой, я лежу лицом к ней, а она — ко мне; занавески развеваются от утреннего ветерка. Вчера вечером она открыла мои окна. Должно быть, сделала это, пока я спал, но свежий воздух — это приятно. В комнату врывается запах цветов и свежей земли, слышен шелест пальмовых ветвей на ветру.
Но я чувствую и ее запах. Этот аромат духов в ее шампуне и кокоса на ее губах, и мне хочется, чтобы она снова обняла меня, чтобы я мог закрыть глаза и притвориться, что солнце никогда не взойдет.
Он заслуживает ее. Хотя я не хочу говорить ей, чтобы она уходила.
И тут она моргает, ее глаза открываются всё шире, и я наблюдаю, как ее взгляд фокусируется, и она понимает, что я смотрю на нее.
Мы лежим так какое-то время, и я знаю, что она хочет спросить, всё ли со мной в порядке. Не нужно ли мне чего-нибудь. Но, к счастью, она этого не делает. Я так устал.
Приподнявшись, она проверяет время на телефоне и снова смотрит на меня.
— Мне нужно будить детей, — тихо говорит она.
Я молчу, пока она поворачивается, чтобы вылезти из кровати, но затем... она возвращается, наклоняется и оставляет поцелуй на моей щеке.
Весь адреналин в моем теле устремляется к этому единственному месту.
Она разворачивается, спрыгивает с кровати и выходит из комнаты, закрывая за собой дверь.
Я сажусь; меня накрывает волна тошноты и головной боли. Смотрю в сторону и вижу, что она оставила мне стакан воды. Беру его, выпиваю залпом, спускаю ноги на пол и медленно встаю. Стены сужаются, и я не знаю, то ли это от того, что я ничего не ел с позавчерашнего дня, то ли от того, что проспал почти сутки, но я заставляю себя дойти до ванной. Снова наполняю стакан, выпиваю и наливаю еще, пью, пока жажда не отступает.
Однако тошнота подкатывает к горлу, и я бросаюсь к унитазу, извергая из себя всё, что только что выпил. В желудке нет еды, но меня рвет и рвет, пока не выходит всё до последней капли.
Я споласкиваю рот и опускаюсь на край ванны, пытаясь унять бурление в животе.
Дом начинает просыпаться. Смех. Дети. Скрип открывающихся и стук захлопывающихся дверей. Мне не хватает сестры в доме. Она бы держала всё это дерьмо под контролем.
Я смотрю в пол, пытаясь почувствовать ноги под собой. Пытаясь встать.
Вставай. Иди. Вставай.
Еще один день. Такой же, как вчера.
Встань. Не думай. Встань. Вставай. Работай. Не думай. Сделай дело. Почини что-нибудь. Построй что-нибудь. Машину. Мотоцикл. Сломанную ставню. Дверь на задний двор. Отключись. Двигайся.
Шевели, блядь, поршнями.
Еще один день. Такой же, как вчера.
Я не могу выйти из комнаты. Не могу заставить мышцы слушаться.
Крепко зажмуриваю глаза, чувствуя влагу под веками.
Я не хочу видеть людей. Не могу разговаривать. Не выношу разговоров. Такое чувство, будто все вокруг меня катаются на карусели, кружатся и смеются, а я теряю равновесие. Меня шатает. Я сейчас упаду.
Как они могут просто проживать свои дни и не чувствовать, насколько всё холодное? Я не могу просто делать вид, что мне не холодно.
Я тру лицо руками. О чем я, блядь, вообще говорю? Они не чувствуют этого, потому что не чувствуют. Потому что этого не происходит. Почему это чувствую я?
Блядь.
По лестнице плывет музыка. Танцевальная музыка Крисджен. Я представляю, как она танцует на кухне. Мое сердце бьется.
Я чувствую пол под ногами.
Встаю и стягиваю штаны для сна. Натягиваю джинсы и футболку, рывком открываю дверь спальни. Ни с кем не сталкиваюсь, спускаясь по лестнице, надеваю ботинки и выхожу через парадную дверь. Несколько секунд стою на улице, прежде чем повернуть налево, в сторону ресторана.
Открыв заднюю дверь, я вхожу в почти пустое заведение и нахожу Мариетт у кухонного стола. Она всегда приходит рано. Как и я, она предпочитает работать в тишине.
Она слышит меня и оборачивается с ножом для чистки овощей в руке. Затем расслабляется и возвращается к работе. Я сажусь на ящики рядом с морозилкой; в голове всё еще стучит.
Я люблю ее. Кровное родство или нет — она семья.
Она была мне матерью, когда мне это было нужно. Не тогда, когда мне было пять, десять или пятнадцать. А когда мне было двадцать три, двадцать семь и тридцать. Когда я понял, что жизнь становится только сложнее, и что мы все — лишь заготовки, которые дорабатываются до самой смерти.
Подойдя ко мне, она берет меня за подбородок, приподнимает его и осматривает мое лицо.
Вернувшись к столу, берет кружку и наливает чай из стоящего рядом чайника.
Несет его мне.
— Пей.
Я киваю, забирая кружку.
Пью медленно, но глотки становятся всё больше и больше, и, к счастью, желудок это принимает. Честно говоря, я никогда не любил чай, но тепло успокаивает.
Я ставлю пустую кружку, пока она нарезает овощи на день.
— Как часто ты думаешь об этом? — спрашивает она.
Когда я не отвечаю, она смотрит на меня, а я — на нее.
— Ты уже пробовал что-нибудь сделать? — настаивает она.
Я качаю головой, давая ей хотя бы это.
Если бы я что-то попробовал, меня бы здесь не было.
Она перекладывает нарезанный сельдерей в контейнер, закрывает крышкой, достает вымытую морковь из дуршлага и кладет на разделочную доску.
— Тебе стоит поговорить...
— Нет, — отрезаю я.
Я пару раз ходил к врачу, но прошлой ночью я сказал Крисджен больше, чем тому парню за три визита. Он был самодовольным и считал себя вправе указывать, и как только я совершил ошибку, упомянув о службе в армии, на этом всё и закончилось. Это стало для него простым и удобным объяснением всего, что со мной не так, хотя я признался, что чувствую себя скверно еще с детства.
Я знал, что есть и другая помощь — другие врачи, — но больше никогда об этом не думал. Я слишком занят, деньги слишком дороги, и никто в Заливе больше никогда бы мне не доверял, узнай они об этом. Особенно мужчины.
Поэтому я затолкал это поглубже. Я отключил мозг. В некоторые дни это даже не требовало усилий. Чувства приходили и уходили так же быстро.
Другие дни давались тяжело. А теперь, в последние месяцы, тяжело всегда. Шум бьет по ушам. Комнаты кажутся слишком тесными. Еда на вкус как песок.
— В последний раз, когда я видела твою маму, — говорит мне Мариетт, — она улыбалась и обнимала людей, она накрасилась и выглядела так хорошо, — она улыбается своим воспоминаниям, но затем улыбка меркнет. — Именно тогда мне стало страшно, потому что я поняла: она всё решила, — она режет морковь одну за другой. — Она была счастлива, потому что знала, что скоро всё закончится.
Меня здесь не было. Арми никогда мне об этом не рассказывал. А я никогда не спрашивал, какими были те дни перед концом.
— Моя голова — это чертова адская дыра всё время, — мои глаза горят от истощения. — Может, она думала, что станет обузой, если останется.
— И всё же никто не рад, что ее нет.
Люди могли бы обрадоваться, если бы не было меня. А может, и нет.
Может, Даллас и Трейс были бы счастливее, если бы не чувствовали себя обязанными оставаться. Может, Арми бы почувствовал, что у него есть своя собственная жизнь. Может, это я испортил Айрона.
— Ты всегда был другим, — задумчиво произносит Мариетт. — Даже в детстве ты был тише. Замыкался в себе. Обдумывал всё глубже, чем остальные. Чувствовал тьму и всегда замечал ее первым. Был слишком чувствителен к этому миру.
Она смотрит на меня сверху вниз.
— Но именно эта часть тебя и спасла нас. Мы всё еще здесь только благодаря тебе.
Я смотрю на свои колени, едва заметно качая головой.
— Мы с моей семьей можем оставаться здесь благодаря тебе, — продолжает она. — У людей есть еда в холодильнике, и они под защитой — благодаря тебе. Ты планировал, предвидел и выворачивал свой мозг наизнанку, просчитывая каждый следующий шаг, чтобы защитить то, что принадлежит нам. Ты слишком много думаешь и прячешься, так что никто толком тебя не знает. Это делает тебя пугающим и непредсказуемым. Никто не сможет сделать то, что делаешь ты. У Арми кишка тонка. Трейс и Айрон хотят другого, а Даллас хочет сжечь всё, что видит. Ты — тот, о ком мы знаем: он всегда будет здесь.
Я не могу на нее смотреть.
— Твои слабости — это твои сильные стороны, — говорит она мне. — Что бы я делала без тебя?
Я сжимаю кулаки, чувствуя, как мышцы на руках напрягаются снова и снова.
Мариетт наливает немного супа в одноразовый контейнер и протягивает мне. Я беру его; тепло просачивается сквозь пластик к моей руке.
— Ешь, пока горячий, — приказывает она.
Я делаю глоток, затем еще один, съедаю кусочки курицы и лапшу, и чем больше ем, тем сильнее разгорается аппетит.
Я слегка улыбаюсь.
— Мне нравится твой суп, — шепчу я.
Она возвращается к работе.
— Это рецепт Крисджен, — говорит она. — Она готовит для тебя всю еду.
Мое тело согревается.
Я доедаю суп и возвращаюсь к дому; вижу, как Трейс выкатывает мусорные баки на дорогу, пока Даллас загружает пикап. Арми пристегивает Декса, чтобы отвезти к няне, а Марс выбегает из дома с обедом и рюкзаком.
И мне не пришлось ни на кого орать, чтобы всё это было сделано.
Арми останавливается и смотрит на меня. Я отворачиваюсь и иду к гаражу, открываю кран со шлангом. Стягиваю футболку, отбрасываю ее в сторону, наклоняюсь и подставляю затылок под струю ледяной воды.
Это помогает. Я стою так с минуту, пока не замерзаю настолько, что даже при желании не смог бы ни о чем думать, и чувствую, как под кожей закипает прилив энергии. Закрываю кран и снова натягиваю футболку.
Подхожу к пикапам в тот момент, когда они собираются садиться внутрь. Медлю секунду, но заставляю себя произнести:
— Я поеду с вами.
Арми замирает, так и не закрыв дверь. — А?
— Я возьму «Фокс Хилл» вместе с Трейсом.
Я направляюсь к другому пикапу, кивком приказывая Трейсу бросить мне ключи.
Он вздыхает, обходя машину со стороны пассажирской двери.
— Ну и как мне теперь бухать на работе? — ворчит он. — Дерьмо.
Арми бросает на меня долгий, последний взгляд, прежде чем завести двигатель. Он уезжает в сторону дома няни, а я собираюсь сесть за руль, но слышу музыку. Оглянувшись, замечаю Пейсли и Крисджен, которые прыгают у бассейна под какую-то песню Оливии Ньютон-Джон.
Розовый. Она напоминает мне вещи цвета фламинго. Водные пистолеты, домики на деревьях и свежескошенную траву. Я чувствую запах солнцезащитного крема, и всё это напоминает мне о детстве.
Рядом с ней как будто всегда лето.
Я сажусь в пикап, с нетерпением предвкушая поездку, потому что знаю: когда мы вернемся домой, она будет здесь.
Сегодня она спит в моей комнате.
Не навсегда.
Просто еще одну ночь.