К книге
Греческая тирания: у истоков европейского авторитаризмаЧасть III. Младшая тирания. Глава 9. Рождение новой, или младшей, тирании. Ее предтечи в Афинах
50%
Часть III. Младшая тирания. Глава 9. Рождение новой, или младшей, тирании. Ее предтечи в Афинах
10

Во всем многообразии явлений, составляющих существо кризиса полисной системы в Античной Греции, нас особенно интересует то, что всегда было проблемой проблем человеческого общежития, — отношение личности к однажды установившемуся общественному порядку. В Греции классического времени это отношение определялось стремительным развитием индивидуализма, что в крайнем своем политическом выражении обернулось возрождением самого одиозного из авторитарных режимов — тирании.

Понятно, что тирания есть явление исключительное, порождаемое чрезвычайными обстоятельствами. В политической жизни древних греков дважды обстоятельства складывались особенно благоприятно для возникновения тиранических режимов, и дважды тирания оказывалась существенным фактором исторического процесса. Первый раз это случилось в архаическую эпоху, в пору рождения у греков их государственности в форме городской гражданской общины-полиса, а второй — в период уже так называемого кризиса полиса. Соответственно различают и два вида тирании: раннюю, или старшую, эпоха которой определяется с середины VII в. и до 60-х годов V в. до н. э., когда пала последняя такая тирания в Сицилии, и позднюю, или младшую, — с конца V в. и до утраты греками политической самостоятельности после победы над ними Филиппа Македонского(338 г. до н. э.).

В обоих случаях принципиальное содержание ситуации составляло одно и то же — общественная смута, и точно так же одинаковым было порожденное этой смутой сопутствующее явление — тирания. Однако характер самой смуты был различен в эти разные эпохи, и это определило и некоторые различия в формах старшей и младшей тирании и еще больше разность исторической роли, которую каждой суждено было сыграть.

Эпоха старшей тирании — это время становления греческих городов-государств — полисов. Новая цивилизация рождалась в ходе борьбы между родовой знатью, узурпировавшей власть в общинах, и остальной массой бесправного народа — демоса, руководимой торгово-ремесленной верхушкой города. В условиях смуты отдельным честолюбцам нередко удавалось насильственным образом, вопреки воле правящего сословия и при поддержке демоса, увлеченного их демагогией, захватить власть в общинах и установить свое единоличное правление. Это было достаточно распространенным явлением, и выше мы охарактеризовали правления Кипсела и Периандра в Коринфе, Писистрата в Афинах, Поликрата на Самосе и ряда сицилийских тиранов.

Вынужденные учитывать интересы общественного развития, эти правители часто проводили важные преобразования в своих общинах. Главное, однако, состояло в том, что они сокрушили могущество знатных, аристократических родов и таким образом содействовали окончательному торжеству полисного строя — постольку, конечно, поскольку перед этим удавалось избавиться и от них самих. Ибо при всем положительном вкладе, который внесла в исторический процесс старшая тирания, она всегда оставалась тем, чем была с самого начала — режимом личной власти, порожденным бурной, переходной эпохой, правлением насильственным и беспринципным. Поэтому как только общество начинало чувствовать себя достаточно сильным, оно спешило избавиться от тяжкой и суровой опеки, и сделать это было тем легче, что сама тирания — порождение временной, ненормальной ситуации — никогда не была прочным режимом. К середине V в. тирания почти повсюду пала, уступив место полисной республике.

После кратковременного периода стабилизации греческое общество в конце V в. вновь вступило в полосу смут, и вновь к жизни явилась тирания. Однако характер кризиса был теперь иным. Теперь смуты были связаны не с рождением, а с упадком полисного строя, этой основы основ классической цивилизации. Иную роль играли теперь и возродившиеся тиранические режимы.

Тирания всегда была болезнью общества, но если старшая тирания с известной точки зрения может рассматриваться как болезнь роста, то тирания младшая была уже старческим недугом. Родившаяся в условиях начавшегося кризиса, младшая тирания сама также сильно способствовала крушению полисного строя. Будучи по существу военной диктатурой, она подрывала устои полисных республик и готовила почву для военных монархий эллинистического типа. Насильственное по своей природе, исполненное всяческого произвола, лишенное как будто бы даже такого имевшегося у старшей тирании исторического оправдания, как борьба с аристократической реакцией, правление новых тиранов воспринималось большинством современников как безусловное зло, и это как раз и завершило превращение слова "тиран" в тенденциозный, исполненный именно одиозного звучания политический термин.

Мы начнем с рассмотрения первых признаков возрождения тирании в конце V в. до н. э.; говоря более конкретно, начнем с тех примеров, которые доставляет нам история Афин, где мы встречаем исторические фигуры и явления, которые могут быть названы предтечами младшей тирании. Затем проследим историю наиболее примечательных тиранических режимов в Балканской Греции в позднеклассическое время (IV в. до н. э.). Следующим этапом станет изложение истории самой яркой из тираний, возникших в то время на периферии греческого мира, — тирании в Сицилии.

1. Алкивиад

Как известно, ничто так не ускорило развитие кризиса полиса, как Пелопоннесская война, надолго расколовшая греческий мир на два враждебных лагеря, проафинский, демократический, и проспартанский, олигархический (431–404 гг. до н. э.). Среди новых социальных факторов, вызванных ею к жизни, были и такие, которые самым непосредственным образом предуготовляли возрождение тирании. Условия военного времени — объективная необходимость сосредоточения политической и военной власти в немногих руках, шаткость и неустойчивость общественного порядка, кажущаяся или действительная неспособность обычных органов власти справиться с возросшими трудностями — резко стимулировали рост политического значения отдельной личности, что таило в себе немалую опасность для полисного, республиканского строя. В ходе Пелопоннесской войны отчетливо обнаружились противоречия между полисными, коллективистическими принципами жизни и запросами ощутившей свою силу личности, в связи с чем в среде граждан вновь ожила никогда совершенно не умиравшая тревога перед возможным возрождением тирании.

Впервые это проявилось в Афинах, более развитых и более открытых воздействию войны, чем любой другой полис. Сначала Алкивиад своим вызывающим поведением, своими необычайными успехами и неоднократными чрезвычайными назначениями дал повод для серьезных опасений, а затем в лице антидемократических режимов Четырехсот и Тридцати, а главным образом в лице лидера этих последних Крития, афиняне действительно столкнулись с тем, чего они так сильно опасались.

Дать по возможности развернутую характеристику этих только что отмеченных примеров с точки зрения того, как развивался конфликт между полисным и личностным началами, — вот цель, которую мы преследуем в рамках этой главы. Очевидно, что таким путем мы сможем проследить то, что нас более всего интересует, — тенденцию к возрождению тирании.

В Афинах, как и в любом другом греческом городе, никогда не было недостатка в честолюбивых, энергичных людях, мечтавших о политической карьере. Однако со времени реформ Клисфена и в особенности в результате последовательного применения остракизма полис постепенно взял под свой контроль честолюбивые устремления отдельных личностей. “Воля к власти" отдельных знатных лиц (ибо, как правило, только представители знати и обладали надлежащей подготовкой и реальной возможностью для активной политической деятельности) могла быть реализована лишь в тех рамках, которые были установлены законом полиса. На протяжении ряда десятилетий это правило оставалось в силе. Фемистокл и Аристид, Кимон и Эфиальт, Перикл и Фукидид, сын Мелесия, — все эти политические лидеры должны были соразмерять свою деятельность с законом полиса, и степень соответствия этому закону определяла и успех их политики и их личную судьбу.

Пелопоннесская война подвела черту под этим периодом. Ускоренные ее воздействием естественные процессы разложения выступили теперь на поверхность. В связи с нарушением системы равновесия и в социальноэкономической и в политической области отчетливо обозначались никогда, впрочем, совершенно не исчезавшие противоречия между полисным и личностным началами. Образ сильной личности, казавшийся плодом абстрактных размышлений философов и пылкой фантазии поэтов, неожиданно воплотился в реальные фигуры, а противоречия между традиционным, но отживающим строем и новыми, как казалось, более соответствующими природе устремлениями стали определяющей чертой политической и интеллектуальной жизни.

Свое яркое воплощение эти новые тенденции впервые нашли в личности Алкивиада. Его поведение и деятельность были проникнуты тем новым духом, теми идеями и представлениями, критическими и новаторскими в своей основе, рождение которых было обусловлено всем ходом объективного развития, а усвоение облегчено активной просветительской деятельностью софистов и Сократа, этих столпов нового интеллектуального движения.

Алкивиад родился около 451/50 г. Он был отпрыском знатного и богатого рода. Его отец Клиний принадлежал к старинному роду Эвпатридов, который возводил свое происхождение к мифическому герою Эврисаку, сыну Эанта, а через этого последнего — к самому Зевсу. Его мать Диномаха принадлежала к не менее древнему и еще более знаменитому роду Алкмеонидов. Предки Алкивиада играли видную роль в политической жизни Афин, а два наиболее известных — дед отца Алкивиад и прадед матери Клисфен (этот в особенности) — стояли у колыбели афинской демократии. Сам Алкивиад был щедро наделен от природы телесною силою, красотой, острым умом, наконец (что особенно ценилось в древности) даром красноречия. Он получил также превосходное образование в школе софистов и Сократа, с которым особенно был дружен.[18]

Знатный, богатый, унаследовавший почет и влияние предков, сам наделенный разнообразными способностями и знаниями, Алкивиад обладал замечательными возможностями для участия в политической жизни своего родного города. Казалось, самой судьбой ему было предназначено занять в Афинах такое положение, каким в течение длительного времени обладал его знаменитый родственник и опекун Перикл. Однако политическая карьера Алкивиада была совершенно отлична от того пути, которым обычно следовали афинские аристократы, жаждавшие политической деятельности и славы. Примыкали ли они к тому или иному крылу правящей демократии или даже к оппозиционной олигархии, в любом случае они действовали в духе традиционных полисных доктрин и представлений. Не то было с Алкивиадом: вся его политическая деятельность, как и его личное поведение, была вызовом традиции, ниспровержением укоренившихся норм и представлений.

Современникам и согражданам Алкивиада на первых порах в особенности бросались в глаза его экстравагантные выходки в личной жизни. Эти его поступки могли казаться чудачествами своенравного аристократа, и хотя находились люди, склонные усматривать в поведении Алкивиада преступное пренебрежение к обычаю, не было недостатка и в таких, которые готовы были восхищаться дерзкими, но остроумными выходками Алкивиада.

С обращением Алкивиада к активной политической деятельности (после 422 г.) для афинян открылся новый источник беспокойства. Необычайные масштабы, цели и средства, равно как и неожиданные повороты в политических акциях Алкивиада, заставляли все большее число людей с опасением взирать на этого баловня судьбы и кумира публики. Чтобы убедиться в том, насколько опасения этих, по выражению Плутарха, “почтенных граждан” были оправданы, необязательно прослеживать всю политическую биографию Алкивиада — достаточно остановиться на некоторых характерных чертах и эпизодах.

Натура Алкивиада, страстная и увлекающаяся, поражает богатством оттенков. “Но, — подчеркивает его биограф Плутарх, — среди многих присущих ему от природы горячих страстей самой пылкой была жажда первенства и победы" (Плутарх. Алкивиад, 2). Это сильно развитое честолюбие побуждало Алкивиада добиваться первенства в играх и состязаниях у себя дома, в Афинах, и в Олимпии, где в 416 г. ему удалось одержать блестящую победу в состязании четырехконных колесниц. Это же честолюбие явилось мощным стимулом его выступления на политическом поприще.

Главное, однако, состояло в том, что честолюбие Алкивиада, в духе новых индивидуалистических настроений, а в особенности под влиянием софистической доктрины о естественном праве сильного, было проникнуто безграничным эгоизмом, исключавшим подчинение собственных устремлений идее общего блага. Усвоенный в школе софистов скепсис, доходивший порою до откровенного цинизма, равно как и изощренность в политической демагогии и софистике, делали этого честолюбца вдвойне опасным для афинской демократической республики.

Именно в крайнем, осознанном индивидуализме Алкивиада следует искать основание его пресловутой политической беспринципности. В сущности для него в политике всегда была лишь одна цель — личное первенство, к достижению которого он стремился во что бы то ни стало, любыми средствами, дозволенными или недозволенными, отвечавшими тогдашним представлениям о морали или нет. В молодые годы он примкнул к радикальной демократии отчасти в силу традиции своего дома, отчасти в пику своему сопернику Никию, но более всего, как он сам, если верить Фукидиду, позднее объяснял в Спарте, ввиду невозможности иначе играть первенствующую роль в Афинах (Фукидид, VI, 89). Однако его деятельность сразу приобрела отчетливо выраженный демагогический характер, и он никогда не колебался пожертвовать интересами партии, к которой в данный момент примыкал, в угоду собственной выгоде или прихоти. Свидетельством политической беспринципности и беззастенчивости Алкивиада было неожиданное соглашение его со своим соперником и противником Никием против Гипербола накануне проведения остракизма в 416 г., следствием чего было изгнание признанного вождя народа Гипербола и окончательная компрометация самого остракизма как средства общественного контроля над политически значимыми личностями.

Эта же беспринципность сделала для Алкивиада возможным после бегства в Спарту в 415 г. активное сотрудничество с врагами своего родного города. Он энергично поддержал явившихся в Спарту с просьбой о помощи послов Коринфа и Сиракуз. В речи, произнесенной по этому поводу в Спарте, он доказывал необходимость активного вмешательства спартанцев в борьбу с афинянами. Это по его совету спартанцы направили в Сицилию вспомогательные войска во главе с суровым и решительным военачальником Гилиппом (в 414 г.) и открыли военные действия против афинян в Балканской Греции, заняв в самой Аттике важный опорный пункт Декелею (в 413 г.). При его же содействии в Спарте было решено поддержать сепаратистские устремления афинских союзников в Ионии, наладить сотрудничество с персидским сатрапом Тиссаферном и начать интенсивную морскую войну у побережья Малой Азии (в 412 г.).

Позднее, когда Алкивиад поссорился с лакедемонянами и искал способа возвратиться на родину, ему было безразлично, у кого искать помощи в достижении своей цели, и он вел переговоры сначала с олигархами против находившихся у власти демократов, а затем с демократами против пришедших к власти и отвергнувших его олигархов (рубеж 412–411 гг.).

Своей ловкостью в обращении с людьми, своим блестящим красноречием Алкивиад достигал многого и обычно в первый момент склонял на свою сторону тех, в ком особенно нуждался. Но, конечно, и тогда были люди, которые прекрасно понимали характер Алкивиада и с первого взгляда догадывались о сути его стараний. Одним из таких был, по свидетельству Фукидида, афинский олигарх Фриних. Осенью 412 г. он предупреждал своих товарищей, подготовлявших олигархический переворот, против сотрудничества с Алкивиадом. По словам Фукидида, “он находил, что Алкивиаду, как то было и на самом деле, столь же мало дела до олигархии, как и до демократии, что он помышляет только об одном: как бы, ниспровергнув существующий государственный порядок, возвратиться по приглашению своих сторонников" (Фукидид, VIII, 48).

Замечательным в этой фразе Фукидида является вводное предложение: «Как то было и на самом деле», — редкое для этого писателя выражение прямого согласия с передаваемой им сентенцией исторического персонажа. В полном соответствии с Фукидидом и, очевидно, с действительностью лучший из новейших биографов Алкивиада мог сказать: “Он (Алкивиад. — Э. Ф.) хотел быть первым, хотел властвовать в Афинах, в Греции, во всем известном тогда мире <..>. Под какой формой была бы достигнута эта цель, ему было все равно. Поэтому в сущности он не принадлежал ни к демократической, ни к постепенно подымающейся олигархической партии; по мере надобности он старался использовать как одну, так и другую”.[19]

В этом, однако, имелась и своя слабая сторона. Бросавшаяся в глаза уже современникам политическая чужеродность Алкивиада, несовместимость его образа действий с традиционными полисными принципами, демократическими и олигархическими в равной степени, имела своим следствием рано развившееся в обществе подозрение. К Алкивиаду стали относиться с недоверием все — демократы в такой же степени, как и олигархи.

Это таило в себе угрозу изоляции, и действительно, дважды в своей жизни Алкивиад оказывался в положении третьего лишнего. Первый раз — в 415 г., когда при разборе дела святотатцев против него объединились и демократы, и олигархи, и беспринципные демагоги, тогда разыгрывавшие из себя приверженцев демократии, а позднее ставшие вождями олигархии Второй раз — в 407 г., когда, после поражения при Нотии, отставленный демократами и ненавидимый олигархами, он должен был окончательно отказаться от политической деятельности на родине. Справедливо замечание В.Фишера: “Как раз тем, что он, по правде сказать, не принадлежал ни к какой партии, он главным образом и подготовил себе свое падение”.[20]

Правда, для политика такого типа всегда оставался выход: используя свой авторитет и популярность, апеллируя к народной массе и опираясь на преданных друзей и войско, он мог попытаться прямо взять власть в свои руки и таким образом стать над обеими традиционными группировками в полисе. Однако ни в 415, ни даже в 407 г. Алкивиад не сделал такого шага, и этим в конце концов обрек себя на политическую смерть.

Политическая беспринципность Алкивиада с точки зрения традиционных полисных представлений не исключала, однако, того, что в своем роде он был замечательным политиком, в котором государство часто испытывало огромную нужду. Исключительная ситуация военных лет, ставшая в условиях затянувшегося афино-пелопоннесского конфликта едва ли не нормой, постоянно требовала исключительных решений и исключительных же методов действия. И хотя это может показаться парадоксом, но именно в беспринципности Алкивиада, в беззастенчивом использовании им любых методов и средств, если они оказывались пригодными для достижения цели, в его порывистой энергии, освобожденной от пут традиции, часто заключался секрет его поразительных успехов в такой ситуации, где политик традиционного типа был обречен на бездействие или даже на поражение.

Можно указать здесь на беспрецедентные последствия сложной политической игры, которую Алкивиад вел в 421–418 гг. с целью возобновления решающего наступления на Спарту, и которая привела, впервые в истории афино-спартанского противостояния, к созданию в самом Пелопоннесе антилакедемонской коалиции, открыв возможность непосредственного нападения на Спарту. Когда же эта попытка окончилась неудачей (не по вине Алкивиада), неуемная энергия молодого честолюбца нашла скоро выход в организации грандиозной Сицилийской экспедиции, открывшей перед афинской политикой невиданные горизонты и создавшей новые перспективы в ведении войны (415 г.). Конечно, сама идея похода в Сицилию не была изобретением Алкивиада. Задолго до этого, в 427 и 425 гг., афиняне уже организовывали предприятия подобного рода. Однако Алкивиаду этот своеобразный Drang nach Westen был обязан своим размахом, ясностью поставленной цели и грандиозностью замысла в связи с общей переориентацией политики и войны. Позднее, в сложной ситуации 411–408 гг., когда Афины находились уже на грани поражения, энергичные действия вновь возглавившего афинский флот Алкивиада вернули афинянам контроль над проливами, укрепили их общее положение на море и вселили в их ослабевшие души новые неожиданные надежды.

Что во всех этих действиях Алкивиада подхлестывала прежде всего жажда личной славы и возвышения, это не снижает значения самих этих несомненно выдающихся свершений. Между тем, как раз то, что еще, помимо честолюбия и эгоизма, порицали его политические противники, — его молодость и безрассудство — как раз это, он мог это с полным правом подчеркнуть, и было одной из главных причин его поразительных успехов.

Понятно, что эти успехи Алкивиада создавали ему невероятную популярность, особенно среди воинов и в массе простого народа. В промежутке между Никиевым миром и Сицилийской экспедицией (421–415 гг.) его авторитет непрерывно возрастал и достиг своей кульминации к 416–415 гг., что нашло отражение косвенным образом в проведении остракизма в 416 г., а более непосредственно в ответственном и почетном назначении Алкивиада одним из трех стратегов-автократоров, на которых возлагалось руководство Сицилийской экспедицией.

Алкивиад сам сильно содействовал росту своей популярности щедростью и великолепием своих литургий, блеском своих выступлений и побед на общегреческих празднествах — Олимпийском и Немейском. Этому же служила осуществлявшаяся им пропаганда собственных триумфов с помощью соответствующих, созданных по его заказу, художественных произведений. Так, Эврипидом был сочинен эпиникий в честь его победы в Олимпии, а художником Аристофонтом была написана картина в память другой его победы — на Немейских играх. Алкивиад был изображен здесь сидящим на коленях у Немеи — богини-покровительницы священной местности Немеи.

Все это — и действительные успехи, и искусная пропаганда их с помощью самых разнообразных средств — создавало вокруг Алкивиада героический ореол. Сограждане в массе своей восхищались им, прочие греки относились к нему с уважением, а раболепному пресмыкательству афинских союзников вообще не было предела.

Тяжкие потрясения, которые афинянам пришлось испытать после 415 г., не подорвали этой тенденции. Наоборот, чем тяжелее складывалась обстановка, чем менее способными оказывались органы власти и государственные руководители традиционного типа справиться с растущими трудностями, тем больше надежд масса народа склонна была возлагать на необычайные способности Алкивиада, содействуя таким образом рождению культа его личности.

Разумеется, нельзя закрывать глаза на то, что боульшая часть свидетельств о необычайно большой роли и необычайно высоком авторитете Алкивиада исходит от позднейпих авторов, склонных в духе своего времени преувеличивать значение отдельной личности. С такой именно тенденцией мы сталкиваемся уже у проникнутого предмонархическими настроениями Исократа. Затем через посредство выпедпих из пколы Исократа историков Эфора и Феопомпа эта тенденция была усвоена и более поздними писателями — Диодором, Плутархом, Корнелием Непотом, Юстином (Помпеем Трогом).

Однако несомненно, что в случае с Алкивиадом начало таким воззрениям было положено еще при жизни самого героя и не чем иным, как стихийно складывавшимся настроением общества. Замечательно, что отражение такого настроения мы находим уже у Фукидида, писателя, современного Алкивиаду и, в отличие от более поздних авторов, не склонного еще подчеркивать значение отдельной личности. Рассказывая о политических распрях у афинян в 411 г., Фукидид отмечает благотворную, спасительную роль Алкивиада, который своим вмешательством предупредил открытое выступление демократически настроенного флота на Самосе против закрепившихся у власти в Афинах олигархов и таким образом спас афинский народ от братоубийственной войны, а афинское государство — от неминуемой гибели. Позднее именно этот эпизод был использован Исократом в речи “Об упряжке” для совершенно уже безудержного прославления Алкивиада как всеобщего посредника, умиротворителя и спасителя.

Другие несомненно надежные свидетельства энтузиастического отношения современников и сограждан к Алкивиаду находим мы у Ксенофонта, который рассказывает о характерной гордости солдат Алкивиада, привыкших под его водительством одерживать победы и не желавших поэтому смешиваться с воинами, служившими под началом других, менее удачливых командиров (Ксенофонт. Греческая история, I, 2, 15 сл.). Тот же Ксенофонт рассказывает о всеобщем возбуждении, вызванном в Афинах состоявшимся, наконец, летом 407 г. возвращением Алкивиада из изгнания, в котором он находился с 415 г. (там же, I, 4, 8 сл.). Ксенофонт сдержан в своем описании, однако его рассказ можно дополнить рядом деталей, которые сообщают, основываясь главным образом на свидетельствах Эфора и Феопомпа, позднейшие писатели Диодор, Плутарх, Корнелий Непот и др.

Итак, по единодушному свидетельству древних авторов, в тот день для встречи прославленного полководца и победоносного войска в Пирей сошлись чуть ли не все жители Афин. Всех в особенности тянуло посмотреть на Алкивиада, и хотя не было недостатка в таких, которые видели в Алкивиаде виновника всех прошлых бед и вообще относились к нему с подозрением, большинство было настроено весьма доброжелательно. А когда Алкивиад сошел на берег, эта доброжелательность превратилась в восторг. Алкивиада осыпали приветствиями, увенчивали лавровыми венками и тениями (головными повязками), удостаивая его, таким образом, награды, которая обычно полагалась атлетам — победителям на общегреческих празднествах, но которую с некоторых пор стали переносить и на удачливых полководцев.

В данном случае дело, конечно, не ограничилось стихийным поднесением венков и лент. После выступлений Алкивиада на заседании Совета Пятисот и в народном собрании наэлектризованный его речами афинский народ декретировал ему невероятные почести: ему были компенсированы материальные потери, вызванные конфискацией имущества после заочного осуждения в 415 г.; жрецы Эвмолпиды и Керики должны были снять с него наложенные ранее проклятия, а стелы с вырезанными на них текстами осуждения и проклятий были брошены в море. Он был награжден золотыми венками, и наконец, как выражение господствующего убеждения в том, что он один в состоянии восстановить былую мощь государства, Алкивиад был назначен главнокомандующим всех вооруженных сил на суше и на море Подчеркнем это беспрецедентное, по-видимому, назначение Алкивиада стратегом-автократором sine collegis. Правда, затем, кроме Алкивиада, были избраны еще два стратега, но их полномочия были ограничены: они были избраны с согласия Алкивиада в качестве его помощников по командованию сухопутными войсками.

Во всем этом нельзя не видеть свидетельства большой популярности и авторитета, которыми Алкивиад вновь пользовался среди своих сограждан-афинян. Впрочем, авторитет Алкивиада был необычайно велик и за пределами Афин, и отовсюду ему оказывали самые высокие знаки внимания. Так, самосцы, очевидно в пору наибольших успехов Алкивиада в морской войне у побережья Малой Азии, почтили его бронзовой статуей, которую они поставили в святилище наиболее уважаемой у них богтни Геры. Всеобщий взгляд на Алкивиада как на наиболее авторитетную фигуру среди афинских военачальников и даже, более того, как на самостоятельную политическую величину превосходно выразил персидский сатрап Фарнабаз, который, заключив в отсутствие Алкивиада договор с афинскими стратегами (под Калхедоном в 408 г.), настоял затем на том, чтобы этот договор был скреплен еще и клятвою Алкивиада, и обменялся с Алкивиадом особыми заверениями в верности, независимо от общей клятвы, которую они принесли в официальном порядке (Ксенофонт. Греческая история, I, 3, 8 — 12).

Что касается Афин, то здесь популярность Алкивиада в летние месяцы 407 г. непрерывно возрастала и достигла своей кульминации в тот момент, когда ему удалось во время очередных празднеств в честь Деметры и Коры счастливо провести торжественную процессию в Элевсин и обратно по суше, что уже давно не удавалось афинянам ввиду вражеского присутствия в Декелее. После этого, пишет Плутарх, “Алкивиад и сам возгордился, и войску внушил надменную уверенность, что под его командою оно непобедимо и неодолимо, а у простого люда и бедняков снискал поистине невиданную любовь: ни о чем другом они более не мечтали, кроме того, чтобы Алкивиад сделался над ними тираном, иные, не таясь, об этом говорили, советовали ему презреть всяческую зависть, стать выше нее и, отбросив законы и постановления, отделавшись от болтунов — губителей государства <..>, действовать и править, не страшась клеветников. Какого взгляда насчет тирании держался сам Алкивиад, нам неизвестно, но наиболее влиятельные граждане были очень испуганы и принимали все меры к тому, чтобы он отплыл как можно скорее: они неизменно одобряли все его предложения и, между прочим, подали голоса за тех лиц, каких он сам выбрал себе в товарищи по должности” (Плутарх. Алкивиад, 34, 7 — 35, l).

Этот отрывок — замечательное свидетельство того, насколько тогдашняя ситуация в Афинах была чревата тиранией. Достоверность рассказа не вызывает сомнений: он основан, по всей видимости, на свидетельствах какого-то хорошо осведомленного историка — Эфора или Феопомпа — и находится в соответствии как с общим характером обстановки, так и со всегдашним отношением афинян к Алкивиаду. Действительно, в глазах афинян Алкивиад всегда — а тогда, конечно, более чем когда-либо — был наиболее вероятным кандидатом в тираны. Целый ряд античных авторов свидетельствует об опасениях, которые внушал на этот счет своим согражданам Алкивиад — как своим вызывающим поведением в личной жизни, так и особенным, необычайным характером своей политической деятельности. Об этом писал уже современник Фукидид. В сицилийском логосе, разъясняя наперед ненормальный характер отношений, сложившихся между полководцем и народом, он отмечал: “Большинство афинян испугалось крайней распущенности Алкивиада в его личной жизни и его широких планов во всем том, что он делал в каждом конкретном случае; опасаясь стремлений Алкивиада к тирании, они стали во враждебные к нему отношения ” (Фукидид, VI, 15, 4).

С той же точки зрения, т. е. имея в виду поведение Алкивиада в личной жизни и в политике, оценивает характер Алкивиада Плутарх, подчеркивая, какие сильные опасения внушал он своими экстравагантными выходками части афинских граждан: “Видя все это, почтенные граждане негодовали и с омерзением отплевывались, но в то же время страшились его презрения к законам и обычаям, угадывая в этом нечто чудовищное и грозящее тиранией” (Плутарх. Алкивиад, 16, 1–2). И несколько ниже, после ряда новых примеров: “Но людям пожилым и это было не по душе: всё это, твердили они, отдает тиранией и беззаконием” (там же, § 7).

Замечательно, что распространенность таких подозрений признает и защитник Алкивиада Исократ, но, разумеется, лишь для того, чтобы сразу же опровергнуть их. “Многие из граждан, — заявляет в речи „Об упряжке" Алкивиад Младший, — относились к нему (Алкивиаду. — Э. Ф.) с предубеждением, считая, что он замышляет стать тираном. При этом они исходили не из его поступков, а из простого предположения, что дело это — предмет желаний для всех, свершить же его более всего в состоянии мой отец” (Исократ, XVI, 38).

Впервые эти общие опасения вылились в ясно осязаемый страх в связи с таинственным делом — неожиданным надругательством над гермами накануне Сицилийской экспедиции. В атмосфере тревожных ожиданий и смутных предчувствий, естественных накануне столь ответственного предприятия, это странное происшествие было воспринято в народе как дурное предзнаменование и, более того, не без участия демагогов было истолковано как признак подготовлявшегося государственного переворота. Обнаружившиеся вслед за тем новые преступления против религии, в частности профанация священных мистерий, и действительная или мнимая причастность к этому Алкивиада дали повод многочисленным политическим недругам Алкивиада немедленно связать версию о заговоре с его именем. Можно не сомневаться, что утвердившаяся таким образом во мнении общества причастность Алкивиада к преступлениям против религии в свою очередь давала толчок к истолкованию этих преступлений как части более обширного заговора, направленного именно на установление тирании

Эти подозрения насчет Алкивиада никогда совершенно не умирали; понятно, что необычайная популярность и авторитет, которые он снова приобрел в 411–408 гг., и необычайные почести и назначения, которых он удостоился по возвращении в Афины, вновь разбудили старые страхи. Выше мы уже привели свидетельство Плутарха о том, как сильно были обеспокоены влиятельнейшие граждане города и с какой готовностью они шли на все уступки Алкивиаду, лишь бы только поскорее выпроводить его из Афин. Важным дополнением к этому является то, что нам известно об обстоятельствах последовавшего вскоре затем нового смещения Алкивиада. По свидетельству Ксенофонта, причиной этого было раздражение афинян против Алкивиада после неудачи при Нотии, которую они приписывали его небрежности и распущенности. Психологические основания столь резкой перемены в отношении афинян к своему любимцу очевидны. Алкивиада погубила, как это ни парадоксально, его же собственная невероятная популярность. Уж слишком безгранична была у массы афинян вера в его силу и способности, и поэтому любую неудачу, даже такую случайную и незначительную, как при Нотии, они готовы были приписать отсутствию у Алкивиада доброй воли.

Однако, помимо разочарования, были и другие обстоятельства, содействовавшие падению Алкивиада; о них мы узнаем из более обстоятельного, опирающегося на свидетельства Эфора, рассказа Диодора (XIII, 71–74). Согласно Диодору, было по крайней мере два повода к обвинению и смещению Алкивиада — насилия его по отношению к союзным городам, в частности против малоазийской Кимы, и случившееся в его отсутствие поражение афинского флота при Нотии. Соответственно было две группы обвинителей — союзники-кимейцы и “некоторые из воинов, находившихся на Самосе” Одни обвиняли Алкивиада в причинении обид союзным городам, другие — в нелояльности по отношению к собственному городу. В частности, воины с Самоса утверждали, что Алкивиад “сочувствует делу лакедемонян и поддерживает дружбу с Фарнабазом, с помощью которого он рассчитывает по окончании войны подчинить своей власти сограждан” (Диодор, XIII, 73, 6).

С этим перекликается и свидетельство Плутарха, согласно которому Алкивиаду ставили в упрек не только обычные распущенность и самоуправство, но и княжеские замашки: “Ему вменяли в вину также постройку крепости, которую он возвел во Фракии близ Висанфы — убежище на случай, если он не захочет или не сможет жить в отечестве, утверждали обвинители” (Плутарх. Алкивиад, 36, 3).

По Диодору, все эти обвинения были восприняты афинским народом с тем большим вниманием, что он давно уже с подозрением относился к дерзкой отваге Алкивиада (Дирдор, XIII, 74, 1). О том же свидетельствует и Корнелий Непот, который прямо заявляет, что афиняне боялись возможного стремления Алкивиада к тирании (Корнелий Непот. Алкивиад, 7, 3). Впрочем, относительно этих опасений мы располагаем и современным свидетельством. Два года спустя Аристофан в “Лягушках” возвращается к теме Алкивиада и устами Диониса заявляет о все еще неравнодушном отношении афинского государства к этому человеку:

Желает, ненавидит, хочет все ж иметь.

(Лягушки, 1425)

А несколько дальше заставляет другого своего героя — Эсхила — высказать характерное замечание, которое нельзя расценить иначе, как предупреждение согражданам:

Не надо львенка в городе воспитывать.

А вырос он — себя заставит слушаться.

(там же, 1431 сл.)

Спрашивается теперь: насколько были обоснованы эти опасения и обвинения? Стремился ли действительно Алкивиад к захвату тиранической власти? Прямого ответа на этот вопрос в имеющихся в нашем распоряжении материалах нет. По-видимому, уже в древности на этот счет не было полной ясности. По крайней мере Плутарх, который специально интересовался этой темой, оставляет вопрос открытым (Плутарх. Алкивиад, 35, l). Все же мы думаем, что есть достаточно оснований для вынесения известного, хотя бы предположительного суждения. Начнем с первой части вопроса: об обоснованности опасений афинян.

Несомненно, ситуация 407 г. в Афинах была чревата тиранией. Налицо были все условия, которые делают возможным рождение тирании: тревожная атмосфера ожидания, когда у массы народа страх за настоящее еще не прошел, а надежды на будущее были весьма неопределенными; присутствие в городе честолюбивого и энергичного политика, всегда мечтавшего о первенстве и власти и теперь не отказавшегося от того высокого назначения, которого его удостоил народ; наличие у этого политика не только воли к власти, не только исключительной популярности и авторитета, этих важнейших предпосылок личного возвышения, но и умения воздействовать на массы в желательном для себя направлении и известной силы, на которую, как казалось, он мог опереться в решающий момент.

О харизматическом даре Алкивиада подчинять других своему влиянию мы уже упоминали выше. Заметим, что и тогда, в 407 г., Алкивиад не преминул воспользоваться этой своей способностью. Его первые выступления перед Советом Пятисот и в народном собрании отличались такой силой, довели присутствующую массу народа до такого возбуждения, что совершенно была исключена возможность трезвого и критического обсуждения, возможность оппозиции. И в дальнейшем Алкивиад продолжал действовать как ловкий демагог; в частности, он искусно воспользовался успехом с проведением священной процессии в Элевсин, чтобы еще больше разжечь народный энтузиазм и поднять свой авторитет до степени nec plus ultra.

Со всем этим связан и другой вопрос — о реальной силе Алкивиада. Несомненно он располагал поддержкою широких масс народа. Многие видели в нем спасителя государства, многие возлагали на него надежды на социальное переустройство: бедняки рассчитывали, что он произведет политический переворот и поможет их бедности, богатые, напротив, что он обуздает растущие аппетиты черни. Впрочем, как и в другие годы, так и тогда, более определенными были симпатии простого народа, не социальных верхов.

Все это как будто бы указывает на возможность для Алкивиада политической игры в стиле Цезаря или, если угоден пример из более близкого времени, Дионисия Старшего. Такого рода прогноз может показаться тем более вероятным, что и Алкивиад, подобно Дионисию, располагал дополнительною поддержкою войска и группы влиятельных друзей. Об этих последних стоит сказать подробнее.

Алкивиад, как, впрочем, и любой аристократ, занимавшийся активной политической деятельностью, всегда располагал группой ближайших приверженцев. Их поддержка обеспечила ему первые успехи на политическом поприще, возможность рискованной игры во время остракизма 416 г. и активную пропаганду похода в Сицилию. Они же разделили с ним опалу, которой он подвергся в связи со злополучным делом о профанации святынь. Позднее та их часть, которая оставалась на родине, деятельно работала в пользу его реабилитации и возвращения и, наконец, прямо обратилась к нему с призывом прибыть в Афины. Они же первыми явились в Пирей встретить его. По свидетельству Ксенофонта, “Алкивиад, пристав к берегу, не сошел тотчас с корабля, опасаясь врагов, но, взобравшись на палубу, высматривал, не пришли ли его близкие. И только тогда, когда он заметил своего двоюродного брата Эвриптолема, сына Писианакта, а вместе с ним и прочих родственников и друзей, он, наконец, сошел с корабля и поднялся в город, причем сопровождавшие его приготовились к защите на случай нападения” (Ксенофонт. Греческая мстория, I, 4, 18–19).

И в дальнейшем, по-видимому, эти близкие Алкивиаду люди составляли его непосредственную опору. Кто же они были? Внимательное рассмотрение тех мест, где говорится о приверженцах Алкивиада, убеждает в том, что это были родственники и другие близкие Алкивиаду люди, принадлежавшие к тому же кругу афинской аристократии, что и он сам. Это была группа друзей, такая же, как и у всякого другого политического деятеля античности. Эта группа составляла его личное окружение, его ближайшую опору, с предосудительнополитической точки зрения — его гетерию. Эта гетерия не была партией, но она, несомненно, могла стать ядром более обширной политической группировки, как это показал опыт Дионисия Старшего.

И наконец, еще одно обстоятельство, которое сильно облегчало Алкивиаду достижение тиранической власти и которое именно поэтому должно было внушать особое беспокойство всем тем, кого такая перспектива страшила. Это — назначение Алкивиада единоличным стратегом-автократором. Обладание таким постом создавало трамплин и вместе с тем легальное прикрытие для захвата тиранической власти.

Итак, налицо был целый ряд благоприятных условий, существовала даже определенная тенденция к установлению тирании в виде стремления некоторой части афинских граждан. Дело было за последним, решительным шагом, которого, однако, Алкивиад так и не сделал. Почему? Может быть потому, как думают некоторые, что после перенесенных испытаний он стал совершенно иным человеком, отрешился от прежних, проникнутых эгоизмом, честолюбивых устремлений и не помышлял более ни о чем другом, кроме как о благе отечества? Мы не верим в это “очищение” Алкивиада; этому противоречит все его поведение, и прежде всего самое домогательство поста стратега-автократора.

Но, может быть, правы те, которые считают, что у Алкивиада просто не хватило мужества — в 407 г. так же, как в 415, и он упустил случай, который больше не повторился? Трудно поверить, чтобы у человека, который неоднократно отваживался на самые рискованные предприятия, на этот раз не хватило решимости. Скорее дело объяснялось другим — сознанием того, сколь мало шансов имелось у человека, стремившегося к тиранической власти в Афинах, добиться здесь сколько-нибудь значительного, прочного успеха.

Действительно, в городе со столь сильными полисными и демократическими традициями народная масса, которая скорее шла за демагогом, метящим в тираны, могла лишь временно и, так сказать, платонически загореться идеей тирании, а на самом деле имела в своем распоряжении достаточно конституционных средств, чтобы оказывать давление на полисную верхушку в нужном для себя направлении. С другой стороны, и афинское войско еще не превратилось окончательно в наемную армию, утратившую связь с народом и безразличную к судьбам государства; в нем имелось много офицеров, достаточно преданных республике или достаточно самостоятельных, чтобы не стать слепыми орудиями нелояльного командующего. Положиться совершенно на такое войско Алкивиад не мог, как не мог апеллировать к нему и в 415 г., когда его отзывали на суд в Афины. Напротив, самоуправство (или представление о самоуправстве) Алкивиада довольно скоро вызвало реакцию недовольства и содействовало падению, казалось бы, незыблемого авторитета полководца.

И наконец, — и это отнюдь не последнее — ситуация в Афинах в 407 г., хотя и напряженная, была далеко еще не столь критическая, как в 412–411 или позднее, в 404–403 гг. Парадокс состоял в том, что как раз успехи Алкивиада в 411–408 гг. значительно укрепили позиции афинского государства, и эта стабилизация сузила возможности для авантюрных выступлений честолюбцев. Алкивиаду с его умом, с его знанием политической действительности в Афинах это должно было быть понятно более чем кому-либо. Как правильно замечено Г.Берве, он мог “играть с мыслью о тирании”, однако был достаточно мудр, чтобы “не давать ей воли”.[21]

Так или иначе, фактом остается то, что. в решающий момент Алкивиад остался послушен воле народного собрания и, как в 415, так и теперь, в 407 г., смирился со своим смещением. Но теперь он полностью оказался вне игры: демократы отвернулись от него, а пытаться нащупать контакт с олигархами было бесполезно; они ненавидели его еще со времени его двусмысленной игры в 412–411 гг. Не рискуя появляться в Афинах, где многочисленные недруги могли воспользоваться его положением частного лица и начать против него судебные преследования за старые прегрешения, не имея возможности искать теперь заступничества и у лакедемонян, он просто удалился во Фракию, где им давно уже было подготовлено убежище на такой случай.

Он обосновался на Херсонесе Фракийском, вблизи городка Пактия, где ему принадлежали, возможно полученные в качестве дара от местного фракийского царька Севфа или его сюзерена Медока, два или три укрепленных пункта, которые он превратил в настоящие крепости. Обзаведясь собственным наемным войском, Алкивиад жил здесь как суверенный владетель: поддерживал дружбу с Севфом и Медоком, вел войны с не подчиненными этим царям фракийскими племенами и разыгрывал из себя защитника эллинских интересов в этой варварской периферии.

Так, в этом маленьком микрокосме осуществилось, наконец, стремление честолюбивого афинянина к самостоятельной безраздельной власти. Он снова возродил практиковавшуюся когда-то греческими аристократами манеру обзаводиться собственными княжествами на периферии эллинского мира (сошлемся на пример Мильтиада Старшего) и указал дорогу последующим авантюристам.

Жизнь в добровольном изгнании на периферии греческого мира, хотя бы и подслащенная положением владетельного князя, не могла надолго удовлетворить этого человека, привыкшего к крупной политической игре. Он не оставлял надежды вновь вернуться на родину и искал способа снова войти в милость и доверие у своих сограждан. В 405 г., во время стоянки афинского флота у Эгоспотам, он пытался даже установить контакт с афинскими стратегами, однако его советы и предложения услуг были этими последними отвергнуты.

После поражения афинян у Эгоспотам и установления спартанского господства в районе Геллеспонта Алкивиад покинул Херсонес Фракийский и вместе с сокровищами, накопленными в предшествующие годы, перебрался в более северные районы Фракии. Затем, опасаясь мести спартанцев и козней пришедших тем временем к власти в Афинах олигархов (режим Тридцати тиранов), он перебрался в Малую Азию. Здесь он сначала нашел радушный прием у Фарнабаза, который, если верить Корнелию Непоту, пожаловал ему во владение городок Гриний в Эолиде с доходом в 50 талантов в год.

Алкивиад, однако, не был склонен довольствоваться этим положением вассального владетеля. Он помышлял отправиться к персидскому царю и с его помощью вновь начать борьбу за возрождение Афинского государства, а вместе с тем и собственного политического величия. Однако этим планам не суждено было осуществиться. Обеспокоенные его происками афинские Тридцать обратились к своему покровителю, спартанскому военачальнику Лисандру, и тот настоял перед Фарнабазом на умерщвлении Алкивиада. Люди Фарнабаза застигли Алкивиада в какой-то фригийской деревне, одного, без войска, без друзей, и подожгли дом, в котором он ночевал. Алкивиад сумел выбраться наружу, и тогда убийцы, не осмеливаясь подойти ближе, издали забросали его копьями и стрелами. Впрочем по другой версии он так и погиб в пламени пожара.

Жизнь Алкивиада, безусловно, являет собою яркий пример обозначившейся в конце V столетия тенденции к столкновению между личностным и полисным началами. Алкивиад не был носителем какой-либо определенной политической идеи; он отнюдь не выступал за создание новой социально-политической системы; вся его деятельность была подчинена цели собственного личного возвышения и в силу этого, с точки зрения не только тогда существовавшей, но и вообще любой общественной системы, носила по преимуществу беспринципный, негативный характер. Алкивиада нельзя, таким образом, рассматривать как положительного предшественника эллинизма. Его можно считать таковым лишь в самом общем плане — постольку, поскольку рождение любой новой системы не обходится без предварительного разрушения старой, а политическое творчество Алкивиада как раз и несло с собой необходимый разрушительный заряд. Если оно и было провозвестником какой-либо политической формы, шедшей на смену полисной республике, то только тирании, которая из всех государственных форм наиболее полно олицетворяет беспринципное, негативное начало.

2. Режимы Четырехсот и Тридцати

Алкивиаду не суждено было стать родоначальником новой тирании в Афинах. Причиной тому была не слабость его характера, а случай, именно несовпадение личной готовности Алкивиада выступить в качестве авторитетного руководителя государства с характером политической обстановки в Афинах, в тот момент оказавшейся недостаточно шаткой, недостаточно “больной” для установления тирании. Но если так сложилось дело в 407 г., то все же в жизни Афин этого периода не обошлось без таких, осложненных всякого рода неурядицами, ситуаций, которые могли привести и действительно привели к установлению если и не собственно тиранических, то весьма близких и схожих с ними режимов.

Действительно, в конце Пелопоннесской войны дважды, в 411 и 404 гг., первый раз после катастрофы в Сицилии и развала Афинской архэ, а второй — после поражения при Эгоспотамах и капитуляции самого Афинского государства, к власти в Афинах приходили антидемократические режимы. В 411 г. деморализованное афинское гражданство согласилось заменить демократический Совет Пятисот на олигархическую корпорацию Четырехсот, а в 404 г. при прямом давлении спартанцев власть была передана чрезвычайной комиссии Тридцати. Эти режимы хотя и были логическим завершением традиционного олигархического движения, но вместе с тем по характеру своему были сродни тирании. Представляется целесообразным, хотя бы в общей форме, отметить те черты, которые роднят эти режимы с тиранией и потому позволяют рассматривать их как своеобразное проявление все той же интересующей нас тенденции.

И прежде всего необходимо отметить коренное сходство в обстоятельствах, которые обычно определяют рождение тирании, а тогда сыграли свою роль и в установлении режимов Четырехсот и Тридцати. Действительно, местное олигархическое движение явилось лишь общим основанием для возникновения этих режимов, между тем как решающее значение имела крайне обострившаяся, нездоровая обстановка, а непосредственный толчок исходил от людей, проникнутых честолюбием и эгоизмом не меньше, чем Алкивиад, и, как и он, готовых самым бесцеремонным образом использовать чрезвычайную ситуацию и легальные предпосылки для взятия власти в свои руки. Для таких людей революция под олигархическим лозунгом означала лишь способ удовлетворения личного стремления к власти. Соответственно и самое их правление имело много сходства с тиранией.

Это заметно уже в случае с режимом Четырехсот, несмотря на всю видимую конституционность, которой был обставлен их приход к власти. Налицо были: насильственное устранение лидеров оппозиции, в частности наиболее авторитетного из них — Андрокла; фактическая узурпация власти не только с точки зрения прежней в ходе переворота упраздненной демократической конституции, но и вопреки своим собственным установлениям; последующее правление в обстановке запугивания и террора; наконец, рано обнаружившееся стремление вступить в сговор с неприятелем и таким образом обрести поддержку против собственного же народа (мы имеем в виду переговоры со спартанским царем Агисом в Декелее и с эфорами в Спарте, укрепление Эетионеи и пр.). Особенно зловещий оттенок придавал этому режиму характер самих правителей — людей в значительной части совершенно беспринципных, ранее выдававших себя за горячих приверженцев демократии, затем ставших вождями олигархии, а в действительности более всего заботившихся об удовлетворении своих личных интересов.

Все эти признаки делают правление Четырехсот весьма схожим с тираническим. Вероятно, это ясно ощущалось уже современниками, а для вернувшейся к власти демократии это было бесспорным. Это видно из текста официального постановления, принятого по предложению Демофанта вскоре после восстановления демократии в 410/9 г. (см.: Андокид, I, 96–98, где приводится самый текст постановления). В этом постановлении, составленном на основании более древних законодательных актов, вновь предусматривались санкции против тех, кто впредь стал бы ниспровергать демократию в Афинах или исполнять какую-либо должность по ниспровержении демократии. Все афиняне должны были поклясться в том, что они примут меры, чтобы покарать преступников смертью. В тексте клятвы в одной фразе как два равнозначных преступления упоминаются ниспровержение демократии и установление тирании: “Я убью и словом, и делом, и подачей голоса, и собственной рукой, если будет возможно, всякого, кто ниспровергнет демократию в Афинах, а также если кто после ниспровержения демократии станет исполнять какую-либо должность, а также если кто восстанет с целью сделаться тираном или поможет утвердиться тирану” (Андокид, I, 97).

При этом тем, кто заплатил бы жизнью за попытку покарать преступников, гарантировались посмертно такие же почести, как и знаменитым тираноубийцам Гармодию и Аристогитону. Кстати, примерно в это же время было принято решение, запрещавшее глумиться над памятью этих афинских героев, каковую вольность позволяла себе иногда древняя аттическая комедия. Официальная тенденция к сближению антидемократического режима Четырехсот с тиранией нашла отражение и в речах ораторов, и в тогдашней литературе. Десять лет спустя Андокид в речи “О мистериях” прямо уже называет Четыреста тиранами (Андокид, I, 75).

Но особенно показательным в интересующем нас отношении было правление Тридцати, которое de facto было уже не чем иным, как корпоративной тиранией. Все существенные черты, которые обычно ассоциируются в нашем представлении с тиранией, были здесь налицо: приход к власти при прямой поддержке извне (спартанцами во главе с Лисандром), правление вопреки законам страны и воле граждан; понятная поэтому и в дальнейшем ориентация на чужеземную помощь и прямая опора на присланный внешними покровителями гарнизон; разоружение большей части народа; правление в обстановке полнейшего произвола, при отсутствии для граждан каких бы то ни было конституционных гарантий; массовый террор, сопряженный с удовлетворением самых низменных страстей — чувства мести и жажды обогащения на чужой счет; наконец, характерная для правителей такого рода забота о подыскании себе, на случай возможного свержения, какого-либо убежища за пределами своего города (Тридцать приготовили себе такое убежище в Элевсине).

3. Критий

В облике самого видного из Тридцати, поэта, софиста и политика Крития,[22] отчетливо выступают те же черты, что и у Алкивиада, только в более суровой и беспощадной обнаженности: то же огромное честолюбие, те же безмерный эгоизм и откровенно циническое отношение как к праву, так и к создавшим его людям, наконец, та же политическая беспринципность, делавшая для него, афинского аристократа, возможным не только участвовать в олигархичском правлении Четырехсот, но и заигрывать затем с демократией, в бытность свою в изгнании подстрекать к бунту фессалийских пенестов, а затем у себя на родине снова участвовать в антидемократическом движении, вносить предложение о возвращении из изгнания Алкивиада, а затем добиваться его смерти от лакедемонян. Однако этим именно он и отличался от Алкивиада — степенью пренебрежения к общественному мнению, неукротимостью и жестокостью в борьбе за власть.

Как политик Критий проявил себя главным образом во время правления Тридцати. Тогда стало ясно, что, несмотря на свою принадлежность к аристократии, свои проолигархические и проспартанские симпатии, он был личностью сугубо тиранического плана, политиком, который в содружестве с небольшой группой себе подобных осознанно и безжалостно добивался подчинения всего общества своей воле. В этой связи отметим, что столкновение Крития с другим видным членом Тридцати Фераменом было выражением не столько разногласий между двумя олигархическими направлениями — крайним и умеренным, — сколько несовместимости двух взаимоисключающих принципов — тиранического и полисного. Современники, а возможно и сами действующие лица этой трагедии отдавали себе в этом отчет. У Ксенофонта Критий следующим образом отвечает Ферамену на его возражения против политики массового террора: “Честолюбивые люди должны стараться во что бы то ни стало устранить тех, которые в состоянии им воспрепятствовать. Ты очень наивен, если полагаешь, что для сохранения власти за нами надо меньше предосторожностей, чем для охранения всякой иной тирании: то, что нас тридцать, а не один, нисколько не меняет дела” (Ксенофонт. Греческая история, II, 3, 16).

Высказанное таким образом убеждение не было простой фразой; оно подкреплялось соответствующей политикой, жертвами которой становились отнюдь не только демократы, но и зажиточная и знатная верхушка города, так что, по свидетельству современника, многие граждане с недоумением и ужасом спрашивали себя: что же это за власть (там же, § 17)? Развернутая критика этой политики дается у Ксенофонта в речи Ферамена, критика именно с позиций олигарха, возмущенного тем, что репрессии обрушивались не только на народную массу и ее вождей, но и на аристократическую часть граждан, подрывая таким образом эту естественную для олигархического режима опору. Отмежевываясь от такой политики, которая ничего общего не имела с его представлениями об идеальном олигархическом строе, Ферамен предъявлял Критию обвинение в осуществлении именно тиранического правления.

Это сходство с тиранией, которое ставили в упрек руководимому Критием правительству принципиальные олигархи типа Ферамена, и которое, если верить Ксенофонту, не отрицал и сам глава нового режима, естественно воспринималось находившейся с самого начала в оппозиции демократией как безусловное тождество. С точки зрения демократов борьба с режимом Тридцати была равнозначна борьбе с тиранами. Позднее победившая демократия дала этому официальное выражение: инициаторы открытого выступления против Тридцати были удостоены высоких наград, а смысл их подвига был кратко изложен в следующих знаменательных стихах:

Древний афинян народ даровал им награды за доблесть.

Первыми эти мужи подняли нас на борьбу.

С риском для жизни они сбросили иго тиранов,

Грубо поправших закон, правивших волей своей.

Это, можно сказать, общее мнение о тираническом характере правления Тридцати нашло соответствующее отражение и в древней литературе, в частности, в тех терминах, которые использовались писателями для обозначения этого режима. Так, уже Ксенофонт называл правление Тридцати тираническим, причем не только устами Ферамена, чей взгляд совершенно совпадал с его собственным, но и в своей авторской речи (см., например: Греческая история, II, 4, 1 и др.). А для самих Тридцати наряду с обычным у современников обозначением «Тридцать» в литературе довольно рано, уже в IV в., появилось и «Тридцать тиранов» (см.: Аристотель. Риторика, II, 24). Это обозначение было усвоено и Эфором (см.: Диодор, XIV, 2, 1 и 4; 32, 1 и 2) и, очевидно, в значительной степени благодаря ему позднее вошло во всеобщий обиход.

Рассмотренные выше примеры ясно свидетельствуют о росте антиполисных тенденций в политической жизни Афин конца V в. В выступлении Алкивиада, в деятельности тех, кто возглавил антидемократические режимы Четырехсот и Тридцати, мы видим выход освобождавшейся из-под контроля полиса энергии индивидуума. И если в возвышении Алкивиада чувствовалась угроза тирании, то в режимах Четырехсот и Тридцати эта угроза оказалась до известной степени материализованной.

Осознание гражданами крайней опасности, которую представляли для полисного, демократического строя эксцессы такого рода, должно было найти выражение в усилении на будущее соответствующих контрольных мер. И действительно, подобно тому, как неприятный опыт со старшей тиранией подсказал афинянам идею остракизма, так еще более неприятные переживания, связанные с господством Четырехсот и Тридцати, содействовали укоренению и расширению практики исангелии, посредством которой можно было в чрезвычайном порядке обжаловать и покарать любое, с точки зрения существующего строя, нелояльное действие. С помощью этой и иных мер афинская демократия сумела обезопасить себя от повторения неприятных опытов с тиранией еще по крайней мере на три четверти века, вплоть до крушения государственной самостоятельности Афин во времена диадохов.

Предыдущая главаГлава 10 из 20Следующая глава