— Правда, что ваша Аничевская Анна Климентьевна своего сына однажды к черту послала, да и испугалась потом, как он пропал?
— Было такое дело, батюшка, было. Ох, велико грешно эфто.
— Расскажи, пожалуйста, как это было.
— А дело эфто было уж назад годов с пятнадцать, а либо и больше. В те поры стояли яровые жнивы. Летом-то она жила дома только одна со своим парнишкой. Работать ей приходилось много (на две души наделу-то у ней), ну, стало и чажало под иной раз приходилось. Так и тут. Из поля все соседи убрались, только и осталась, что ейная полоса. Вот соседи-то и зачали торопить ее: «Надо-де скотину в поле пускать, опрастывай скорее, а то и в хлеб пустим». Озорники, знамо дело. А ее дело бабье. Мужиков боится, молчи, знай, коли хошь добра. Сам-то в то лето был в Питере. А почто и в Питер-то ходить? Люди хоть из Питера денег много шлют, а Анне-то муж, уж известен — слаб; рыло у него больно любит дух винный. Ну и пьет там все лето, домой ни копейки. На липовой машине не раз прибывал домой-то. Ну все, хоть и плох, а муж. А тут и заступиться некому. Делать нечего; взяла на жниву своего парнишку. Ходят день, другой, третий; парень пожал, пожал, а тут и надоело ему; знамо, робячье дело — стал лениться да побаловывать на полосе-то. Анне-то уж тошнехонько: из последней моченьки бьется, а он балует. Взяла ее досада, она, не образумясь-то, и помолви ему: «Уему на тебя, пса, нету, черт бы тебя унес». Батюшки мои. Как парня-то подхватит, и понесло, и понесло, понесло через поле прямо, через речку, да и унесло в лес. Анна было за ним побежала, кричит: «Сенька, вернись». Куда те тут… не догонишь. Так-то и убег. Анна, как лишилась парня-то, ударилась оземь и давай причитать голосом; наши из деревни услыхали и прибежали к ней. Насилушку допытались, почто ревет. Как узнали бабы, то и порешили за Сенькой послать его верстанников[84], потому только верстанники и могут вызволить[85], а больше чтобы никто не моги идти искать его. Велико долго робята искали парнишку, а все же нашли: сидит под такой-то густой елкой, что не привидано. Сидит, и лица на нем нет. Робята, значит, взяли его: так из рук-то рвется, а его так и бьет всего; весь, сердечный, помушнел[86].
Сидит он под густой елкой (рис. В. Малышева)
Одначе все же привели домой. Стали дома его спрашивать: «Что с тобой сделалось? Почто убег? Говори, дурашка, почто молчишь?» А чего «говори»? У него и молва отнялась. Да так, почитай, цельную неделю молчал, и все эфто его трясло. А потом зачал отходить и рассказал: «Как, говорит, меня мамка-то выругала, равно меня ветер подхватил и понес; да такого-то скоро, инда дух замирает; самому холодно, а лицо-то мне так и обжигает (эфто, значит „он“ на него дыхал, пояснила Катерина); и принесло меня в лес, да и посадило на овраге под елку». Долго ли он тута сидел? А робята велико долго его искали, покелева не нашли. Ну, опосля с парнем ничего особливо не было, а только и теперь еще с того раза заикается. Теперь уж он женат, и мальчишка у них родился.
Так вот, родимой, как ругать деток-то.