Власть в СССР держалась на том, что в конце 80-х Гавриил Попов, тогда будущий, а теперь бывший мэр Москвы, назвал «подсистемой страха»: в Советском Союзе были, конечно, пироги и пышки, но важнее их были кулаки и шишки. Мобилизационная экономика могла работать только в том случае, если ее рекрут понимал: шаг в сторону – расстрел. Эту карательную функцию выполняли ЧК – ГПУ – НКВД – КГБ. Однако уже в брежневское время руководимый Юрием Андроповым КГБ, как и все советское общество, проржавел. В глазах обычного ленинградца Комитет являлся незримой силой, которая не позволяла специалисту по Возрождению из Эрмитажа поехать в Италию; которая боролась за то, чтобы Анатолий Карпов выиграл у Виктора Корчного матч за звание чемпиона мира по шахматам; которая решала, кто достоин аспирантуры, а кто должен работать в школе. Основные свои ресурсы эта организация направляла на борьбу с идеологическим врагом – группой довольно безобидных художников и мастеров слова, мирно проводящих жизнь в кочегарках и на кухнях. Другой важной прерогативой КГБ была борьба с валютчиками и фарцовщиками, и в этом случае ее КПД уже был как у паровоза. Впрочем, даже в борьбе с самиздатом, абстрактной живописью и верой в Иисуса Христа КГБ работал примерно так же эффективно, как Министерство сельского хозяйства в борьбе за урожай: денег, усилий и оперативных комбинаций много, а результат – песни Высоцкого из каждой форточки. Когда же врагам народа сначала разрешили беспрепятственно заявлять о своем несогласии с властью, пусть и не в политических аспектах, а потом их еще и показали по телевизору, КГБ буквально потерял смысл своего существования. Кроме того, все знали, что комитетчики были всегда обеспечены в разы лучше, чем милиционеры или армейские офицеры. Должностной оклад майора КГБ был таким же, как у армейского полковника. Для них существовала сеть собственных распределителей, больниц, санаториев. И вдруг в одночасье, с появлением кооперативов и теневого бизнеса, появилась масса людей, материально живших несравнимо лучше, чем рыцари плаща и кинжала. Закрытые распределители не избежали всеобщего дефицита, товаров в них резко поубавилось. Все это способствовало снижению служебного рвения сотрудников. Когда Комитет стали пытаться перепрофилировать на борьбу с организованной преступностью, вскрылась практически полная профессиональная непригодность его работников. Оказалось, они не обладали навыками работы с уличной преступностью – не то что с вооруженными бандами, но даже со сравнительно безобидными карманными ворами.
Сотрудники Комитета государственной безопасности внешне вежливо, но внутренне высокомерно смотрели на краснознаменную милицию. Они так и назвали МВД – младшим братом, а милиция вынуждена была всегда и везде уступать дорогу старшему. Примеров тому, даже документальных, тома, а приведем самый, на мой взгляд, прелестный. Согласно совершенно секретному приказу, если оперативник уголовного розыска или отдела по борьбе с хищениями социалистической собственности получал какую-либо, даже агентурную информацию о руководящих членах советских и партийных органов, включая райкомы, то он немедленно должен был ее направить в КГБ. И забыть. Если же он сам что-то начинал вынюхивать, то это было нарушение приказа министра МВД с вытекающими оргвыводами. Точка. И еще: прослушивание телефонных разговоров было прерогативой только КГБ. Если оперативник МВД уж очень хотел, то прослушкой занимался все равно КГБ. После чего прослушивал свои сводки и то, что считал нужным, – отправлял в милицию. А если считал, что милиции это знать не надо, то не отправлял.
КГБ мог зайти в уголовный розыск, забрать какой-нибудь материал проверки и помахать ручкой – работайте дальше, не отвлекайтесь, анализ – не ваш конек. Отношение к ним было соответственно негативное. Мягко сказать. Милиция понимала, что их держат за уличных дворняжек. К тому же объем работ был несопоставим. Опер или участковый был в прямом смысле по уши завален бумагами, а следователю КГБ ради качества запрещалось совершать более одного процессуального действия за день. Допросил – и все, больше нельзя, устанешь.
Получали в КГБ больше, одевались они лучше, в театр ходили с женами. Пусть к началу перестройки все идеологемы начали скрипеть, КГБ еще продолжал душить малейшие всплески антисоветчины.
Однажды во время рейда в 1985 году мы наткнулись на каких-то художников. Проверили их сумки, а там оказались самиздатовские книжки еще никому не известных митьков. Начинались их вирши так: «Максим отрицал величие марксизма, но когда его вызвали куда надо, то он и там отрицал. Чем подтвердил принцип ленинской философии «отрицание отрицания». Мы посмеялись и отпустили их. Наутро мне звонок из райотдела КГБ, не видел ли я вчера у каких-то студентов книжек в красном переплете? Я отвечаю – не помню. Как же так? А я говорю, что по картотеке краденого красные книжки у меня не проходят, а читать мне некогда, да и вредно. «Похоже, вы не хотите найти с нами общий язык. У вас, наверное, вся секретная документация в идеальном порядке?» – отвечают на том конце провода. «Дальше фронта не пошлете», – отвечаю я и кладу трубку. Уже было можно и так.
В 1988 году уже в управлении к нам подкатила пара из ларца, одинаковых с лица. Оба из пятой службы КГБ, отвечающей за антисоветизм, попов и евреев. Попросили задержать какой-то грузовик с библиями. Они же всегда нашими руками все мастерили. А мой напарник возьми и скажи: «А в конституции закреплена свобода вероисповедания». – «Вы что, помочь нам не хотите?!» – возмутился один из них. А мой приятель отвалился на спинку стула и отвечает: «Не-а». С тем и ушли.
Но я помню тот день, вернее, тот стук в дверь моего служебного кабинета, который раздался в 1989 году. Вошли сотрудники КГБ. Я сразу удивился, что они постучали. Присели вокруг меня и так честно признаются, что они ничего не понимают, что творится на улицах, как быть с бандитами и кто они такие. Попросили помощи. В итоге я им предложил поездить с нами вечерами, ночами, а я уже, так уж и быть, прослежу, чтобы никто их не тронул.
Так пала их власть.
Сегодня ФСБ внедрена не то что во все органы, но и в правительство, региональные власти, банки, корпорации и далее по списку. Они вновь стали старшими братьями полиции, прокуратуры. Я бы сказал, даже строгими отцами.
12 марта 1989 года в Ленинграде бурлил Народно-демократический союз и примкнувшее к нему студенчество. Они вышли на исторически намоленное революциями место – к Казанскому собору. Код места забрендирован еще народовольцами, которые в декабре 1876 года там устроили первую манифестацию. Митинг, будущие российские флаги, мегафоны, выступления. Тысячи три собралось.
На углу канала Грибоедова и Невского стоял грустный автобус с первыми тогда омоновцами, созданными отнюдь не для разгонов демонстраций, а скорее, чтобы хоть как-то реагировать на эскалацию уголовного насилия. Среди них были и те, кто 8 марта 1988 года уже штурмовал ТУ-154. Вернее, семью Овечкиных, захвативших борт и требующих вылета из СССР. Операция тогда планировалась наспех, сотрудники никогда на самолетах не тренировались, так что случилась перестрелка, где, кроме пяти террористов, погибло еще четыре пассажира.
Когда собравшиеся уже вошли в раж, хотя ничего не били и не ломали, старшему группы ОМОНа по радиостанции прозвучал приказ: «Видите толпу? Рассекайте!»
«Товарищ полковник, во-первых, я в ней стою, так что вижу, – для начала ответил омоновец Нестеров. И добавил главное: – Во-вторых, я и вас вижу. Вон вы на третьем этаже Дома книги стоите. Спускайтесь вниз, вместе будем рассекать».
Потом кое-кому из вольнодумцев ласты все-таки скрутили, но это было уже за то, что они залезли на памятник Кутузову.
Это и был революционный момент – «казаки» отказались разгонять молодежь.
В воспоминаниях участников Февральской революции есть новелла, как 24 февраля 1917 года такие же казаки отказались хлестать рабочих, хлынувших с Выборгской заставы в центр Петрограда.
Наконец, 16 апреля 1989 года, следователю областной прокуратуры Лещенко открылась секретная картина. Он пишет в очередном запросе начальнику вновь созданного подразделения по борьбе с организованной преступностью Горбачевскому: «На рынке в Девяткино произошла драка между двумя преступными группировками за раздел сфер влияния». Далее он называет несколько фамилий, прозвищ и просит уточнить, доставить. Тем временем в Ленинграде многие официантки центровых ресторанов знали, кто был в Девяткино. Почему и при чем здесь Малышев с Кумариным, тоже знали на улице.
«Заграница – это миф о загробной жизни: кто там побывал, тот оттуда не возвращается», – писал Илья Ильф. В советской реальности почти так и было. Официально, правда, границы закрыты не были. По идее, для того, чтобы их пересечь, требовалось то же, что и сейчас: загранпаспорт, путевка и виза. Загвоздка состояла в том, что для получения загранпаспорта необходимы были характеристики с места работы (идеологически выдержан, морально устойчив) с тремя визами (директор – парторг – профорг) и справка из первого отдела о том, что проситель не является носителем секретной информации. Так что на деле за рубежом бывали только немногие избранные. «Курица не птица, Болгария не заграница» – шутка близких к номенклатурным верхам советских снобов: еще какая заграница, более недостижимая, чем сейчас какая-нибудь Бразилия. Представления о «свободном мире» были самыми приблизительными и почти всегда преувеличенно позитивными. Заграница виделась каким-то недоступным раем, где все одеты в джинсы, пьют виски и ездят в Венецию.
Михаил Горбачев дал своим подданным свободу, которой они лишились в 20-е годы, – свободу передвижения. Отныне для того, чтобы поехать в Болгарию или даже в США, достаточно было отстоять длинную очередь в ОВИР (отдел виз и регистраций) и еще одну такую же в консульство страны поездки за визой. Более того, государство даже сделало своим первым туристам своеобразный подарок: во Внешторгбанке на Малой Морской улице можно было по официальному курсу, то есть практически на халяву, купить 300 долларов. Остальные деньги отдавали по рыночному курсу оставшимся в Союзе родственникам знакомых эмигрантов в рублях, а по приезде у этих самых знакомых забирали доллары, шекели или немецкие марки.
Первое пребывание в капстране всегда оборачивалось помутнением. Прежде всего, советский человек чувствовал себя на положении отщепенца. Каким бы ни был твой социальный статус в Рашке, как называли нашу страну многочисленные эмигранты, в Нью-Йорке или Берлине он ничего не стоил. Большинство русских туристов не владели ни одним иностранным языком, могли покупать одежду только в самых захудалых секонд-хендах и вынуждены были экономить на еде. Вторым шоком становилось непредставимое материальное изобилие. Любой универсам в самом мрачном уголке Бруклина выглядел на фоне Елисеевского магазина как авианосец по сравнению с речным трамвайчиком. Советский человек впервые узнавал слово «йогурт», выяснял, что сыр бывает не двух, а двух сотен сортов, дивился разнообразию алкоголя. Торговые площади и отсутствие очередей приводили приехавшего в состояние, какое испытывает никогда не бывавший в городе деревенский житель, увидев небоскреб. Люди уходили в запой, с ними случались инфаркты, они понимали, что прожили жизнь зря, что они неполноценные. Они даже не знали, как открывается обычная жестяная баночка с кока-колой.
Пройдет много времени, в конце концов, с гайдаровской реформой, товарные рынки будут насыщены, заграницей станут Эстония с Украиной. Но это ощущение первого шока не пройдет у большинства никогда. Желание жить в своей стране, а быть не хуже иностранца, чувство оскорбленного национального достоинства, память о пережитом унижении станет в некоторых случаях основой идеологии, побудительным мотивом для достижения целей. В начале 90-х годов Владимир Жириновский, самый близкий по взглядам к авторитетам политик, учившийся, по иронии судьбы, в одной школе с будущим «тамбовским» депутатом Госдумы Михаилом Глущенко, напишет: «Мы помним, как мы возили сумки „поношенных трусов“, теперь пусть послушают, как шуршат шины наших „мерседесов“ по их автобанам».
Горбачеву радовались как смерти Сталина Анатолий ЛУКИН, Лука, из блатных
Родился в Ленинграде в интеллигентной семье, мать учительница. Занимался регби, поступил в Военмех, играл в группе «Аргонавты». Но долго не продержался, увлекся центром, закрутило – стал бегать по Галёре, крутить дела, со мной шлялась такая центровая девка – Твигги. Пятый номер, между прочим. И, между прочим, дочка члена обкома партии. В 1976 году я с этой Твигги попал в историю, и нас приняли. Ее-то папаша отмазал сразу, пока мы чалились во 2-м от– делении милиции, а мне прибывший член партии сказал: «Этот в клешах – сажать его надо». Я подался в бега. В 198 0-м я выставил квартиру. Брали меня красиво, в ресторане «Восток» в ЦПКиО – четыре опера, наши не пляшут, я дернулся к своему таксисту, которому заранее сотку на торпеду положил, но не вышло. Кино.
За все про все отмерили мне двенадцать. Отправили в Чувашию в экспериментальный лагерь. Режим как в концлагере. Я окончательно перешел к блатным. Отсидел достаточно по пятнадцать суток в карцере, и меня отправили в Саратовскую область в крытку, в Балашов. Она называлась кузницей воров. Блатных там ломали.
В Балашове пытали голодом – некоторые зэки не выдерживали и нападали на вертухаев, когда те ели пирожки свои вонючие; забивали до полусмерти. Надзиратели были настолько неграмотные, что подходили к зэкам и по букве копировали фамилии с наших бирок на робе. Некоторых заставляли выступать по местному радио и говорить: «Я, такой-то вор, отрекаюсь…» И это было уже после Олимпиады в Москве, где ласковый мишка летал, а в сотнях километрах пусть плохих, но людей, убивали за убеждения. Начальник оперчасти у нас был там некий Константиныч. Он меня часто вызывал и говорил, что, мол, я из приличной семьи, грамотный, а все по баракам усиленного режима шатаюсь, что меня жена-красавица не дождется. Я ему отвечаю: «Константиныч, к чему эти беседы?» А когда он пообещал, что меня опустят, я разбежался и головой своей в его башню воткнулся. Называлось это – взять на Одессу. В карцере по моей просьбе блатные вытащили штырь из нар и алюминиевой кружкой вбили его мне в правое легкое. Тогда меня и отправили на больничку, а то бы пришлось вешаться.
В центре с дамой – Кирпич. Как сам он говорил, «первый раз шел на Воркуту еще малолеткой»
Как пришел Горбачев, начались нам послабления. То есть даже к нам начали относиться по закону – перестали пытать. И как-то отпираю я кормушку и вдруг вижу, как Константиныча ведут – руки за спину. Может, так нехорошо поступать, но я не выдержал и кричу: – «А тебя жена-то дождется?!» Он мне в ответ: «Ты неправ, мы теперь по одну сторону». Я ему: «Нет, старичок, мы теперь как на дуэли, еще ближе сошлись, только у тебя по ходу волыну заело».
А ему за пытки, за доведения до самоубийств тоже двенадцать накинули, чтоб не дуло. Мы радовались Горбачеву, уважали его. Наверное, так же радовались зэки, когда Сталин сдох.