К книге
Великий ЦугМятежный разум
50%
Мятежный разум
1

Тебе известно уже достаточно. И мне тоже. Нам не хватает не знаний. Нам не хватает смелости понять то, что мы знаем, и сделать выводы.

— Что касается людей, я не знаю, во мне больше любви к ним или все же больше ненависти, — сказала Сапиенсия. — Иногда я их люблю до безумия. Что-то в них меня может растрогать, и я готова умереть за них. Но часто они вызывают у меня отвращение, и хочется сбежать от них. Глядя на людей, плачущих от беспомощности и воющих от одиночества, на их распухшие от голода животы, мне хочется плакать. Дети, улыбающиеся от счастья, невинные, полные надежд, несущие пламя богов Олимпа и, кажется, собирающиеся навеки осветить мир, вселяют в меня веру в людей. И тут же, когда я узнаю, что пожилой фотограф умер от холода на улице в Париже, потому что ни один прохожий не соизволил ему помочь, я в ужасе от человечества. По радио передали, что ему стало плохо, он рухнул на тротуар и провел так всю ночь, пока рано утром бездомный не вызвал скорую помощь. Как после этого можно поверить в человека? В новостях по телевизору сообщили, что вчера ублюдки из богатых кварталов линчевали африканского мигранта в фавелах Рио за то, что он осмелился потребовать зарплату. Никто пальцем не пошевелил. Они ушли, смеясь, и всем было наплевать. Их никогда бы не арестовали, если бы не разразившийся скандал. Нет, определенно, я не могу любить такое человечество.

Абэ много лет знал Сапиенсию и давно привык к ее резким заявлениям. Ему нравился ее бескомпромиссный характер. Она держалась всегда немного особняком, независимо, противостояла своему влиятельному окружению. Никогда нельзя было предвидеть ее реакции. Такова была ее натура, и именно за это он ценил ее.

В течение многих лет они вместе работали при Организации Объединенных Наций. Она координировала действия по оказанию чрезвычайной помощи в Африке, а он работал в департаменте коммуникаций. Они всегда оживленно обсуждали роль и назначение их миссии. Эгоистические амбиции каждой страны, тайные планы великих держав и неправительственных организаций, использовавших гуманитарные катастрофы для продвижения своих интересов, были известны им в мельчайших подробностях. Потом жизнь разлучила их. Хотя ей прочили успешную международную карьеру, она внезапно решила все бросить и поселиться вдали от цивилизации, на африканской земле, откуда были ее далекие предки. Там она основала небольшую неправительственную организацию «Школа для всех», которая финансировала школы, питание учеников и школьные принадлежности. Она казалась очень довольной своей новой жизнью. Что касается Абэ, он продолжил карьеру в международных организациях, то в НПО, то в государственных учреждениях. Перед выходом на пенсию ему захотелось вновь увидеться с бывшей коллегой.

По правде говоря, он не слишком удивился выбору Сапиенсии. Он вспомнил ту поездку, которую они когда-то совершили в Северную Африку. Они гуляли по пыльным улицам маленькой горной деревушки. Вдруг женщины вышли из своих домов, чтобы полюбоваться высокой голубоглазой и светловолосой незнакомкой, которая казалась настолько нереальной в этом глухом местечке. Они буквально похитили ее, словно поймали богиню оазисов. Целый час ему пришлось ждать на площади под насмешливыми взглядами мужчин и детей, пока Сапиенсия снова не появилась.

Ее было не узнать! Она была накрашена, причесана, с платком на голове, одета в разноцветное праздничное платье, на котором были крупные серебряные украшения с красными и синими камнями; еще на ней были серьги, браслеты, ожерелье и широкий кованый пояс. Импровизированная процессия двинулась по улицам деревни, сопровождаемая громкими криками и смехом. Затем местные проводили их до машины, не приняв ни единого подарка и никаких денег — они поняли, что пора ехать. Абэ все же подарил им дешевые часы, а Сапиенсия — джинсы со старой курткой. Вернувшись на родину, они отнесли свои трофеи в этнографический музей своего города за «спасибо».

Он долго думал о том, что могло вызвать такой порыв щедрости и праздничного настроения у этих незнакомых людей, нищих, с которыми у них, очевидно, не было ничего общего. Потом он понял: эти женщины почувствовали, что Сапиенсия — одна из них. Она покорила их своей грацией, своим чутким вниманием и полным отсутствием предубеждений. Они больше не обращали внимания на цвет ее кожи и волос. В тот момент она стала одной из них, как сейчас она стала африканкой, Белой среди Черных. Абэ знал, что ничто в Сапиенсии не должно его удивлять. Она всегда была загадкой для него, и он хотел понять, что подтолкнуло ее расстаться с прежней жизнью.

— Ты так говоришь, но ты так не думаешь, — ответил он. — Я видел твое отношение к собственным детям. Ты защищаешь их, ты беспокоишься о них, по щелчку ты готовишь им пасту, и в любое время суток ты все бросаешь и мчишься, чтобы забрать их, потому что они опоздали на автобус. Разве это не любовь? Я знаю тебя. Сколько раз ты рассказывала мне о том, какое волнение охватило тебя, когда ты посетила тот приют, пострадавший от войны, и готова была забрать всех детей, так сильно тебя растрогала та маленькая отчаявшаяся девочка в коротком синем платьице с розовой ленточкой в волосах, которая прыгнула к тебе на руки?

— Я не забыла, — сказала Сапиенсия. — Но это не любовь. То, что ты сейчас описываешь, — это что-то другое. Мучения, щемящая тоска. Боль. Такая же боль, как у кобылы, у которой отбирают жеребенка. И именно чтобы не чувствовать этой боли, я взяла ту девочку на руки, а сейчас присматриваю за здешними детьми, как если бы они были моими.

Абэ не привык, чтобы человеческую любовь сравнивали с любовью кобылы. Это не вписывалось в его мировоззрение. У него была своя устоявшаяся иерархия. На вершине ее находились люди, из которых, по его мнению, и состоял мир, а где-то внизу располагались животные, рыбы, растения, другие живые существа. Между ними была огромная пропасть.

— А своих друзей ты любишь, получается, как собак? — спросил он, чтобы ее спровоцировать.

— Я не знаю, люблю ли я своих друзей, — не смутившись, ответила Сапиенсия. — И я не могу сказать, любят ли они меня. Может быть, они используют меня, вампирят меня и приходят выпросить косточку — ведь мы друзья! Я думаю, что мать, любящая своих детей, должна вести себя как кошка: она должна их сильно цапнуть, чтобы они вскоре покинули дом и жили своей жизнью. Ты задаешь вопрос о нашей дружбе, но избегаешь ответа на него. Большинству людей свойственно любить с перерывами. Или опосредованно, через восприятие своих друзей. Или по забывчивости. В действительности им нравится то, что другие видят, что их любят. Любить и быть любимым не имеет ничего общего с любовью. Это даже нечто противоположное. Я заметила, что люди очень мало любят. Друзей, родственников, ближних или дальних — неважно. Чтобы любить, нужно быть смелым… Игнорировать не заслуживающие внимания чужие суждения. Избегать сравнений и нравоучений. Нужно быть свободным.

— Думаешь, мы не свободны? — прервал ее Абэ.

— Абсолютно! — категорично ответила она. — Посмотри, как европейцы относятся к африканцам. В их глазах они всегда слишком то или слишком это. Слишком черные, слишком грубые, слишком заметные, слишком сентиментальные, слишком застенчивые, слишком брутальные или слишком женственные, слишком бедные, слишком невежественные. Иногда слишком обычные, просто люди. Часто, слишком многочисленные. И, больше всего, слишком незначительные!

Сапиенсия повернулась к Абэ, словно упрекая лично его.

— Вы не любите африканцев, и у вас не хватает смелости в этом признаться. В лучшем случае вы их не замечаете и игнорируете. В худшем случае вам кажется, что их слишком много, и вы терпеть их не можете за то, что они хотят эмигрировать и поселиться в вашей стране. Африканцев слишком много! Слишком! Но они не единственные. То же самое относится и к евреям, арабам, китайцам, русским. Так что не надо говорить мне о дружбе…

Абэ завороженно смотрел на нее. Ее длинные вьющиеся светлые волосы локонами спускались на плечи, большие глаза цвета морской волны метали молнии, а тонкие, изящные руки не могли спокойно лежать на столе. Ему казалось, что она похожа на возмущенную Венеру Боттичелли. Или на героиню картины «Свобода, ведущая народ» Делакруа, с флагом в руке, великолепную и неистовую. Морщины на лице не лишили ее красоты. Он был вынужден признать, что в его среде благополучных европейцев люди с удовольствием предавались пафосу, говоря о высоких чувствах, при этом, не задаваясь вопросом о любви к человечеству.

Что касается Сапиенсии, она была рада встретиться с Абэ. Она знала, что он хороший человек. Немного ограниченный в своих чувствах и мировоззрении. Но хороший. Она продолжала свой монолог:

— Я думаю, мы лицемерим, когда говорим о любви. Мы притворяемся. Мы защищаем уйгуров, которые живут в пятнадцати тысячах километров от нас, но мы не можем признать бедственное положение «желтых жилетов», устраивающих демонстрации на наших перекрестках. Мы принимаем у себя украинцев, бегущих из своей разоренной страны, но мы не замечаем страдания иностранцев, живущих под нашими окнами и бегущих от других войн — в Ираке, Сирии, Афганистане, Йемене. Войн, которые зачастую провоцировали мы. Точно так же мы утверждаем, что любим своих близких, при этом плохо о них заботимся. Мы разрушили семьи, кланы, деревни. Мы загоняем своих детей в ясли, лишая их грудного молока. Мы запираем стариков в домах престарелых, когда они еще не стали немощными. Китайцы хотя бы почитают своих стариков. Они считают наше поведение по отношению к пожилым людям варварским. И они правы.

Абэ не мог опровергнуть ее слова. Однако он думал, что старая Европа не одинока в своем эгоизме и заслуживает поддержки. Он решил вступиться за нее, опираясь на личные воспоминания.

— Я расскажу тебе, какое приключение случилось со мной в Перу. Я был в командировке в Лиме и решил навестить своего друга, француза, работавшего врачом в одной затерянной деревеньке на плато Альтиплано. Чтобы до нее добраться, нужно было проехать на грузовике много часов по грунтовой дороге с колеями. Регион был охвачен забастовками, и каждый час приходилось останавливаться для переговоров с бастующими, которые выкопали траншеи поперек проезжей части, перекрывая проезд для проверок. Свободно могли проезжать только машины экстренной помощи и служб доставки. С теми, кто собирался проскочить, не церемонились.

Моего друга хорошо знали в этом регионе, и его имя оказывало магическое воздействие. Вечером, когда отключили электричество, и деревня погрузилась в темноту, в дверь внезапно постучали. Открыв ее, мы увидели двух мужчин, державших большое джутовое полотно. На этом полотне корчилась от боли беременная молодая женщина, у которой отошли воды. Несколько часов подряд она ужасно мучилась, безуспешно пытаясь родить ребенка.

Мой друг и его жена бросились помогать. Они включили генератор, чтобы зажечь свет. Те двое мужчин положили женщину на стол и ушли. Мы приготовили инструменты, скальпели, щипцы, чистые тряпки и вскипятили воду. Девушка тихо стонала, полубессознательно, полуиспуганно. Я толком не знал, что мне делать, где стоять в этой тесной комнате, в воздухе которой сгущался запах горя, аптеки и дезинфицирующих средств.

Когда все было готово, мой друг Эдгар попросил меня, а точнее скомандовал, подержать галогенную лампу, чтобы он мог внимательно осмотреть роженицу. Она была одета в несколько слоев платьев, юбок, нательного белья, которые пришлось разрезать ножницами, чтобы обнажить тело. Девушка очень давно не мылась и была покрыта толстым слоем потрескавшейся грязи. Вонь была страшная. Повсюду была запекшаяся кровь, и между ног девушки виднелась посиневшая головка мертвого ребенка.

Было решено забыть о ребенке и спасти мать, сделав, как можно быстрее, кесарево сечение. Мой друг сделал ей анестезию и начал операцию. Кровь снова потекла и так обильно, что я несколько раз чуть не потерял сознание. Наконец, спустя какое-то время, показавшееся мне вечностью, Эдгар смог извлечь тело мертвого ребенка и положил его рядом со столом. Мне пришлось выйти, чтобы не упасть в обморок. Затем толстой черной ниткой он наложил швы женщине, которая все это время была в сознании, после чего мы перенесли ее на кровать.

Приведя все в порядок, мы легли спать далеко за полночь. Естественно, я не мог сомкнуть глаз. В течение нескольких дней в моей голове прокручивались образы того жуткого вечера, с его запахами, страхом и ужасом. Смерть, жизнь, нищета, скорбь, печаль, но в то же время счастье от того, что мы спасли эту незнакомку, нашу сестру, — все это смешалось в моей голове. Для моего друга-врача это было обычным делом. Он больше никогда не говорил об этом. Для меня эта скромность была проявлением любви и веры в человечество, — подытожил Абэ.

— Я соглашусь с тобой, — сдержанно сказала Сапиенсия. — Твой друг поступил по-человечески, отбросив европейскую спесь и гордое чувство превосходства своих знаний и образования. Я была бы счастлива познакомиться с ним.

После этого она продолжила гнуть свою линию.

— Наша претензия на звание воспитанных цивилизованных людей, тем более меня шокирует, что мы постоянно говорим об интеграции. Интеграция, большое дело! Только вот вместо этого мы постоянно разделяем; бедных и богатых, иностранцев и коренных жителей, вакцинированных и непривитых, стариков и детей. Что было сделано в первые дни последней эпидемии? Здоровых людей заперли по домам, запретили им видеться, прикасаться друг к другу, разговаривать друг с другом. Пожилым, больным, умирающим запрещалось встречаться со своими семьями. Никто и слова не сказал. Прислушался ли кто-нибудь к старикам, которые скорее предпочли бы умереть от вируса, чем от одиночества?

Кто знает? Возможно, однажды, когда будущие поколения сквозь мудрость веков посмотрят на наши действия, они ужаснутся. Они осудят нашу подлость. Они заклеймят наши профилактические меры как акты варварства. Новое зло века — это безразличие. Абсолютное отсутствие сопереживания. Постыдное желание отвести взгляд из-за страха увидеть в чьих-то глазах потребность в человеческом тепле. Сострадание и терпимость у всех на устах, но они никогда не достигают сердца.

Сапиенсия сделала паузу. Она посмотрела Абэ в глаза и перевела дух. Абэ никуда не торопился. В конце концов, он отправился в это путешествие именно для того, чтобы послушать ее. Ему все больше и больше нравился тон их общения, хотя он считал Сапиенсию слишком строгой по отношению к нему и ему подобным. Какими бы эгоистичными и лицемерными ни были многие из них, по крайней мере, не все они были плохими, думал он.

— Позволь мне, в свою очередь, рассказать тебе одну историю, — снова заговорила Сапиенсия. — Она поможет тебе понять, что я имею в виду под человечностью. Это случилось в Индии много лет назад. 31-ого декабря мой рейс прибыл с опозданием, и мне пришлось блуждать по улицам Калькутты в одиночестве. Приехав в город очень поздно, я выяснила, что в забронированном мной гостевом доме нет свободных мест. Очевидно, мой номер сдали кому-то другому. Попасть внутрь было невозможно, даже чтобы просто посидеть во внутреннем дворике. Привратник получил строгий приказ прогонять попрошаек и нищих, толпившихся у дверей. После долгих утомительных переговоров я убедила его хотя бы на час оставить мой багаж. Затем я отправилась на поиски жилья на одном из многочисленных рикш, сгрудившихся перед забором. Безрезультатно. Все было занято. В этом районе не было дорогих отелей, а находившиеся поблизости общежития были переполнены рабочими, вернувшимися из Залива на новогодние праздники. Час спустя я вернулась в свой гостевой дом и уговорила ночного сторожа оставить мой багаж до утра.

Была полночь, новый год только наступил, и до рассвета было еще очень много времени. Я стала гулять по улицам, среди людей, ночевавших на тротуарах: которых кто-то жарил бананы и початки кукурузы на крошечных жаровнях, кто-то храпел, кто-то шептался. Луна была великолепна. Стояла зима, не холодная, а скорее прохладная. Через тонкие стены домов было слышно, как люди дышат и кашляют. Помню газетную страницу, петляющую по улице между камнями, которую несла большая крыса, сделавшая дневные новости своей добычей на ночь. После пары часов блужданий под луной по нищим улочкам этой сонной столицы я вернулась назад и устроилась на большом коробе возле стены, в надежде провести остаток ночи без крыс.

Через несколько минут, неожиданно, двое молодых людей наклоняются ко мне и спрашивают, почему я сплю на улице в такой особенный день. На ломаном английском они объясняют мне, что они тоже не местные, что у них очень поздно закончился рабочий день — они продавали сок сахарного тростника в зажиточном пригороде; что они вернулись домой, в этот переулок, который служит им спальней. Из присвоенного мною короба они достают циновки и одеяла, расстилают их на тротуаре под небольшой статуей Индиры Ганди, и приглашают меня занять одно из покрывал, а сами ложатся чуть поодаль. Вот так я провела новогоднюю ночь, между Индирой Ганди и двумя молодыми бихарцами, лежа среди массы незнакомых людей, для которых крышей было только небо. Я ни разу не почувствовала беспокойства. Солидарность бездомных защищала меня. Эгрегор бедняков оберегал меня. На рассвете я покинула своих новых друзей, очень довольных приключением, и с гордостью представивших меня своим соседям-оборванцам. Потом я забрала свои вещи и отыскала более удобный ночлег. Я никогда не забуду ту ночь в Калькутте, которая остается одним из моих лучших воспоминаний. Вот что я называю человечностью, — заключила Сапиенсия.

Абэ не стал ничего говорить, пораженный ее внезапной мягкостью. В комнате, погруженной в предвечерний полумрак, слышался радостный шум с улицы. Треск мотоциклов, возгласы продавщиц, случайные гудки, крики детей — все разнообразие африканской жизни за стенами небольшого сада.

Сапиенсия, казалось, погрузилась в свои мысли. Она долго молчала. Потом оживилась и продолжила нить повествования, вдруг повысив голос:

— Но на один жест любви, сколько преступлений, ненависти и массовых убийств! Любовь людей измеряется не словами, а делами, — заметила она. — Наши поступки слишком часто расходятся с нашими словами. Наши действия обнажают гнусное высокомерие. Наше поведение говорит о нашем пренебрежении. Слова, сказанные нами в адрес тех, кого мы не считаем равными себе, пронизаны презрением.

Она посмотрела Абэ прямо в глаза.

— Внешность обманчива. Здесь, в Африке, люди опускают глаза, потому что привыкли бояться нас и относиться к нам с недоверием. Они знают, что их руководители — всего лишь марионетки в наших руках, и что, как только они выбирают себе лидера, который нравится им, он будет нами немедленно сломлен, свергнут, убит или коррумпирован. Вспомни Лумумбу. Санкара. Или Нельсона Манделу, единственного, кому удалось ускользнуть от своих палачей. А те, кого мы считаем героями, в их глазах преступники. Как, например, Черчилль, которого считают победителем нацизма, но он же в начале своей карьеры восторженно описывал кровавое побоище при Омдурмане, устроенное британскими войсками: «И все это время на равнине, на противоположной стороне, пули пронзали плоть и дробили кости. Кровь хлестала из ужасных ран. Храбрецы рвались вперед сквозь ад свистящего металла, рвущихся снарядов и вздымающихся столбов пыли — страдая, отчаиваясь и умирая». Это был «наиболее яркий триумф людей науки над варварами». Черчилль, ставя одних неизмеримо выше других, демонстрирует то, что сегодня считалось бы преступлением против человечества.

— Это было очень давно. С тех пор мы продвинулись вперед. Мы закрепили права человека, сформировали международное сообщество, создали неправительственные организации, — попытался возразить Абэ.

Сапиенсия никак не отреагировала.

— Черчилль считал себя средоточием лучших достижений цивилизации, в то время как остальные заслуживали лишь огня и свинца. Испанцы опустошили Латинскую Америку. Бельгийцы плетьми истязали конголезцев и собирали отрубленные руки в корзины. Американцы изгнали индейские племена и присвоили их территории. А что насчет французов в Алжире и немцев в Намибии? Не говоря уже о пятнадцати миллионах африканцев, вывезенных в качестве рабов, и пятнадцати миллионах других, убитых во времена работорговли.

Ты думаешь, сегодня что-то сильно поменялось? Конечно, рабов больше не отправляют гнить в трюмах. А как же те тысячи безымянных людей, которые строят наши стадионы, убирают наши улицы, лечат нас, подтирают наших детей, моют наших стариков, в то время как их новые хозяева отдыхают на яхтах за триста миллионов, разве мы относимся к ним не как к рабам? Они такие же невидимки, недочеловеки. Машина по производству дикарей работает на полную мощность. Их принадлежность к человеческому роду определяется теперь не размерами их черепов или наличием у них души, а количеством демократии, знаний, капитала, которым якобы они обладают.

А когда беззащитные отказываются играть в общую игру, их всегда могут к этому принудить, либо подтолкнув их к незаконным действиям, либо под предлогом защиты Прогресса, Цивилизации, Рынка. Среди порабощенных народов всегда найдется фанатик, который подожжет Рейхстаг, а среди массы добродетельных цивилизованных людей — толпа, которая будет рукоплескать последовавшему наказанию.

Кто сейчас вспомнит, как в 1900 году, за четырнадцать лет до того, как устроить величайшую бойню в истории человечества, герои стран-наследниц европейского Просвещения выстраивали в ряд отрубленные головы восставших китайцев на стенах Запретного города, одновременно отправляя победоносные войска в кровопролитные рейды для устрашения и массовых убийств в провинциях? Это те же люди, которые колотили бронзовые вазы в императорских дворцах, чтобы соскоблить с них сусальное золото. Упрямо считая себя выше других, мы даже не осознаем своих преступлений. В заключение тирады, она процитировала эти строки из стихотворения Элюара:

«Осознание кроется под трупными червями,

Под роем мух жужжащих,

Сводятся небо и земля

К уничтожению человека.

Видеть ясно — только тьма».

Теперь Абэ гораздо лучше понимал, почему Сапиенсия отказалась от уготованного ей пути и поселилась в этой жаркой пыльной полной страданий стране. Подобно тем христианским отшельникам, которые уходили вглубь пустынь на закате Римской империи, она больше не могла выносить лицемерия и псевдосострадания. Она порвала со старым миром, чтобы снова обрести то единственное, что имело для нее значение: сердечные отношения и свободу духа.

В его памяти всплыли жестокие слова Эме Сезера. Он произнес их наизусть мысленно:

«Да, стоило бы в деталях, клинически изучить ход мыслей Гитлера и логику гитлеризма, и показать благовоспитанному, с гуманистическими взглядами, христианину-буржуа двадцатого века, что он носит в себе Гитлера, но не догадывается об этом, что Гитлер живет в нем, что Гитлер — его демон, и если он его порицает, то лишь из-за отсутствия логики. В сущности, он не может ему простить не само преступление, преступление против человека, не унижение человека само по себе, а то, что преступление было именно против белого человека, что это было унижение белого человека, и что он применил к Европе колониальные методы, которые до сих пор применялись только к арабам в Алжире, кули в Индии и неграм в Африке».

Он понимал, что чувствовала Сапиенсия, когда упоминала этот эпизод из жизни Черчилля. Для видимости он попытался мягко возразить ей:

— Ты права. Но это было вчера, в эпоху колоний и безудержной алчности. Сегодня мы осознали свои преступления и больше так не поступаем. Мы чтим международные договоренности.

В ироничном взгляде Сапиенсии читалась признательность, как будто она ожидала этого замечания и была благодарна Абэ за то, что он дал ей возможность уточнить свою мысль:

— Говоришь — вчера. Сегодня мы поступаем еще хуже, хоть и стараемся соблюдать приличия. Мы больше не выставляем отрубленные головы на парапетах мостов и не вешаем людей на деревьях или телеграфных столбах. Вместо этого мы убиваем, сидя на рабочих местах, в окружении мониторов. Мы убиваем на расстоянии и опосредованно, с помощью беспилотников, ракет, высотных бомбардировщиков, частных военных компаний. Оранжевая пунктирная линия на зеленом фоне — раз, и нет больше врага демократии и свободного рынка! Главнокомандующий в рубашке и в брюках, окруженный своими придворными, следит за ходом боевых действий на мониторе, потягивая «Колу Зеро». Исчезли кровь, растерзанные трупы, окровавленные головы и руки, мучения общественности, обеспокоенной тем, как расходуются ее налоги. Кто знает, может быть, на кону стоит обещание впоследствии получить Нобелевскую премию мира.

Сапиенсия стала выходить из себя.

— Мы подвергаем жесткой критике русских на Украине. Но мы поступили гораздо хуже. В Хиросиме и Нагасаки, например, были убиты десятки тысяч ни в чем не повинных мирных жителей. Мы использовали кассетные бомбы и снаряды с обедненным ураном, которые убивают медленно и продолжают убивать после того, как телевизионщики уехали. Мы злоупотребляем санкциями, которые разрушают экономику, сеют голод, разрушают здравоохранение, закрывают школы.

Вот что делает войну хорошей и чистой в наши дни, войну без смертей с нашей стороны, войну без виновных, безликую. Анонимная лицензия на убийство, с одобрения трибунала средств массовой информации, которая рада заслуженно наказать врагов свободы и прав человека.

Ведь проклятое фарисейство, показное благочестие, которое подталкивает занимать первые места в синагоге и на сцене, отрицая свои собственные преступления, все еще живо.

Абэ захотелось прервать дискуссию, принявшую неожиданный оборот. В то же время он не мог не согласиться со своей бывшей коллегой. Он вспомнил случай, который произошел с ним в одном балканском городе, во время гражданской войны. То же могло произойти где угодно. Население оказалось в ловушке, никто не мог ни войти в город, ни выйти. Жилые районы периодически обстреливали. Слишком смелых или неосторожных прохожих убивали пулеметным и снайперским огнем. Воздушный мост и гуманитарный коридор обеспечивали запасами продовольствия, в то время как миротворческие силы ООН на красивых белых бронетранспортерах должны были обеспечивать безопасность жителей и разделять воюющие стороны.

Эта война, широко освещаемая СМИ, привлекла внимание многих представителей интеллигенции. Журналисты и репортеры достали из шкафов свой армейский камуфляж. Телевизионные бригады, сопровождаемые фиксерами[2], выглядели еще более по-военному, чем обе воюющие стороны. Роли были распределены с самого начала, раз и навсегда. Осажденные были жертвами, а атакующие — палачами. Ничто не могло и не должно было порочить чистоту установленного таким образом изложения дел. Особенно это касалось фактов.

И вот там ожидалось прибытие делегации светил международной прессы и интеллектуальной номенклатуры из западных столиц, которая должна была расхваливать храбрость доброго Давида против злого Голиафа, хотя реальный баланс сил на месте показал бы обратное. Абэ было поручено сопровождать этих людей во всех перемещениях.

После того, как большой военно-транспортный самолет выплюнул груз из двух десятков делегатов, поднялась волна возбуждения. От ощущения того, что прямо на глазах вершится история, колотилось сердце. Вскоре эта компания переместилась в полуразрушенную гостиницу-люкс. Стекла в номерах пострадали в результате боев. Они держались с помощью бумажного скотча, что добавляло драматизма и военной экзотики. Первый вечер все обустраивались в комнатах, знакомились с товарищами по приключению и обменивались визитными карточками. На следующий день делегация, щедро обеспеченная пуленепробиваемыми жилетами, была разделена на небольшие группы, чтобы поместиться в тесные бронированные машины, которые должны были доставить всех в город. Целью было встретиться с тщательно отобранными местными жителями и представителями власти, чтобы услышать их истории.

Друг попросил Абэ навестить его родственников и передать им немного твердой валюты, которая всегда нужна в чрезвычайной ситуации. В свою очередь они отдали ему пачки девальвированных денег, свои сбережения, которые, как оказалось при предъявлении в кассе банка, почти ничего не стоили. Хозяева рассказали Абэ, что они принадлежат к неправильному лагерю. В них стреляли их друзья, рассредоточенные на возвышенностях, а ставшие врагами соседи грабили их, втридорога продавая хлеб и молоко для детей.

Это давало совсем иное представление о той войне. После обязательного визита в президентский дворец, усиленно охраняемый бандой тонтон-макутов, одетых в цвета хаки, делегация должна была встретиться с коллегами. Вместе они восхваляли дружбу народов, многоэтнические идеалы и страсть к свободе, которыми они руководствовались в своей борьбе с отчаянным врагом, не имеющим ни стыда, ни совести. Абэ мог бы поверить этим красивым речам, если бы один из счастливых хранителей этих вечных ценностей незаметно не вручил ему небольшой дневник, в котором он рассказал о тех страданиях, которые ему пришлось пережить. Все, что в тот момент происходило вокруг, было обманом и лицемерием.

Но худшее было еще впереди. В мерцающем освещении вестибюля отеля, в ожидании маловероятного ужина, им пришлось выслушать комментарии делегатов. Они не скупились на похвалы мужеству и самоотверженности осажденных. Понятное дело. Там были известные люди: медийный философ, навязывающий свое мнение с безапелляционной уверенностью, которого снимал личный оператор; артхаусный кинорежиссер, который прославился как светский левак; и многие другие принцы придворных СМИ.

Рассказывали друг другу воспоминания о других войнах и опасностях, с которыми мужественно встречались лицом к лицу. Каким только рискам не подвергались, сколько изобличителей врагов и победителей коррупционеров сидело за этими столиками! Чтобы доказать свою храбрость, режиссер начал взбираться по внутренней стене вестибюля с помощью нейлоновой веревки, снятой с брезента. Все стояли, разинув рот от восхищения, в то время как снаружи люди боролись за свое выживание. Когда весь этот бомонд вернется домой, он опубликует статьи и комментарии, не имеющие ничего общего с тем, что Абэ сам почувствовал и увидел.

Эти воспоминания он прокрутил у себя в голове, пока Сапиенсия продолжала говорить. Кто из всех этих героев вызывает наибольшую ненависть? — спрашивал он себя. — Осаждающие со звериной мордой? Осажденные, считаемые невинными жертвами? Или домашние интеллектуалы, которые извлекали выгоду из горя и тех и других, и призывали к еще большей войне с врагами рода человеческого? Он был вынужден признать, что те, кто требовал с трибун смерти быка, были еще более презренными, чем тореадор, которому было поручено нанести смертельный укол штыком. И что те, кто бахвалился идеалами философии и защитой свободы, виновны даже в большей степени, чем палачи.

Он не прерывал Сапиенсию, она продолжала.

— Помнишь ужасную трагедию с Айланом, тем маленьким мальчиком, найденным мертвым на турецком пляже, с погруженным в воду лицом, в красной футболке и синих шортиках? Его фотография обошла весь мир. В течение десяти дней СМИ только об этом и говорили. Медиаагентства, газеты, министры, президенты — все были в шоке. «Если эти необычайно мощные фотографии мертвого сирийского ребенка, выброшенного на берег, не изменят отношение Европы к беженцам, то кто это сделает?» «Фотография Айлана будоражит, потому что она демонстрирует не только ужас трагедии мигрантов, но и фиаско человечества». Громкие заявления следовали одно за другим. Авторы передовых статей неистовствовали: «Это никогда не должно повториться», — клялись на всех языках мира.

Два месяца спустя те, кто призывал к беспощадной расправе над палачами, сами подверглись терактам. Они заперлись в своей крепости, поспешив забыть о своих обещаниях. По сей день десятки беженцев продолжают тонуть в водах Средиземного моря.

Тонны бумаги были исписаны, не принеся никакой пользы. Десять тысяч детей погибли в результате бомбардировок в Йемене при абсолютном безразличии. Ни фотографий, ни возмущения. Ни камер, ни действий НПО. Тихое убийство — это убийство, которое игнорируется.

Затем, сменив тон, Сапиенсия с вызовом повернулась к Абэ:

— У животных, например, нет голоса, чтобы жаловаться на свои страдания.

Абэ уставился на стену, которая внезапно поразила его своей убогостью. Кроме нескольких необходимых предметов мебели, в доме Сапиенсии не было никаких украшений и личных вещей. Добровольный аскетизм, без сомнения. Они сидели в двух креслах из ротанга. Между ними был невысокий столик. И все, ну или почти все.

У Абэ появилось желание вернуться в отель, но он передумал и решил снова ее поддеть:

— Нельзя ставить людей и животных на одну ступень. Ты все равно не станешь отрицать их различия!

— А почему бы и нет? — возразила Сапиенсия. — В основе массового уничтожения животных лежит тот же дух превосходства, та же воля к разделению, то же стремление к отдалению. Палач всегда ставит себя выше своей жертвы, будь то человек или животное. Как будто человек не такое же животное, как любое другое, и даже хуже других. Я чувствую себя ближе к своей собаке, чем ко многим людям, которых я встречаю на улице. По крайней мере, моя собака меня любит! Она любит меня так, как никогда не полюбит ни один человек. Почему — я человек, а она животное, — мы должны быть совершенно чужими друг другу, если она понимает меня лучше, чем любой человек? Неужели животные — это просто звери? Жестокие существа, пожирающие друг друга? Кто самый страшный хищник? Волк? Лев? Акула? Или человек, ангел-губитель, который ежедневно убивает четыре миллиарда своих собратьев животных, чтобы удовлетворить свои аппетиты? Четыре миллиарда, тысяча четыреста миллиардов в год! Семьдесят два миллиарда цыплят и шестьсот миллиардов морских организмов и рыб! Все беззащитные существа, которые, как известно, способны чувствовать боль и страдания.

Абэ показалось, что он нащупал слабое место в аргументации Сапиенсии. Он ухватился за шанс, который она ему предоставила:

— Ты обвиняешь людей в убийстве животных. Но как ты можешь упрекать других, если сама ешь мясо и рыбу, кормишь свою собаку мясными консервами?

Но Сапиенсию не так просто было выбить из колеи.

— Я не говорила, что никогда не убивала животных. Я признаю, что виновата, и не пытаюсь переложить вину на других или на свою собаку. Я не обвиняю своего мясника или мои гены всеядного животного. Я беру на себя ответственность. Когда я была маленькой, я жила на ферме. Каждый вечер мама заставляла меня относить остатки ужина свинье. Услышав, как я подхожу, та довольно хрюкала при мысли о предстоящей трапезе. Несмотря на запах, я привязалась к ней. Каково же было мое горе, когда в один хмурый ноябрьский день ее зарезали на заднем дворе. Я слышала ее предсмертный визг. Я побежала прятаться под мамину юбку. На кухне мама приготовила кровяные колбаски. За обедом, прочитав молитву, мы их съели. Даже сегодня у меня в ушах стоит тот душераздирающий визг. С тех пор я очень бережно отношусь к свиньям.

В Сибири, когда аборигенам нужно убить северного оленя, его ловят, забивают, разделывают и съедают за несколько часов. Если кто-то оставляет жир на кости или остатки мяса в миске, на него косо смотрят. Это приносит несчастье. Это может навлечь болезни и бесплодие. В Амазонии, если ловят крокодила, через час от него уже ничего не остается. С него снимают кожу, отскабливают, чистят и утилизируют до последней косточки, одновременно молясь за упокой его души. Я не отвергаю насилие, которое кормит, я отвергаю насилие, которое разрушает, насилие, которое отрицает, скрытое насилие, которое прячется под личиной науки. Пытки лабораторных животных во имя знаний, которые могли бы быть приобретены иначе, кажутся мне более жестокими, чем поведение оленеводов. Меня возмущает двуличие лицемеров, которые порицают лесного охотника и фермера, чтобы получше оправдать целые фабрики смерти.

Как расценивать гибель насекомых? Истребление путем отравления миллиардов и миллиардов насекомых, жуков, муравьев, пчел, мух, пауков и червей, которые настолько невзрачные, что у них нет шанса вызвать сожаление? А как насчет миллиардов деревьев, кустов, цветов, растений, которые мы уничтожаем безо всякой причины, миллионов гектаров леса, которые мы вырубаем, чтобы освободить место для промышленных монокультур, без которых мы раньше отлично справлялись?

В Монголии и Андах никогда не выпьют, не пролив несколько капель алкоголя на землю в качестве подношения богам или Матери-природе. Уважаю! Я не отрицаю, что наша плоть должна питаться плотью других живых существ, животных или растений. Я просто говорю, что без них невозможна ни человеческая жизнь, ни жизнь вообще.

Я утверждаю, что эта тесная связь с живым простирается за пределы разумных существ, до глубин морей и горных вершин, до вод рек и слоев атмосферы. Горы и скалы поднимаются, нагреваются, остывают, выветриваются, размываются и разрушаются в пыль, которую разносит ветер. Вода образует капли, которые превращаются в кристаллы льда и поднимаются в небо в виде кучево-дождевых облаков. Во всем есть жизнь, даже в самых инертных минералах!

Что с нами станет, когда исчезнет последний зверь, когда улетит последняя бабочка, когда расцветет последний цветок?

Абэ был вынужден признать, что он никогда не задавал себе этих вопросов. Он был человеком умеренным и здравомыслящим. Он с готовностью признавал, что мир несовершенен. Но он считал, что нужно смириться с этим. Он был готов отвечать за себя, не за других. Он не чувствовал именно себя виноватым в гармонии и дисгармонии Вселенной. Напротив, будучи сотрудником международной организации, он считал, что сражается за «улучшение мира», как говорили в его среде. Он помогал компаниям и богатым бизнесменам находить компромисс с обществом. Иногда он даже убеждал их платить налоги и участвовать в жизни общества. Он консультировал благотворительные фонды, выступал на конференциях по устойчивому развитию, поддерживал гуманитарные инициативы, выделял стипендии нуждающимся студентам. Это казалось ему абсолютно нравственным.

Сапиенсия нравилась Абэ дерзостью, святой яростью, взрывоопасным нравом, похожим на гранату с выдернутой чекой. Она вырывала его из маленького стерильного мирка. Ему нравились ее нонконформистские восприимчивость и мировоззрение. Сапиенсия жила так же, как общалась. Вернее: она жила тем, что говорила. Она не могла думать одно, а поступать по-другому. Она улавливала малейшие колебания, была начеку, натянутая, как струна скрипки, готовая лопнуть при малейшей фальшивой ноте.

Двуличие, перекладывание ответственности на других, противоречивость и притворство приводили ее в крайнее бешенство.

Абэ вообще казалось, что они живут на разных планетах. Он уважал выбор своей подруги, прекрасно понимая, какая пропасть их разделяет. Он еще не был готов совершить такой же прыжок в неизвестность, о котором мечтала Сапиенсия, переехав в самое сердце Африки. Он не мог согласиться с тем, что человек непрерывно отдаляется не только от природы, но и от собственной человечности. Тем не менее, он внимательно ее слушал.

— Допустим, — сказал он. — Но к чему ты клонишь? Да, люди совершают бесчисленные преступления, да, они способны уничтожить себя и то, что их окружает, но не все они виновны. Что ты сделаешь с невиновными людьми? Почему они должны умереть?

— Кому какое дело до невиновных? — ответила Сапиенсия. — Если бы это было так, ты бы боролся. Ты бы выходил на баррикады. Ты бы требовал справедливости. Но никто не реагирует. Хотя всем все известно. И все всегда все знали. Миссионеры знали, что в Конго жестоко убивают невинных людей. Буржуа, который на бирже вкладывал деньги в хлопок, попивая чай, прекрасно знал о зверствах, которым подвергаются рабы, выращивающие его. Ковбои, сопровождавшие войска при завоевании западной Америки, видели зарубленных саблями младенцев и беременных женщин.

Никто не может быть оправдан из-за незнания. Все лежит на поверхности. Искоренение последних коренных народов. Нарушение договоров. Истребление горилл, слонов, лесов. Массовое насилие и демонизация врага с помощью военной пропаганды. Самоубийства крестьян, погубленных промышленностью и равнодушием. В пригородах сознательно махнули рукой на преступность. Разграбление целых стран и массовая эмиграция миллионов беженцев. Злоупотребление законными и незаконными лекарственными средствами, которые назначают нищим, чтобы те вели себя смирно. Экоцид морей и океанов. Мы знаем о Каяпо, Бушменах, больных детях, иммигрантах из пригородов, тонущих мигрантах, беженцах, спасающихся от наших бомб, о карликовых шимпанзе, гориллах, миллиардах бабочек и птиц, опрыскиваемых глифосатом.

Но мы продолжаем делать вид, что ничего не происходит. Сегодня так же, как и вчера. Когда будущие поколения будут искать ответственных и потребуют справедливости, всегда найдется кто-то, обыкновенный человек, вроде палача Эйхмана, который скажет, что он ничего не знал и лишь выполнял приказы.

Такое умышленное незнание я считаю недостойным, — продолжала Сапиенсия. — Думаю, человечество не заслуживает того, чтобы жить. Оно спокойно может исчезнуть. Оно приносит только разрушения и страдания. Посмотри, в каком состоянии планета! Мы боимся глобального потепления. Мы устраиваем грандиозные саммиты с сотнями лимузинов и самолетов. Мы громогласно ведем борьбу с СО2. Вскоре исчезнет 90 % природного биоразнообразия. В тишине. Никто и не заметит. Даже самый страшный вирус или самый большой астероид, когда-либо падавший на Землю, не приводили к такому количеству жертв. Говорю же: человечество — это агрессивный вид, ни на что не годный, который вредит всему, что видит, и портит все, до чего прикасается. Любое животное, причинившее хотя бы десятую часть вреда, принесенного человеком, было бы истреблено.

Доходит до того, что человек уничтожает собственные творения, настолько он разрушительный! Все прекрасное, что он изобрел, литературу, живопись, музыку, поэзию, он сейчас оскверняет, марает, стирает с лица земли. Школа превратилась в гигантскую машину по расчистке, где вырывают, сжигают, искореняют многовековую историю, сведения, богатства философии, литературные традиции, ценные языки, полезные обычаи и обряды, тысячелетние религии и наследия, бесценные житейские знания, чтобы навязать одну единственную культуру — научно-техническую. Повсюду распространяются одни и те же монокультуры, так что ни одно дерево, ни одна лесополоса, ни одна птичья песня не помешают механическому поступательному движению коллекционеров дипломов в области маркетинга, управления бизнесом и инженерии.

Иногда я даже задаюсь вопросом, не правы ли террористы, те, кто хочет стереть с лица Земли нынешних вредителей. В конце концов, возможно, зелоты и сикарии были правы в том, что нападали на римских святотатцев, которые оскверняли храм и оскорбляли Бога своим нечестивым присутствием. Один точный удар кинжалом между пластинами их брони, и все было кончено! А слова Нечаева, разве не несут разумного зерна: «На всех парах, через болото; уничтожить как можно больше врагов народного дела; в институтах противостоять тому, что в основе своей имеет государственность и государственные традиции порядка…»? Атака на башни-близнецы в Нью-Йорке была, пожалуй, отличным началом.

Абэ понимал, что Сапиенсия не просто это говорит, а действительно так думает, и это его пугало. За подобные высказывания можно было легко попасть за решетку, даже в странах, провозглашающих свободу и права человека. Разжигание ненависти требовало показательного наказания. Это было равносильно кощунству, нарушению прав человека, богохульству. Людей и за меньшее отправляли в Колизей и на костер. Дремавший в Абэ добросовестный чиновник знал, о чем говорил.

— Ты хочешь сказать, что в этом мире нет ничего и никого, кого можно было бы спасти? Ни одного творения, ни единого Праведника? — оборвал он ее, пока она не успела зайти слишком далеко в своей обличительной речи.

— Мы дошли до той же точки отчаяния, что и Яхве перед Содомом и Гоморрой. Найди мне сотню, десяток, даже одного Праведника в этих двух городах, и я пощажу их. Найди мне хоть одного Раскаявшегося, хоть одного Чистого сердцем, и я подорву себя подальше от него. Но в чем я согласна с тобой, так это в том, что слепому насилию никогда не удавалось ничего изменить, в то время как мы уже видели, как любовь и мир сдвигают горы. Отдаю тебе должное!

Сапиенсия сменила тон, перевела дыхание и, как показалось Абэ, смягчилась:

— Цивилизованный человек отдал швартовы и принес в жертву своих капитанов. Он бороздит волны, почерневшие от рвоты, как тень на борту корабля-призрака. Он сам выбрал свою судьбу и не может никого в этом винить. Ни Бога, от которого он отрекся, ни свои старинные обычаи, которые он отверг. Его новые хозяева борются за право занять адмиральскую каюту. Одни хотели бы форсировать курс на Запад: на Запад, всегда на Запад, только на Запад, а в трюме — другие, кто преклоняется перед Севером, Востоком или Югом!

На верхних палубах — третьи, кто в гневе и нетерпении трубит во все трубы: быстрее! Лево руля! Право руля! Ускорить ход! Увеличить темп! Будущее не ждет! Оно наступает им на пятки, подгоняет, подзадоривает, будущее горячо дышит им в затылки. Шлюпки готовы доставить их в такие места, куда они еще никогда не ступали. К черту рифы! Пусть сильнее грянет буря!

На нижних палубах, лишенных света, снуют бесчисленные толпы. Кишки извергают кислотные пары и языки обжигающего пламени. Все потеют, дерутся, оскорбляют друг друга, гребут и налегают на вёсла, толкают и тянут, чтобы заставить этот огромный механизм действовать, в безумной надежде добраться, наконец, до порта. Еще одно усилие, орут громкоговорители, задавая ритм, остров сокровищ вот-вот появится на горизонте. И вот перед глазами ослепляюще мелькает образ земли обетованной, в голове пляшут образы разноцветных драгоценных камней и райских пейзажей, что удваивает смелость экипажа безумного круизного лайнера.

В самом низу, во влажной духоте зловонных трюмов, безмолвно копошатся безымянные недочеловеки, оглушенные грохотом двигателей и полуослепшие из-за отсутствия солнечного света. Мир призраков, звукоподражателей, которые питаются крохами и подаяниями, но чьи сердца все еще бьются. Время от времени зародыш мятежа захватывает толпу. Грязные ноги врываются в алые коридоры роскошных кают, но быстро сбрасываются обратно в трюмы старшими матросами, снаряженными, как водолазы.

На заднем плане, вслед за этим проклятым судном, в черной пене поднимаются волны мертвой рыбы и токсичных ядов, среди которых несчастные птицы-падальщики с истошными хриплыми криками пытаются найти еще что-нибудь съедобное.

Вот как я вижу судьбу нашего мира, — заключила Сапиенсия. — Мне жаль народы, чьи лидеры некомпетентны, чьих мудрецов заставляют замолчать, а лицемеры выступают по телевидению, — сказала она, цитируя одного из своих любимых авторов.

Она долго молчала. Абэ оценивал огромную пропасть между ними. Наблюдая за миром элит со своего далекого мыса, выслеживая смерть и несправедливость, которые те сеяли повсюду, она накопила гнев, который Абэ мог понять, но не разделял. Его собственная жизнь протекала без серьезных потрясений и драм. Он считал, что с помощью реформ можно решить любую проблему. Он не мог смириться с тем, что «его» цивилизация, в которую он всегда верил, может привести к такой моральной и духовной катастрофе.

Заметив его замешательство, Сапиенсия спросила:

— Может быть, ты считаешь, что я отчаялась? Это не так. Я думаю, что другой мир возможен. Ты же знаешь, что в русском языке нет глагола «avoir» для обозначения обладания конкретными вещами. Используется только глагол «быть». Говорят: «У меня есть дом». Конечно, русские мухлюют и хитрят со своим языком. Но представь себе мир без глагола «avoir». И с глаголом «быть», сведенным к нескольким значениям. Мир, в котором высота и глубина были бы важнее длины и ширины. Разве все не было бы совсем по-другому? В искусстве икебаны человек занимает второстепенное место, сбоку, вдали от Неба и близко к Земле. Он не в центре мира. Возможно множество других жизней. Эту другую жизнь мы должны научиться строить. Вот почему я верю в искупление. Где-то в неизвестном месте есть незнакомец, который может стать нашим спасителем. Чтобы доказать тебе, что я не исключаю эту вероятность, я расскажу тебе последнюю историю, которую я придумала для тебя.

— Для меня? — удивился Абэ.

— Для тебя, — повторила Сапиенсия. — Потому что считаю, что ты сможешь ее понять. Я знаю, что люди, которых ты ценишь, преклоняются перед свободой. Они размахивают ею, как знаменем, но подразумевают ее только для себя. Цвет их свободы всегда белый. Другого они не выносят. Они не любят ею делиться. То, что я предлагаю, более амбициозно. А именно чтить слово, которое никто не помнит, как пишется. Это слово — братство. Это одно из имен истины. Самое прекрасное из всех слов. Именно о нем я хотела сказать все это время, и оно лежит в основе небольшой фантазии, которую я собираюсь тебе сейчас поведать. Я уверена, что после нее ты сможешь сделать соответствующие выводы.

Предыдущая главаГлава 1 из 2Следующая глава