К книге
Свобода слова: История опасной идеиГлава 1 Сила слова. ИЕРАРХИЯ И ВЛАСТЬ
9%
Глава 1 Сила слова. ИЕРАРХИЯ И ВЛАСТЬ
7

Еще одна фундаментальная особенность современных представлений о свободе слова заключается в том, что голос каждого заслуживает равного внимания. В политическом и социальном мире прошлого господствовало противоположное мнение. Считалось естественным, что человеческие общества имеют иерархическую структуру, а речи вышестоящих более авторитетны, чем слова их подчиненных. Древние индуистские своды законов и этических норм не только прививали всем важность словесной дисциплины и учтивости, но и четко разграничивали права различных каст на свободу высказываний. Слово брахмана, представителя высшей касты, было более весомым, чем слово человека низкого ранга, которому запрещалось говорить брахману «что-либо неприятное или резко высказываться в его адрес». Человеку из низшей касты, презрительно отзывавшемуся о высших кастах, полагалось «вогнать в рот раскаленный железный гвоздь длиной 10 пальцев». За «крайне оскорбительные слова… ему отрезали язык». Если же такой человек осмеливался спорить с высшими кастами о законе или этике, то «правитель должен был влить ему в рот и уши горячее масло».

Схожий подход прослеживается в самых старых из сохранившихся английских законов о словесности. В 695 г. англосаксонский король Кента Вихтред, составляя свод законов, провозгласил собственное слово неоспоримым – его следовало принимать без каких-либо клятв или формальностей. То же касалось и слова епископа. Далее следовала строгая иерархия: чем ниже ваш статус, тем больше усилий требовалось для доказательства своей правоты. Женщины, дети и рабы вообще не имели права голоса. Великая хартия вольностей 1215 г. также устанавливала, что свидетельство женщины неприемлемо в суде при рассмотрении дел об убийстве, за исключением гибели собственного мужа.

Подобные принципы продолжали господствовать и в XVI–XVII вв. Каждый акт личного общения, устного или письменного, регулировался в соответствии со статусом. Обращаясь к другому человеку, следовало учитывать его относительный ранг и соответственно подбирать выражения. «Если люди низшего положения пишут тебе, – наставлял йоркширский дворянин Уильям Уэнтворт своего сына Томаса в 1604 г., – и если уместно дать им ответ, то сделай это устно или поручи кому-нибудь из слуг написать от своего имени». Отвечать лично нижестоящему считалось унизительным. В том же духе в популярном руководстве по ведению беседы Елизаветинской эпохи Уильям Перкинс напоминал читателям, что «старшие и вышестоящие всегда должны иметь право говорить первыми», что «юноши и девушки могут говорить, только когда их спрашивают», а «слуги и дети не смеют возражать». Эти принципы были поистине универсальными. Юных ацтеков в Мексике XVI и XVII вв. учили, по сути, тому же.

Среди множества переплетающихся иерархий статус, определяемый гендерной принадлежностью, являлся древнейшим и наиболее очевидным. При прочих равных условиях мужское слово считалось более авторитетным и допустимым, чем женское. Во всех религиозных, социальных и правовых кодексах, создававшихся ближневосточными и европейскими мужчинами на протяжении веков, неизменно присутствовала мысль, что женщинам следует держать язык за зубами. Также проповедовалась идея, что женщины более склонны к опасной несдержанности и необузданным высказываниям. Сама Библия предписывала женщинам «молчать в церквях, ибо не позволено им говорить», а также «не учить и не властвовать над мужчиной, но пребывать в молчании». В этом мировоззрении словесная сдержанность считалась признаком женской добродетели, многословие или свобода выражения – нескромностью, а многие темы считались неприличными для женщин. В одном из самых древних образцов европейской литературы, «Одиссее» Гомера, сын героя резко одергивает убитую горем Пенелопу, жену Одиссея, когда та публично высказывается на мужском собрании: «Мать моя, вернись в свои покои и займись делом – сядь за ткацкий станок или прялку и служанкам вели заниматься работой, речи же будут заботой мужей». Пенелопа повинуется, о чем Гомер рассказывает в следующем стихе: «В сердце приняла она разумные слова сына». У женщин свобода изъяснения всегда ограничивалась сильнее, чем у мужчин, а женская откровенность считалась неестественной и нарушающей порядок. Из множества сексистских предрассудков, унаследованных современным миром из далекого прошлого, этот, несомненно, один из самых укоренившихся и живучих.

Однако на практике, насколько можно судить, все эти иерархии в сфере высказываний постоянно оспаривались и ниспровергались. Когда женщины брались за перо, становилось ясно, что стереотипные представления об их поведении – не более чем мужские наветы и фантазии. Эта тема занимает центральное место в европейской феминистской полемике по крайней мере со времен «Книги о Граде женском» Кристины Пизанской (1405). В художественной литературе расхождения между правом мужчин и женщин высказываться были богатым источником комедийных сюжетов и размышлений. В реальной жизни королевы, аристократки и другие влиятельные женщины публично высказывали мнение, невзирая на гендерный барьер. В 1648 г. в разгар гражданской войны богатая и влиятельная жительница Мэриленда Маргарет Брент, выступая в качестве душеприказчицы одного покойного губернатора и законного представителя другого, обратилась к ассамблее колонии «с просьбой предоставить ей право голоса и возможность высказываться в палате». Получив отказ, она заявила, что будет «опротестовывать все решения нынешней ассамблеи до тех пор, пока ей не позволят присутствовать и не предоставят право голоса».

Женщины более низкого положения также не стеснялись выражать свои взгляды. Они постоянно препирались друг с другом на публике и подавали в суд на обидчиц. Границы дозволенности в высказываниях то и дело нарушались и пересматривались как самими женщинами, так и мужчинами. Неудивительно, что женщины ценили возможность свободно говорить. Как подытожила высокообразованная Батсуа Мейкин в 1673 г.: «Женщинам ставят в упрек излишнюю болтливость, но… язык – единственное их оружие для самозащиты, и они должны искусно владеть им». Короче говоря, так много внимания контролю над словами уделяли именно потому, что даже в мире, где свобода слова была не в почете, низшее сословие постоянно высказывалось непочтительно и не к месту.

То же самое наблюдалось и в сфере политики. В теории власть всегда исходила сверху. В управлении государством участвовало лишь крошечное меньшинство состоятельных мужчин, и только горстке ближайших советников монарха дозволялось обсуждать королевскую политику. Осмелившиеся высказываться против правителя считались врагами общества. Как заявил английский чиновник сэр Томас Смит в 1583 г., основная масса населения «не имеет ни голоса, ни власти в нашем государстве». «Эти люди, – пояснил он, – существуют лишь для того, чтобы ими правили, а не чтобы править другими». Столетие спустя, когда журналиста Генри Карра осудили за несанкционированное издание еженедельной газеты, королевские судьи подтвердили, что «никто не может выносить на публику что-либо, касающееся государственных дел, без разрешения короля… это незаконно, независимо от того, со злым умыслом сделано или нет». Однако на практике, и это прекрасно понимали, люди всех уровней постоянно обсуждали политические дела, и нередко критически.

Раз за разом распространение слухов приводило к бунтам, восстаниям и социальным беспорядкам. Для большинства образованных людей того времени это подтверждало древние стереотипы о невежестве простых людей и укрепляло иерархический принцип, согласно которому политика должна проводиться тайно: даже парламентские дебаты обязаны оставаться строго конфиденциальными. По словам блестящего ученого и придворного Фрэнсиса Бэкона, «государственные дела… не темы и не предметы для простолюдинов» (хотя те предпочитали думать, что «нынче нет простолюдинов, все государственные мужи»). Как объяснял Гоббс в своем «Левиафане» (1651), написанном в разгар такого конфликта, среди основных полномочий любого суверена, ключевых для предотвращения гражданской войны, было право судить, «какие мнения и доктрины враждебны, а какие способствуют миру», и регулировать публичные выступления и печатные издания.

В результате свободное слово воспринималось преимущественно как нечто негативное, нарушающее социальный, политический, религиозный и космический порядок. Королевский совет в 1587 г. принял постановление о публичном наказании за неподобающие высказывания «для назидания другим и обуздания свободы речи». Несколько лет спустя Бэкон, сетуя на сложность искоренения «вредоносных памфлетов», которые воспринимаются словно «летящие искры истины», беспокоился, что «они несут в себе видимость и налет свободы слова». Французский посол в начале XVII в. также отмечал: «обычными предвестниками гражданской войны» были «карикатуры, клеветнические пасквили» и «вольные речи». Даже король Яков, гордившийся тем, что допускал «разумную свободу высказываний», в 1620-х гг. неоднократно издавал прокламации против «чрезмерной вольности непочтительных речей» среди подданных, причем не только простолюдинов, а «всех, от высших до низших».

Противоположная идея – vox populi, vox Dei («глас народа – глас Божий») – иногда использовалась религиозными полемистами, авторами жалоб и политическими теоретиками. «Не без основания глас народа уподобляется гласу Божьему, – утверждал Макиавелли, – ибо общественное мнение удивительно точно в своих предсказаниях». Однако и он предостерегал об опасностях злословия и массовых заблуждений, признавая, что «общее мнение» считает толпу непостоянной и легко поддающейся обману.

Как следствие, все государства в былые времена прилагали огромные усилия для ограничения и контроля политической информации и мнений. Типографии в тот период почти всегда работали по лицензии, а их продукция подлежала предварительной проверке. Историки обычно называют это цензурой. Однако такую интерпретацию вряд ли можно считать правильной. Ведь тогда даже самые словоохотливые люди не претендовали на право свободы выражения мнений. Напротив, они в целом принимали и соглашались с принципом регулирования высказываний и охотно участвовали в этом процессе. Отчасти причина крылась в том, что они верили в существование абсолютной истины и заблуждения гораздо сильнее, чем мы. Однако их главной заботой была не борьба с ложью, а поддержание социальной гармонии. Если мы склонны превозносить свободу выражения мнений как нечто способствующее достижению истины, то они считали взаимосвязь слова и истины более сложной. Для них речь была не простым правом, а сложным этическим вопросом. Допустимость произнесенных или написанных слов зависела от конкретных обстоятельств: кто говорит, кто слушает, каковы их тон и предназначение, каков канал их передачи. Сами слова составляли лишь часть ответа – окончательное суждение определялось контекстом.

Например, хотя считалось, что ложь предосудительна, многие серьезные теоретики религии и политики утверждали: порой людям необходимо прибегать к притворству и обману. Идея использования речи для сокрытия истины была особенно в ходу у гонимых религиозных групп, таких как средневековые вальденсы, английские лолларды, тайно исповедующие иудаизм крещеные евреи в Испании, а также подпольные католические и протестантские меньшинства после Реформации. Такой подход также поддерживали известные политические комментаторы, в том числе Макиавелли, Монтень, Бэкон и Юст Липсий, считавшие притворство необходимым инструментом для правителей и придворных. Как заметил Монтень в 1580 г., «истина для нас сегодня – не то, что есть на самом деле, а то, во что можно заставить поверить других».

Существовал даже принцип, согласно которому говорить откровенно порой было неправильно или даже преступно. «Наставление по искусству владения языком» Перкинса включало главу, посвященную случаям, когда необходимо скрывать правду. По его словам, не следует раскрывать ничего вредоносного, опасного или секретного, стоит помалкивать о «слабостях и грехах ближних», а «если какая-либо истина может помешать славе Божьей или благу ближнего», то ее лучше скрыть. Никто не должен осмеливаться говорить о «вещах неизвестных, вещах, которые нас не касаются, и том, что выше нашего понимания». Вместо индивидуальных прав такой подход отдавал приоритет социальной жизни. Слова, как и действия, следовало использовать для укрепления милосердия и учтивости, а не для их разрушения. Умение держать язык за зубами ценилось не меньше, чем возможность говорить. «Лучше промолчать, чем дурно отозваться о ком-либо, даже если он того заслуживает» – так Элизабет Джослин обобщила общепринятое мнение в 1622 г. С точки зрения закона слова, вносящие беспорядок, подлежали наказанию, даже если они были правдивыми. Истина не являлась достаточной защитой для обвиняемых в церковных судах или по делам о подстрекательстве к мятежу. Более того, правдивость обычно рассматривалась как отягчающее обстоятельство – в конце концов, правдивое обвинение с большей вероятностью могло нарушить покой, чем ложное.

В то же время люди в доиндустриальную эпоху остро чувствовали опасность неправды. Именно поэтому регулирование устного и печатного слова воспринималось как жизненно необходимая защита от фальшивок, лжи и искажений – того, что один из наблюдателей XVII в. назвал «великой и безмерной свободой лжи». Контроль за высказываниями защищал от ущерба, причиняемого злословием и клеветой, представлял собой борьбу на этическом уровне за сохранение целостности гражданского общества, а также поддерживал истину и противостоял лжи.

Действительно, в елизаветинской и яковианской Англии наиболее строго преследовались и искоренялись не тексты с обоснованной религиозной и политической аргументацией, а произведения, содержавшие скандальную клевету и возмутительные теории заговора. Именно радикальные памфлеты изображали королеву Елизавету похотливой распутницей, родившей множество бастардов, представляли ее фаворитов как прелюбодеев и убийц, рисовали ведущих церковников как тайных содомитов, нагнетали панику в связи с тайными заговорами и восстаниями. Подобные дикие слухи и наветы циркулировали и в мире устных подстрекательств. Они распространялись как лесной пожар, с трудом поддавались контролю и не только отравляли умы людей, но и побуждали к действию. Всем было известно, что восстания и мятежи неизменно провоцировались и сопровождались распространением слухов.

Так, в начале июля 1628 г., всего через несколько лет после восшествия на престол Карла I, в приграничных районах Англии и Уэльса начал циркулировать слух о его смерти. Когда эта весть достигла города Лланелли, началась массовая паника. Более сотни жителей в уверенности, что вдобавок ко всему на побережье высадилась испанская армия, устремились в сельскую местность, поднимая тревогу и сея ужас. По пути к ним присоединялись новые люди, а история обрастала подробностями. Рассказывали, что король был отравлен герцогом Бекингемом, который устроил переворот и захватил трон. Когда толпа добралась до города Суонси, местные власти тут же уведомили о смерти короля знатных жителей графства и объявили новость во всеуслышание на рыночной площади, где ее встретили «причитаниями и высказываниями опасений, что теперь паписты возьмутся за оружие и перережут всех во сне». К концу недели новость дошла до Корнуолла, и значительная часть юго-западного побережья приготовилась к вторжению и мятежу.

Это лишь единичный пример того, насколько разрушительным в те времена мог быть совершенно беспочвенный политический слух – поток фальшивых новостей на протяжении всего одной недели. История о том, что герцог Бекингем был серийным убийцей, который устранял соперников, а затем одного за другим отравил Якова I и Карла I, тайно раскручивалась пропагандистскими сетями иностранных врагов британской монархии. Она подготовила почву для жестокого убийства предполагаемого сообщника Бекингема, доктора Джона Лэмба, и покушения на самого герцога несколько недель спустя, в августе 1628 г. Эта история также напрямую повлияла на парламентскую политику 1620-х гг., рост общественного недоверия Карлу I и ожесточенные разногласия времен гражданских войн 1640-х гг. Словом, это была ложь, распространение которой имело огромные последствия.

За последние несколько десятилетий историкам удалось выяснить массу интересного о политическом сознании европейского населения в период от Средневековья до XVIII в. Очевидно, что люди всех сословий, постоянно обсуждавшие новости и политику, имели твердое мнение о происходившем, и этот факт очень серьезно влиял на характер тогдашней политики. Историки неизменно расценивают эти открытия, а также увеличение числа обнаруженных рукописных и печатных документов и комментариев тех времен как признаки активного выражения политических взглядов в народе и широкого пространства для публичной дискуссии. В целом в этом видятся истоки нашей собственной демократической культуры.

В то же время мы склонны упускать из виду, что в массовой политической полемике преобладали не аргументированные дебаты, а оголтелая ложь и теории заговора, подстрекательская дезинформация, безумные слухи и откровенные фальсификации. Политики сами часто верили во все это и поддерживали в попытках усмирить или изменить общественное мнение в свою пользу: они активно фабриковали подделки, распространяли слухи и подбрасывали идеи относительно заговоров. Простые люди, в свою очередь, часто принимали на веру этот поток лжи, поскольку он казался правдоподобным – обычно истории строились на нескольких установленных фактах, сдабривались актуальными страхами и подкреплялись существующими предрассудками. В результате людям казалось, что им позволяют заглянуть за завесу, окружающую реальную политику, хотя на самом деле они поглощали токсичную смесь пропаганды и лжи.

Таким образом, когда мы расписываем расширение пространства для публичной дискуссии, провалы цензуры прошлых веков или весомость общественного мнения, речь чаще всего идет о росте политического влияния заблуждающейся и крайне дезинформированной публики. Как показали недавние исследования, именно усилившееся влияние противоборствующих теорий заговора привело к краху политической системы на Британских островах в 1640-х гг. и последовавшим за этим гражданским войнам, унесшим сотни тысяч жизней, – иначе говоря, к тому самому хаосу, о котором предупреждала идеология регулирования высказываний и который она стремилась предотвратить.

Из этого краха системы контроля слова и печати в итоге выкристаллизовались новые практики и идеи о свободе выражения мнений. Идеал политической свободы слова зародился сначала в англоязычном мире благодаря особенностям английской политики конца XVII – начала XVIII в. Однако это стало возможным лишь потому, что к 1700 г. в Европе уже сформировалась новая теория религиозной свободы слова благодаря усилиям интеллектуалов и правителей в раздробленном мире постреформационного христианства. Как мы увидим далее, появление этой доктрины стало судьбоносным социальным и интеллектуальным событием, которое подорвало некоторые традиционные многовековые принципы регулирования высказываний.

Предыдущая главаГлава 7 из 76Следующая глава