Лотти и Кезия впервые очутились на улице в такой поздний час. Все казалось другим: крашеные деревянные дома — маленькие, сжавшиеся, а деревья и сады — разросшиеся и первозданные. Небо усеяли яркие звезды, и висевшая над портом луна забрызгала морские волны золотом. На Карантинном острове виднелся маяк — его зеленый свет косо ложился на старые черные угольные баржи.
— А вот и «Пиктон», — кладовщик ткнул хлыстом в увешанный ярким бисером пароходик.
Но когда они добрались до вершины холма и стали спускаться по другой его стороне, порт скрылся из виду. Они все еще ехали по городу, но потеряли ориентир. Мимо громыхали другие повозки. Кладовщика здесь все знали.
— Вечер добрый, Фред!
— Добрый! — кричал он.
Кезии очень нравился его голос. Как только вдалеке появлялась повозка, она поднимала голову и ждала его оклика. Он и вообще ей нравился: это был старый знакомый, и они с бабушкой часто ходили к нему покупать виноград. Кладовщик жил один в доме, к которому прислонялась построенная им стеклянная теплица. Всю теплицу занимала одна выгнувшаяся дугой прекрасная виноградная лоза. Он брал у Кезии коричневую корзинку, выстилал ее дно тремя большими листьями, потом нащупывал у себя за поясом ножик с роговой рукояткой, протягивал руку и, срезав массивную синюю гроздь, так нежно клал ее на листья, словно укладывал куклу спать. Это был очень крупный мужчина. Он носил коричневые бархатные штаны и длинную коричневую бороду, но никогда не носил воротничков — даже по воскресеньям. Затылок у него был багровый.
— Где мы сейчас? — то и дело спрашивали девочки, а он терпеливо отвечал:
— Да это же Хостон-стрит! — или: — Хилл-стрит, — или: — Шарлотт-крезнт.
— А, точно, — услышав последнее название, Лотти навострила уши: она всегда считала Шарлотт-крезнт своей собственностью. Мало у кого имя совпадает с названием улицы.
— Кезия, смотри! Это Шарлотт-крезнт. Видишь, как тут все поменялось.
Они добрались до последних примет окраины — межевого знака, пожарной станции, небольшого деревянного сооружения, выкрашенного в красный цвет и укрывающего огромный колокол, и белых ворот Ботанического сада, блестевших в лунном свете. Теперь все знакомое осталось позади и большая телега громыхала по неведомой стране, по неизвестным дорогам с высокими глинистыми насыпями по обе стороны, поднималась по возвышающимся крутым холмам, спускалась в долины, где кустарник расступался ровно настолько, чтобы можно было проехать, через широкую мелкую реку — лошади останавливались, чтобы напиться, и затем с неохотой продолжали путь — все дальше и дальше. Поникшая голова Лотти качалась, девочка ненароком примостилась на коленях у Кезии. Сама Кезия удивленно таращила глаза. Она дрожала от ветра, но щеки и уши у нее горели. Она посмотрела на звезды.
— А звезды кружатся? — спросила она.
— Лично я никогда не замечал, — сказал кладовщик.
Показались тонкая россыпь огоньков и очертания жестяной церкви, возвышавшейся над кольцом из надгробий.
— Сейчас мы подъезжаем к месту, которое называют «Квартирами», — сказал кладовщик.
— У нас тут неподалеку тетя-с-дядей живут, — продолжила Кезия. — Тетя Доуди и дядя Дик. У них двое сыновей. Старшего зовут Пип, а младшего — Рэгз. У него баран. Он кормит его из намалированного чайника, надев на носик перчатку. Он нам покажет. А чем баран от овцы отличается?
— Ну, у барана рога и он прет прям на тебя.
Кезия задумалась.
— Тогда я ни за что не хочу на него смотреть! Ненавижу, когда на меня бросаются животные — собаки или попугаи. А вы? Мне часто снится, как на меня бросаются животные — даже верблюды, а головы у них раздуваются и становятся огро-о-омными!
— Ну и ну, — сказал кладовщик.
Впереди ярко засветился какой-то домик, перед которым стояло целое множество двуколок и повозок. Когда они подъехали ближе, из освещенного дома кто-то выбежал и встал посреди дороги, размахивая фартуком:
— Вы к мистеру Бернеллу? — крикнул человек.
— Именно, — ответил Фред, натянув поводья.
— У меня тут для них посылка припасена. Зайдете на минутку?
— Да тут со мной еще детишки.
Но человек уже ринулся обратно через веранду и зашел внутрь через витражную дверь. Кладовщик пробормотал, что нужно «размять ноги», и соскочил с телеги.
— Где это мы? — спросила Лотти, приподнимаясь. Витрина ярко освещала девочек: бескозырка у Лотти сползла набок, а на щеке остался след от пуговицы с якорем, к которой она прижималась во сне. Кладовщик бережно приподнял ее, поправил фуражку и одернул помявшуюся одежду. Моргая, она встала на веранде и увидела, как Кезия словно прилетела по воздуху и приземлилась рядом. Они вошли внутрь теплого задымленного магазина. Кезия и Лотти уселись на бочки, свесив ноги.
— Мать! — крикнул мужчина в фартуке и перегнулся через стойку. — Таббом звать, — сказал он, пожимая руку Фреду.
— Мать! — завопил он. — К нам тут пожаловали две юные леди.
Из-за занавески послышалось тяжелое дыхание:
— Да сейчас, милок.
Чего только не было в этом магазине! Ботфорты и парусиновые туфли, соломенные шляпы и пучки лука висели под потолком вперемешку со связками банок, жестяными чайниками, метлами и щетками. Вдоль стен стояли ящики и бачки, а на полках — соленья, варенья и прочие консервы. Один угол был приспособлен под суконную лавку, и там пахло байковыми рулонами, а другой — под аптеку с резиновыми сосками в коробках и банками с шоколадными червячками. Одна бочка набита яблоками, у другой был кран, и под ним стояла миска, наполовину заполненная патокой, третью изнутри покрывали темно-красные пятна, и к ней был подвешен деревянный ковш с красной от малины ручкой. Стены сплошь заклеены листовками и рекламными плакатами.
Внутри расположилась компания крупных неопрятных мужчин — они травили байки и курили, развалившись на табуретах и ящиках или на каком-то скарбе. Один очень старый, с грязной бородой, сидел вполоборота к другому, жевал табак и издалека плевался в огромную круглую плевательницу, засыпанную опилками, а затем дрожащей рукой расчесывал бороду.
— Так-то вот! — говорил он дребезжащим голосом. Или: — Вон оно как! — Или: — Вот оно что, понимаете ли.
Но никто не обращал на него внимания, кроме мистера Табба, который изредка поглядывал на него и орал:
— Ну хватит тебе, отец!
Тогда старик переставал чесать бороду, заводил руку за ухо и с глуповатым видом морщился: «Ась?», а затем снова опускал голову и принимался жевать табак.
После магазина дорога совсем переменилась: она едва заметно петляла, словно упираясь или стесняясь, пока наконец не прошмыгнула в глубокую долину. Впереди и по обе стороны виднелись выгоны для скота, а дальше поросшие кустарником холмы темными волнами врезались в утреннее небо. Нельзя было себе представить, что дорога продолжается где-то за долиной. Казалось, она достигла здесь своей наивысшей цели и долина завязала на изгибе дороги большой желто-зеленый бант.
— А дом отсюда уже видно? Видно? — запищали дети. Действительно показались дома, точнее, домики — девочки насчитали три, но своего дома не увидели. Кладовщик знал наверняка: он ездил сюда уже дважды. Наконец он ткнул кнутом и сказал:
— Вот первый из ваших выгонов, потом следующий и еще один за ним.
Над краем последнего выгона свешивались ветви деревьев и кустов огромного сада.
От дороги сад был отгорожен белым забором из гофрированного железа. Посредине — настежь распахнутые железные ворота. Повозка с лязгом прокатилась по подъездной дорожке, плетью вившейся по саду и описывавшей петлю вокруг зеленого островка, за которым до самого последнего момента прятался дом. Он был длинный и низкий, с колоннами вокруг веранды и балконом по всему периметру. К двери вели пологие ступеньки. Зыбкая белая громада раскинулась в зеленом саду спящим зверем, и то одно окно, то другое загоралось: кто-то проходил по пустым комнатам с зажженной свечой. В окне нижнего этажа мерцал свет очага; казалось, дом изучал странное, прекрасное волнение, расходившееся вокруг дрожащей рябью. Над крышей, столбами веранды, оконными переплетами покачивался фонарик луны.
— О! — Кезия всплеснула руками. На лестнице показалась бабушка, она держала в руке небольшую лампу и улыбалась. — А у этого дома есть имя? — спросила Кезия, выпархивая из рук кладовщика в последний раз.
— Есть, он называется Тарана, — ответила бабушка.
— Тарана, — повторила Кезия, обхватив руками большую стеклянную ручку двери.
— Дети, побудьте пока здесь, — бабушка повернулась к кладовщику. — Фред, эти вещи можно выгрузить и оставить на ночь на веранде. Пэт тебе поможет, — она обернулась в гулкий коридор и позвала: — Пэт, ты здесь?
— Да, — послышался голос, и ирландский умелец заскрипел новыми сапогами по голым половицам.
А Лотти бродила туда-сюда по веранде, как выпавший из гнезда птенец, то и дело на мгновение замирая с закрытыми глазами: стоило ей к чему-нибудь прислониться, и она тотчас уснула бы.
— Кезия, — позвала бабушка, — можешь понести лампу?
— Да, бабуля.
Старушка встала на колени и вложила ей в руки что-то яркое и живое, а потом поднялась и подхватила Лотти.
— Сюда.
С лампой в руках Кезия пересекла квадратную прихожую, заставленную тюками с мебелью и заполненную сотнями попугаев (правда, только на обоях), и прошла по узкому коридору, по обеим сторонам которого сидели те же бесконечные попугаи.
— Перед сном тебе нужно поужинать, — сказала бабушка, поставив Лотти на пол, чтобы открыть дверь в столовую. — Только не шуми, — предупредила она, — у бедной мамочки голова раскалывается.
Линда Бернелл лежала в длинном тростниковом кресле перед потрескивающим камином, положив ноги на пуфик и укрыв колени клетчатым пледом. За столом посреди комнаты сидели Бернелл и Берил, ели жареные отбивные и пили чай из коричневого фарфорового чайника. Перегнувшись через спинку маминого стула, с белым гребнем в руке, Изабель нежно и сосредоточенно убирала кудри у матери со лба. А дальше круг света от лампы обрывался и голая темная комната стелилась в стороны к пустым окнам.
— Кто там, дети? — Миссис Бернелл даже не открыла глаз, а голос был усталым и дрожащим. — Ну что, кто-то покалечился?
— Нет, дорогая, девочки целы и невредимы.
— Да поставь ты уже эту лампу, Кезия, — сказала тетя Берил, — а не то мы сожжем дом, прежде чем распакуем вещи. Еще чаю, Стэн?
— Ну, пожалуй, налей мне пять восьмых чашечки, — сказал Бернелл, наклоняясь над столом.
— Возьми еще отбивную, Берил. Мясо что надо, не правда ли? Высший сорт, высший сорт. Не слишком сухое и не слишком жирное.
Он повернулся к жене.
— Линда, дорогая, ты не передумаешь?
— Ой, от одной мысли… — она привычно приподняла брови.
Бабушка принесла детям две миски молока и хлеб, и они подсели к столу, раскрасневшиеся и сонные в клубах колышущегося пара.
— Я поела на ужин мяса, — сказала Изабель, продолжая аккуратно расчесывать матери волосы. — Целую отбивную на ужин умяла — с костью и всем остальным, да еще с вустерским соусом. Скажи, папа!
— Не хвастайся, Изабель, — сказала тетя Берил. Изабель, похоже, удивилась.
— Разве я хвасталась, мам? Я и не собиралась хвастаться — просто подумала, им интересно будет. Всего лишь хотела рассказать.
— Очень вкусно, — сказал Бернелл. Он отодвинул тарелку, вытащил из кармана жилета зубочистку и стал чистить свои крепкие белые зубы.
— Мама, пусть Фред перекусит чем-нибудь на кухне, пока не ушел, ладно?
— Хорошо, Стэнли, — она повернулась к выходу.
— Постой. Полагаю, никто не знает, куда положили мои тапочки. В ближайшие пару месяцев мне их не видать?
— Я знаю, — послышался голос Линды. — Они в холщовом портпледе с надписью «Самое необходимое», сразу сверху.
— Мама, тогда принеси их, пожалуйста.
— Хорошо, Стэнли.
Бернелл встал, потянулся и, повернувшись спиной к камину, приподнял фалды.
— Ей-богу, славный огурчик, правда, Берил?
Берил, которая попивала чай, облокотившись на стол, улыбнулась ему поверх чашки. На ней был новый розовый передник. Закатанные до самых плеч рукава блузки обнажали прелестные веснушчатые руки, а собранные в хвост волосы ниспадали на спину.
— Ну что, сколько тебе понадобится на обустройство? Неделя, две? — решил подшутить он.
— Да что ты, — сказала Берил. — Худшее уже позади. Кровати наверху. Вещи в доме. Ваша с Линдой спальня уже готова. Мы со служанкой буквально надрывались весь день напролет, а с тех пор как приехала мама, она тоже работает как вол. Мы ни на минуту не присели. Вот это денек!
Он почуял осуждение.
— Полагаю, ты не рассчитывала, что я вырвусь из конторы и буду приколачивать ковры?
— Конечно нет, — беззаботно сказала Берил. Она поставила чашку и выбежала из столовой.
— А какого черта она ожидала? — спросил Стэнли. — Что рассядется, обмахиваясь пальмовым веером, пока за нее все сделает нанятая мной ремонтная бригада? Так, что ли? Ей-богу, она пальцем о палец не ударит, не обрушиваясь с претензиями… — Он помрачнел: в его чувствительном желудке отбивная затеяла битву с чаем. Но Линда подняла руку и притянула его к своему плетеному креслу.
— Тяжело тебе сейчас, дружок, — сказала она нежно. Щеки у нес были очень бледны, но она улыбнулась, обвив пальцами его большую красную руку. — Ты ужасно терпелив, дорогой, с женой — такой же яркой и веселой, как вчерашняя бутоньерка, — сказала она.
— Да брось, — сказал Бернелл, но стал насвистывать «Святой город»[1] — добрый знак.
— Думаешь, тебе понравится? — спросил он.
— Не хочется об этом говорить, но, наверное, придется, мама — сказала Изабель. — Кезия пьет чай из чашки тети Берил.
Бабушка повела девочек спать. Она шла первая со свечой в руке, и лестница гудела от их шагов. Изабель и Лотти легли в другой комнате, а Кезия свернулась калачиком на большой бабушкиной кровати.
— А что, простыней нет, бабуля?
— Сегодня пока без них.
— Ой, щекотно, — сказала Кезия. — Так спят индейцы. Ложись скорей! Будем засыпать, как индейские воины.
— Глупенькая, — сказала бабушка, укрывая Кезию, как та любила.
— А свечку оставишь?
— Нет. Все, спи.
— А можно хоть дверь не закрывать?
Кезия свернулась клубочком, но заснуть не могла. По всему дому слышались шаги. Все кругом скрипело и хлопало. Поминутно доносился громкий шепот. То заливисто расхохоталась тетя Берил, то громогласно высморкался Бернелл. В небе за окнами горели сотни желтых глаз: это черные кошки следили за ней, но она их не боялась.
Лотти сказала Изабель:
— Сегодня я помолюсь в постели.
— Нет, Лотти, так нельзя, — Изабель была непреклонна. — Господь разрешает молиться в постели, только если у тебя температура.
И Лотти уступила:
Боже, Боже, пригляди!
Все плохое отведи,
Я старалась быть хорошей.
Будет завтра день погожий.
Будет Царствие Твое,
Будет вечно благодать.
Я услышу голос Твой,
Если станешь меня звать.
Аминь.
А потом они легли спина к спине, едва касаясь друг друга, и заснули.
Стоя в луже лунного света, Берил Фэйрфилд раздевалась. Она устала, но притворялась, что устала больше, чем это было на самом деле: сбросив с себя одежду, она очаровательным жестом откинула назад теплые тяжелые пряди.
— Как я устала, как же я устала! — Она на мгновение закрыла глаза, но губы ее улыбались, а грудь поднималась и опускалась в такт дыханию, как крылья феи. За открытым окном было тепло и тихо. Где-то в саду смуглый и стройный молодой человек с насмешливыми глазами, пробираясь на цыпочках между кустами, собрал весь сад в один большой букет, подкрался к окну и протянул ей цветы. Она увидела свое наклонившееся отражение, а он просунул голову между белыми восковыми цветами.
— Нет-нет! — сказала Берил. Она отвернулась от окна и накинула через голову ночную рубашку.
«Как порой безрассудно ведет себя Стэнли», — подумала она, застегиваясь. А потом, когда она легла, снова пришла в голову набившая оскомину мысль, жестокая и тревожащая: «Будь у меня деньги…» Но ее прогнала подошедшая на помощь бесконечная стая грез: вот молодой человек, безмерно богатый, только что приехал из Англии и случайно повстречал ее. Женится новый губернатор. В его доме устраивают пышный свадебный бал. — «А кто же эта изысканная леди в атласном платье цвета нильских вод?» — «Берил Фэйрфилд».
— Что меня радует, — сказал Стэнли, который, стоя в одной рубашке и прислонившись к кровати, от души почесался на сон грядущий, — так это то, Линда, что — по большому секрету — я урвал этот участок за бесценок. Сегодня я рассказал об этом Тедди Диру, и он никак не мог взять в толк, почему они согласились на такую сумму. Ведь земля здесь обязательно будет все больше дорожать — лет через десять… Конечно, пока нам придется затянуть пояса и урезать расходы… тратить как можно меньше. Линда, ты спишь?
— Нет, дорогой, я слушаю, — сказала Линда.
Он запрыгнул в постель, навис над Линдой и задул свечу.
— Спокойной ночи, мистер финансист, — она схватила его за уши и быстро поцеловала. Ее слабый голос словно доносился из глубокого колодца.
— Спокойной ночи, любимая, — он обнял ее за шею и привлек к себе.
— Да, обними меня, — сонный голос Линды словно отдалялся от него…
Умелец Пэт развалился в своей комнатушке за кухней. Его клетчатая куртка и брюки болтались на дверном крючке, будто висельник. Из-под края одеяла торчали скрюченные ноги, а на полу стояла пустая птичья клетка из тростника. Пэт напоминал персонажа комикса.
В соседней комнате храпела служанка, страдавшая аденоидами.
Последней ложилась спать бабушка.
— Ты что, еще не спишь?
— Нет, тебя жду, — сказала Кезия.
Бабушка вздохнула и легла рядом. Кезия сунула голову ей под мышку.
— Бабуль, кто я? — шепнула она. Это был их старый привычный ритуал.
— Ты моя птичка, серая пташка, — сказала бабушка.
Кезия виновато хихикнула. Бабушка вынула изо рта вставную челюсть и положила ее в стакан воды на полу.
В доме все стихло.
В саду, на ветвях кружевного дерева, ухали совы: «Ухи нам! Ухи нам!» А из дальнего куста доносился резкий быстрый стрекот: «Ха-ха-ха-ха. Ха-ха-ха-ха!»
Наступал рассвет, свежий и зябкий. Спящие ворочались и натягивали повыше одеяла. Они вздыхали и шевелились, а задумчивый дом, весь погруженный в темноту, еще держал в своих объятиях тишину. Над заросшим садом пронесся ветерок, роняя росу и лепестки, потревожил мокрую траву на выгоне и, задрав темный куст, вытряхнул из него дикий горький аромат. В зеленом небе показались на миг крошечные звездочки и тут же исчезли, словно лопнувшие мыльные пузыри. На соседних фермах пронзительно закричали петухи, в стойлах зашевелился скот, устроившиеся под деревьями лошади подняли головы и замахали хвостами. В рассветной тишине ясно слышалось журчание ручейка, бежавшего по бурым камням и по песчаным ложбинам, прятавшегося под купами темно-ягодных кустов и впадающего в болото, заросшее желтыми кувшинками и кресс-салатом. Воздух был пропитан влагой: лужайку украшали блестки сияющих капелек.
Вдруг — с первыми лучами солнца — запели птицы. На лужайках зачирикали большие дерзкие скворцы и пташки помельче; маленькие щеглы, мухоловки и коноплянки защебетали, порхая с ветки на ветку и с дерева на дерево, развешивая по саду светлые цепочки своих песен. Сидя на заборе, чистил свое изысканное оперение роскошный зимородок.
— Как громко поют птицы, — сквозь сон сказала Линда. Она шла с отцом по зеленому полю, усыпанному маргаритками, и вдруг он наклонился, раздвинул траву и показал крошечный пушистый комочек у самых ее ног.
— Папуля, — она сложила ладони лодочкой, поймала птенца и погладила его по головке. Тот был совсем как ручной. Но случилось нечто странное. Пока она гладила птенца, тот начал раздуваться. Он весь взъерошился и разбух, а его круглые глаза словно улыбались ей. Теперь он едва помещался у нее на руках, и она уронила его себе на передник. Тогда птенец стал превращаться в младенца — с большой лысой головой и разинутым птичьим клювом, хватавшим воздух. Отец разразился громким стрекочущим хохотом, и Линда, проснувшись, увидела Бернелла, который стоял у окна и с грохотом поднимал жалюзи.
— Привет, — сказал он, — я тебя разбудил? Погода сегодня дивная!
Бернелл весь сиял: погода окончательно подтверждала выгодность его сделки. Ему почему-то показалось, что он купил и солнце в придачу, получил его в довесок к дому и участку. Он умчался в ванную, а Линда перевернулась и приподнялась на локте, чтобы осмотреться при утреннем свете. Комната выглядела уже обжитой, вся мебель расставлена по местам, включая все старинные «атрибуты», как она выражалась, даже фотографии на каминной полке и пузырьки с лекарствами на полке над умывальником. Но эта спальня была намного больше, чем прежняя, — какое счастье! Платье Линды лежало на стуле, а верхняя одежда, фиолетовый плащ и круглая шляпа с плюмажем, валялась на тахте. Взглянув на них, она улыбнулась одними глазами пришедшей на ум дурацкой мысли: «А что, если мне сегодня снова сбежать?» И на мгновение она представила, как уезжает от них всех в маленькой коляске, бросает всех и каждого и машет на прощание рукой.
И тут вернулся подпоясанный полотенцем Стэнли, сияя и похлопывая себя по ляжкам. Он бросил мокрое полотенце сверху на ее плащ и шляпу и, уверенно встав прямо посреди солнечного квадрата, приступил к гимнастике: вдохи и выдохи, наклоны, лягушачьи приседания и выпады ногами. Его переполняла здоровая энергия: что бы он ни делал, все приводило его в восторг, но эта поразительная бодрость, казалось, разделяла их с Линдой многими километрами, целыми мирами — та лежала на белой смятой постели и тянулась к нему, смеясь, словно упавшая с неба…
— Вот черт! — выругался Стэнли, который стал натягивать свежую рубашку и вдруг обнаружил, что какой-то идиот застегнул воротничок, и Стэнли в ней застрял. Он зашагал к Линде, размахивая руками.
— Теперь ты похож на толстого индюка, — сказала она.
— Толстого? По-моему, я очень даже… — сказал Стэнли. — Ни жиринки. Сама потрогай.
— Господи, какой жесткий, — усмехнулась она.
— Ты не поверишь, — Стэнли говорил так, будто ей это было чрезвычайно интересно, — сколько у нас в клубе парней, у которых есть своя фирма, — причем, знаешь ли, молодых, примерно моего возраста.
Он стал расчесывать на пробор свои непослушные ярко-рыжие волосы, уставившись на себя в зеркало выпученными голубыми глазами и подгибая ноги в коленях, потому что трюмо, черт его дери, как всегда, было для него низковато.
— Взять, например, Тедди Дира, — он выпрямился, описав у себя на голове размашистую дугу щеткой для волос. — Разумеется, они целыми днями протирают штаны в конторе, а когда оттуда уходят, то, насколько я могу судить, что-нибудь уплетают или дрыхнут… Это просто отвратно, должен признаться…
— Да, дорогой, не переживай, ты никогда не растолстеешь — слишком уж ты энергичный, — Линда повторила знакомую фразу, которая никогда ему не надоедала.
— Да уж, не иначе, — и, достав из кармана перламутровый перочинный ножик, он начал обрезать ногти.
— Завтрак готов, Стэнли! — в дверях показалась Берил. — Линда, мама сказала, чтобы ты не вставала и полежала в постели до обеда, хорошо?
Берил просунула голову в дверь: в косу она вплела большую гроздь сирени.
— Все, что мы оставили вчера на веранде, к утру промокло насквозь. Ты бы видела, как бедная дорогая мамочка пыталась выжать воду из дивана и стульев. Впрочем, обошлось без ущерба — без малейшего, — она едва заметно взглянула на Стэнли.
— Ты сказала Пэту, в котором часу подавать коляску? До конторы добрых шесть с половиной миль…
«Представляю, как он теперь будет каждое утро собираться в контору», — подумала Линда. Даже когда они жили в городе, всего в получасе езды, весь дом каждое утро стихал, тормозил, словно пароход, и всякая живая душа на борту прибегала к сходням посмотреть, как Бернелл спускается по лестнице в свою шлюпку. Каждый должен был помахать ему, когда помашет он, попрощаться с ним в ответ на его прощание, одарить его безграничным вниманием, словно на горизонте виднелись девственные земли, глядя на которые, он гордо расправлял грудь, а целая толпа скачущих дикарей уже готова была кинуться на его доблестный меч.
— Пэт! Пэ-эт! — послышался блеющий голос служанки, разносившийся по всему саду, но Пэта, очевидно, нигде не было.
«Давление и впрямь сильно повысится», — подумала Линда и успокоилась, лишь когда наконец хлопнула входная дверь и Стэнли ушел.
Позже она услышала, как дети играли в саду. Лотти бесстрастно и отчетливо выкрикивала:
— Ке-зи-я! И-за-бель!
Лотти все время терялась сама или теряла других, а потом вновь с удивлением их обнаруживала — за соседним деревом или ближайшим углом.
— Ах вот вы где!
После завтрака девочек отправили гулять, строго наказав не приближаться к дому, пока их не позовут. Изабель катила опрятную коляску с чопорными куклами, а Лотти сделали большое одолжение и позволили идти рядом, придерживая кукольный зонтик над их восковыми головками.
— Ты куда, Кезия? — спросила Изабель, подыскивая для нее несложное поручение, благодаря которому та окажется под ее присмотром.
— Куда глаза глядят, — ответила Кезия.
— Вернись, Кезия! Бабушка говорит, нельзя ходить по мокрой траве. Вот высохнет — тогда и будешь, — крикнула Изабель.
— Раскомандовалась! — услышала Линда ответ Кезии.
— Тебя донимают детские голоса, Линда? — спросила пожилая миссис Фэйрфилд, как раз вошедшая с завтраком на подносе. — Сказать им, чтоб отошли от дома подальше?
— Нет, не волнуйся, — ответила Линда. — Ой, мама, не хочу я никакого завтрака.
— А я ничего и не принесла, — сказала миссис Фэйрфилд, ставя поднос на тумбочку. — Капельку каши, кусочек бутерброда…
— …и одно название от повидла, — передразнила Линда.
Но миссис Фэйрфилд сохранила серьезность.
— Да, дорогая, и чайник свежего чая.
Она достала из шкафчика белую шерстяную кофту, отделанную красными бантами, и застегнула ее на дочери.
— Это обязательно? — Линда недовольно надулась, глядя на тарелку с овсянкой.
Миссис Фэйрфилд прошлась по комнате, опустила жалюзи, убрала последствия утреннего туалета Бернелла и бережно расправила влажные перья на круглой шляпке. Каждое ее движение наполняли очарование и грация. Она не просто «наводила порядок»: казалось, сами вещи обретали лучшие качества, повинуясь ее красивым рукам, и находили не просто свое, а идеальное место.
Она носила серое фуляровое платье с узором из больших фиолетовых анютиных глазок, белый льняной передник и высокий чепец из белого тюля, похожий на форму для желе. Под горлом у нее висела большая серебряная брошь в виде полумесяца с пятью сидящими на нем совами, а на шее — черная бисерная цепочка от часов. Если в молодости она была красавицей (а она ею была — ходили даже слухи, что миниатюрный портрет этой «красы Австралии» был послан королеве Виктории), то старость задела ее с изысканной осторожностью. Ее длинные вьющиеся волосы все еще оставались черными у талии, а между плечами поседели и обрамляли голову серебристой изморозью. Поздние розы — последние, хрупкие, розовые, так долго не опадающие и такие редкостные, — все еще цвели у нее на щеках, а за стеклами больших очков в золотой оправе сияли и улыбались голубые глаза. И у нее по-прежнему были ямочки: на тыльной стороне кистей, на локтях и еще одна — слева на подбородке. Кожа у нее была цвета старой слоновой кости. Летом и зимой купалась она в холодной воде, признавала только льняное белье и носила замшевые перчатки. На всех ее вещах оставался аромат духов «Кашемировый букет»[2].
— Как дела внизу? — спросила Линда, забавляясь завтраком.
— Прекрасно. Пэт — настоящее сокровище: расстелил повсюду линолеум и ковры, а Минни, кажется, всерьез заинтересовалась кухней и кладовыми.
— Кладовые! Какой простор — после нашего прежнего чулана размером с птичью клетку!
— Да, должна сказать, дом удивительно удобен и просторен во всех отношениях. Когда встанешь, хорошенько его осмотри.
Линда улыбнулась, покачав головой.
— Не хочу. Мне все равно. Пусть дом хоть ломится от шкафов и кладовых — кому нужно, тот и осмотрит. А мне — не нужно.
— Но почему? — спросила миссис Фэйрфилд, с тревогой поглядев на нее.
— Не интересно, вот и все.
— Но отчего же, дорогая? Начни интересоваться домом, хотя бы попробуй. Ради Стэнли. Ему будет горько и досадно, если…
Линда рассмеялась, прерывая ее:
— Можешь не сомневаться, Стэнли будет мной доволен. Кроме того, мне гораздо проще восторгаться тем, чего я никогда не видела.
— Восторгаться, Линда, совсем не обязательно, — грустно сказала пожилая женщина.
— Разве? — Линда поморщилась. — Вот если бы я сейчас вскочила с постели, наспех накинула что-нибудь, помчалась вниз со стремянкой наперевес, развесила картины, пообедала досыта, вывела бы детей на прогулку в сад, а потом уселась там качаться в кресле, и когда вечером Стэнли покажется на пороге, радостно махала ему рукой, — вот тогда все были бы счастливы, ведь таким должен быть нормальный, правильный день у молодой жены и матери…
Миссис Фэйрфилд сдержала улыбку.
— Ну что за вздор! Зачем ты преувеличиваешь? Совсем как ребенок.
А Линда вдруг выпрямилась в постели и сбросила с себя шерстяную кофту.
— Я сейчас сварюсь, изжарюсь, — заявила она. — Не понимаю, что я делаю в этой огромной душной кровати. Сейчас встану.
— Вот и хорошо, дорогая, — сказала миссис Фэйрфилд.
Линда никогда не одевалась слишком долго. Руки у нее порхали. У нее были красивые белые крошечные кисти с тонкими пальцами. Беда лишь в том, что с них постоянно сваливались кольца. К счастью, колец было только два: обручальное и еще одно — на редкость уродливая вещица: квадратная пластинка со вставленными в нее четырьмя опалами, которую Стэнли, по словам Линды, «стибрил у какого-то бродяги» в день их помолвки. Но терялось почему-то именно обручальное. Оно вечно куда-то падало и закатывалось во все возможные углы. Однажды она даже обнаружила его в тулье собственной шляпы. Каждый раз дома поднимался крик:
— Линда опять потеряла обручальное кольцо!
Стэнли Бернеллу было жутко неприятно это слышать. Боже упаси, суеверным он не был — в подобный вздор пускай верят те, кому больше не о чем думать, — но все равно это чертовски раздражало. Тем более что Линда так легкомысленно к этому относилась и подначивала его: «А что, оно правда такое дорогое?» Она хихикала и восклицала, показывая руку без кольца: «Вот видишь, Стэнли, наша свадьба тебе приснилась». Глупо было обращать на подобные вещи внимание, но они его задевали, причем глубоко.
«Забавно, что этой ночью мне как раз снился папа, — подумала Линда, расчесывая свои короткие волосы, которые торчали по всей голове маленькими бронзовыми колечками. — Что же мне снилось? — Нет, она забыла. — Что-то про птицу…» А папа был такой простой, с этой своей ленивой неторопливой походкой. Она положила щетку, подошла к каминной полке, облокотилась на нее, подперев руками подбородок, и посмотрела на его портрет. На фотографии отец смотрелся строго и внушительно: высокий лоб, пронзительный взгляд, лицо чисто выбрито, не считая лохматых бакенбард а-ля лорд Дандрири, свисавших до самой груди. Его запечатлели по моде того времени: он стоял, положив руку на спинку гобеленового кресла, а в другой держал пергаментный свиток.
— Папа! — сказала Линда и улыбнулась. — Вот ты, мой дорогой, — вздохнула она, а затем, быстро качнув головой и нахмурившись, продолжила одеваться.
Ее отец умер в тот год, когда она вышла замуж за Бернелла и ей исполнилось шестнадцать. Детство Линды прошло в длинном белом доме на холме с видом на веллингтонскую гавань — там был дикий сад, полный кустов и фруктовых деревьев, высокой густой травы и настурций. Настурции росли повсюду, с ними было не совладать. Через частокол их лепестки дождем осыпались на дорогу. Красные, желтые, белые — всевозможных цветов, — они озаряли сад роями бабочек. В большом семействе Фэйрфилдов было много детей — мальчиков и девочек; вместе с красавицей-матерью и веселым обаятельным отцом (ведь суровым он выглядел только на фотографии) они считались «образцово-показательной» семьей, и все ими безмерно восхищались.
Мистер Фэйрфилд владел небольшой страховой компанией, которая не могла приносить серьезный доход, но они жили в достатке. У отца был приятный голос, он любил петь на публике, танцевать и устраивать пикники, носить цилиндр и выходить из церкви, если он был не согласен с каким-нибудь местом из проповеди, а еще у него была страсть к совершенно неосуществимым изобретениям, как, например, складные зонтики или лампы. Все трудности он неизменно встречал одним и тем же выражением: «Попомните мои слова: когда война с маори закончится, все наладится». Линда была его вторым и младшим ребенком, его любимицей и напарницей по играм — дикой, энергичной, способной на все и вечно готовой расхохотаться. Обнимая и прижимая ее к себе, он чувствовал в ней пульсацию самой жизни. Он прекрасно понимал ее и отвечал на ее любовь такой взаимностью, что стал для нее каким-то ежедневным чудом и средоточием всей ее веры. Ее сторонились, считали холодной бессердечной куклой, а в ней кипела безграничная страсть к жестокой сладостной стихии жизни — к тому, чтобы просто дышать, бегать, лазать, плавать в море и валяться в траве. Вечерами они с отцом сидели на веранде — она устраивалась у него на коленях — и «строили планы».
— Когда я вырасту, мы будем путешествовать повсюду. Мы увидим весь мир, да, папа?
— Обязательно, дорогая.
— Какое-нибудь твое изобретение прославит тебя и будет приносить каждый год целый миллион.
— Чего проще.
— Будем как богатые, а потом как бедные. То обедать во дворцах, то сидеть в лесу и жарить грибы на шляпной булавке… Добудем маленькую лодку и плот и исследуем на них долины китайских рек. Ты будешь очень мило смотреться в одной из этих шляп-зонтиков, которые носят китайцы на картинках. Ни один уголок планеты не останется неведомым, правда?
— Залезем под каждую кровать, обшарим все шкафы, заглянем за любую штору.
— А меньше всего мы будем походить на папу с дочкой. — Она потянула его за бакенбарду и стала целовать. — Папа, нас все будут принимать за брата с сестрой!
Когда Линде исполнилось четырнадцать, большая семья испарилась: остались только она да Берил, которая была на два года младше. Девочки вышли замуж, а мальчики разъехались. Линда перестала посещать академию для избранных юных леди, возглавляемую англичанкой мисс Кларой Финеттой Берч, которая так ровно делала в своих черных волосах пробор, что всем вокруг он казался нарисованным, — и осталась дома помогать матери. Три дня она исправно накрывала на стол и выходила после обеда на веранду с корзинкой для шитья, а после, по выражению отца, «опять взбесилась» и больше не знала удержу.
— Мама, жизнь страшно коротка, — сказала Линда.
Тем летом в ее жизни появился Бернелл. Каждый вечер плотный молодой человек в полосатой рубашке, с огненно-рыжими волосами и юношескими бачками неспешно проходил мимо их дома. Дважды поднимался он на холм и дважды спускался. Шагал, сложив руки за спиной, и всякий раз посматривал на веранду, где они сидели. Кто же он такой? Никто этого не знал, но он стал излюбленной темой для шуток.
— Вот так кит плывет, — шептал мистер Фэйрфилд. Молодого человека прозвали «рыжим касатиком». Потом он стал появляться на службах — садился на скамью напротив, очень набожный и серьезный. Его намерения выдавал цвет кожи, который обычно прилагается к рыжим волосам: стоило ему бросить взгляд в сторону Линды, как малиновый румянец предательски разливался по его щекам.
— Будь начеку, девица, — сказал мистер Фэйрфилд. — Папочка разгадал загадку: этого молодого человека интересуешь ты.
— Генри! Что за чепуха! Как ты можешь такое говорить? — сказала его жена.
— Пап, мне иногда кажется, что ты не в своем уме, — сказала Линда.
Но Берил эта идея понравилась. Так «рыжий касатик» стал «Линдиным ухажером».
— Ты ведь прекрасно знаешь: я никогда не выйду за муж, — сказала Линда. — Так зачем говоришь такие предательские вещи?
Довершил дело светский вечер, устроенный Политической лигой либералок, на котором присутствовали и Линда с отцом. На ней было зеленое муслиновое платье с узором из веточек и легкая накидка на плечах, напоминавшая крылья; а на нем — фрак с цветком в петлице с суповую тарелку величиной. Начинался вечер с весьма мучительного концерта.
Дамы-политики энергично и самоотверженно распевали «Венок из роз», «Игру в прекрасном саду», «Под маминым присмотром», «Улетай, как птица, в горы», внушая трепет собравшимся. Джентльмены пели еще энергичнее, а вызывающая бодрость их голосов могла сбить с толку. К тому же выглядели они гневно. Манжеты закрывали им кисти рук, да и штаны были длинноваты… Аптекарь внес свою лепту, исполнив комические опусы про сидящих на лысинах мух и помолвленную пару, которая прилипла к намазанным клеем ступенькам крыльца. Далее последовала своеобразная трапеза, названная в напечатанной от руки программке «Чай и кофе» и состоявшая из «ветчины, говядины или языка», консервированного лосося, пирожков с устрицами, сэндвичей, холодного мяса, желе, огромных тортов, фруктовых салатов в мисках для мытья рук, колючих от миндаля бисквитов и больших чашек темно-коричневого чая с легким привкусом ржавчины. Накладывая Линде отвратного вида розовое бланманже, которое, по его словам, приготовили из головки задохнувшегося младенца, отец шепнул ей:
— Рыжий касатик тут как тут. Я заметил как он, весь краснющий, уставился на сэндвич. Будь начеку, моя радость. Сегодня он поразит тебя цукатным печеньем от матушки Уоррен.
Затем унесли тарелки, а вслед за ними и столы. Молодой мистер Фэнтейл, в нарядном костюме и коричневых сапогах на пуговицах, уселся за рояль и сходу выдал марш белых драгунов:
Диддл-ди-дам-ти-ам-ти-там
Диддл-ди-ам-те-ам-те-там
…
Диддл-ди-там-ти-диддл-ти-там![3]
Это наконец произошло в самый разгар вечера. Разглаживая свои белые тканевые перчатки (свекла по сравнению с ним имела бледный вид, а почтовый ящик казался нежно-розовым[4]), Бернелл попросил Линду оказать ему честь и, прежде чем она опомнилась, обвил рукой ее талию и они закружились под мелодию «Трех слепых мышат» в аранжировке все того же мистера Фэнтейла.
Танцевал он молча, но Линде это понравилось.
Когда танец закончился, они сели на скамью под стенкой. Линда напевала мелодию вальса, отбивая такт перчаткой, ужасно стеснялась и боялась отцовского озорного взгляда. Наконец Бернелл к ней обратился:
— Вы слышали историю о застенчивом молодом человеке, который отправился на свой первый бал? Он танцевал с девушкой, а потом они сидели на лестнице и не знали, что сказать. После того как он подобрал все, что она время от времени роняла, и после того как молчание стало просто нестерпимым, он повернулся к ней и пробормотал заикаясь: «А в-вы всегда н-носите фланелевое б-белье?» Я чувствую себя примерно как тот парень, — сказал Бернелл.
Линда их больше не слышала. Как же ярко сияла вся комната! Она терпеть не могла, когда поднимали жалюзи, — в любое время суток, но особенно, более всего — по утрам! Линда отвернулась к стенке и бездумно обвела пальцем рисунок на обоях — цветок мака с листом, стеблем и набухшим бутоном. Мак словно тайком оживал у нее под пальцем. Она кожей ощутила липкие шелковистые лепестки, мохнатый, как кожица крыжовника, стебель, шершавый лист и плотный глянцевый бутон. Вещи имели обыкновение тайком оживать — Линда часто это замечала. Не только большие и внушительные, как мебель, но и шторы, узоры на тканях, бахрома на стеганых одеялах и диванных подушках. Как часто бахрома у нее на одеяле превращалась в забавное шествие танцоров, которое сопровождали… священники! Ведь некоторые кисточки вовсе не танцевали — они чинно шагали, склонившись вперед, словно молились или распевали псалмы. Как часто пузырьки с лекарствами становились шеренгой человечков в коричневых цилиндрах! Как часто кувшин для умывания оказывался жирным козодоем, устроившимся в тазике, как в круглом гнезде!
«Ночью мне снились птицы», — подумала Линда. Что это было? Нет, уже выветрилось из головы… Самым странным в оживающих вещах были их занятия. Они слушали, черпали какое-то таинственное, важное содержание, а когда наполнялись им, то улыбались — так она чувствовала.
Их лукавые и многозначительные улыбки адресовались не ей (хоть она и понимала, что они ее узнали): она вместе с ними принадлежала к одному тайному ордену, и они заговорщицки улыбались друг другу. Иногда она засыпала днем и, пробудившись, не могла пошевелить пальцем и даже перевести взгляд… вот до чего они были сильными! Порой она щелкала дверной ручкой, выходя из комнаты, — и понимала: они оживают. А бывало, особенно по вечерам, она оставалась наверху, пока остальные находились внизу, и тогда ей насилу удавалось от них оторваться; она медлила, пыталась напевать что-то под нос, делая вид, будто ей не до них, — и небрежно бросала: «Ох уж этот старый наперсток! И куда только он подевался?» Но она никогда — ни разу — их не обманывала. Они знали, что ей страшно, видели, как она отворачивается, проходя мимо зеркала. Вопреки своей терпеливости они чего-то от нее хотели. Полубессознательно она понимала, что стоит ей сдаться, затихнуть, даже не просто затихнуть — замолчать и замереть, — как что-то случится… «До чего тихо», — подумала Линда. Она распахнула глаза; она слышала, как тишина плела свою мягкую бесконечную паутину. Ей так легко дышалось, словно можно было почти не дышать… Да, все до мельчайших, самых крошечных частичек теперь ожило; она больше не ощущала под собой постель и словно поплыла, повисла в воздухе. Казалось, она вслушивается, зорко вглядывается и ждет, когда наконец появится тот, кого просто пока еще нет; выжидает, когда случится то, что покамест не произошло.
В кухне под окнами стоял длинный сосновый стол, и за ним пожилая миссис Фэйрфилд мыла посуду после завтрака. Два окна выходили на большую лужайку, которая вела к огороду и грядкам ревеня. С одной стороны лужайка примыкала к судомойне и прачечной, а поверх этого длинного беленого навеса вилась большая узловатая лоза. Вчера Линда заметила, что сквозь трещины на потолке судомойни пробились крошечные спиралевидные усики, а все окна навеса затянула своими густыми оборками приплясывающая зелень.
— Обожаю виноград, — произнесла миссис Фэйрфилд, — но вряд ли он здесь поспеет. Ему нужно австралийское солнце.
И она вдруг вспомнила, как Берил, еще малышкой, срывала белый виноград с лозы на заднем крыльце их дома в Тасмании и ее ужалил в ногу огромный красный муравей. Берил в клетчатом платьице с красными бантами на плечах так ужасно раскричалась, что сбежалось пол-улицы, а детская ножка распухла до огромных размеров!
Миссис Фэйрфилд поцокала языком, и от воспоминаний у нее перехватило дыхание:
— Бедное дитя, как это было ужасно!
И, по обыкновению плотно сжав губы, она пошла к плите за кипятком. Вода в миске с мылом вспенилась и покрылась розовыми и голубыми пузырьками. Голые по локоть руки миссис Фэйрфилд усеивали красноватые пятнышки. На ней были серое фуляровое платье с узором из больших лиловых анютиных глазок, белый льняной передник и высокий чепец из белого тюля, похожий на форму для желе. Под горлом у нее висел серебряный полумесяц с сидящими на нем пятью маленькими совами, а на шее — шнурок для часов из черного бисера.
Трудно было поверить, что они приехали только вчера и что уже много лет она не возилась на кухне — так замечательно ей здесь было, так уверенно и аккуратно ставила она на свои места чистые кувшины, неторопливо и вальяжно перемещалась между плитой и шкафом, заглядывала в кладовую и чуланчик, словно уже изучила здесь каждый уголок. Когда она закончила уборку, вся утварь собралась в одно узорчатое полотно. Миссис Фэйрфилд встала посреди кухни, вытерла руки клетчатым полотенцем и, чуть улыбнувшись, огляделась вокруг: все здесь ей было по нраву, всем она была довольна. Втолковать бы еще служанкам, что вещи важно не просто куда-нибудь прибрать — не менее и даже более важно, куда каждую вещь убирают… Впрочем, им этого не понять: столько раз она пыталась им объяснить…
— Мама, мама! Ты на кухне? — позвала Берил.
— Да, дорогая, я тебе нужна?
— Нет, но тогда я зайду, — раскрасневшаяся Берил вбежала в кухню, волоча за собой две большие картины.
— Мама, что нам делать с этими страшными китайскими картинами, которые Чун Ва подарил Стэнли, когда обанкротился? Раз они провисели несколько месяцев в его фруктовой лавке, об их ценности нечего и заикаться. Не понимаю, почему Стэнли их попросту не выбросит? Уверена, он тоже считает их безобразными, как и мы. Разве что из-за рам хранит, — злобно сказала она. — Надеется, наверное, когда-нибудь их продать. Уф, какие тяжелые!
— А может, в коридоре повесить? — предложила миссис Фэйрфилд. — Там их почти не будет видно.
— В коридоре больше негде: я уже развесила там все снимки его конторы до и после перестройки, подписанные фотографии его деловых знакомых и тот ужасный кадр с Изабель, где ее почти вплотную сфотографировали лежащей на циновке в фуфайке. Места там уже не осталось. — Она окинула безмятежную кухню сердитым взглядом. — А знаешь что? Повешу-ка я их прямо здесь — скажу, что отсырели при переезде. Пусть, мол, пока повисят здесь в тепле, просушатся как следует.
Она пододвинула себе стул, вскочила на него, достала из глубокого кармана на переднике молоток и гвоздь и изо всех сил застучала по шляпке.
— Вот так! По высоте подходит. Подай-ка мне картину, мама.
— Сейчас, доченька, — она протирала резную раму черного дерева.
— Мама, ну ей-богу, не нужно этого делать. Из всех этих завитков и дырочек пыль можно вычищать годами, — она нахмурилась, глядя на макушку матери, и нетерпеливо закусила губу. Мамина манера обращаться с вещами очень ее раздражала. «Это старость», — высокомерно подумала она.
Наконец обе картины висели рядом. Она спрыгнула со стула и спрятала молоточек обратно в карман.
— А вроде ничего. Как ты считаешь? — сказала она. — Да и в любом случае кроме Пэта со служанкой тут на них смотреть некому. Мама, у меня нет паутины на лице? Я заглядывала в шкафчик под лестницей, и мне теперь все время щекотно.
Но не успела миссис Фэйрфилд взглянуть, как Берил снова отвернулась.
— Эти часы не отстают? Неужели еще так рано? Боже мой, кажется, после завтрака прошла уже целая вечность!
— Ах да, — сказала миссис Фэйрфилд. — Надо подняться к Линде и забрать у нее поднос.
— Ну вот! — воскликнула Берил. — Как это похоже на нашу служанку! Просто один в один! Я же четко сказала ей передать тебе, что мне некогда забирать поднос, и попросить тебя сделать это за меня. Мне и в голову не пришло, что она не передаст!
В окно постучали. Берил и миссис Фэйрфилд отвернулись от картин: Линда кивала и улыбалась им сквозь стекло. Щеколда на двери судомойни поднялась, и Линда прошла в кухню. Шляпки на ней не было, кудри на голове взъерошились, а сама она куталась в старую кашемировую шаль.
— Можно мне что-нибудь поесть? — сказала она.
— Линнет, дорогая, мне ужасно жаль. Это я виновата, — сказала Берил.
— Нет-нет, мне совсем не хотелось есть. Иначе бы я позвала, — ответила Линда. — Мамочка, дорогая, заваришь мне чайку в нашем коричневом фарфоровом чайнике?
Линда прошла в кладовую и принялась открывать крышки выстроенных в ряд консервных банок.
— Какое великолепие, скажу я вам! — воскликнула она, возвращаясь с ячменной лепешкой и имбирным пряником. — Целая кладовая и чулан!
— Это ты еще снаружи не была! — сказала Берил. — Там есть конюшня и громадный амбар — Пэт называет его «фуражная», — дровяной сарай и кладовая для инструмента, а посреди всего этого просторный квадратный двор с широкими белыми воротами! Великолепие — не то слово!
— Да я и кухню-то впервые вижу, — ответила Линда. — А мама, я смотрю, уже похозяйничала: все по парам.
— Садись-ка пить чай, — сказала миссис Фэйрфилд, расстилая чистую салфетку на углу стола. — И ты, Берил, выпей с ней чашечку. Я поухаживаю за вами обеими, пока буду чистить картошку к ужину. Прямо не знаю, что стряслось со служанкой.
— Мама, я ее видела, когда спускалась. Она в ванной наверху — распласталась там по полу и стелет линолеум. Так по нему колотила, что я не удивлюсь, если рисунок проступит на потолке столовой. Я сказала не слишком усердствовать с этими кнопками, а то она там сама себя к полу приколотит. Возьми половину моего пряника, Берил. Ну как, нравится тебе дом теперь, когда мы въехали?
— Еще как нравится, и сад просто прекрасен, но я чувствую себя совсем на отшибе. Не представляю, чтобы кто-то приехал к нам в гости из города на этом страшном громыхающем автобусе, а здесь наверняка нет никого, кто бы к нам зашел. Для тебя, конечно, это не так уж важно, ведь тебе никогда не нравилось жить в городе.
— У нас же коляска есть, — сказала Линда. — Пэт сможет отвезти тебя в город, когда захочешь. В конце концов, до города каких-то шесть миль.
Это, разумеется, утешало, но в глубине души Берил таилось что-то невысказанное, чего она не выражала словами даже для себя.
— Что ж, во всяком случае, от этого еще никто не умирал, — сухо сказала она, поставив чашку, встала и потянулась. — Пойду шторы повешу. — И она умчалась, напевая:
Я вижу птиц большую стаю,
Что сплошь на деревах поют…
Но, добежав до столовой, она перестала петь и переменилась в лице: помрачнела и насупилась.
— Какая разница, где гнить — здесь или где-нибудь еще, — сказала она, раздраженно втыкая в красные саржевые шторы негнущиеся латунные булавки.
Оставшись на кухне вдвоем, Линда с матерью немного помолчали. Подперев щеку рукой, Линда смотрела на мать. «Какая она необыкновенно красивая, когда стоит спиной к увитому зеленью окну», — подумала Линда. Во всем мамином облике было что-то уютное, без чего Линда никогда не смогла бы обойтись. Она знала о матери все: о том, что она носит в кармане, как приятно пахнет ее кожа, какие нежные на ощупь у нее щеки, руки и плечи, как еще нежнее поднимается и опускается при дыхании ее грудь, как ее волнистые волосы серебрятся вокруг лба, светлеют на шее и хранят натуральный темный цвет в большом пучке под тюлевым чепцом. Ее изящные руки были украшены двумя кольцами — обручальным и еще одним: крупным старомодным кольцом с темно-красным камнем, которое принадлежало Линдиному отцу. Украшения, казалось, сливались с ее теплой белой кожей… Всегда такая свежая, сочная.
— Мама, от тебя пахнет холодной водой, — сказала она. Старая женщина носила только тонкое льняное белье и летом и зимой мылась в холодной воде — даже если приходилось поливать замерзший кран кипятком из чайника.
— Тебе чем-нибудь помочь, мама? — спросила Линда.
— Не надо, дорогая. Сходи лучше в сад. Я бы, конечно, хотела, чтобы ты присмотрела за дочерьми, но я же знаю, что ты не станешь.
— Очень даже присмотрю. Но, знаешь, Изабель уже взрослее нас всех.
— Чего не скажешь о Кезии, — сказала миссис Фэйрфилд.
— Представляешь, пару часов назад она упала с быка, — сказала Линда, снова закутываясь в шаль.
На самом деле Кезия всего лишь увидела быка через дырку от сучка в высоком штакетнике, отделявшем лужайку для игры в теннис от выгона, и бык ей ужасно не понравился. Поэтому она пошла обратно через сад по травянистому склону, мимо кружевного дерева, и очутилась в настоящей чаще. Она даже не надеялась, что когда-нибудь найдет дорогу в этом саду. Дважды она отыскивала путь к большим железным воротам, через которые они проехали прошлой ночью, и начала подниматься по подъездной дорожке, ведущей к дому, но в обе стороны расходилось так много тропинок… По одну сторону все они вели в чащу из высоких темных деревьев и необычных кустов с плоскими бархатистыми листьями и пушистыми кремовыми цветами, в которых гудели мухи, если их потрясти: эта сторона пугала, и никакой это был не сад. Тропинки мокрые и глинистые, и через них были перекинуты корни деревьев, напоминавшие Кезии большие куриные лапы.
А по другую сторону подъездной дорожки высился самшитовый барьер. Здесь вдоль тропинок тянулись бордюры, а сами они уводили вглубь цветочных зарослей. Стояло лето, цвели камелии: белые, розовые, малиновые — всякие; полосатые, с сияющими листочками; белые гроздья сирени застили собой листья. Розы — всякие: для джентльменских петлиц; кишащие насекомыми (попробуй поднеси кому-нибудь под нос); белые и розовые; те, что цвели каждый месяц, — с кругами опавших лепестков у куста; столистные розы на тугих толстых стеблях; никогда не распускающиеся моховые; гладкие прелестницы, приоткрывающие один светло-розовый завиточек за другим; чуть ли не до черного алые, что опадали, чернея; еще один изысканный кремовый сорт со стройным красным стеблем и темными листьями — бабушкин любимый, так что Кезия знала, как он называется.
Купы клематиса, гелиотропов и всевозможных гераней, а также вербеновые деревца, кусты голубоватой лаванды и целая клумба пеларгоний с бархатными глазками и листьями, похожими на крылья мотылька. Клумба сплошной резеды, клумба анютиных глазок, ряды маргариток — порой даже двойные; разные чудные мохнатые растеньица, которых Кезия никогда раньше не видела…
Книпхофии вымахали выше нее самой, а в крошечных джунглях росли японские подсолнухи. Она присела на упругий самшит — какое удобное сиденье! И каким пыльным он оказался внутри! Она заглянула прямо в зелень, расчихалась и стала тереть нос.
А потом снова очутилась на вершине пологого травянистого склона, который спускался к фруктовому саду, а за садом начиналась сосновая аллея с деревянными скамьями между деревьями, граничившая с теннисным кортом. Кезия чуть постояла, глядя на склон и затем легла на спину, тихонько пискнула и покатилась по густой цветущей садовой траве. Наконец остановившись, она подождала, пока голова перестанет кружиться, после чего решила пойти наверх в дом и попросить у служанки пустой спичечный коробок. Она хотела сделать бабушке сюрприз: сначала положить внутрь лист, а на него — большую фиалку, затем, возможно, по малюсенькой белой гвоздике с обеих сторон фиалки, а сверху насыпать лаванды, но так, чтобы цветы было видно. Она часто делала бабушке подобные сюрпризы, и всегда получалось очень удачно.
— Бабуля, тебе нужна спичка?
— Ну конечно, детка. Кажется, я как раз ее искала… — бабушка медленно открывала коробок и видела красоту внутри.
— Боже милостивый, детка! Как ты меня удивила!
— Что, правда? — Кезия радостно вскидывала руки.
«Такие здесь можно каждый день делать», — подумала она, карабкаясь по травянистому склону в скользких туфлях. Но, направляясь к дому, она наткнулась на островок посреди подъездной дорожки, деливший ее на два рукава, которые вновь соединялись перед домом.
Сам островок представлял собой высокий сноп скошенной травы. Зеленую верхушку снопа увенчивало крупное растение с толстыми бледно-зелеными колючими листьями, из середины которого торчал высокий крепкий стебель. Отдельные листья так состарились, что потрескались и поломались, а часть перестала завиваться вверх — они выгнулись и потянулись книзу. Другие, плоские и увядшие, опали и валялись на земле; свежие побеги, петляя, стремились своими шипастыми краями ввысь; казалось, их выписали широкими желтыми мазками.
Что же это за растение? Кезия никогда прежде не видела ничего подобного. Она уставилась на него и стояла, пока не заметила мать — та спускалась по тропинке ей навстречу с красной гвоздикой в руке.
— Мама, что это? — спросила Кезия.
Линда посмотрела на толстое разбухшее растение, на его суровые листья и вздымающийся мясистый стебель. Оно высилось над ними, паря в воздухе и одновременно так крепко цепляясь корнями за почву, из которой росло, что вместо корней у него вполне могли бы оказаться когти. Изгибы листьев, казалось, что-то таили, а толстый бесплодный стебель рассекал воздух, будто никакой ветер не мог его пошатнуть.
— Это алоэ, Кезия, — ответила Линда.
— Оно когда-нибудь цветет?
— Да, дитя мое, — ответила мать и улыбнулась Кезии, полуприкрыв глаза. — Один раз в сотню лет.