– Посмотрите на меня…
Рука в чёрной лайковой перчатке берёт за подбородок и поднимает голову Марии. Они вдвоём в одиночной камере в тюрьме Плетцензее, она сидит на железной койке, отрешённо глядя в стену. Колет в боку, саднят разбитые ноги, губы распухли и онемели.
Отец любил повторять, что в любой трудной ситуации на помощь приходит математика, и Мария мысленно рисует в воздухе тождество Эйлера – Е, Игрек, Икс равняется косинусу Икс Игрек Синус Икс…
Затянутый в серый мундир, будто в корсет бального платья, Шилле стоит перед ней, заложив руку за спину, другой рукой сжимая её подбородок.
– Вас били? Какой безвкусный метод. Красивой женщине нужно позволить сохранить хотя бы лицо…
Острая боль пронизывает надкостницу, Мария отталкивает руку. Шилле ждал этого, чтобы с удовольствием, с оттяжкой хлопнуть её по щеке. Удар головой о стену, вспышка, звон в ушах.
«Косинус Пи равняется минус единице…»
– Вы можете меня изуродовать, даже убить. Но вы ничего не добьётесь… Отец никогда не согласится работать на вас.
Он снова бьёт. Его бритый кадык движется под кожей, как при глотательном движении.
– Ваш отец сегодня ночью повесился в камере.
Шилле впивается взглядом, чтобы снова глотнуть, насладиться энергией боли. Мария прижимает руку ко рту, сдерживая крик.
– Вы нам больше не интересны. Я подписал документы на вашу отправку в лагерь Аушвиц – вы, коммунисты, распространяете мрачные слухи про это место. Слухи лгут, на деле всё гораздо страшнее…
Он изящно поворачивается на каблуках.
– Но вы можете купить себе свободу, – он снова наклоняется к Марии. – Нам нужен архив. Научные записи, тетради вашего отца. Сообщите, где они хранятся. И мы отпустим вас в СССР. К вашему русскому любовнику…
«Сумма корней из единицы n-ой степени при n меньше единицы равна нулю…»
Мария вскидывает голову.
– Отец уничтожил свой архив.
Шилле по-собачьи обнажает верхнюю губу и хватает её за одежду, рвёт залитую кровью рубашку на её груди.
– Жидовская подстилка! Коммунистка! Завтра я отдам тебя в казарму, к солдатским отбросам из зондер-команды. Они будут насиловать тебя без остановки несколько часов! Никто не заметит, как ты сдохнешь, и пьяные скоты будут продолжать насиловать твой труп…
«Тождество Эйлера как символ единства математики, соединяет три основные математические операции и пять фундаментальных математических констант, принадлежащих к четырём классическим областям… и часто приводится как пример математической красоты…»
Сон, бред, искажение памяти? Но ей отчётливо представляется, как Шилле рычит и набрасывается на неё, чтобы впиться зубами в её шею, перекусить артерию. Откуда взялась могучая сила в слабых руках, как удалось его оттолкнуть? Помнила только, что в отчаянии стучала по железной двери кулаками.
– Помогите! Помогите!..
Открылась «кормушка», показалось грубое лицо унтер-офицера Кравеца со следами перелома на переносице.
– Нужна помощь, господин группенфюрер?
Шилле сделал знак, Кравец отпер дверь.
– Заключённую 15/41 включить в списки на отправку в Аушвиц.
Мария помнила, как стояла, прижавшись к стене, тяжело дыша.
– Вы будете прокляты… Вас будет ненавидеть весь мир. Вы можете убить тысячи, миллионы людей… Но вам не победить! Никогда! Никогда!.. Вас ждёт расплата.
Нет, конечно, ничего этого она ему не сказала. Избитая, напуганная, растерянная девочка… Но как ей хотелось это сказать! Сколько раз она повторяла мысленно эти слова. Сколько раз удивлялась, что её тогдашнее пророчество сбылось.
Дверь в камере захлопнулась, в замке повернулся ключ.
Мария вздрогнула, услышав поворот ключа в двери. В коридоре вспыхнул свет.
– Я дома! – крикнул Саволайнен. Зашёл, щёлкнул выключателем в комнате. – Прости, задержался. Ярвинен никого не отпускал, срочно перевёрстывали номер…
Матиас снял пиджак, понюхав ткань.
– Прокурили мне весь костюм. Скорей бы развязаться с этой Олимпиадой… А почему ты сидишь в темноте?
Мария посмотрела на мужа и тихо сказала:
– Я видела Шилле.
– Что? – Саволайнен опустился на диван. – Ты ошиблась. Шилле давно убит.
– Это был Шилле. Мы столкнулись у кассы стадиона… Он тоже узнал меня.
Матиас помотал головой.
– Но я видел выписку о его смерти, когда искал тебя по лагерям, в сорок пятом году…
Мария поднялась, плотнее прикрыла дверь в комнату сына.
– Мне страшно, Матиас. Я закрываю глаза и вижу тюрьму. Допросы, камеру. То утро, когда выводили людей… Шилле стоял во дворе. Старики падали, Кравец бил их рукояткой пистолета… Там были женщины, старухи, дети.
Саволайнен обнял Марию, поцеловал её лёгкие светлые волосы.
– Милая, я с тобой. Я люблю тебя… Всё плохое осталось в прошлом. Нужно забыть.
– Нет, забывать нельзя! – проговорила она с внезапным, не свойственным ей ожесточением. – Пока он жив, я буду думать обо всех тех людях, которых он убил. Пока он жив, мы все в опасности – ты, я, Алекси!
Матиас потрясённо замолчал. А если это правда, и жена не ошиблась?
– Хорошо. Я попробую навести справки. Попрошу редакцию сделать запрос…
Тревога, вдруг охватившая его, заставила подойти к шкафу и достать высоко спрятанную обувную коробку.
– Здесь лежит пистолет. Просто, чтобы ты знала.
Матиас открыл коробку. Мария подошла, взяла и осмотрела пистолет привычно и деловито. Саволайнен невольно подумал, как мало знает о женщине, которая живёт с ним бок о бок столько лет.
Они почти не говорили о лагере, она никогда не вспоминала тюрьму, хотя он догадывался, какой ад ей пришлось пережить.
– Я купила билеты на футбол и конные соревнования, – голос Марии снова звучал привычно, немного устало. – Но мне уже не хочется никуда идти. Не оставляй меня одну, прошу тебя…
Саволайнен порывисто обнял жену. Она уткнулась лбом в его плечо.
– Поскорей бы кончилась эта Олимпиада!
– Показатели в норме.
Нестеров, голый по пояс, сидя на стуле, ощущал прикосновение к коже тёплых женских рук и холодного кружка стетоскопа. Глубоко вдыхал, задерживал дыхание. Наконец, врач отложила стетоскоп, раскрыла свою тетрадку для записей. Неодобрительно покосилась на кипятильник в стакане, на банку кильки в томате, прикрытую льняной салфеткой. Золотые часики блеснули на её запястье.
Евдокия Платоновна – крашеная брюнетка лет сорока восьми, с красивым, но каким-то застывшим, всегда непроницаемым лицом. Видимо, строгая манера и категоричность выработалась в ней от долгой работы в мужском коллективе, где в ходу и насмешки, и солёные шуточки.
– Показатели в норме. Одевайтесь.
Нестеров натянул майку, освободил место Саксонову. Коля, садясь на стул, украдкой заглянул в тетрадь докторши Гусевой.
– Давление у тебя… Хоть сейчас жениться, Лёша!
Чемпион-пятиборец Дечин, который у окна разминал плечи немолодому уже спортсмену Андрееву, высказал мнение:
– Вот отстреляется на медаль, тогда и женим. – Подмигнул Нестерову: – Девок-то много, в очередь стоят. Хоть за валюту продавай!
Гусева пристально, с научным интересом посмотрела на Алексея.
– А вы что, не женаты, товарищ Нестеров?
Алексей улыбнулся.
– Да уже почти женат. Подали заявление перед самыми играми…
Саксонов обернулся.
– Да ну? Долго ты держался, Лёха, а всё равно приплыл!
– На свадьбу приглашай! – пробасил Андреев. – Так не отделаешься!
Гусева жестом приказала Саксонову молчать, стянула его руку манжетой аппарата для измерения давления.
В комнату без стука зашёл инструктор Бовин с какими-то бумагами.
– Товарищи, важное объявление! – Бовин принюхался. – А чем у вас так пахнет?
– Скипидар! – Дечин плеснул из бутылочки на руки, растёр, снова взялся за плечи Андреева. – Самое лучшее средство – мышцы разогреть. А то у этих западников кремы всякие – химия!
Андреев как бы в оправдание указал на врачиху.
– Вот и Евдокия Платоновна одобряет!
Не удостаивая ни Дечина, ни Андреева взглядом, Гусева проронила:
– Медицина признает народные средства, но только как дополнение к научным методам лечения и профилактики.
Дечин посетовал:
– Строгая женщина Евдокия Платоновна. Живём как в пионерском лагере. В шесть – подъём, в десять – отбой. Свет вырубает и всё, не поспоришь…
– Вот и не надо спорить! – одобрил Бовин. – Товарищи, важное объявление! Сегодня после ужина в «красном уголке» пройдёт встреча с финскими журналистами. Будьте осторожны! Все ваши ответы могут быть использованы в целях капиталистической пропаганды. Короче, помешьше болтать…
Инструктор замолчал на полуслове, глядя под стол. Нагнулся, ногой придвинул к себе пластмассовое мусорное ведро и двумя пальцами достал «улику» – стеклянную бутылочку из-под кока-колы. Демонстрируя находку, он оглядел спортсменов с возмущением и укоризной.
– Товарищи, вас же предупреждали! Неизвестные напитки употреблять запрещено!
Саксонов попытался отшутиться – он, дежурный по комнате, забыл вынести ведро к общему мусорному баку.
– Да разве мы употребляли? В ихней кока-коле даже градуса нет. Что пил – что на баяне играл…
Бовин повысил голос:
– Вам все шуточки, а тут серьёзное дело! В субботу ещё экскурсия на стадион! Учтите, за самовольную отлучку будем строго наказывать…
– Попросите их ещё в комнате прибрать, – добавила Гусева. – Гантели, сумки на проходе. Нарушена пожарная безопасность.
Она показала на кипятильник.
Нестеров, убирая свою сумку под кровать, случайно увидел раскрытый чемодан Саксонова. В нём лежали пачки спичечных этикеток и коробков.
Алексей натянул через голову олимпийку и вышел в коридор.
Серов в своей комнате, напоминавшей кабинет, сидя за столом, заполнял какие-то бумаги.
– Алексей Петрович, вот хорошо, что зашли. Есть новости по нашей даме с крысами.
Он запер дверь, показал Алексею отпечатанную на машинке выписку.
– Глафира Мезенцева, эмигрантка, из семьи богатых фабрикантов. После Кронштадтского мятежа бежала по льду в Финляндию. Имеет связи с белоэмигрантским подпольем, жила в Берлине, Париже. По некоторым сведениям, во время войны служила переводчицей в одной из тюрем гестапо… Вернулась в Финляндию пять лет назад.
Алексей пробежал глазами справку.
– Наверняка остались родственники в СССР.
– Проверяем, – кивнул Серов. – Кстати, вы знали, что жена Саволайнена – тоже русская? Держит швейное ателье, где одеваются дамы из эмигрантской среды. И Мезенцева там тоже бывает.
Алексей пожал плечами.
– Нет, он не говорил. Но я могу спросить.
– Вот что… Сегодня, во время интервью журналистам «Рабочей газеты» попробуйте договориться с Саволайненом о встрече. Мы вам организуем выход в город… Постарайтесь как можно больше разузнать про эту Хильду Брук, ну и прочее, по обстановке. Не мне вас учить…
Нестеров кивнул.
– До вечера.
Серов напоследок сообщил самое важное:
– Да, во время пресс-конференции в восьмом ряду у прохода сидели Саксонов, Гороховская и Гусева, а на седьмом – Шагинян, Ромашкова и Бовин.
– А я почти не волновался, – говорит улыбчивый Витя Чукарин, гимнаст. – Ну, Олимпиада… Что такого? Просто вышел и выполнил программу.
Чемпионов собрали в «красном уголке», посадили на фоне знамён, вымпелов и портретов. Тренеры, спортсмены – всего человек тридцать – стоят у стен и окон, готовы выступить в поддержку товарищей.
За столом сидит главный редактор финской «Рабочей газеты» Ярвинен, перед ним крутятся бобины солидного, отделанного хромом магнитофона. Переводчик из советского посольства чешет по-фински как на родном. Тут и Саволайнен с фотоаппаратом: щёлкает спортсменов, ловит удачные, живые кадры. Рыжеволосая Хильда тоже напросилась, пообещав, что будет молчать и записывать – и правда, сидит в углу, делая пометки в блокноте.
Переводчик ставит микрофон перед Ниной Ромашковой.
– Я? А что говорить?..
– Что вы почувствовали, когда поняли, что побили рекорд?
– Помню, посмотрела на табло, увидела свой результат… Подумала – наверное, тут какая-то ошибка. То есть я на тренировках бросала и на 54, но здесь волнуешься сильно… А девочки уже ко мне бегут. Кричат: «рекорд, рекорд!» А я ничего не понимаю… Тренер им говорит – погодите радоваться. Может, они ещё все пересчитают…
Ярвинен спрашивает через переводчика:
– Кто пересчитает?
– Ну, судьи, организаторы… Они же ко всему стараются прицепиться, чтобы нашим медали не дать. А потом слышу, объявляют… моё имя!
Нина вдруг, без всякого перехода, заливается слезами. Прячет лицо в ладони. К ней бросаются подружки. Саксонов смеётся.
– Плачь, Нинка, плачь! Тебе можно, ты теперь навек в истории. Первая олимпийская чемпионка СССР!
Бовин приподнимается.
– Товарищи, посерьёзнее! Времени мало, не отвлекайтесь!
Ярвинен говорит по-фински, переводчик спрашивает:
– Это правда, что гимнаст Грант Шагинян имеет повреждение ноги?
Шагинян смущённо прячет глаза.
– Было дело… Ранило в сорок третьем году, на фронте. Думал, не то что гимнастикой, ходить не смогу. Инвалидом жизнь закончу…
Тренер перебивает гимнаста:
– Видали инвалида? Да у него соскок с коня – это же песня армянской зурны! Он же в Будапеште шесть золотых медалей взял на гимнастическом турнире. Сразу на четырёх снарядах! И здесь уже золото и серебро.
Шагинян улыбается.
– И ещё возьму. Завтра на брусьях…
Саволайнен фотографирует Шагиняна, Ромашкову, Саксонова. Ярвинен спрашивает:
– А всего – сколько фронтовиков в вашей команде?
Бовин пожимает плечами.
– Мы не вели подсчёт. Но, кажется, не меньше половины. Что вы хотите – всего одиннадцать лет прошло с сорок первого года…
Гимнастка Маша Гороховская поднимает руку, как в школе. Оглядывается на спортсменов.
– Можно я скажу, ребята? Многие из вас сражались на фронте, были ранены, контужены… Кто-то – как Ваня Удодов, как Витя Чукарин – чудом выжили в нацистских лагерях смерти. А кто-то работал в тылу, на заводе. Или, как я, пережили блокаду Ленинграда. В пустом холодном общежитии, когда нет сил подняться с постели… Но ты встаёшь, идёшь на крышу тушить зажигательные бомбы.
Саволайнен делает фотографии. Нестеров встречается с ним взглядом, сжимая в руке записку, в которой назначено время и место встречи. Когда все потянутся к выходу, Алексей найдёт случай сунуть записку Матиасу в карман.
– Знаете, что я думаю? Мы все фронтовики, – продолжает Маша, оглядывая ребят. – Вся страна, от мала до велика. Только война не сломила нас, а закалила. Сжала в тугие пружины. Мы узнали большое горе, но не перестали мечтать и дерзать. И мы будем бороться за то, чтобы жизнь наша была по-настоящему счастливой!
Спортсмены хлопают в ладоши – не по разнарядке, от души. Ярвинен смотрит на девушку.
– Я хотел спросить… Сборная ФРГ тоже впервые участвует в Олимпиаде. В Советском Союзе до сих пор испытывают ненависть к Германии? И к тем странам, которые воевали на стороне Гитлера?
Бовин с тревогой оглядывается на Серова, но тот молчит, молчат и спортсмены. Нестеров, сам не зная, почему вдруг вспомнил эти стихи, начинает негромко читать отрывок из Гейне:
– Ein neues Lied, ein besseres Lied, o Freunde, will ich euch dichten, – и сам переводит: – Новую песню, лучшую песню, друзья мои, я напишу для вас…
Гороховская подаётся вперёд, показывая на блокнот Хильды Брук.
– Запишите там себе… У советских людей нет ненависти к другим народам. Мы ненавидим только нацизм. Только нацизм!.. И мы никогда не позволим ему возродиться.