Меня втолкнули через порог, ноги подогнулись. Колено ударилось о глиняный пол, боль прошила бедро до паха. Руки того, кто держал, разжались. Я качнулся вбок, но удержался, упёрся ладонью в пол. Глина холодная, чуть влажная, не как у меня, здесь кто-то мыл.
Дверь за спиной закрылась. Шаги ушли. Огляделся.
Дом Марты не похож на мой. Запах — первое, что ударило: трава, дым, кислый суп. Не мёртвая глина и сырость, а что-то живое. На стене связка сухих стеблей, перевязанных бечёвкой. Рядом полка, на ней три миски разного размера, тряпки сложены стопкой. Пол выметен, углы прибраны. Даже свет другой, мягче, теплее, потому что окно заколочено.
Я сидел на полу, привалившись плечом к стене. Яд отпускал. Открыл рот, чтобы что-то сказать, но губы треснули.
Марта стояла у дальней стены. Руки вдоль тела, плечи опущены, взгляд в пол. Лицо мокрое, глаза красные, припухшие. Губы шевелились, но беззвучно, будто она говорила сама с собой или молилась. Рядом на лавке Айна. Тоже заплаканная, но по-другому. Щёки горели, скулы напряжены, кулаки на коленях сжаты.
Я смотрел на них и не понимал. Утром, на площади, когда тащил тушу, их лица тоже были мокрыми. Тогда я списал на испуг за меня. Но сейчас, в тишине их дома, стало ясно, что плакали они не из-за меня. Это было что-то другое.
Тарим выбрал этот дом неслучайно. Мог запереть у Золтана, в любом пустом, но привёл сюда. Чего он добивается?
Айна встала с лавки. Она шагнула ко мне быстро, рвано, я не успел среагировать. Кулак врезался в плечо, прямо туда, где рана от иглы. Боль вспыхнула, яркая, белая. Я дёрнулся и стукнулся затылком о стену.
— Дурак! — её голос сорвался на визг. — Шалх! Дурак!
Второй удар пришёлся в грудь. Не сильный, девичий. Я поднял руки, закрылся, как привык от Лома. Но Айна била не как Лом. Хаотично, без цели, кулаки летели куда попало: в плечо, снова в грудь, по предплечью. Дыхание сбитое, слёзы и слова вперемешку, и между ударами всхлипы, рваные.
— Решил доказать⁈ — она захлёбывалась. — Что ты сильный⁈ Сильный, да⁈
Я перехватил её запястье, чтобы остановить удар. Отвёл его в сторону.
— Хватит, — произнёс я.
Она вырвала руку и тут же снова полезла. Закрыл лицо и ждал, когда кончится. Не больно, скорее глупо. Голова не успевала за тем, что происходило. Айна плакала, кричала и била одновременно, а я сидел на полу и не понимал, зачем.
— Мой отец тоже был сильным! — она остановилась, грудь ходила ходуном, слезы стекли по губе. — И где он⁈
Последние два слова она не выкрикнула, а выдавила. Тихо, сипло, будто горло сжалось и не пропускало.
И тут я понял. Силар. Четвёрка. Дальние руины. Не вернулись. Вот почему Марта и Айна заплаканные.
Поэтому Тарим отправил меня сюда? Не запереть, а показать. Смотри, что бывает с теми, кто лезет дальше в руины. Смотри, что тебя ждёт, если станешь охотником. Сломать меня так, чтобы я сам испугался своего статуса. Решил выбрать тех, кто ударит лучше палки.
— Айна… дочка… хватит… — Марта шагнула от стены. Пальцы потянулись к дочери, но дрожали так сильно, что не смогли удержать. Айна дёрнула плечом и отшатнулась.
Я опустил руки. Смотрел на неё снизу вверх, с пола, и впервые не знал, что сказать. Не потому что нечего. Потому что любое слово было бы враньём. Я не умел утешать, никогда этому не учился.
— Мне жаль, — сказал тихо. — Твоего отца.
— Жаль? — её голос треснул. — Жаль⁈ Ты тоже полез ночью! — она ткнула в меня пальцем, будто я был виноват уже тем, что дышу. — Ты тоже решил, что умнее.
Она судорожно втянула воздух, будто подавилась. Что-то щёлкнуло в горле, и она на мгновение зажала рот ладонью, как будто её сейчас вырвет.
— Ты живой. Ты сидишь здесь. Ты… — голос сорвался, и она не смогла договорить. — А он… нет.
Пауза.
— Почему папа умер?.. Почему не ты?
Она развернулась, встала посреди комнаты, обхватила себя руками и закачалась, как маятник.
— Ненавижу… — выдохнула. — За каждый кусок мяса нужно рисковать жизнью! За каждую ложку платить телом.
— Дочка… мы справимся… — голос Марты звучал так, будто она сама себе не верила. Слова пустые, привычные, сказанные, потому что надо что-то сказать.
— Отца нет! — Айна ударила ладонью по стене, глина посыпалась мелкой крошкой. — Остались только мы! Если бы он погиб на правильной охоте, нас бы кормила деревня. Так было всегда: семья охотника получает долю!
Я сидел и слушал.
— А он погиб ночью… Как вор! Ушёл без приказа, с группой таких же, как и он. — Её голос сорвался на шёпот.
— Он хотел добыть для тебя мяса, дочка… — ответила ей мать. — Чтобы ты стала сильнее.
— И где оно⁈ Где это мясо? Где сила?
Марта не ответила. Стояла, прижав ладонь к горлу, и молчала. Слёзы текли по щекам, стекали по подбородку, капали на рубаху. Она их не вытирала. Молчание матери заполнило комнату.
— Ты травница… — Айна повернулась к ней. — А я? Кем мне стать? Как теперь быть?..
Не договорила. Сама испугалась того, что шло следом за этим вопросом. Отвернулась резко, прошла через комнату, упала на кровать родителей и зарылась лицом в одеяло. Плечи затряслись, звук глухой, задавленный тканью. Одеяло сбилось.
Марта всё так же стояла посреди комнаты с опущенными руками. Не двигалась, не говорила. В её глазах было то, что я знал. Когда ты понимаешь, что мир стал другим. А ты ещё стоишь в старом и не знаешь, куда шагнуть.
Она дёрнулась, будто вспомнила. Подошла к стене и поправила связку трав. Пальцы запутались в бечёвке, и она слишком сильно дёрнула. Сухие стебли посыпались на пол, она замерла с этой бечёвкой в руках. Потом наклонилась собрать их и остановилась на полпути.
Тряхнула головой и пошла к углу. Достала тряпки, маленький горшок с мазью. Крышка глиняная, края обмотаны тканью. Опустилась рядом со мной на колени. Руки тряслись, но она макала пальцы в мазь и накладывала на мои раны привычными движениями.
Когда она прикоснулась к рёбрам, я стиснул зубы и выдохнул через нос. Пальцы Марты прошлись по бедру, нащупали место, где сидела игла. Ткань штанов вокруг потемнела от крови, присохла к коже. Она осторожно отлепила её.
— Зачем ты рискнул? — спросила тихо, не поднимая глаз. Голос ровный, но пальцы выдавали, они соскальзывали с раны, и ей приходилось начинать заново. — Ты мог умереть…
Я смотрел на её макушку. Волосы седые у корней, хотя ей нет и сорока. Пальцы мазали рану, а слёзы капали на мою штанину.
— Я и так каждый день умирал. Просто тихо.
Её пальцы замерли на моём бедре. Одну пульсацию не двигалась, потом продолжила мазать.
— Силар… — Марта сглотнула. — Он… он не был… — голос пропал. Она вдохнула снова. — Тарим… урезал норму. А Айна… зерно…
Она махнула рукой, как будто пыталась отогнать эти слова.
— Он хотел… — прошептала она. — Я сказала ему…
— Не надо, — оборвал её. — Я не судья.
Помолчал и добавил:
— Каждый сам выбирает свой путь.
Марта криво улыбнулась. Мне показалось, что она почему-то хотела мне объяснить его мотив. Или себе. Будто это что-то меняло.
Женщина добралась до предплечья. Размотала тряпку, которой я обернул руку ещё в руинах. Увидела след от иглы: припухший, с тёмными краями, кожа вокруг синяя, будто ушиб.
— Он тебя ранил… — она осеклась, посмотрела на меня. Впервые за всё время подняла глаза. — И ты его притащил? С ядом в теле?
Поморщился и кивнул. Объяснять про месяцы уколов не стал. Марта смазала рану, обернула чистой тряпкой. и затянула. Она останавливалась и смотрела в стену, потом возвращалась к моей руке. Работала на памяти тела, а мыслями была не здесь.
Шорох за спиной. Айна встала с кровати. Я повернул голову и увидел другое лицо. Не то, что было несколько десятков пульсаций назад. Глаза сухие, красные, но без слёз. Губы сжаты в линию, скулы резче. Плечи шире, чем мне казалось, грудь поднимается ровнее. Она стала старше за эти минуты, будто кровать родителей что-то забрала, а взамен положила тяжесть, которую не сбросишь.
Я знал этот взгляд. У меня был такой же, когда понял, что родители не вернутся. Когда прекращаешь ждать.
— Тарим специально отправил тебя к нам, — сказала она.
Я кивнул.
— Теперь, чтобы нам выжить… я должна… — замолчала. Слова, которые шли следом, пугали её саму. Она не знала, чем закончить фразу, потому что любой конец означал, что детство кончилось.
— Дочка, я справлюсь… — Марта поднялась, потянулась к ней.
— Завтра пойду с тобой за травами, — отрезала Айна. Голос не дрогнул.
Марта открыла рот, но не возразила. Кивнула медленно, как будто соглашалась не с дочерью, а с тем, что стояло за её словами.
Хочешь жить — работай. Она делала то, что и я два года назад. Выбирала между «лежать и плакать» и «встать и идти». Третьего в нашей деревне не дают.
Марта подошла к столу, где стоял горшок, и на секунду задержалась, словно решая. Зачерпнула что-то и через мгновение поставила передо мной миску. Похлёбка мутная, густая, с чем-то разваренным на дне. Ещё дала лепёшку, тёплую, с трещинами на корке.
Руки потянулись сами. Схватил лепёшку, откусил, давясь сухим тестом. Горячая похлёбка ошпарила пальцы, я перехватил миску, поднёс к губам. Обожгло нёбо, язык, горло. Не остановился. Глотнул ещё, и ещё. Тепло ударило в живот и начало медленно расходиться по телу.
Лепёшку размочил в похлёбке, запихивал куски в рот и давился, потому что желудок требовал быстрее, чем горло успевало.
Айна смотрела не на меня, а на миску. На то, как я глотаю. Её губы дёрнулись. Она сжала пальцами край платья и резко отвернулась.
Зерно откликнулось сразу. Пульсация, которая скребла изнутри, стала ровнее, тише. Мышцы перестали ныть, по ногам пошло тепло. Зерно перестало жрать меня и принялось за еду.
— Спасибо, — сказал, когда миска опустела. Поставил на пол.
Веки налились тяжестью. Стена за спиной стала мягче. Тело расслабилось, зерно замедлилось. Голова упала на грудь. Я успел подумать, что нужно лечь нормально, но темнота забрала всё.
Рука тряхнула за плечо. Я дёрнулся, метнулся к поясу, где обычно нож — пусто.
— Тихо, — голос Марты.
Проморгался. Свет из окна яркий, дневной. Два солнца перевалили через зенит. Проспал до полудня. Тело тяжёлое, но иначе, чем утром. Мышцы ныли тупо, бедро гудело, но зерно билось ровно, сытое, спокойное.
Встал, опираясь о стену. Колени хрустнули, левая нога затекла. Покачнулся, переступил, разгоняя кровь. Голова кружилась, но терпимо.
— Пора, — сказала Марта.
Повернулся. Дверь открыта, а на пороге Золтан. Лицо красное, челюсть сжата, палка за поясом. Глаза смотрели так, будто я украл что-то. Одёрнул рубаху. Шагнул к двери. Айна у стены проводила взглядом, но не сказала ни слова.
Свет резанул по глазам, я прикрылся ладонью. Площадь. Туши иглоспина нет, уже убрали. На камнях — бурое пятно, присыпанное пылью.
Золтан стоял в трёх шагах, пальцы барабанили по палке на поясе.
— Собрание решило… — медленно произнёс он. — Что ты станешь охотником.
Пауза. Он втянул воздух через сжатые зубы.
— Ты доказал пользу и право.
Я выпрямился. Спина, плечи, подбородок. Впервые за два года стоял перед ним и смотрел ему в глаза, не пряча взгляд. Губы дёрнулись, и я позволил им.
При виде моей улыбки его ноздри раздулись.
— Старейшина пытался тебя защитить, — повысил голос, чтобы слышали те, кто стоял за углом дома. — Говорил, что ты слаб и мал. Что тебе рано. Но ты сам решил, что достоин.
Он шагнул ближе, наклонился. Дыхание кислое, тяжёлое.
— Когда тебя будет ждать зверь в темноте… вспомни об этом. Хоть какая-то от тебя польза будет. Выкормыш воров.
Я не отступил и не опустил глаза.
— За языком следи.
Три слова, ровным голосом, без злости. Золтан дёрнулся. Лицо побагровело ещё сильнее, жилы на шее вздулись. Рука схватила палку, выдернула из-за пояса. Кончик замер на уровне моего лица.
— Да я тебя…
Я шагнул вперёд, к палке. Он не ожидал и качнулся назад, но палку не опустил.
— Давай, — сказал. — Ударь. При них.
Мотнул головой в сторону дома Тарима. Дверь открыта, из неё выходили охотники.
— Покажи, что не уважаешь тех, кто кормит деревню. Побей охотника… И на охоту пойдёшь уже ты.
Золтан зыркнул на дверь. Охотники проходили мимо: двое, трое, ещё один за ними. Остановились и посмотрели на нас. Гул стих. Палка задрожала в руке Золтана, костяшки побелели от хватки. Вот она граница. Не моя ступень и не его палка, а люди за его спиной. Охотники. Те, кто кормит деревню.
Он может ударить меня, но тогда ударит их. Их порядок. Их власть. Две пульсации. Три. Палка медленно опустилась.
— Всю посуду из моего дома, что забрал… Вернёшь, — сказал я. — Сегодня же. И дрова… Чтобы мне принесли.
Его рот открылся, закрылся. Охотники уже рядом, молчат, но их присутствие давило тяжелее слов.
— Неблагодарный! — выплюнул Золтан. — Посмотрим, сколько проживёшь, грязный шалх!
Я развернулся и пошёл. Не быстро и не медленно. Ровно, как ходят те, кому некуда спешить и не от кого бежать.
Деревня была всё той же — те же дома, стены, пыль. Но люди смотрели иначе. Женщина у колодца подняла голову, увидела меня и быстро отвела взгляд. Не от брезгливости, а от неловкости. Мужик с охапкой травы посторонился, давая пройти. Двое мальчишек у стены таращились, один толкнул другого локтем и прошептал что-то.
Никто не плюнул. Никто не бросил «выродок» вслед. Ненавидеть не перестали, я видел это в сжатых губах, в быстрых взглядах исподлобья, в том, как женщины убирали детей с дороги. Но теперь делали это молча.
Я держал спину ровно. Смотрел в глаза каждому, кто поднимал свои, но большинство не осмеливались.
Пусть ненавидят как хотят, но больше не имеют права делать это вслух. Охотника нельзя оскорбить безнаказанно. Охотник кормит деревню. Даже если ему тринадцать лет и он сын «воров». Два с половиной года я ходил по этой улице, опустив голову. Теперь пусть они опускают.
Дом встретил сыростью и тишиной. Закрыл дверь, задвинул засов. Постоял. Полумрак. Знакомые трещины на стенах.
— Мама… папа… — произнёс я тихо. Голос хриплый, чужой. — У меня получилось.
Тишина. Только ветер за стеной и далёкие голоса. Я сел на кровать и просто дышал. Воздух входил и выходил, и с каждым разом что-то отпускало внутри. Просидел так долго, ни о чём не думая. А когда понял, что хватит. Встал.
Стук в дверь. Открыл. На пороге сопливый мальчишка с облупленным носом и безымянный мужик, из тех, кто никогда не смотрел мне в лицо.
— Золтан прислал, — буркнул мужик, глядя мимо.
У стены ведро. Связка дров, перетянутая верёвкой. На дровах — две ложки, две миски и горшок.
Я узнавал каждую вещь. Горшок тёмный, с трещиной на боку, которую отец замазал глиной. Мать варила в нём кашу по утрам. Мисок было три, теперь две: третью, видно, разбили или оставили себе.
В груди поднялось возмущение. Не из-за миски, а потому что они до сих пор считают, что могут брать моё и решать. А вот и деревянные ложки, отец вырезал их сам. Я помнил, как он сидел у двери вечером и строгал, а мать смеялась, что одна ложка кривая. Отец тогда нахмурился и сказал, что кривая не значит плохая. Мать засмеялась ещё громче.
Забрал все вещи. Мужик ушёл, не прощаясь, мальчишка оглянулся и побежал следом.
Закрыл дверь. Поставил ведро у стены. Развязал верёвку на дровах, они рассыпались по полу с глухим стуком. Расставил миски на полке, повесил горшок на крюк у печи. Ложки положил рядом.
Это было моё. Украденное и теперь возвращённое. Провёл пальцем по кривой ложке. Дерево — гладкое, отполированное ладонями. Мать этой ложкой черпала из горшка и разливала по трём мискам. Отцу побольше, мне — среднюю, себе — меньше.
Дрова влажные и тяжёлые. Кора потемнела от сырости. Сложил их в печь, подсунул под низ сухую траву, какую нашёл в углу. Высек искру двумя камнями. Пламя лизнуло траву и сразу уткнулось в мокрые поленья. Сырое дерево не горело, лишь шипело. Дым пошёл густым валом, и огонь… начал садиться.
На секунду мне показалось, что сейчас всё потухнет. И будет как раньше: холод, сырость, тьма. Я выдернул два самых мокрых полена. Подложил траву, снова высек искру. Ещё одну. Поймал. Разгорелся маленький, злой и упрямый огонь.
Дом сопротивлялся, словно не хотел, чтобы было как раньше. Печь не тянула. Дым забивал комнату, ел глаза, царапал горло. Пришлось открыть дверь, чтобы выпустить. Стоял в проёме и ждал, пока вытечет наружу. Сырое дерево трещало, шипело, плевалось искрами, но огонь держался. Медленно, упрямо.
Закрыл, когда тяга наладилась. Тепло пошло от камней, сначала слабое, едва заметное, потом сильнее. Подставил ладони и держал, пока не стало горячо. Впервые за несколько лет в моём доме горит огонь. Запах сырого дерева и едкого дыма, но мне было плевать. Мой дом. Моя печь. Не подачка, не милость, а то, что я заработал.
Сел на кровать, спиной к стене, лицом к огню. Тело болело, но по-другому, не от голода и пустоты, а от ран и усталости. Честная боль.
Прикрыл глаза и думал. Тарим сдался не потому, что хотел. Ему нужно, чтобы я ходил в руины. Вирг сказал: глубже, дольше. Раньше приманка, теперь то же самое, но с правом голоса. Охотник, который лезет в самые опасные места, потому что некуда деваться. Поводок не исчез, просто стал длиннее и тоньше.
Открыл глаза. Огонь потрескивал, бросая рыжие блики на стены. Тени прыгали по трещинам. Я смотрел на них и ждал. Кто-то придёт. Обязательно.
Шаги у двери. Тяжёлые, размеренные. Не Золтан, тот шаркает и торопится. Не Эир, у того шаг шире и легче. Эти другие: ровные, экономные, будто каждый стоил ровно столько усилий, сколько нужно, и ни каплей больше.
Стук. Один раз, коротко.
Открыл.
Гость на пороге был сухой, как вяленое мясо. Скулы острые, кожа обтянула лицо так, что каждая жилка на виске видна. Глаза тёмные и узкие, они смотрели без выражения. На поясе нож в потёртых ножнах и что-то ещё, короткое, тяжёлое, обмотанное кожей.
Рун.
Я знал это лицо. Видел среди охотников, но помнил не глазами, а словами. Отец говорил о нём редко, но когда говорил, голос менялся. Становился ровнее и суше, будто подбирал слова, которые не покажут того, что внутри. «Рун хороший следопыт», сказал он однажды. И замолчал. Я тогда ждал продолжения, а его не было.
Потом, когда родители исчезли, я слышал другое. Обрывки, шёпот, слова, которые говорят, когда думают, что десятилетний ребёнок не слушает. Рун считал, что отец командовал группой неправильно. Рисковал без нужды, тащил за собой, лез в места, где другие бы обошли. Говорил, что однажды утащит всех на тот свет. Когда родители пропали, Рун не сказал «я же говорил». Но все в деревне услышали это в его молчании.
Теперь он стоял на моём пороге. Рун окинул взглядом комнату. Печь, дрова, посуду. Задержался на огне, на дыме, который ещё сочился из-под крышки. Охотник провёл большим пальцем по костяшке, будто стирал невидимую грязь. Потом поправил ремень ножен.
Его взгляд ещё раз прошёлся по моим ранам. Хоть он и скрывал, я увидел эту смесь брезгливости и разочарования.
— Собирайся, — сказал он. — К вечеру будь готов. Выход — ночью.
Я молчал и ждал продолжения.
— Пойдёшь с нашей группой, — продолжил Рун. Он не вошёл в дом, стоял на пороге, будто переступить было ниже его достоинства. — Туда, куда пошли те тупоголовые шалхи… и не вернулись.
Он чуть прищурился.
— Умники, которые «знали руины». Такие всегда заканчивают одинаково.
Пауза. Он смотрел на меня и ждал. Может, дрожи, вопросов или отказа, который дал бы ему право сказать: «Весь в отца».
— Нам нужно узнать, что там за зверь.
Я держал его взгляд. В тёмных глазах не было ненависти, как у Золтана. Не было презрения, как у Тарима. А холод и расчёт. И на самом дне, глубоко, спрятанная за годы — злость.
Отец был сильнее и опытнее. Командовал группой, а Рун ходил рядом, на седьмой ступени, в тени чужого авторитета. Ненавидел не за слабость отца, а за то, что рядом с ним слабым выглядел он сам. И когда отец исчез, Рун наконец перестал быть вторым.
А теперь перед ним стоит сын того человека. Сын, который час назад стал охотником.
— Понял, — ответил я.
Рун кивнул. Развернулся и ушёл.