Беседы с ним меня успокаивали. Я часто от Святого слышал те слова, которые мне нужно было слышать, чтобы окончательно не сойти с ума. Судьба. Надежда. Бог. Суждено.
В беседе с ним я высказал важную для себя мысль: будь у меня возможность вернуться чуть назад во времени, я бы снова заключил контракт. Я уже не представлял себя без тех четырёх месяцев на фронте. Что случилось – то случилось. Я рад тому, что жив и здоров. Моё счастье было узнать всех людей, которых я встретил на войне. Моё счастье было пройти эти испытания. И нет смысла жалеть о том, что я оказался на войне.
Мне не хотелось возвращаться на войну. Хотелось, чтобы она быстрее закончилась. Но я понимал – война надолго. И сейчас переломный месяц, когда я или вернусь, или найду способ не оказаться там вновь.
Пытался выяснить судьбу Тамика. Я знал, верил в то, что одиннадцатого ноября он получил ранение и не умер. Я смог найти контакты его сестры. Она рассказала, что Тамерлан получил осколочные в мягкие ткани. Его продержали несколько недель в госпитале и вернули в свою часть, как раз таки ту, в которой я воевал. Там, даже не отпустив в отпуск, его поставили на ближайший рейс до границы. Он снова был на войне. Как и Данила. Как и Лемур. Как и Сокол. Как Старшина. Как десятки моих товарищей. Я думал об этом каждый день. Иногда становилось стыдно перед ними за прозябание в казарме.
В одно утро на построении у штаба нам объявили списки на отправку в Курск. Там был какой-то полевой лагерь из палаток, откуда людей распределяли на разные участки фронта. Отправляли туда, где не хватает людей и где нужно заткнуть брешь. Моя фамилия была в списке. Была там фамилия Святого, который не то что зарплаты, даже выплаты за ранение к тому времени не получил. Всего нас было двадцать восемь человек. Как будто самых проблемных собрали. Альтернативщик без военного билета, иностранные граждане без документов, целых три прапорщика, только вернувшиеся в армию из запаса. Все одинаково не получали зарплаты или были не так оформлены.
Нас погрузили в эшелон. На нём мы домчали до города Курск. Оттуда нас забрали грузовики и привезли в палаточный лагерь. Он оказался тем, чем я его и представлял: рынком работорговли. Первый день всех заставляли строить палатки и работать. Дальше смотрели поведение групп людей. Те, кто строил палатки плохо и плохо работал на остальных задачах, ставились на скорую отправку за ленту, по словам одного офицера, в «группу разминирования ногами».
Прапорщиков такое положение дел не устраивало. Они начали поднимать проблемные вопросы по деньгам и документам, что были у каждого из нас, перед генералами и прокурорами, обитавшими в лагере. Тех, кто задавал глупые вопросы, тут любили даже меньше тех, кто плохо строил палатки. На следующий же день нас погрузили в очередной эшелон и отправили куда-то во Владимирскую область на месячные курсы механиков-водителей боевых машин пехоты. Никто не знал, как реагировать на эти события.
Я разместился в вагоне, где было множество мобилизованных, едущих на идентичные курсы.
Перестал понимать, что происходит вокруг меня. Меня брали под руку люди, загружали то в один эшелон, то в другой. Я пытался засыпать в вагонах, лёжа на полках. Не получалось. Шёл в тамбур, закуривал там сигарету и смотрел сквозь окно на свою страну. Мимо неслись полустанки, леса, города и деревни, покрытые снегом. Почему-то холодно было внутри от вида Родины. Она казалась холодной и неприветливой. А может, всегда была такой. Мне не дали отдыха, не дали отпуска. Но и отправлять меня за ленту почему-то не хотели. Моё тело за неделю пережило перемещения из Подмосковья в Курск, из Курска во Владимирскую область. Я осматривал пространство своей страны, заглядывал ей изредка в глаза. Почему-то родная мать, которую я так любил, вдруг стала злой мачехой, воняющей водкой, потом, мазью берцев, соляркой и порохом.
На очередной пересылке я потерял твою фотографию.
Я пытался её найти. Выворачивал карманы, перебирал рюкзак. Она потерялась. Окончательно. Больше мне нечего приложить к сердцу. Я пытался молиться, но иногда забывал слова «Отче наш». А иногда прерывал внутреннюю молитву посторонними мыслями, далёкими от Господа Бога. Сигареты зажигались и гасли. Пьяный лай мобилизованных начинался в вагонах, казармах и по наступлении темноты затихал. Я не верил в хорошее, не верил, что когда-то была другая жизнь. Позабыл все слова о свободе и любви. Офицеры, продавщицы в магазинах, проводницы взглядом смешивали меня с толпой мобилизованных.
Мне почему-то было стыдно. Стыдно за дрожь в руках, за свои мёртвые глаза. У меня не было вопросов ни к Богу, ни к тебе. Разве что спросил бы у тебя, если бы вдруг встретились снова: а у меня глаза всё равно красивые?
В учебке мы пробыли месяц. Ничему не научились. Прапорщики всё за какую-то правду и права говорили. Возмущались, что мы, контрактники, живём как солдаты срочной службы – в казарме. Они говорили, что если мы находимся на курсах, мы на положении слушателей, и нам должно предоставляться служебное жильё. Ещё они всех надоумили написать отказ от курсов. Стопка отказов не имела никаких последствий. Нам пришлось от звонка до звонка прожить все дни в этой учебке.
Один из прапорщиков, слушая мою историю, негодовал. И по поводу выплат, и по поводу подписания контракта задним числом, и по поводу того, что мой рапорт на увольнение не приняли. Прапорщик говорил, что мы живём в правовом государстве. Я ему отвечал: «У нас прав нет, не было и не будет».
Я думал, что после окончания учебки у нас только один вариант – вернуться на рынок работорговли в Курске и ждать, когда нас заберут купцы полка, где поредел личный состав и требуются новые бойцы. Опять я буду воевать в составе чужого полка, к которому не имею отношения, опять мне не будут платить денег, опять будут проблемы с документами. У меня болела голова от осознания, что всё будет именно так.
Только мы приехали с учебки на рынок работорговли, заселились в палатку, к нам сразу же начали входить какие-то офицеры и требовать, чтобы мы работали. Прапорщики отвечали, что работать никто из нас не пойдёт. Мы здесь, говорили они, не ради того, чтобы строить палатки, и нам это не нужно. Офицеры возвращались с подкреплением. Приводили офицеров с более высокими званиями. Те начинали угрожать отправкой в группу разминирования ногами на самые сложные участки фронта. Прапорщики отвечали им матом, и на этом всё заканчивалось. Один прапорщик вышел на разговор со старшими лагеря. Вернулся и представил наш план. Мы малыми группами покидаем этот лагерь и едем в свою часть в Москву. Там делаем отметку о прибытии в командировочных листах и начинаем требовать решать наши проблемы.
По мне, план был очень глупый. Но все равно мне пришлось принимать в нём участие. Один прапорщик в шутку отметил, что нас двадцать восемь. Как панфиловцев.
Стоя у порога части в Подмосковье с ещё двадцатью семью «панфиловцами», я чувствовал страх. Мы пересекли КПП и попросили аудиенции у командира дивизии. Он вышел из штаба и начал с каждым индивидуально беседовать. Рядом с ним стояли его подчинённые, которые моментально исполняли его поручения. Поначалу комдив кричал на нас. Спустя несколько минут бесед с нами подобрел и отправлял в разработку решение проблем каждого.
Удивительно, но благодаря прапорщикам, которые высказывали глупую мысль о наличии у нас каких-то прав, с мёртвых точек сдвинулись многие дела. Так, я в течение нескольких дней получил полный перерасчёт, не без вмешательства военной прокуратуры, конечно. Разом на мою банковскую карточку пришла огромная сумма денег. Ещё меня исключили из списка этой части и готовили документы на включение меня в списки того полка, с которым я был на фронте. Я не совсем понял этого момента, но особо не протестовал. Я был очень вдохновлён таким исходом. Вдохновлён этой историей о двадцати восьми панфиловцах, которые смогли добиться соблюдения своих гражданских прав.
Пока решались проблемы, я задумал попросить увольнительную на несколько суток в штабе полка у одного, как мне казалось, неплохого офицера. Он отпустил меня.
Я приехал в Петербург. Остановился у университетского друга в квартире. Назначил встречу с тобой. Ждал её.
Утром я проснулся. Друг заварил мне кофе. Я пил кофе и читал новости. В Ленинградской области один ветеран специальной военной операции, находясь в отпуске, посетил клуб вместе со своей супругой. По какой-то причине охранники отказались пускать его в здание клуба. Ветеран был возмущён подобным неуважительным отношением к себе. Начал спорить. Пятеро охранников избили ветерана на глазах у супруги. Супруга вызвала полицию. Наряд полиции приехал, убедился, что поблизости нет камер, и никаких доказательств того, что охрана применила силу в отношении ветерана, не будет. Ветеран начал возмущаться уже работой полиции. За это его ударили шокером, забрали в отдел и выписали штраф, затем выкинули его из отдела. На следующий день ветерана госпитализировали. В госпитале у него начали отказывать органы, и он впал в кому. Через несколько дней пребывания в коме он скончался.
Я посмотрел на фотографии ветерана, прикреплённые к новости. Это был Псих. В моей груди что-то сжалось, а руки затряслись. Мне почему-то стало больно. Я потерял ещё одного товарища. С которым был на той стороне. Он погиб здесь. Совсем рядом. В мирном городе. Я вышел на балкон, старался надышаться кислородом, а затем надышаться сигаретным дымом, чтобы успокоиться. Ничего не помогло.
Вернулся на кухню. Вылил кофе в раковину. Спросил у друга, есть ли у него зелёный чай. Он сказал, что есть, и нажал на кнопку на электрическом чайнике. Пока вода в чайнике повторно кипела, я смотрел на старого друга. Университетского товарища. Мы с ним вместе жили в одной комнате общежития. Пили дешёвую водку. Обсуждали преподавателей и учёбу. Вели пустые разговоры о высоких материях, политике и философии. Что меня с ним связывает? Почему он мой друг? Может, тот, к кому применимо это слово, умер искалеченным в госпитале? Тот, с кем я тянул нелёгкую участь бойца. А этот человек, с которым я на одной кухне, он не товарищ. Так, собутыльник и знакомый.
Большими усилиями я привёл себя в порядок и вернул улыбку на лицо. Распрощался со знакомым и вышел из дома. Ждал такси у подъезда. Дождался и отправился на Сенную площадь.
Не понимаю, почему я всё время стремлюсь заранее прибыть к местам наших встреч, если прекрасно знаю, что ты опоздаешь. И в этот раз ты вновь опоздала.
Я увидел, как ты выходишь из метро, ищешь взглядом девочек-волонтёров, подходишь к одной из них и даёшь ей деньги. Действительно, забавная шутка! Ты улыбалась, довольная своим чувством юмора. Приблизилась короткими шажками ко мне. Мы крепко обнялись. Ты обрадовала меня вестью, что сегодня опять не пила свои таблетки и готова выпить вина. Мы пошли в тот же грузинский ресторан. Всю дорогу до него ты держала мою руку. В ресторане гладила меня по ладоням, улыбалась. Я молчал. Смотрел глупыми глазами на тебя и старался на лице нарисовать улыбку, но кроме неловкой ухмылки у меня ничего не получалось.
Напившись вина, мы вышли из ресторана. Через каждые десять шагов ты останавливалась, чтобы обнять меня. Иногда ты приближала лицо таким образом, что между нашими губами оставалось не более десяти сантиметров. Наверное, ждала, когда я потянусь к губам и поцелую тебя. Я ничего не делал. Всё так же глупо смотрел и улыбался. Ты потребовала от меня, чтобы я купил нам мороженое. Ты быстро вылакала мороженое и перегрызла вафельный стаканчик. Спросила, смеясь, почему я ещё не снял гостиницу для нас двоих, чтоб мы там лежали на кровати и обнимались. Ты была очень странной. Как будто на грани истерики.
Мы дошли до консульства Израиля. Ты хитро на меня глядела. А я посмотрел на тебя. Перевёл взгляд на большой весенний город. Машины ездят. Люди ходят. Солнце светит. Хоть и март, но на улице тепло. На всём белом свете весна. У тебя такие красивые кудри… Хорошо, наверное, жить мирную жизнь. Хорошо любить. Хорошо наслаждаться.
Я подумал: ведь сейчас я могу взять тебя за руку и с тобой войти в консульство. Ты бы сказала, что я человек, которого ты любишь, и он не хочет обратно на войну. Я бы рассказал какую-нибудь историю про наши «Грады», разносящие деревни, и мы бы с тобой сбежали. Попробовали бы построить что-то вдвоём. Далеко от России, которая ведёт войну.
Но я так не сделаю. Я очень изменился за полгода. Я не хочу никуда бежать. Есть место, которое меня ждёт.
Я не стал ничего говорить. Сказал, что пора расходиться. Усадил тебя на такси. Ты не хотела садиться в машину. Обнимала меня. Гладила по рукам. Когда обрекать водителя на ожидание стало больше невежливо, тебе пришлось отпустить мою руку и пройти к машине. Ты попросила меня открыть дверь в салон. Я открыл. Ты снова прилипла всем телом ко мне. Затем села на заднее кресло, не спуская с меня глаз. Внимательно глядела, как я закрываю дверь автомобиля. Через тонированные стекла я не видел твой взгляд. Только чувствовал его. Такси тронулось. Я смотрел ему вслед.
Чуть позже я написал тебе и подвёл к тому, что мы не должны общаться.
На этом и закончилась наша история. На такой невнятной, глупой ноте. Уже сидя в поезде, я смотрел на набирающий скорость пейзаж за окном вагона, слышал стук разгоняющегося состава и думал. Что же ты мне хотела сказать, но не могла. Почему всё так. Единственным виноватым в подобном исходе был я. И может, стоило закончить эту историю раньше, тогда бы я причинил тебе меньше боли. Сейчас я не чувствовал, что мне больно, даже обиды не было. Моя одинокая и грустная еврейская девочка. Теперь замужняя. Прости меня за всё! Я пытался понять, почему мне сейчас не больно. Может, с тех пор, как я лежа на полу грязного лестничного пролёта в подъезде Алины ревел, молил её не исчезать, а услышал только стук каблуков по ступенькам и звуки закрывающегося замка двери, так вот, может, с тех самых пор у меня в сердце ничего и не осталось? Впереди снова ждёт война. И даже когда она закончится, не будет ли так, что на войне я был на своём месте, и нет ли вероятности, что придя домой, я почувствую внутри себя снова ту едкую тоску и пустоту?