К книге
Французское счастье ВероникиЧасть II У ХОЛМА ВОРОНОВ. глава 42. Ледяное нигде
92%
Часть II У ХОЛМА ВОРОНОВ. глава 42. Ледяное нигде
71

«…Наверное, это мое последнее письмо тебе, моя Луиза. И я уверен, что тебе не понравится то, что я напишу. Неправильно я воспитывал тебя, я слишком упивался послевоенным духом свободы, увлекался коммунистическими идеями, а то и вовсе больше думал только о себе. Но я не представлял, какими плодами обернется такой посев…

Ты уже, скорее всего, поняла, что типография, которая кормила нас столько лет, мне досталась от семьи Поля и Венсана. Может быть, я повторяюсь в своих воспоминаниях, но ты уж прости меня. Так вот, я остановился на том, что вернулся в Лион, послевоенный, разрушенный, но живой. Он встретил меня ласковым солнцем, теплыми камнями Старого города, платанами и течением наших двух рек. Мосты были взорваны, но уже кругом шли стройки, разбирались завалы. И я, побродив несколько дней по улицам, пришел в тот дом, туда, где работал подмастерьем, где рос и учился печатному делу. Больше идти мне было некуда. И тогда я не оценивал то, что я сделал, как предательство. Война и страдания многое стирают и списывают.

Честно тебе скажу — я все равно страшно боялся идти в типографию. Я знал, что никого из моих товарищей не осталось, но все равно было страшно. А вдруг кто-то все же выжил? А вдруг кто прознал? Мог придумать что-то, конечно, но тогда разговор был коротким: одно только подозрение — и к стенке. Но нет, из них никто не уцелел. Я проверил тогда все, что мог. Прошелся по адресам. Караулил во дворах. И позже искал, справлялся о старых друзьях с замиранием сердца… Ничего. И все равно каждый раз вздрагивал.

Что ж ходить вокруг да около? Пришел я к родителям Поля, моему прошлому хозяину. Рассказал, как боролись, как вместе в гестапо сидели, какой герой их сын. «А кто предал? — спрашивает отец. Слезы текут, а он кулаки сжимает и разжимает. — Кто, скажи, вас всех сдал»?

«Не знаю, — говорю, а у самого в голове жар, по спине пот стекает, — думали на Ксавье, но он тоже был расстрелян тогда, в Сен-Жени-Лаваль, в сорок четвертом…»

Зачем, думаю, напрасно на Ксавье наговаривать? Погиб ведь уже. И геройски погиб… Но точно, как говорят, тут и концов не найдешь. А он, отец Поля и Венсана, меня обнял тяжело, уже со старостью в теле: «Слава богу, хоть ты, Жан, выжил! Через столько боли и кошмара тебе пришлось пройти!»

Я им про лагеря рассказал. Тут все было правдой. Про рабскую жизнь с корешками у обочины, до которых можно было иногда дотянуться. Про Василия. Они сидят рыдают. Потом, уже когда накормили меня, чем бог послал, мать Поля сказала: «Оставайся у нас, живи, сколько хочешь. Тебе ведь, наверное, и идти-то некуда. Я ничего про твоих с сорок третьего года не слышала».

Старик тоже смотрит на меня, как на сына родного, и говорит, похлопывая по руке: «С рукой-то твоей изуродованной работать в типографии уже, небось, и не сможешь? Давай ты бумагами, заказами будешь заниматься, рабочих обучать. Как мастер. Мне нужны знающие люди. Где там твой дом? Небось и нет его…»

Дома у меня и правда не было. Так я остался у них. Скрипел зубами по ночам, боялся, что проговорюсь, вскрикну что-нибудь, метнусь в лихорадке. Потом привык. Работал. Знакомств новых не искал. Далеко не ходил, на Круа-Русс первый раз поднялся лет через пятнадцать. И то все время оглядывался, по сторонам смотрел, боялся встретить кого-нибудь, кто выжил. Или кто узнал бы меня невзначай. Одно время бороду отпустил, но таким страшным увидел себя в зеркале, что сбрил. Да и ты тогда маленькая была, пугалась.

А я будто получил в руки новую жизнь. Я ведь вернулся! Я начал дышать полной грудью от одного только ощущения, что жив, жив черт возьми! И прошлое все больше туманилось, становилось химерой, дурным сном. Да, мир восстанавливался после войны. Так и я старался вырваться из ночных кошмаров, не обращать внимания на разные тени, которые приходили и стояли у моей кровати. Сила жизни брала свое. Иногда меня захватывала волна искрящегося восторга, поднимала наверх и играла мной среди звезд: ведь я обманул смерть! Я ее, поджидавшую меня в каком-то несчастном метре от камеры и в пяти страшных минутах, оставил внутри стен Монлюка! Бежал от нее позже по минному полю! Я ее обыграл!

Долгие годы я не думал о прошлом, не хотел ни вспоминать, ни проживать те страшные минуты, когда решилась моя судьба. Вернее, когда я сделал выбор. Но сейчас, в ожидании последнего часа — и никто от него не уйдет — я плачу по ночам и ужас сковывает меня всего. Я не могу пошевелиться в ледяном нигде. Та волна, которая меня подбрасывала в победном упоении, сегодня швыряет на скалы. Я предатель. Я совершил то, что разделило мою жизнь на до и после: на настоящую дружбу и существование без друзей, на верность ценой смерти и выторгованные годы, которые не принесли мне счастья.

Как часто бывает, один раз оступившись, ты позволяешь себе это делать снова. И снова. И снова. Сам не замечаешь, как изменяешь правила, потихоньку стирая границы между хорошим и плохим, придумываешь объяснения, чтобы потом ими заменить мораль. И ты начинаешь со временем верить именно в них».

* * *

— Peux-tu imaginer cet enfer? Ты можешь себе представить этот ад?

Вероника под впечатлением от прочитанного не в состоянии думать ни о чем другом уже несколько дней. Маржори смотрит на нее широко открытыми глазами. Каждый раз она внимательно слушает рассказ Вероники, вспоминая истории своей бабушки.

— Ты его жалеешь? Предателя? Моя бабуля тоже говорила, что кто-то предал их группу, предал тех, кому она помогала. Она-то только одного знала, была в него даже влюблена. Представляешь? Может, поэтому и помогала. А может, и не поэтому. Кто уже сегодня поймет? Наверное, хорошо, что никто про нее не знал, кроме этого парня. Обидно, что, когда я выросла, уже мало ее слушала, все старалась сбежать куда-нибудь, на дискотеку, к подружкам… Да и думала тогда по глупости, что это все только ее истории, давность, что ей просто так вспоминается… Или чтобы меня повоспитывать… Вот сейчас я бы порасспросила! Все бы вызнала в деталях! Да уже лет двадцать как бабушки не стало…

— Я вот не могу понять, почему она прячет эти тетради столько лет? — размышляет Вероника. — Перечитывает их по ночам. Это же так больно… Почему она их не уничтожила? Хранить такую бомбу в столе! Во-первых, чужие могут найти. А во-вторых, ведь даже сын, скорее всего, не в курсе. Я, правда, не дочитала до конца. Осталось еще немного. Это так тяжело, оказывается, как будто погружаешься в чужой ад, и он становится немного твоим. И да, ты права: становится его жаль. С каким ужасом, с какой чернотой человек жил столько лет, что решился перед смертью открыться дочери! И теперь она живет с этой чернотой, с тайной. Наследство из стыда и боли… Я бы сожгла эти тетради, сожгла бы, не раздумывая! Но они ей для чего-то все же нужны, как ты думаешь?

— Да, все так сложно, получается этакий спутанный ком причин и следствий, — задумчиво произносит Маржори. — Для нее, Луизы, наверное, стало сильным потрясением узнать все эти подробности об отце. Представь, женщина всегда жила с сознанием, что отец — герой. Да и все остальное… А тут вдруг она находит эти письма, читает… И ее мир разваливается на части!

Веронике больно за Луизу. Все обиды забываются, отходят на второй план. Она представляет, как в тот момент, в момент открытия настоящего отцовского прошлого, все темнеет вокруг нее, как страх облепляет тяжелой ватой с запахом тления, как не хватает воздуха… Она видит мадам в ее будуаре с листами, выпадающими из старых тетрадей, с ее жадным чтением, когда хочется все узнать, сбросить побыстрее полутона, недосказанность до конца, до самого голого основания. А ведь еще вчера все вокруг оставалось обычным, ясным и простым. Вернуться бы туда, где отец еще был героем и этих писем не существовало…

— А как она росла? Неужели она не замечала ничего особенного? — Маржори продолжает говорить, не обращая внимания на побледневшую Веронику. — Их дом был закрытым, подозрительно закрытым, она сама тебе рассказывала. Да уж, видимо, не как у нас — все нараспашку, приходите все, всем нальем! Кстати, когда поедем к нашим? Мама про тебя спрашивала. А отец вообще, наверное, влюбился! «Какая Вероника умная! И какая Вероника образованная! И, наверное, все русские такие!» Попросил меня купить ему Достоевского. Ну юмор! Почему Достоевского? Может, думаю, для начала что попроще? Но я послушно купила. Вот ведь чудеса: ты вдохновила моего отца на чтение!

Маржори весело смеется, и Вероника, отдаляясь от Луизиного будуара, вместе с ней.

— Они такие замечательные, твои родители!

— Ну вот, значит, тебе тоже нравится у них, у нас бывать! Взаимная любовь! Давай выберем выходные и отправимся к ним. Николя отвезет. Но чтобы с ночевкой! И не спорь!

Веронике становится тепло на сердце. И она снова думает про Николя.

— А кем работает твой брат? Он никогда не рассказывал…

— О! Он большой человек! Он закончил финансовую академию, потом стажировался в Швейцарии, в банке, потом изучал разные системы защиты…

Маржори вдруг обрывает себя на полуслове.

— Знаешь, мне кажется, ты ему нравишься. Он все время про тебя спрашивает. Спрашивает — и краснеет. Ой, наверное, я слишком много болтаю… Но он такой смешной становится! А если серьезно, то его очень взволновали твои отношения с Жан-Пьером и Луизой, конечно. Может, вы как-нибудь поговорите? Ты сама что думаешь? Как там у вас со свадьбой? Он хоть в Лионе или опять куда-то смылся?

Вероника задумывается. В памяти возникает длинный коридор, куда выходят двери комнат. Она как будто двигается по квартире, оставляя кухню справа. Потом заходит в большую гостиную, которая раскрывается перед ней тяжеловесно, нехотя, и упирается взглядом в угол за аркой с массивным обеденным столом. «Как будто здесь живет большая и дружная семья, обеды там совместные, разные гости-родственники, радость при встрече, — ей снова становится грустно, — а ведь их только двое… Трое… Я еще. Я с ними или как»?

Вспоминает Анжелу, которая снова недавно заходила и к которой она уже давно не испытывает ничего, кроме жалости. Та была одета в старое замухрышистое пальто, которым впору мыть полы. «Прибедняется все, — отметила тогда Луиза, — у самой-то целый дом с садом в престижном районе, несколько квартир и внушительный счет в банке… Соседи ей хлеб и молоко приносят… Жалеют. Денег никогда не берут. Пальто новое она себе позволить не может… Говорит, что вещь не должна стоить дороже десяти франков… Ну по-нынешнему, скажем, дороже двух евро… А сейчас ничего не стоит десять франков, ну вот и донашивает, что есть, что было…»

«А у вас самих? Тоже ведь не бедствуете… С коммунистическими-то идеями, солидарностью и братством! Или думаешь, что я все еще не понимаю, как поначалу, твоих столбиков прихода-ухода в Excel? У вашего братства неплохие расценки»! — хотела крикнуть Вероника, вспомнив московских старушек с пучками зелени у станции метро. Она сдержалась, промолчала и только покивала головой.

Предыдущая главаГлава 71 из 77Следующая глава