К книге
Французское счастье ВероникиЧасть II У ХОЛМА ВОРОНОВ. глава 28. Лунный силуэт
74%
Часть II У ХОЛМА ВОРОНОВ. глава 28. Лунный силуэт
57

Мать приходит по ночам. Она встает в дверном проеме, и лунный свет обхватывает ее темный силуэт по краям серебряной нитью. Веронику всегда занимало: как это так? Ведь мать стоит лицом к окну, а не спиной. Но потом становилось ясно: законы тут другие, не дневные.

Вот и сейчас Вероника абсолютно уверена в том, что это мать замерла в молчании напротив ее кровати, глядя на пустое место рядом с дочерью. Она чувствует укоризненный и немного печальный взгляд бледных, полинявших глаз. Различить цвета невозможно. Веронике и не нужно. Она знает их до мельчайшей крапинки слева, знает наверняка и то, что они стали другими, и ей за это немного стыдно. За спиной матери лежит их московская квартира, которая вытягивается, искривляясь в пространстве сна, но это не вызывает удивления. И Вероника встает, переходит из одной комнаты в другую, потом в следующую, и в следующую, открывающуюся анфиладной бесконечностью в равнодушных зеркалах.

В каждой комнате, полной пустынности и пыльной затхлости, Вероника ищет окно. Она точно знает, что его надо закрыть. «Закрой окно, Вера! Закрой! Закрой это чертово окно!» — звучит в спину голос матери, а она сама стоит тенью в каждом дверном проеме. И Вероника закрывает и закрывает окна одно за другим, и они не заканчиваются.

Она снова в постели. Вероника не понимает, где находится. Понимание приходит позже — узнавание тусклого света из-за неплотно задернутых штор, постеры на стенах над кроватью, угрожающе нависающие книжные полки с моделями автомобилей. И игрушечные машинки в эту минуту как по команде начинают заводить мотор и включают маленькие, но лазерно-опасные фары. Железным взглядом терминатора выискивают в темноте кровать и Веронику. Она твердо знает, что нельзя попадаться им на острый яркий язычок, иначе случится что-то страшное.

«Ну и как тебе тут живется, дочь? Что получила? Что выиграла? — мать обводит прозрачным, как она сама, взглядом комнату. Фары ее не пугают, они на ее стороне. — Все бросила, меня забыла, освободилась! Нашла себе другую мать. Французскую! И как? Нравится такая жизнь, Вера?»

Вероника молчит. Она боится открыть рот. Ей кажется, что мать и так все знает, все видит, и даже не сегодняшнее все, а больше: и настоящее, которое вызывает вопросы, и будущее, лежащее во мгле неизвестности, куда ей пока путь заказан. Она хочет сказать, чтобы мать не называла ее Верой, но глотает слова, как большую шершавую таблетку.

«Живешь тут, даже тетке не звонишь. Сильно занята, что ли? Ну да, ну да, новую реальность осваиваешь, новую любовь… И как? Где твой Жан-Пьер? Куда постоянно уезжает? Где шманается? Ты ведь так и не поняла, кто он. Мутный какой-то, правда? Биомасса. Еще и обидчивый… Слова ему не скажи… Кто ему нос-то сломал? Как с чужого лица приставлен. А свекровь будущая? Любит тебя? Тогда почему смотрит, как на этот шкаф? А друзья? Слава богу, познакомилась с Маржори и этой, как ее, русской прошмандовкой… Думаешь, она тебя на работу устроит? Уже губу раскатала? Такие не устраивают — они сами кое-как примостились сбоку, на птичьих правах, может, и через сама знаешь что… Да точно через это самое! Денежки-то за работу получила от нее хоть какие-то? Вот то-то… Перевожу с французкого! Недорого»! — мать передразнивает ее слова.

«Мама! — Вероника обретает наконец право голоса. Хотя все, что говорила мать, было правдой. Она озвучивала, раскладывала по словесным коробкам то, что дочь боялась днем достать на свет, гнала прочь или чему искала и находила объяснения. А речь-то у нее какая! „Шманается“, „прошмандовка“! Она никогда так не говорила, хотя всегда была остра на язык. — Мама! Ты злая, не можешь оставить меня в покое даже сейчас, даже здесь! Они в целом хорошие люди, даже эта… прошмандовка… Ты ревнуешь! Вот, да! Ты ревнуешь!»

«К кому? Дурочка ты. Людей так и не узнала. В Москве учиться надо было — вон, у Ленки твоей. Тоже ведь пишешь, переводишь, а все через нее проходит, она тобой руководит, крутит-вертит, поводочком туда-сюда… Она всегда тобой, твоими талантами, пользовалась. „Мы команда“! Команда они, как же! Воровка она. И ты это знаешь. Знаешь ведь, не зря тебе образование-то дадено! Но гораздо проще тут болтаться, дарить ей свои труды за полцены, да и то — тебя там того и гляди забудут. Молодых найдут с этим, как его, новым креативом… Носишься вон по миру, цепляешься за свои книжки с фараонами не менее жадно, чем крохобор за накопленный хлам. Людей не видишь! Это все твое высокомерие, гордыня, понастроила себе из книг и мечтаний крепостные стены. Спустись с них вниз! Народ-то такое не прощает… Не откажет себе в удовольствии повозить мордой по чернозему… А то и по дерьму, если случится…»

«Я здесь строю свою жизнь! Реальную! И после замужества у меня будут все права», — Вероника устает спорить. Наваливается такая же безнадежность, бессмысленность любых слов, как когда-то в Москве. А ведь она помнит, как недавно жалела о недовысказанной любви… Мать замолкает. Ждет чего-то. Маленькие автомобильчики сверлят ее фарами. И ей не страшно. «Надо же, — думает Вероника. — И ничего не происходит…»

Мать вытягивается и растекается по стене полосой света.

«Твоя жизнь, Вера, была слишком однозначной. Да, знаю, и я к этому руку приложила, даже мужа лишилась, хотела, чтобы ты была только для меня. И выбор был у тебя однозначный, ну, до поры до времени. Поэтому и гибкости у тебя нет. И еще у тебя нет, знаешь, чуткости к миру, как у других. Вон у Веры, Веры, — мать подчеркнула голосом, что она именно Веру, настоящую Веру имеет в виду, — прямо радар был встроен. Как она все чувствовала, как тонко вибрировала ее душа! Легкая, но не легкомысленная, свободная, но не равнодушная, Вера была звонкой… Может, это ее еврейская кровь привыкла считывать опасности и перспективы? Только тебя она не просекла. Вы же с ней были, были с ней… Как единое целое, дышали в одно горло, хоть и разные…»

Слова лились и сами были светом, который не позволяет Веронике открыть рот. И она ведь знает, что это не мать говорит. Это ее мысли, брошенные и недодуманные. И тут, в темной комнате с фарами игрушечных автомобилей, они обретают плоть. Потом уже их не стереть, не загнать под шкаф, не выбросить.

Она вдруг вспоминает, как однажды с Верой залезли по чердачной лестнице на крышу девятиэтажного дома. Зачем? Она уже и не скажет. Пройдя, пригибаясь, по голубиному чердачному этажу с трубами и всполохами потревоженных птиц, они вылезли на огромную плоскую крышу. Как здесь и сейчас, она чувствует запах того черного нагретого битума. Потом Вера курила, а она не хотела. Да, точно, Вера где-то стащила сигарету и теперь пыталась показать, какая она крутая. Кашляла, правда, до слез. Вероника не хотела ее смущать и отошла к самому краю. Интересно, всем хочется прыгнуть с такой высоты? Ей захотелось. Что-то непонятное влекло за собой, поднимало над крышей. Сердце щемило от простора и свободы…

— Слушай, — сказала она Вере, — а дом-то соседний очень близко! А внизу так не казалось! Интересно, попадем ли камнем до той крыши?

И не дожидаясь ответа, метнула тут же подобранный камень или кусок асфальта. Вера ахнула, подбегая. Схватила ее в ужасе за руку. Камень не долетел и грохнул по железному карнизу на последнем этаже. Они присели и спрятались за низкой решеткой. Вероникино сердце стучало, а рука Веры была жаркой.

— Хорошо, что хоть стекло не разбили, — прошептала Вера.

Вдруг окно распахнулось, и показалась голова женщины. Она то ли с удивлением, то ли с возмущением посмотрела вниз.

Вера отпрянула назад и, потеряв равновесие, шлепнулась на битум. Вероника отползла от края крыши, давясь от смеха.

— Она посмотрела вниз! Вниз! На девятом этаже! — подруги умирали от хохота, уже не волнуясь о том, что кто-нибудь их увидит. Впечатлений хватило на несколько дней. Только мать не смеялась, когда они ей рассказали обо всем в красках. Особенно здорово Вера изобразила выражение лица женщины, не понимающей, кто же метнул снизу камень в окно девятого этажа.

— Нет, ну подумайте! Снизу!

— А зачем вы полезли на крышу? — сухо спросила мать. Они замолкли и застыли под ее суровым взглядом.

«И правда, — думает сейчас Вероника то ли во сне, то ли уже наяву, — а зачем мы туда полезли? Слава богу, хоть окно не разбили…»

А тень матери еще тут, уже без света, прозрачная, ночная. Сквозь нее видна дверь с индейской эмблемой и перьями, имитирующими головной убор агрессивной, чужеродной силы. Вероника давно хотела снять это подростковое богатство. Подростковое, да, ведь взрослого Жан-Пьера тут нет… Разрыв. Это точно так же, как у самой Луизы: идеи и воспоминания о революционном 1968-м — и пустота между тогда и сейчас. Неужели у нее тоже так случится? Куда приземлится ее нынешняя бестелесность?

«Ладно, пошла я, — устало, на выдохе произносит мать, расплываясь контурами. — Говорить с тобой о чем-то — как лбом об стену. Ты спорить лишь со мной была горазда. И куда только подевалась та упрямая, колючая Ника? Спрятала ты их, свои колючки? Окультивировала? Конечно, тут не с матерью престарелой бодаться, тут цель покруче появилась… Так ведь вы сегодня говорите?»

Мать недобро смеется. Вероника боится шевельнуться. Ей кажется, что тяжелая подушка прижимает ее к кровати, а одеяло опутывает все теснее, не выпуская. Слова падают каплями звездной едкой пыли и испаряются. Веронике хочется проверить, не оставляют ли они на коврике прожженных пятен, как от затушенных сигарет. Вера хотела покурить на крыше! Вот зачем они туда поднялись! Она сказала: мы должны испытать восторг, когда над тобой только небо, а в руках — сигарета, ну типа «сидя на красивом холме»… И Вероника готова была идти за Верой куда угодно. Правда, потом ей хотелось сделать что-то этакое, свое, что нарушило бы подчинение и сорвалось бы, желательно с грохотом, с картинки «красивого холма». Метнуть камень в соседний дом, например.

«Что молчишь? Сказать нечего? Поэтому и терпеть готова? Как была наивной дурой, так и осталась, не помогает даже все твое образование с умными книжками. А может, и вообще мешает… Свое растеряла, так теперь пытаешься прыгнуть в чью-то чужую жизнь. Ты, кстати, знаешь, что у них на уме? Что они к тебе привязались? Еще и воспитывают: то ты недостаточно цивилизованная, то не так их воду гребаную льешь… Мало тут девок, что ли, французских для Жан-Пьера? И не надо мне про нос его перекошенный заливать — мужику внешность не важна… Так с чего тебя так прям надо было из России импортировать? То же мне, черная икра с якутскими бриллиантами! Бабы-то у него были до тебя? Не в курсе?»

Последние слова искрами обжигают ее лицо.

«Я не знаю, не знаю, не знаю», — бормочет Вероника, пытаясь закрыть лицо руками, и просыпается.

Тусклый день просачивается сыростью из окна, как продолжение сна, который остывает под ее рукой измятой подушкой. Из кухни доносится утренний звон посуды, запах кофе втягивается тонкой струйкой в комнату.

«Что у них на уме? — повторяет Вероника. Сердце стучит, возвращая ее в комнату с постерами и игрушечными машинками. — А почему у них должно быть что-то на уме? Все хотят тепла, семьи, толики счастья, покоя…»

Она спотыкается. Банальность похожа на серое небо, низко спустившееся на осенний Лион. Уговоры не помогают. Слова матери, четко и откровенно озвученные, вошли в ее голову, как гвоздь в дверь под индейской эмблемой — по шляпку. Не вырвать.

Предыдущая главаГлава 57 из 77Следующая глава