Вероника берет над ней шефство. Женщина живет в собственном доме, большом, старомодно тяжеловесном, со скрипучими лестницами то куда-то вверх, то зачем-то вниз. На большой кафельной кухне не чувствуется почти никаких съедобных запахов, только кислый и мокрый — плесени.
Мадам Анжела не одинока. У нее есть сын, но он давно проживает в австралийской Канберре. Когда он приезжает, радость быстро сменяется печалью — сын настаивает на том, чтобы найти для Анжелы дом престарелых. Она же не хочет покидать свой старый дом и говорит, что может по-прежнему все сама. Когда он возвращается в свою Канберру, она грустит и облегченно вздыхает.
Внуки наезжают изредка — только если Лион внезапно оказывается у них на пути между Брюсселем и Марселем или между Берлином и Барселоной. Анжела в свои восемьдесят с лишним до недавнего времени путешествовала, а в местной мэрии даже один раз устроили выставку ее фотографий. Особенный интерес вызывали, понятное дело, престарелый возраст фотографа, а в качестве объекта для творчества — детские лица, забавные, удивленные вниманием. Увлеченная гуманитарными программами, прибывшая из иного мира француженка подсмотрела и поймала их на камеру где-то в индийских деревнях, или в бразильских фавелах, или на горных подъемах к Мачу Пикчу.
Впрочем, слава, пусть даже районного масштаба, и внимание почитателей ее таланта давно забылись. Сейчас она уже с трудом вспоминает свои недавние поездки. Лишь тень активной солидарности в помощи нуждающимся остается ощущением не зря прожитой жизни. До последнего она выходила на митинги у мэрии, собирала пожертвования и организововывала чаепития в центрах по приему беженцев. Там она познакомилась с Луизой.
— Мы ответственны за беды тех, кого судьба обделила, или тех, кто стал жертвами несправедливого капиталистического мира. А ведь Франция обязана нести ответственность за колонизацию и рабство! Она столько лет разрушала все то, что составляло традиции и основу существования наивных, открытых и никого не обижающих местных жителей. Разумеется, теперь мы за все в ответе. Бедные, бедные люди, которые приехали к нам и ищут здесь лучшей жизни. Это справедливо, если мы им поможем по мере сил! Стране от этого станет только лучше… Она обогатится…
На этом месте Анжела уже тогда запиналась, теряя нить.
Сейчас даже оборванные речи остаются в прошлом. Ее пенсия накапливается. Престарелая женщина уже больше никуда не ездит. Ни вещи, ни подарки, ни какие-либо — не дай бог — покупки по интернету не касаются ее бюджета даже легким touché. Она привыкла жить скромно. В то время, когда Вероника знакомится с ней, у Анжелы нет даже кредитной карты, поскольку она пару раз забыла секретный код. После этого она решила больше не пользоваться столь ненадежным платежным средством. Да она и не успела к нему привыкнуть — наличным доверия по-всякому больше. Анжела не любит ничего менять в своей жизни.
Продукты ей чаще всего приносят соседи. Или она выходит пройтись, снимает со счета в банке небольшую сумму. Тогда Анжела покупает что-то самое простое, без излишеств. Раз в неделю ее навещает дама из социальной службы, пьет желтоватый кофе и настойчиво предлагает помощь. Но мадам Анжела не хочет, чтобы по ее жилищу бродил незнакомый человек.
Ее большой дом ветшает, скрипит и протекает зимой то там, то тут. Когда-то заботливо вырытые и обложенные гранитными осколками маленькие озерца-лужицы в саду подсыхают — рыбки, радовавшие обитателей переливом своих серебристых плавников, давно скончались от недоедания. А может, им повезло и они были вовремя эвакуированы соседями в лучшее место. Анжела теперь просто улыбается и любит весь мир, не обращая внимания ни на запущенный сад, ни на исчезнувших рыбок, ни на безответственность родной страны перед теми, кого та пыталась приручить. Вероника, слушая обрывки гуманистических речей, как-то спросила, кто кого хочет приручить. Взгляд прозрачных голубых глаз Анжелы скользнул по ее лицу. Удивленная звуком нового голоса, она задумалась. Потом уточнила, не зовут ли Веронику случайно Жаклин, а то ее подруга юности что-то давно не звонила.
Только изменения погоды по-прежнему вызывают ее живой интерес, несмотря на то, что пожилая женщина теперь очень редко покидает свой дом.
На вопрос, обедала ли она сегодня, Анжела не сразу дает ответ. Как будто механизм, заведенный много лет назад и никогда раньше не нуждавшийся ни в смазке, ни в ремонте, вдруг скрипнул, дернулся и завалился на сторону. Потрепанная, но вполне еще живенькая кукушка продолжала периодически куковать, иногда даже попадая в нужный час. Но стрелки памяти, вздрагивая, начали прыгать на одном месте, пропуская положенные ходы. Створки открывающегося в большой мир окошка в один экзистенциальный момент зажали несчастную птицу сознания, столько лет верой и правдой служившую всему телу. Часы жизни Анжелы начали барахлить.
Вероника, поначалу по поручению Луизы, а потом и сама, с удовольствием включается в общественную заботу о старой француженке. Она помогает ей разбирать вещи, с которыми Анжела не хочет расставаться, моет полы и пару раз даже варит овощной суп. Женщина в эти моменты расцветает, как подсохший цветок под долгожданными каплями влаги. Она пытается угостить Веронику жутким кофе и благодарит французские власти за помощь.
Услышав звонок, Вероника откладывает книгу и идет открывать дверь. Гостей никто не ждет. Она мысленно готовит по-французски вежливый, но решительный отпор тем, кто ходит по квартирам в навязчивом поиске денег на различные нужды от «Армии Салют» до распространителей Библии. На темном пятачке этажа она никого не замечает и собирается с облегчением захлопнуть дверь. Шуршание и тихий голос раздаются снизу. Вероника включает свет. На пороге стоит мадам Анжела, подтянутая, приодетая, с коробочкой из кондитерской в руках.
— Bonjour Louise, ma chérie! Здравствуй, Луиза, моя дорогая! — с радостным ожиданием произносит она. — Вот я наконец и добралась до вас!
Вероника растеряна. Мадам Луиза ушла по своим делам, ни словом не обмолвившись о визите Анжелы. Теперь она не понимает, что ей делать.
— Добрый день, мадам, — с гостеприимной формальной вежливостью отвечает Вероника, отступая на шаг.
Анжела топчется перед ней, с ожиданием поглядывая снизу вверх. Она напрягает морщинистый лоб, пытаясь осознать действительность.
— А мадам Луизы нет, — продолжает Вероника, добавив в голос сожаления. — Она ушла час назад. Извините, excusez-moi Madame, я ничего не знала про ваш приход. Вы договаривались с ней? Да вы проходите, проходите, пожалуйста.
Веронике становится ее жаль. Она решает исправить оплошность, неважно чью, и отходит на шаг, пропуская женщину в квартиру. Мадам Анжела входит. Ее седые волосы, уложенные в этот раз, судя по всему, умелыми руками парикмахера, слегка трепещут сизой паутиной на сквозняке. Старое лицо, только что освещенное предвкушением приятной встречи, на глазах теряет радость. Женщина в отчаяньи. Подтянутость спадает, сбегает вниз невидимой рябью и растворяется на каменных плитах лестницы. Руки Анжелы дрожат.
— Как же так? — она глядит на Веронику с обидой и недоверием. — Как же так, моя дорогая? Мадам Луиза ведь пригласила меня на обед!
Старушка начинает суетиться, съеживается запятой и, придерживая локтем коробку, лезет в старомодную сумочку. «Ого! Настоящий ридикюль, музейный экспонат! — Вероника впивается взглядом в вещицу. — Вот бы потрогать! И замочком пощелкать»!
Похожий артефакт она нашла как-то при переезде с одной московской квартиры на другую. Мать тогда скидывала очередные вещи с антресолей, а юная Вероника разбирала их внизу. Так на нее свалился и тот «смешной» ридикюль, полностью соответствующий своему названию. Он был весь в сборку материи, с потертыми временем кожаными стрелками по бокам, а главное — с тяжелым золотым замочком. Бросив разбор вещей, продолжающих лететь сверху, восторженная Ника села на пол и принялась им щелкать. Она открывала и закрывала сумочку, представляя ее хозяйку в каких-нибудь далеких сороковых, а себя под вуалькой и «дышащую туманами» в полутемном то ли кафе, то ли фойе…
Мать кричала сверху, требуя от нее не отвлекаться «на всякое, никому не нужное старье». Но дочь продолжала щелкать позолоченным замочком, гладила потертые шелковые выпуклости сумочки из стародавнего мира. И пока мать, кряхтя, не слезла, пока не начала отнимать ридикюль, вырывать из рук, красная в гневе и раздражении, Вероника так и не вышла из транса обаяния «старья».
И теперь, через много лет, в другом временном и географическом измерении, она стоит, завороженно глядя на старческие руки, сжимающие похожую старомодную сумочку-кошелек.
— Я же помню, — бормочет Анжела, пытаясь найти что-то внутри ридикюля, пряча вылезающие, как распускающиеся цветы, смятые бумажные салфетки. — Вот же, я даже записала, мы договорились на среду… На половину первого… Я ждала, ехала… Я вот, вот я вам пирожные купила…
Веронике нестерпимо, до слез ее жаль.
— Мадам, дорогая, вы проходите, давайте выпьем с вами кофе, чай, — тянет ее за рукав, приглашая снять жакет. Потом все же решается открыть ей истину: — Сегодня, правда, вторник, а не среда. Mardi, Madame Angela, вторник. Вот и мадам Луизы нет дома. Она вас завтра ждет…
Старушка чуть не плачет.
— Правда вторник? Надо же, вторник… Не среда, — повторяет она расстроенно. — Мне так неудобно, ma chérie, я тогда все зря, зря ехала, зря пришла… Все забываю, все путаю… Vieillesse, tristesse.
Теперь Вероника точно не хочет ее отпускать — горе Анжелы такое горькое. Казалось бы, что тут такого? Ну спутала, с кем не бывает! В то же время она видит, что дело не в том, что женщина ошиблась, даже не в том, что неожиданно свалилась людям на голову. Дело в старости, от которой Анжела до последнего пыталась увернуться, сделать вид, что это не про нее, что у нее еще есть время… Да, старость не радость, как она сама только что сказала.
— Мы сейчас с вами перекусим — я как раз собиралась что-нибудь съесть, а потом выпьем кофе… с пирожными! И мадам Луиза как раз вернется! — Вероника старается ее приободрить, дружески и нежно подталкивая в сторону просторной гостиной. Арка условно делит пространство, как принято во многих домах, на салонную часть с креслами и обеденный угол, столовую, la salle à manger. Вероника размышляет, что она может быстро, на скорую руку, сотворить. Может, что-то типа входящего в моду бранча? Когда Луиза вернется на самом деле, она не знает. Надо сначала успокоить Анжелу, усадить ее в кресло, принести ей воды и потом уже набрать знакомый номер.
Через час Анжела полностью забывает о своих переживаниях. Ее раскрасневшееся лицо сияет тем тихим светом удовольствия, которое доставляют пожилым одиноким людям забота и внимание молодых. Она, в который раз спросив Веронику, как ее зовут и откуда она приехала, кажется, тут же снова это забывает и погружается в воспоминания. Чтобы сделать гостье приятное, Вероника включает музыку. «Allez venez Milord, Vous asseoir à ma table», — поет Эдит Пиаф.
— О, дорогая, я помню эту песню! Я ее очень люблю! — Анжела легонько дотрагивается до руки Вероники. — Как это было давно! И ведь знаешь, я помню все, что было тогда, все, что было раньше, все, что было в войну, как мы тяжело жили…
Вероника не перебивает. Она знает, что для пожилых людей прошлое — десятилетия назад — как для нее вчера. Что было сегодня утром, они не вспомнят, а вот события давней давности для них точно выжжены навсегда, до конца их жизни. Если Анжела хочет что-то рассказать, она с удовольствием послушает.
— Вот тебе, наверное, мало что про войну известно, — Анжела начинает совершенно осознанно и с пониманием дела. — Да я знаю, все что-то читали, все смотрели фильмы… Все это так, скажу я тебе, но не то чтобы прямо полная правда. Кое-что приукрашено, а то и героизму добавили, чтобы служило примером… Вот для вас все и стало просто историей, как средневековые рыцари и эти, большие такие, каменные, как их… Господи, все забываю…
— Les châteaux, замки, — Вероника приходит на помощь.
— Да-да, замки… Но я о чем говорила-то? Причем тут замки… Ах, да, замки! Стоят они, шикарные, богатые, а что? Туристов туда водят… Но я не про это хотела… Да! Сегодня-то кто что помнит о последней войне? О ней не принято много говорить. Résistance… Ну если только о движении Сопротивления… Только о том, чем можно гордиться. Нет, ты не подумай, оно, конечно же, было, кто-то и правда сопротивлялся…
Вероника пытается возразить, сказать, что, дескать, она как раз много знает, что в России как-никак о войне говорили и говорят немало, что в их семье, как и во многих других, до сих пор хранят похоронки. Но Анжела не дает ей произнести и двух слов. Вероника, по своему обыкновению, подчиняется. В конце концов сама же пригласила пожилую женщину остаться, пожалела ее, так слушай теперь, имей терпение!
— Как же нам было тяжело! Вы, то есть ты, даже не можешь себе представить! Ваше поколение живет сегодня спокойно и так… так расслабленно, в мире и любви… А мы через такое прошли! Знаешь, здесь ведь тоже были немцы. Долго были. В Париже дольше, но нам-то тогда казалось, что вечно… Мы сильно голодали. Ничего не было — ни муки, ни яиц, ни мяса… Мама куда-то ездила, в деревню, иногда привозила молоко, овощи и хлеб. Она пошла работать на немцев — мыла полы, убирала там у них, не помню уже где, в комендатуре или еще где-то… Есть-то надо было, как-то выживать… Я была тогда еще маленькой, но все, все помню! Помню, как мы голодали, как меняли вещи на еду. Да и вещей у нас хороших было не особенно много…
— Да, я понимаю, это все очень тяжело вспоминать, — сочувственно кивает головой Вероника, ожидая рассказов о подвигах героев Сопротивления, которыми известен Лион. — Это же оккупация… Непростое время для всех. Но ведь у вас же был сад — можно было что-нибудь посадить…
— Посадить? — Анжела поднимает на нее блеклые, но полные удивления глаза. — Так мы не умели. Мы же не крестьяне! В деревнях-то получше жили, они там привыкшие, ушлые, богатые…
Мадам зло поджимает губы, полная выглянувшей из прошлого зависти.
— А вот нам тяжело пришлось. Вам не понять, как оно все тогда происходило. И ничего, совсем ничего из еды не найти! Все надо было доставать, перекупать.
Веронике ее очень жаль. Столько времени прошло, а голод не забывается… Вот уж который раз она про то, как тяжело приходилось…
— И знаешь что? — мадам Анжела понижает голос и наклоняется к собеседнице, будто собираясь поведать некий секрет. — Ведь это евреи все спрятали, все продукты захватили и потом перепродавали. Как немцы пришли, так начали порядок наводить… Вот тогда полегче стало, до них-то что творилось! Сплошные разбой и грабежи… Евреи забрали всю власть в городе и решили нас всех голодом замучить, все склады захватили. Немцы с этим как раз и разобрались… Нет, ты не подумай, — спохватывается Анжела, — немцы были настоящими врагами. «Бошей» никто не любит. Ни тогда не любили, ни сейчас… Но я-то ведь правду помню: кто работать пошел, тот и денежки начал какие-никакие получать. Марки… А то и еду. А как евреев вывезли из города — так люди радовались, что спекулянтов наказали. У нас в школе дети тоже поисчезали. «Выбыл», — было написано. Может, они сами уехали, или их с родителями увезли туда, где они наворованными продуктами не могли бы так свободно торговать, как у нас, в Лионе. Говорю же, порядок хоть какой-то навели! А эти потом, наверное, вернулись после войны… Мы-то мало разбирались, кто еврей, а кто нет… Таких страшных, как немцы на листовках изображали, мы вообще-то не видели. Помню врача одного, так он шляпу все приподнимал, здороваясь с мамой. Чуть что — мама к нему ходила за лекарствами, да и меня он тоже лечил. Вежливый был, достойный. Рассказывали потом, что он самый настоящий еврей, а когда исчез, квартиру занял кто-то из его сподручных… Они, евреи, ведь наверняка могли что-то получше себе найти, чем Лион. Известно, что места есть посытнее, повыгоднее, побогаче… Вон Швейцария под боком… Там этих еврейских капиталов в банках, знаешь, сколько? Положили, а потом тайно пользуются… И на всех их потомков хватит… А мы тяжело работали…
Анжела допивает остаток кофе, ставит аккуратно чашку на блюдце. Смотрит вопросительно на оцепеневшую Веронику: «Дорогая моя, не нальешь ли мне еще полчашечки? Какой вкусный у вас кофе! Прямо настоящий! У меня такой не получается».
Вероника молчит. Только жар пульсирует в висках. У нее нет даже тонкой струйки еврейской крови, которая бы вспенилась и лучом расплавленной стали ударила бы в сердце. А вот у Веры ее было много… Веру бы тут, в Лионе, не оставили, написали бы в школьном кондуите, как и напротив других имен: «выбыла»… Веронике нечем дышать. Да и неважно, какая у кого кровь, — перед ней раскрывает свои старые, но никуда не исчезнувшие страницы история, застоявшаяся в голове Анжелы болотной водой.
Вероника прикладывает обычно силы, чтобы быть ответно вежливой и готовой на любезности, но сейчас оставляет все как есть. Ей все равно, что там у нее с лицом, что подумает эта старуха, кто что вообще подумает… Ей хочется взять эту маленькую пожилую женщину и выставить на лестницу. Еще можно выкинуть в окно… Вероника сидит, чувствуя себя мраморным креслом под скульптурой римского императора. Ее выдает лишь мерзко подрагивающая от напряжения жилка под коленом.
Она представляет, как берет гостью, невесомую, сухонькую, с благостным выражением лица — и ка-а-а-ак метнет в окно! И стекло потом посыпется. Вероника почти наяву слышит звон осколков и, как запоздалую точку в конце, легкий шлеп — шлепок о мостовую. Затем мимо окон, отражающих равнодушный свет дня, медленно кружась, опускается, как в заключительном кадре забытого фильма, старомодная шляпка с брошкой в виде подржавленной булавки. Дальше идут титры: режиссер там, монтаж, исторический консультант…
Мадам Анжела тоже молчит. Она доверчиво, с ожиданием смотрит на Веронику — наверное, надеется на хороший кофе. Как по команде «отомри», Вероника приходит в себя и встает. Женщина вздрагивает, как будто возвращается откуда-то издалека, оттуда, где живут воспоминания и откуда только что выплеснулось в сегодня тяжелыми грязными брызгами темное прошлое. Веронике хочется, чтобы старая француженка исчезла. В мире Анжелы не было десятилетий послевоенных лет с документами, Нюрнбергом, страшными цифрами Холокоста. Под конец жизни мадам повторяет ту пропаганду, которой гитлеровцы пичкали горожан, делая их молчаливыми, парализованными страхом и лишениями, свидетелями, а зачастую и соучастниками.
Многие были готовы принимать любую информацию за чистую монету, думая только о том, как найти продукты и накормить детей. Это и так немало в условиях военного времени. Ждали четкого и лаконичного объяснения причин, чтобы раскрошить и вымести из души сомнения. Сомнения стоят дорого. Страх и определенный новой властью враг делали свое дело: захлопывалась дверь, защелкивался замок, закрывался рот, выключались пересуды соседок. Не надо так громко, всем тяжело, все крутимся, все голодаем… А эти… Слышали, что накрыли на Гран Клеман пристанище, где прятались евреи? Ну так что? Их просто вывезут, куда-нибудь увезут, чтобы возмущенные горожане их не тронули. Вот и все. Им же так будет лучше! Может, оно и правильно. Новой власти виднее. И порядок опять же. А мы-то что? Что мы можем сделать? Тише, тише… Скажите лучше, где морковку купили? Nécessité fait loi. Необходимость пишет закон.
Анжела вдруг начинает беспокойно крутить маленькой головой в паутине седых волос. Она с подозрением смотрит на Веронику и спрашивает, кем она приходится мадам Луизе. Потом медленно поднимается со стула. Видимо, она уже не помнит про кофе или понимает, что больше не нальют.
— Ma chérie, я что-то засиделась, наверное, заболталась, а у тебя своих дел много! — говорит она. Оглядывается в поисках шляпки и своего старого, в морщинках, как она сама, ридикюля. Берет его обеими руками, с усилием открывает замок, копается в сумочке, склоняясь все ниже. Ничего не достает из нее и немного разочарованно закрывает. — Вот тут оно было, но наверное, забыла. А искала-то что? Не помню… Ну ладно, что уж, пойду я, — повторяет она.
Анжела идет в прихожую и начинает с помощью Вероники надевать пиджак, который, видимо, когда-то был синим с серебристой строчкой. «На улице не меньше тридцати градусов, — с неприязнью думает Вероника. — Она бы еще пальто надела…»
Пожилая женщина бормочет себе что-то под нос и водружает на голову шляпку. Потом она оборачивается, чтобы попрощаться, и замирает, потеряв нить происходящего. Мадам Анжела обводит Веронику, коридор, стены, светильник под потолком прозрачным отсутствующим взглядом, который скользит, ни на чем не задерживаясь, по кругу. И снова понеслись Вероника, прихожая, стены, светильник под потолком, зеркало, Вероника, прихожая, стены…
«Она старая, — жалость притушивает огненно-острое жало встречи с чужой реальностью. — Старая…» Хочет добавить «сука», но даже в мыслях, быстро перебирающих в голове маленькими цокающими копытцами, сдерживается. Вероника, сейчас, как и всегда, милая и гостеприимная, просто ждет в дверях, пока старуха придет в себя. Анжела понемногу выходит из своего минутного оцепенения и возвращается в полуденность нынешнего вторника. Тут она замечает стоящую перед ней молодую женщину.
— Извините, — проснувшимся голосом шелестит она, — я забыла ваше имя, ma chérie, моя дорогая… Так вы тут живете? Мне, наверное, пора… Передавайте привет вашей, — она спотыкается, вспоминая, — ам, ма, oui, мадам Луизе. Буду рада, если зайдете как-нибудь в гости. В воскресенье например? На кофе? Была очень рада поговорить…
Вероника стоит и смотрит ей вслед. Потом закрывает дверь и подходит к окну. Мадам Анжела выходит из подъезда. Она старается идти бодрым шагом, от которого ее слегка качает. В руках она сжимает глупо-смешную сумочку под соответствующим ей названием ридикюль и коробочку с пирожными.