Вероника идет рядом с Жан-Пьером, прилаживая свой московский печатающий ритм к его неспешному, размеренному шагу. Здесь никто не ходит так, как она, не бегает по эскалаторам, не несется по улицам в опаздывающей панике, не замечая прохожих. От чистого сердца и отчасти чтобы сделать приятное спутнику, она в который раз восхищается Лионом, его красивыми кариатидными зданиями и глубиной истории. Жан-Пьер дергает плечом, будто сгоняет надоевшую муху. С тех пор как они сидели на скамейке в парке Tête d’Or, он не позволяет себе ни резкости, ни громких споров. Пару раз Вероника подмечает его вдруг помрачневший взгляд, когда Луиза рассказывает о своих знакомых и их удивительных детках, которые поступают в престижные университеты, Grandes Ecoles. Может быть, именно поэтому в квартиру с длинным коридором почти не приглашают гостей, размышляет Вероника. Луиза обещает познакомить ее с лионским «бомондом», но пока и мадам, и сама Вероника довольствуются Жан-Пьером как новым действующим лицом на авансцене.
Вероника по большей части слушает, сопоставляет и дополняет картины нарисованной в ее московских мечтах Франции. И картина настоящей Франции понемногу проявляется, как на старых детских переводных картинках, выпуклой реальностью. Она пытается разобраться, найти главное, нащупать стержень. Но через какое-то время понимает, что весь этот калейдоскоп, не совпадающий с ее прошлыми представлениями, и есть настоящий мир. Страна, которая оставила далеко в прошлом песни Джо Дассена и фильмы с Фернанделем, дышит и живет сегодня совершенно по-другому. Но ведь и в России так же! Она представила на минуту Луизу, которая в Москве начала XXI века ищет первомайские демонстрации тридцатых годов или темноту перестроечных улиц с пустыми магазинными полками.
Местная реальность же такова, что буржуазная семья, в которой ей посчастливилось оказаться, переживает совершенно не по-буржуазному из-за несправедливости и неравенства. Правда, слово «буржуазность» у Жан-Пьера вызывает брезгливое возмущение. Луиза же, часто вспоминая переломный шестьдесят восьмой год, то снова рвется на баррикады, то подчеркивает нажитые поколениями традиции. Ее переговоры с коллегами тоже разнятся. Настроение мадам меняется, как нынешняя весенняя погода: вот нынче она отеческим тоном дает наставления, потом голосом капризной барыни указывает на какие-то мелкие недочеты, а в конце расплывается в демократичной улыбке и заканчивает беседу, уже не желая спорить.
За обеденный стол проблемы не несутся. Вероника понимает, что жила не так и не там. Она не уверена, что готова отставить свои интересы ради великих целей. Ее восхищают рассказы о том, что можно сделать помощь людям своей профессией.
— Наше колониальное прошлое — это бремя Франции, — сурово изрекает Жан-Пьер. — Страна только выиграет от принятия иных культур и религий. Пусть зажравшиеся европейцы потеснятся со своими старыми культами, в которые они уже давно не верят. Индивидуализм — вот их знамя!
Луиза иногда пытается возражать, но чаще всего лишь согласно или покорно кивает.
В этот раз дождавшись, когда Вероника сделает паузу в восторгах перед очередным собором, Жан-Пьер говорит:
— Лион не такой, как раньше. Он полон разнообразия, это современный мультикультурный мегаполис. Было бы обидно не увидеть, как живут и обычные люди, а не только те, кто толкается в бутиках по Presqu’île, между реками, и в шестом буржуазном округе, — он презрительно морщит нос, как будто от последних слов пахнуло чем-то мусорным.
Вероника глядит на него с интересом.
— Да-да, конечно, — она повторяет пару раз, — Лион большой. А я, ты прав, пока только по центру, но я, конечно, обязательно начну расширять свой кругозор… Это очень интересно во всех отношениях.
— Вон, посмотри, régarde, — Жан-Пьер не слушает ее слабых поддакиваний и банальностей. Он указывает подбородком на двух пожилых женщин в норковых шубах, прогуливающихся по дорожкам сквера за низкой оградой. — Вырядились, даже смотреть противно. Как будто начало ХХ века на дворе. Идут, небось, из знаменитого «Бернашона», где пили — само собой — горячий шоколад. И не жарко им! Пусть даже им и жарко, но надо ведь свои шубы выгулять. Вот из-за таких, вот этих, страна не может отойти от всего старого, от ретроградных примитивных буржуазных привычек. Знаешь, — он понизил голос, — они тут все такие, не удивлюсь, если их мужья — vieux cons, старые идиоты — члены масонской ложи… Все ведь куплено. Еврейским капиталом… И они властвуют над всем миром.
Вероника не уверена, что правильно расслышала последние слова.
— Что ты сказал? Какой капитал? Почему масоны?
Жан-Пьер приобнимает ее. Его голос смягчается. Судя по всему, он не рад тому, что только что сказал.
— Да просто в Лионе, как говорят, была сильна масонская ложа, ну, во времена Наполеона, наверное… Неважно. Я просто не очень люблю, когда вон, как у этих дам, шубы напоказ, да еще из натурального меха. Это ж сколько загублено животных ради их старческой забавы?
Тут Вероника с ним соглашается. Вернее, не совсем соглашается. Если бы была сейчас в Москве, то точно высмеяла противников натурального меха. Это в России-то! При таких холодах! А сейчас она задумывается. Вот ведь как можно посмотреть на вещи с разных сторон!
— И правда, — произносит тихо, — зачем в такую весеннюю погоду надевать шубы? С туфлями. Как-то не очень, не к месту.
Правда, она вспоминает, что мать тоже выгуливала свою норку в театр и, да, подчеркивала, что такого уровня вещи — не для тепла, а для фасону. Посмеивалась над удивленной маленькой Никой и прохаживалась перед ней и зеркалом, выставляя вперед носки черных лаковых лодочек. «Только так, с туфлями, ведь в театр идешь! А эти дуры провинциальные, которые в сапогах прутся, мне напоминают товарищей женщин, ну знаешь, из фильмов про революцию». Мать была задорной и молодой, острой на язык. Это позже все ее остроты настоялись до уксуса…
Тем временем Жан-Пьер что-то говорит. Он доволен, что Вероника с ним на одной волне.
— Мне очень нравится, как ты одеваешься — скромно, стильно и без вульгарности. Без этих вызывающих коротких юбок и без пирсинга в пупке! Такие девицы только провоцируют мужчин и создают проблемы! А потом жалуются…
Жан-Пьер смеется своим словам, как хорошей шутке. И берет Веронику за руку. Она послушно улыбается в ответ. Нет у нее ни пирсинга, ни татуировок, ни коротких юбок, это точно. И нарядов особенных тоже нет — раньше не позволяло безденежье, а потом она покупала, в основном, одежду практичную, в которой, как говорится, и в пир, и в мир. Ей приятно, что Жан-Пьер отмечает ее стиль, хотя что-то прозвучало, что-то такое, что-то царапнувшее. «Бернашон»? Она там еще не была. Бер-на-шон… Она пробует слово на вкус, катает языком. Оно округлое, бриошное и тает тем самым горячим шоколадом, который почему-то неприличен для Жан-Пьера… А она обязательно туда сходит! Только не скажет никому. Но нет, это не то. Он сказал что-то о масонах? «Ладно, — решает она, — не буду сейчас, а то он снова разозлится. Потом спрошу».
После этого разговора она решает расширить освоение Лиона. И правда — город оказывается разным, как коробочка с фантами. Да, такими фантами, в которые играли в детстве. Именинник запускал руку в мешочек или коробку, чтобы вытащить чью-нибудь вещицу. «Что сделать этому фанту?» — вопрошал распорядитель судьбами. И тут уж ждать пощады не приходилось. Кукарекать под столом или изобразить поросенка под хреном — гости придумывали со злорадной радостью задания, но с замиранием сердца боялись сами оказаться объектом чужой каверзной фантазии.
Вероника идет открывать свой лионский «мешочек» — магазины с остатками распродаж по «привлекательным ценам», маленькие темные арабские лавки с яркими тканями и абажурами из верблюжьей кожи, районы, куда она еще не забредала. За столиками на улице сидят мужчины разного возраста. Они ведут неторопливые разговоры за чашкой кофе и стаканом воды. «Вот странные, — думает Вероника, — даже пива не пьют. Как и не мужики вовсе… И женщин не видно».
Она идет дальше, заходит во дворики, где беседуют пожилые люди в длинных балахонах и шапочках, похожих на тюбетейки. Дети играют у их ног. Время от времени один из стариков, опираясь на палку, встает и дает какому-нибудь мальчишке подзатыльник. Те тут же становятся тише.
«Они что, все тут у них общие? И эти аксакалы могут любому вот так звездануть?» Вероника останавливается. Старики смотрят на нее из-под кустистых бровей и машут рукой — дескать, что глядишь-то, иди, иди своей дорогой.
И она идет, идет дальше, мимо длинных домов без единого прорыва во двор. Окна первых этажей забраны в решетки. Стены исписаны граффити. «Долой капитализм!» «Вы все говнюки! Ваш мир — апокалипсис!» «Сарко ублюдок!» «Мы победим, буржуазная сволочь!»
Из окна выглядывает женщина в платке и начинает вытряхивать коврик. Пыль и разный сор летят грязным облаком. Вероника убыстряет шаг, оглядываясь и прикрывая голову рукой. «Что ж такое? — она возмущена. — Как можно так трясти мусор»?
Через несколько шагов над ней что-то взрывается, как гром неожиданно бухает среди ясного неба. Мощная дробь обрушивается на узкую улицу, добавляя вслед железный лязг тарелок и оглушительный бум большого барабана.
— Давай, жарь, Крис! Репетируешь?
Мальчишки бросают велосипеды и собираются напротив окна, где видны руки и палочки ударника. Улица дрожит. Эхо шарахается между домами, и деться ему некуда.
Веронике, которой с трудом удается успокоить бухающее в такт барабану сердце, это все не нравится. Ей тоже деваться некуда — приходится идти, чтобы хоть куда-то выйти, к цивилизации, к обычной жизни с кафе и прохожими, найти автобус или метро. Ей хочется побыстрее вернуться в свой старомодный буржуазный Лион.
«Как интересно! — она вдруг останавливается. На тротуаре выставлена обувь. — Наверное, это барахолка! Точно! Рассказывали про такие базарчики в европейских городах. Стоит только порыться, не пожалев времени, и обязательно отыщется какой-нибудь бриллиант из прошлой жизни, раритет, ну на худой конец облезлая кукла или шкатулка, место которым после нежной реставрации наверняка в музее…»
Вероника на секунду представляет себя в аукционном зале, в строгом костюме и с блокнотом в руках, в ожидании окончания жарких торгов с увеличивающимися в геометрической прогрессии нулями… Вздыхает. Потом медленно идет вдоль ряда шлепанцев, тапочек и кроссовок. Продавца нигде не видно. «Может, он внутри? — думает Вероника. — Там же, скорее всего, и другие, более интересные экземпляры… А то тут какая-то рвань по большей части… Да и почему такой летний ассортимент в марте-то»?
Она, пригибаясь, входит в грязно-рыжее здание. Толкает небольшую дверь. Вниз ведут ступени. Вероника медленно спускается. Глаза не сразу привыкают к полутьме после солнечного дня. Кто-то дергает ее за рукав, причем довольно резко. Она вздрагивает. Внутри звучит полупение-полуречитатив, странное, как будто на одной ноте. Человек, крупный, в темном длинном халате, преграждает ей путь. Вероника поднимает глаза. Их взгляды встречаются. Темные зрачки, внутри почти без света, смотрят одновременно грозно и удивленно. Окладистая борода шевелится. Угрожающе звучат слова на незнакомом языке. «Куда? — повторяет он на французском, осознавая, что гостья его не понимает. — Куда идешь? Ты кто?»
Вероника пятится. Внутри, под низким сводом, она замечает большую комнату и людей, которые, выдохнув что-то вместе, хором, опускаются на четвереньки, головами в пол, вернее, в коврики. «Это мечеть! И тут для мужчин! — шипит бородатый, загораживая своим телом свет залы. Вероника оступается и чуть не падает. От ужаса и стыда она не знает, что делать, но громадный охранник поддерживает ее и подталкивает наверх, к выходу. «Давай, мадам, иди! Туда иди!»
«Барахолка! Антиквариат… Дура ненормальная!» — Вероника, вся красная, со стучащим, как тот самый большой барабан, сердцем несется по узкой улице. Ей вслед свистят мальчишки. А литавры студента-музыканта отвешивают миру, полному разнообразия, оплеуху за оплеухой.