Я достал из-за пазухи темный сверток. Развязал и высыпал содержимое в руку, а потом показал Кирпичу. На ладони лежали взрослые пилюли. Семь штук. Темные, с угольными крапинами и резким аптечным запахом.
— Это Крепкий сон. Для взрослых. Одна горошина — успокоение, две — глубокий сон на целую ночь. Работает. Я на себе проверил. Без дури, без отравы, только обычные травы. Просто собранные и приготовленные правильно.
Кирпич взял одну горошину, покрутил в пальцах, понюхал и сморщился.
— Воняет, как в аптеке.
— Так и нужно. Аптечный запах — это не недостаток. Это товарный знак. Люди привыкли, что лекарство пахнет аптекой. Если оно будет пахнуть конфетой, то никто не поверит, что оно подействует. А если пахнет, как у Циммермана на Литейном, тогда другое дело.
Кирпич усмехнулся. Положил горошину обратно мне на ладонь.
— И почем?
— Для начала — полкопейки штука.
Я помолчал, давая ему время обмозговать цену. Кирпич не любил, когда его торопили. Зато уважал, когда объясняли — коротко, по делу и без лишних слов.
— Пилюли мы продаем не как контрабанду. Не как подпольную дрянь из подвала. Мы продаем их как монастырское снадобье. Крепкий сон — средство, изготовленное при Никодимовском приюте, по старинному рецепту, с благословения настоятеля. Понимаешь разницу?
Кирпич наклонил голову. Подумал. Потом медленно и чинно кивнул.
— Монастырское, — повторил он. — Это другой разговор. Монастырскому верят.
— Верят. И платят больше. Ни полкопейки, а копейку. А то и полторы. Потому что монастырское — значит чистое, настоящее, с молитвой. Не какой-то там бродяга на рынке намешал, а при храме, при приюте, при деле. Это уже не просто товар. Это имя.
— Бренд, — блеснул новым словечком Кирпич.
Я посмотрел на него с интересом. Слово было явно не из его обычного лексикона. Он перехватил мой взгляд и пожал здоровым плечом.
— Так Книжник говорил. Что у англичан так заведено: если вещь имеет имя — она стоит дороже, чем вещь без имени. Даже если суть одна и та же.
Васька-Книжник. Похоже, умный был парень. Даже из могилы он умудрялся быть полезным.
— Книжник был прав, — кивнул я. — Но есть одно правило. Железное. Послушай и запомни.
Я подался к нему ближе. Почти вплотную. Так, чтобы он видел мои глаза даже в полумраке. И прошипел:
— Имя графини произносить нельзя. Никогда. Ни при каких обстоятельствах. Не ссылаться, не упоминать, не намекать. Ни клиентам, ни своим людям, ни в разговоре, ни спьяну, ни под ножом. Она — наша крыша, хоть об этом и не знает. Да и не должна знать. Если хоть один человек в порту скажет: «А горошины-то от графини Орловой», — нам конец. Не потому, что она разгневается. А потому, что настоятель испугается. А испуганный настоятель — это настоятель, который сожжет все и закопает пепел, лишь бы его не связали с подпольной торговлей под прикрытием имени благотворительницы.
Кирпич смотрел не мигая. Он понял. Кирпич всегда понимал такие вещи с первого раза.
— Монастырское снадобье, — повторил он. — При Никодимовском приюте. Точка. Без имен.
— Без имен, — подтвердил я. — Делает мальчишка при батюшке, травознай. Научился у сибирского старика. Рецепт старинный, проверенный. Все. Этого достаточно. Людям не нужна графиня. Людям нужна история. А история-то как раз у нас есть.
Кирпич помолчал. Взял горошину снова, покатал между пальцами. Понюхал еще раз — на этот раз без гримасы, внимательно, оценивающе.
— Семь штук, — сказал он, кивнув на сверток.
— На первое время. Две тебе. Попробуй сам, оцени. Остальные пять для проверенных людей. Но не разбрасывайся попусту и не суй каждому встречному. Дай тем, кто может быть полезен. Или тем, у кого водятся деньги. Бригадир грузчиков. Старшина артели. Боцман с каботажника. Люди, которые могут не только сами попробовать, но и другим посоветовать. Люди, к которым прислушиваются. А уж за ними и остальные подтянутся.
— Знаю таких, — кивнул Кирпич.
— Знаю, что знаешь. Поэтому и даю в первую очередь тебе, а не Костылю.
Он фыркнул. Почти беззвучно — но я расслышал. Это был смех. Настоящий, хоть и тихий. Кирпич смеялся редко — может быть, раз в месяц, — и каждый раз это значило, что он доволен. По-настоящему доволен.
— Мыло — это хорошее дело, — сказал он, завязывая сверток и убирая за пазуху. — Но мыло — ширпотреб. А это…
Он похлопал себя по груди, где лежали горошины.
— Это — товар. С именем, с историей, с запахом из аптеки. Грузчик за такое заплатит не моргнув, если узнает, что монастырские делали.
— Именно.
— А уж если после первой ночи проснется как новенький…
— Так и будет. Я гарантирую.
Кирпич посмотрел на меня. Долго, пристально, как смотрел в тот день, когда я зашивал ему плечо сапожной иглой. Тогда в его глазах был вопрос: «Ты что, вообще, такое?» Сейчас такого вопроса у него не возникало. Во взгляде было только доверие.
— Лис, — задумчиво произнес он. — Кажется, я знаю, что из тебя вырастет. И, пожалуй, я хочу быть рядом, когда это случится.
— Будешь, — уверенно ответил я.
Он сдержанно кивнул, а потом поднялся и ушел в свой барак. Беззвучно, как умеют двигаться только те, кого улица научила не привлекать к себе внимания.
Я лег. Натянул тонкое одеяло до подбородка. Закрыл глаза.
В голове привычно закрутились шестерни, подводя итоги сегодняшнего дня. Настоятель — приручен. Канал сбыта — расширен. Продукт — готов. Легенда — выстроена. И самое главное — Анна Дмитриевна. Моя тоненькая и пока такая непрочная ниточка в большой мир, которую нужно будет тянуть осторожно, по миллиметру, стараясь не порвать.
И где-то там на самом дне, под расчетами и планами, — лицо. Усталое, постаревшее, с потухшим взглядом. И голос, такой родной и одновременно такой далекий: «Константин Андреевич, вы опять перевернули всю беседу…»
Когда-нибудь.
Не сейчас. Не завтра. Но когда-нибудь…
Я повернулся на бок и мгновенно уснул. Без горошины. В эту ночь она мне не понадобилась. И не потому, что я не устал. А потому, что впервые за долгое время усталость была правильной. Это была усталость человека, который сделал за день больше, чем мог себе представить даже в самых смелых мыслях.
Следующий день я, как и положено, отработал до обеда в канцелярии. Переписал шесть писем, три прошения и набросал черновик той самой записки для Общества Анны Дмитриевны. Писал аккуратно, канцелярским слогом, щедро приправленным церковной лексикой: «попечительное рвение», «просвещённое руководство», «во славу Божию и на благо вверенных душ». Настоятель будет доволен. Писарь, как обычно, дремал. Одним словом, вел себя предсказуемо. Именно так, как и должен был вести.
На обед была каша с репой. Для нашего стола, благодаря Фросе, чуть гуще обычного. Быстро расправившись с едой, я встал из-за стола, вышел во двор и направился к воротам.
Сторожка привратника — низкая пристройка из потемневшего кирпича — стояла справа от ворот. Дежурил сегодня послушник Григорий, молодой, рябой, с вечно сонными глазами и привычкой грызть ногти. Увидев меня, он резко выпрямился, но не из почтения, а скорее из удивления.
— Куда?
— По благословению отца настоятеля, — сказал я. — За лекарственными травами. Для нужд приюта.
Я протянул ему записку — настоятель выписал её, после того как прочёл мой черновик и пришёл в благодушное настроение. Размашистый почерк и витиеватая подпись. Бумага, которая в мире Никодимовской ямы значила больше, чем слово Божье.
Григорий повертел записку в руках, пошевелил губами, читая. Потом посмотрел на меня с тем выражением, с каким смотрят на собаку, которая вдруг заговорила.
— Два часа, — угрожающе произнес он.
— Два часа, — кивнул я. — Не больше.
Он записал время в журнал — мятую тетрадку, лежавшую на столе, — и кивнул в сторону ворот. Не теряя ни секунды отпущенного мне драгоценного времени, я повернулся и вышел на улицу.
Ворота Никодимовской ямы закрылись за моей спиной с тяжёлым, скрипучим стуком. Звук, который я слышал десятки раз — но всегда изнутри. Снаружи он звучал иначе. Как восклицательный знак в конце предложения.
Я оказался в узком переулке. Один. Без надзирателя, без сопровождения, без чьей-либо руки на загривке. Мостовая — разбитая, в колдобинах — уходила вниз, к каналу. Слева — глухая стена казённого склада. Справа — забор с облупившейся краской. Впереди — город.
Петербург.
У меня был план на мое первое посещение города. План, выходящий далеко за пределы обычного сбора лекарственных трав.
Он состоял из двух пунктов. Как и водится, один из них был официальным, который, в случае чего можно будет подтвердить, а второй — тайным, о котором никто не должен был узнать. И именно в нем и была основная загвоздка. Именно из-за него я мог не успеть вернуться вовремя.
Официальной моей целью было приобретение листьев толокнянки или, как их называли в простонародье — медвежьих ушек. Они были необходимы для приготовления отвара Афанасию. Это единственный ингредиент, который не рос в окрестностях Санкт-Петербурга. Но я точно знал по своей прошлой жизни, где его можно приобрести.
Район, примыкающий к Апраксину двору, славился полуподпольными кустарными мастерскими по ремонту и модернизации эфирных устройств, а также лавками, где торговали алхимическими ингредиентами, причем, не всегда легальными. К одному из таких торговцев, старику Ефиму, я в прошлой жизни иногда посылал инкогнито своего подмастерья для приобретения не совсем легальных ингредиентов и материалов для некоторых весьма смелых опытов.
Так вот, у этого Ефима постоянно что-то ломалось. А так как он был редкостный скупердяй, то ни в какую не желал нести очередную поломку к подпольным мастерам, утверждая, что эти супостаты сдерут с него втридорога. Мой подмастерье порой снисходил до бартера и вместо оплаты деньгами чинил очередное вышедшее из строя устройство.
И на этот раз я тоже рассчитывал разжиться толокнянкой по бартеру. Но на всякий случай все-таки прихватил с собой пятнадцать копеек.
Тайная же моя цель состояла в том, чтобы добраться до своей давно заброшенной подпольной лаборатории на Васильевском острове. Она была устроена в подвале полуразрушенного, сгоревшего ещё при Елизавете мазанкового склада Гостиного двора, со временем вросшего в грунт. Под ним находилось несколько кирпичных погребов, часть которых обвалилась и стала непроходимой для обывателей, но один уцелел.
Именно там я обустроил в свое время подпольную лабораторию. Это произошло сразу после окончания Петербургского Академического университета. В то время я был в сильной опале из-за своих слишком свободных научных взглядов. Поэтому мне так или иначе приходилось скрываться, чтобы продолжать свои опыты.
В лаборатории я не был уже несколько десятилетий и не имел понятия, сохранилась ли она до настоящего времени. Но так или иначе, это место надо было проведать. Причем, как можно скорее.
Причин для этого было несколько. Во-первых, инструменты и материалы, оставленные там молодым Радомирским. А их список был довольно внушительный. Это и полный набор стеклодувных и ювелирных инструментов для работы с эфирными кристаллами. Миниатюрный, но точный токарный станок с ручным приводом. Герметичные стеклянные банки с реактивами: ртуть, мышьяк, фосфор, редкие соли. А также запасы медной проволоки, листовой слюды, куски горного хрусталя, агата и некоторых других минералов.
Но самая главная причина состояла даже не в этом. Основной моей целью было Око Скитальца. Весьма ценный, особенно в моем текущем положении, артефакт, который охранял лабораторию от непрошенных гостей. Он выглядел, как совсем маленькая брошь. Неброская и едва заметная. Я обычно носил ее на отвороте сюртука, и тогда она становилась абсолютно невидимой.
Око Скитальца работало в двух режимах. Режим «Страж». В нем артефакт охранял лабораторию. Он создавал стационарное поле, как я его называл, «эфирного репейника» в радиусе от трех до тридцати шагов. Любой, чья аура не резонировала с кристаллом-сердцевиной, испытывал в зоне действия артефакта нарастающий дискомфорт и недомогание. «Страж» являлся пассивным и постоянным режимом, требующий минимума энергии. Его действие в чем-то походило на эффект от Тихого Колокола.
Второй режим назывался «Покров». При его активации артефакт создавал вокруг носителя подвижное, пульсирующее поле «рассеянного внимания». Оно не влияло на зрение напрямую, а создавало у наблюдателя подсознательный когнитивный диссонанс. Носитель артефакта попадал в психическую слепую зону — его присутствие мозг наблюдателя автоматически классифицировал, как нечто неважное, фоновое, и тут же переключался на другие детали. Это не работало при прямом пристальном взгляде, разговорах или физическом контакте, но было идеально для исчезновения в толпе, ухода от периферийного наблюдения или от излишнего внимания в общественных местах.
И сейчас у меня было всего два часа. Сто двадцать минут. Семь тысяч двести секунд и ни одной секунды больше. Расстояние от приюта до Васильевского острова — если бежать напрямик, через Сенную, по набережной, через мост — около четырёх вёрст. Туда примерно минут сорок бегом. Обратно — столько же. На подпольную лабораторию — десять минут. На Ефима — двадцать. Итого — час пятьдесят. Запас — десять минут.
Времени в обрез. И мне обязательно нужно было успеть. Иначе — донос настоятелю, и прощай все с таким трудом заработанные привилегии.