«Песня о Пúнгвине» создана Голгофским во время т. н. «реховотской весны», когда он был откомандирован ЦРУ в израильскую лабораторию физика Эпштейна. Голгофский чрезвычайно уютно чувствовал себя в Реховоте (некоторые объясняют это тем, что его настоящая фамилия – Голговскер, но подтвердить или опровергнуть эти слухи мы не можем).
Писатель, несомненно, понимал некоторую двусмысленность своего положения и много думал о судьбах России, отсюда сквозные темы вербовки, измены и отстраненности от мира.
В произведении, вероятно, отражен также поверхностный медитативный опыт автора.
Необычное ударение в слове «пúнгвин» взято у М. Горького: в милитаристской «Песне о Буревестнике», пафосно описывающей ядерный запуск, есть строчка «глупый пúнгвин робко прячет тело жирное в утесах».
Тема «замшелых скал» – очевидная аллюзия на Булгакова и Горького (тему глубоких внутренних параллелей между Голгофским и Булгаковым блестяще рассмотрел Марк Козловицер из Колумбийского университета).
Скалы, конечно, не настоящие. Имеется в виду секция скалолазания «uClimb Rehovot» в спортклубе на ул. Оппенгеймера (десять минут пешком от Sussman building), куда Голгофский иногда ходил. Там есть оборудованная для тренировки стена, имитирующая скальную поверхность.
По воспоминаниям свидетелей, Голгофский подолгу просиживал напротив нее, иногда подкрепляясь бутербродами и чаем – но ни разу не смог подняться по тренажеру выше двух с половиной метров.
Агрессивный пассаж про куратора вызван, вероятно, тем, что кураторы самого Голгофского (как из ЦРУ, так и из ФСБ) перестали выходить с ним на связь – и с трудом вспоминали, кто он такой, когда нашему автору все же удавалось до них дозвониться. Отсюда прорывающийся ресантимент.
Странная моральная тональность «Песни» имеет очевидное объяснение, на которое указал недавно Марк Козловицер. В своем графоманском романе «Возвращение Синей Бороды» Голгофский выражает опасение, что из-за квантовых флуктуаций Вселенной его кураторы из ФСБ могли забыть, что сами благословили его на контакты с ЦРУ, тогда как связи эти остались им известными.
Видимо, отсюда и попытка просигнализировать о своей законопослушности и конформизме. Голгофский наивно думает, что для этого достаточно квасной стихотворной пьески. Увы, Константин Параклетович – не так все просто. Люди для такого годами в эфире работают. Го-да-ми.
Несмотря на подобные скользкие моменты, выкованная в полемике с многочисленными нарративами – от горьковского до сахаровского – «Песня о Пúнгвине» считается сегодня одним из наиболее пронзительных и ярких произведений российской поэзии двадцать первого века (хотя, как я уже указала, далеко не все разделяют ее своеобразный пафос).
Мат, использованный автором, строго функционален и является неотъемлемой частью художественной ткани: он необходим для надлежащей эмоциональной накачки и придает произведению отмечаемую критиками народность.
Написание термина «ж*па» через похожую на сжатый сфинктер звездочку служит двум целям – исполняет рекомендацию контролирующих инстанций и превращает слово в идеограмму.
Хочется особо отметить постыдную трусость Голгофского, отказывающегося возвысить свой голос на определенные темы, перечислить которые я не могу по цензурным соображениям, поскольку не хочу лишаться возможности приезжать в Россию с выступлениями и лекциями.
Премудрый пи́нгвин, живущий в скалах, постигший правду, отвергший бремя, стоял у камня, уйдя в пространство свободы духа и в свет блаженства, где постигают все тайны мира.
Как вдруг раздался тревожный клекот, затмилось небо, и в скал прореху свалился сокол в потоке перьев и менструальной нечистой крови. И понял пи́нгвин, что жизни птице на три минуты, но бедный сокол о том не знает – он по вербовке в утесы прислан.
А сокол поднял свой клюв кровавый, раскрыл и молвил – о глупый пи́нгвин, зачем ты прячешь себя в утесах от бури мира? Тебя забудут – не будет лайков, не будет бабок, не будет девок и вдохновенья не будет тоже. Пора уж влиться в ряды пернатых, свой клич подавших по разнарядке. Там радость мира, там счастье битвы и верный способ клевать от пуза.
Возвысишь голос – тебя пристроят. Еще не поздно найти и койку, и грант достойный. Но ждать не будут, поставят галку, нацелят палку и не допустят потом на елку. Поторопись же, ленивый пи́нгвин – сегодня можно, а завтра вряд ли: наклеют бирку, закроют норку, и англичанка с дубовой ветки тебе обгадит моральный облик.
Ответил пи́нгвин – о смелый сокол, не охуел ли ты от полета? Ты может думал, что глаз мой третий не видит ясно сквозь твой кишечник? Или решил ты, что мир покинув, я стал доверчив и слеп, как камень?
Вот вспомни, сокол, как обосрался ты в прошлом веке, когда трудился на пять разведок, и на охранку работал тоже.
А был ведь выбор, был путь достойный. Когда б ты взвился в пучину неба и пал домкратом на лысый череп, не лучше ль было б для той России, что мы пустили под хвост Европе?
Иль ты подумал, что изменилось хоть что-то с дней тех уныло-страшных? Ведь немка та же, и только злее, и англичанка все так же гадит. И в новых циклах, о буйный сокол, свершится то же, что было прежде, и бомбы снова уронит Остров на воскрешенный германский разум.
Нет в мире смысла, нет в мире сути – есть хитрость речи и подлость духа. Все остальное – лишь солнца блики на гильотины ноже кровавом. Ни зги не видя, не слыша Неба, как можно звать на погибель малых?
Не мы решаем, где грянет буря, одно мы можем – не делать злого. Мы не изменим устройство мира, но есть дорога к освобожденью. Его природу понять пытаться и устремляться к великой цели, тщету увидев земного тленья – вот мудрость жизни, безумный сокол.
Скажи уж лучше, ответил сокол, что просто струсил ты влиться в битву, боишься грома и молний жизни и выбрал тихий позора угол.
Ответил пи́нгвин – о наглый сокол, ебло не треснет с такой предъявы? Ты мне бакланишь, что я в зашкваре, поскольку вместе с тобой не кычу? Да ты себя-то с трезвянки видел с разводом вафли на подбородке?
Приют мой – скалы, а не курятник, где с петухами лоток ты делишь и козыряешь, когда пердолит друг друга в ж*пу твое начальство.
Какой ты сокол – петух ты сраный, очко продавший по мутной схеме. Но каждый вечер, расправив перья, ты к микрофону идешь с улыбкой, и лепишь гладко, и чешешь лепко, и пиздоглазо с экрана смотришь.
Иди ты нахуй, ебучий сокол, и там убейся со всей хернею, что тлеет в мозга твоем наперстке и гонит в пламя, где будет плохо всем глупым птахам, что за тобою попрутся сдуру.
А твой куратор пусть хуем гаркнет, когда зарежут его сирийцы под новогодний стон муэдзина – или раздавят, рукой недоброй направив фуру с капустой кислой.
Так молвил пи́нгвин, и слился сокол, а мудрый пи́нгвин вдохнул глубоко, чтоб успокоить волненье духа – и повернулся к скале замшелой. Прошла минута, потом другая – и позабыт был кровавый сокол.
Шумели волны, кричали чайки, и в буйном крике пернатой стаи печать открылась непостоянства. И вновь увидел премудрым оком блаженный пи́нгвин, что нет ни чаек, ни скал, ни моря, ни бед, ни горя – а лишь ниббана, лишь берег дальний.