Вернемся ко мне. Я была, таким образом, можно было сказать, во всех отношениях хорошая партия, и, поскольку я в этой главе говорю о своих личных достоинствах, я думаю, что как раз здесь уместно дать мой портрет. На бумаге он не будет особенно лестным, потому что своей репутацией красавицы я была обязана лишь своим манерам и повадке, а вовсе не чертам лица.
Самым красивым во мне были густые пепельные волосы. У меня были маленькие серые глаза, очень мало ресниц — часть их выпала, когда я в четыре года тяжело болела оспой, редкие светлые брови, большой лоб, нос, который называли греческим, но который был длинным и слишком толстым на конце. Лучшим украшением моего лица был рот, со свежими, обрисованными на античный манер губами и красивыми зубами. У меня они еще все целы в семьдесят один год. Говорили, что физиономия моя приятна, что у меня милая улыбка, но, несмотря на это, все в целом можно было найти некрасивым. Надо думать, что у многих должно было складываться такое впечатление, поскольку я сама считала ужасно некрасивыми многих женщин, которых полагали похожими на меня. Однако же высокий рост, хорошая фигура, чистая кожа, свежий цвет лица давали мне заметное превосходство в собрании, особенно при дневном свете, и верно, что я затмевала других женщин, наделенных внешними достоинствами, намного превосходящими мои.
Я никогда нимало не претендовала считаться самой красивой, и меня никогда не мучило то чувство низкой зависти, которое мне приходилось встречать у стольких женщин. Я самым искренним образом хвалила фигуру, ум и таланты других, давала им советы по части туалетов. Я не скажу, что мне были безразличны или неведомы мои достоинства. Но с самого раннего возраста я определила себе своего рода свод правил, от которого никогда не отступала. Вот как это было.
На больших званых обедах у дядюшки, когда мы оставались летом в Париже из-за съезда духовенства, на котором дядюшка председательствовал, я иногда встречала маршала Бирона, последнего большого вельможу времен Людовика XIV или, по крайней мере, последнего, сохранявшего тогдашние традиции. Ему было восемьдесят пять лет, и меня, пятнадцатилетнюю, он полюбил, находя похожей не знаю уж на какую даму своего времени. Он меня сажал за столом рядом с собой и оказывал мне любезность говорить со мной. Однажды он мне рассказал, что с самой ранней своей юности он тщательно и вдумчиво изучал различные неудобства, причиняемые в свете старостью. В моем возрасте ему чрезвычайно досаждали и докучали некоторые старики, и он принял решение, если ему выпадет судьба состариться, избавить других от того, что заставляло прежде страдать его самого. Он советовал мне поступить так же, и я всегда помнила этот совет. Я ему последовала в вопросах туалета и часто бывала очень тому рада, поскольку нет ничего смешнее и уродливее, чем женщина в возрасте, носящая цветы и украшения, которые лишь еще более открыто выставляют напоказ следы времени на ее лице.
Маршал Бирон был командиром полка французской гвардии{36}; его обожали в этой части, в которой военного был один лишь мундир. Я еще в детстве видала его в парадном строю во главе гвардейцев, когда они проходили перед королем во время смотра, устраиваемого ежегодно на небольшом поле вблизи моста Нейи, которое называлось Саблон.
У него был большой красивый дом в Париже — теперь это дом Сакре-Кёр — с примыкающим к нему прекрасным садом в три или четыре арпа-на, где имелись теплицы, полные редких растений. Его ливрейные лакеи, лошади, стол отличались большим великолепием, и он радушно опекал гостей, приезжавших в Париж. Владея ложами в главнейших театральных залах, он никогда сам туда не ходил, но ложи эти всегда были заняты знатными иностранными дамами, в особенности англичанками, которых он предпочитал всем прочим и которых выбирал из числа самых важных. Быть принятым у него считалось особой честью.
Балов он не давал, но устраивал концерты всякий раз, когда какой-нибудь иностранный певец или знаменитый музыкант приезжал в Париж. Он принимал всех с благородством манер, величественным видом и несравненной непринужденностью при всем этом великолепии, неотделимом от его персоны. Однажды в разговоре с моим дядюшкой он произнес, грассируя, как это было заведено в пору юности Людовика XV: «Господин архиепископ (маршалы Франции не говорили архиепископам «мон-синьор»), если бы я имел несчастье потерять госпожу де Бирон, я бы просил мадемуазель Диллон принять мое имя и позволить мне положить к ее ногам мое состояние». Однако же это несчастье, в котором он легко бы утешился, его не постигло. Его жена, с которой он жил врозь уже пятьдесят лет после какого-то неизвестного мне проступка, пережила его и погибла на эшафоте вместе с его племянницей, герцогиней де Бирон.
Маршал Бирон умер в 1787 или 1788 году. Похороны его были прекрасны, как никакие другие. Это были последние роскошные церемонии монархии.
Преемником его в гвардейскую часть, вместо его племянника герцога де Бирона, которого хотели гвардейцы, назначили герцога дю Шат-ле, который с первых же минут своего командования сделался непопулярен, пожелав внезапно восстановить воинскую дисциплину, бывшую в этой части в сильном небрежении. Многие солдаты даже не жили в казармах и появлялись там только в свое дежурство. Такое ослабление дисциплины позволяло им заводить дружбу с людьми из буржуазии и из народа, и именно это сделало их так легко революционерами, как только их пожелали совратить{37}. Господин дю Шатле, по характеру суровый и не слишком толковый, рассматривал полк французской гвардии как обычную воинскую часть, в которой надо было навести порядок. Он с самого начала возбудил к себе ненависть, и революционеры этим воспользовались.