Как я уже сказала, когда король прибыл из Англии, господин де Ла Тур дю Пен встречал его в Булони. Проезжая туда через Аббевиль, одну из су-префектур своего департамента, он счел необходимым заявить тамошнему супрефекту Андре Дюмону, что считает невозможным представить его королю, в силу обстоятельств его прошлой жизни, к сожалению, слишком известных. Его роль в Конвенте, его поведение в бытность комиссаром — все это, по мнению префекта, составляло непреодолимое препятствие для представления его новому государю. Поэтому господин де Ла Тур дю Пен попросил его — а если тот не соглашался по доброй воле, то он это ему приказывал — уехать из Аббевиля под каким-нибудь предлогом на то время, когда там будет проезжать король. На посту его мог временно заменить один из советников префектуры.
Андре Дюмон, памятный кровавыми делами, согласился с этим распоряжением, которое по обоюдному согласию должно было остаться в тайне между ним и господином де Ла Тур дю Пеном. Сам король не знал о том, что произошло. Несмотря на это, цареубийца затаил сильную обиду на своего префекта. Сразу же после отъезда господина де Ла Тур дю Пена в Вену он издал брошюру, в которой, ссылаясь на то, как великодушно было поступлено с другими цареубийцами, выставлял себя жертвой недоброжелательства моего мужа, обвиняя его в несправедливости, злоупотреблении властью и даже в лихоимстве и пр.
Мне написали из Амьена, что этот пасквиль был отправлен в Париж для дальнейшего распространения силами господина Бенуа, главного секретаря департамента внутренних дел и друга Дюмона. Мой сын Юмбер пошел к господину Бенуа, который принял его довольно плохо. Он попытался если не оправдать Дюмона, что было бы невозможно, то показать, что суровость моего мужа была чрезмерной.
Со своей стороны, я отправилась к министру полиции господину Беньо, чтобы сообщить ему об этой публикации, которой он, возможно, мог бы воспрепятствовать. Это было бы очень кстати, поскольку она была такого рода, что повредила бы господину де Ла Тур дю Пену в его новом положении. Надо было предвидеть, что ею попытаются воспользоваться его недоброжелатели.
Господин Беньо, как и всегда, был очень любезен и мил. Разговор затем перешел на другие темы, в частности, на интриги бонапартистов, которые при дворе и в роялистских салонах было принято отрицать, но министра полиции они очень заботили. Под конец долгой беседы наедине он спросил меня: «Видитесь ли вы с вашей мачехой госпожой Диллон?» — «Конечно», — ответила я. «Так вот, — сказал он, — окажите ей услугу. Сообщите ей, что госпожа Бертран не нуждается в вышитых шляпках». Я хотела узнать подробнее, о чем речь, но он утверждал, что этого будет достаточно, и я ушла.
Назавтра я вместе с моими дочерьми поехала с визитом к своей мачехе. Она уже страдала от той болезни, которой предстояло унести ее три года спустя. Поговорив о вещах незначительных, я, уже вставая, тихо сказала ей: «Моя сестра не нуждается в вышитых шляпках». Она ахнула и воскликнула: «Люси, во имя неба, кто вам это сказал?» — «Господин Беньо», — отвечала я. Услышав это имя, она осела в своем кресле и тихим голосом сказала: «Ах! Все потеряно!»
Но нет, увы, ничего не было потеряно для заговорщиков, потому что кругом упорно не желали верить в заговор. В Тюильри, у министров, у госпожи де Дюрас, у герцогини д’Эскар роялисты состязались в том, кто лучше сумеет высмеять «дрожащих трусов», которые везде видели Наполеона. Кругом музицировали, танцевали, забавлялись, как школьники на каникулах. Как-то вечером в то время у госпожи де Дюрас были двое или трое генералов с женами в дорогих уборах, в их числе маршал Сульт и его супруга. Господин де Караман наклонился ко мне и сказал: «Вот, на вас смотрят глаза Богоматери Пилар». Действительно, ходили слухи, что два огромных бриллианта в серьгах супруги маршала были сняты с этого чудотворного изображения Богоматери, столь почитаемого в Испании. Несмотря на богатый убор, эта очень некрасивая дама выглядела маркитанткой.
Моя бедная Шарлотта имела несчастье потерять свою маленькую дочь, после того как в восемь месяцев перестала ее кормить. У девочки резались зубы, и она сгорела за два дня. Она умерла на моих руках, и я оплакивала ее, как если бы это было мое собственное дитя. Горе матери еще более усиливало мою печаль. Я пыталась развлечь мою бедную Шарлотту, отвезя ее на весь следующий день к госпоже д’Энен, пока Юмбер занимался печальными делами похорон несчастного милого ребенка, о котором мы все скорбели.
В тот самый момент, когда мы были у госпожи д’Энен и к нам туда приехал Юмбер, прибежала моя горничная в сильном смятении и сообщила, что ему надо возвращаться домой, потому что его там ждут. Шарлотта услышала, хотя горничная говорила очень тихо, что речь шла о господине де Лидекерке, приехавшем из Вены курьером. Оба, и брат, и сестра, были охвачены страхом, не случилось ли чего с их отцом. Они бросились во двор, вскочили в кабриолет Юмбера и уехали до того, как я успела понять, что происходит.
Благодарение Богу, их предчувствия не оправдались. Мой муж пребывал в добром здравии, а наш зять Огюст был просто послан с депешами в качестве экстраординарного курьера, которого отправляли из Вены каждую неделю. Через два дня ему надо было ехать обратно, и он спешил обнять свою жену. Отчаяние Шарлотты, потерявшей свое дитя, навело меня на мысль отправить ее с мужем в Вену. Поскольку ее отец нежно ее любил, ее присутствие там стало бы и для него невыразимым счастьем. У меня был отличный дорожный экипаж. Я озаботилась покупкой и упаковкой всего необходимого, чтобы у моей дочери были элегантные туалеты для празднеств предстоящего конгресса. Вдобавок я предоставила в ее распоряжение свою горничную, особу очень умелую. Она была полностью снаряжена. Благодаря моей обычной деловитости, как только решения были приняты, через день моя дочь была готова отправиться в путь. Она сразу же уехала в Вену со своим мужем, который вез депеши от господина де Талейрана, еще остававшегося в Париже.
Я осталась одна со своей юной Сесиль, которой тогда было пятнадцать лет, и двумя сыновьями, Юмбером и Эймаром. Этого последнего я чуть было не лишилась вскоре из-за плеврита, вызванного небрежением хозяина его пансиона. Я навещала Эймара дважды в неделю, по воскресеньям и четвергам. В один из этих дней, в конце ноября, когда я пришла, мне сообщили, что он простужен. Я сразу забеспокоилась, и тут меня повели в лазарет. Он представлял собой скверную комнату в нижнем этаже, со стороны двора, с окном на северную сторону. Я пришла в совершенный ужас, увидев открытыми и дверь, и окно, под тем предлогом, как мне сказали, что там «дымит печка». Своего сына я нашла в сильной лихорадке, и симптомы чрезвычайно меня встревожили. Я затребовала врача этого заведения. Он должен был прийти только назавтра. Услышав это, я без промедления села в экипаж и поехала за своим врачом Овити. Он жил на улице Дюфо, довольно далеко от улицы Нотр-Дам-дю-Шан. К счастью, я его встретила; хотя он сам был в большом беспокойстве из-за состояния здоровья своей молодой жены, он все же решил поехать со мной.
Прошло более двух часов, пока мы добрались обратно в пансион. Состояние Эймара еще ухудшилось. Овити, возмущенный тем, что его поместили в такой скверной комнате, сказал мне: «Мадам, если вы желаете сохранить своего ребенка, его надо увезти отсюда». С этими словами, завернув его в одеяло, он сам отнес его в экипаж, я села с ними, и мы его привезли ко мне. Несколько дней ему делалось все хуже и хуже. Овити приходил трижды в день. На шестой день он обратился за консультацией к своему отцу и к господину Галле, знаменитому тогдашнему врачу. Они сказали моему сыну Юмберу, что надо подготовить меня к утрате его брата и что тот «не переживет ночь». После чего они получили каждый по наполеондору за этот вердикт и удалились, чтобы больше не возвращаться.
Овити, однако, не опускал руки. Он послал за жилетом из шпанских мух к аптекарю, единственному в Париже, который такие делал. Этот жилет надели на маленькое, уже исхудавшее тело моего восьмилетнего ребенка, и он оказался укрыт им полностью, за исключением рук. Каждые пятнадцать минут ставили новые горчичники к ступням, и одновременно каждые две минуты кофейной ложечкой давали освежающее и питательное питье. На следующее утро тело бедного малютки представляло собой одну сплошную рану, но лихорадка спала, и Овити произнес столь сладостные для слуха матери слова: «Он спасен!»
Выздоровление было долгим. К тому дню, когда врач предписал свежий воздух и физические упражнения, погода стала уже так плоха, что я не могла вывести маленького больного на улицу. Тогда мне пришло в голову испросить карточку художника, чтобы водить его в музей. Это было словно предчувствие будущего вкуса Эймара к искусству. Через госпожу де Дюрас я получила разрешение водить его туда с нянькой каждый день. Там он мог бегать в свое удовольствие. Через полтора месяца, когда погода улучшилась настолько, чтобы можно было без опасений гулять в Тюильри, мой сын жалел о расставании с музеем и картинами, сюжеты и авторов которых он уже знал. Я не сомневаюсь, что те долгие часы, проведенные в музее, много способствовали развитию в Эймаре склонности к искусствам и дали ему первое художественное воспитание.