К книге
Стены Иерихона. ЛабиринтЛАБИРИНТ. XX
74%
ЛАБИРИНТ. XX
29

После обеда я рассказал Малинскому о моей беседе со священником де Восом. Я начал с того, что дальнейшее мое пребывание в Риме считаю теперь бесцельным. И под конец вернулся к первоначальному тезису. Но я еще не принял окончательного решения. При мысли об отъезде из Рима мне становилось тошно. И в особенности при мысли о том, что, например, завтра или послезавтра нужно зайти в какое-нибудь бюро путешествий и прокомпостировать обратный билет до Кракова на определенный день. Однако надо это сделать. И к тому же сразу, как можно быстрее. Если действительно ничего нельзя добиться, надо отсюда удирать. Сидеть сложа руки в комнате или бродить по городу, утратившему для меня свой вкус и цвет, было бы невыносимо, мучительно. Все это я сказал Малинскому. Он терпеливо выслушал. Не прерывал. Не утешал. Не старался поддержать мой дух, уверяя, будто еще не все потеряно. Я был ему искренне за это признателен. Под конец разговора я добавил еще фразу о том, что сохраню о нем благодарную память.

— Обо мне? — удивился он. — А нельзя ли узнать почему?

— Вы мне раскрыли глаза, — ответил я.

— Неужели? По-моему, это сделал не я, а священник де Вос.

— Вы мне посоветовали еще раз к нему пойти. И оказалось, что это единственный разумный поступок, который я мог сделать. Разговор с де Восом положил конец делу. А то бы я еще много недель слонялся по Риму как идиот.

Я встал. Мы пожали друг другу руки. В дверях Малинский задержал меня еще на минутку.

— Вы едете прямо в Краков или с остановками в пути?

— Не знаю. Не думал об этом.

— А не прокатиться ли вам со мной на машине в Болонью? Я еду послезавтра.

— Ох нет! — вздохнул я.

Внезапно все во мне восстало против его проекта. Против того, чтобы уже сегодня принять решение, чтобы уже сегодня назначить срок отъезда. Конечно, нужно было ехать. Но какая-то сила внутри меня еще противилась тому, чтобы сразу, теперь же, назначить день. Малинский затащил меня назад в комнату.

— Кажется, — сказал он, — вы намерены продолжать свои попытки.

— Нет. Даю вам слово, я и не собираюсь.

— Даже даете слово! — засмеялся Малинский. — Искренне говоря, я бы больше не пытался. Но это не значит, что новые попытки совершенно лишены смысла.

— К сожалению, отец де Вос ясно мне дал понять, чтоб я не обольщался никакими иллюзиями.

— Ничего подобного! Он вам сказал — по крайней мере это вытекает из того, что вы мне передали, — что через него и через Кампилли, как и через других видных деятелей университета или юристов, вы ничего не добьетесь. Но одновременно он подтвердил, что существуют разные другие двери и вам вольно решать, хотите ли вы туда стучаться или не хотите.

Он пододвинул ко мне кресло, то самое, с которого я только что встал, когда мы начали прощаться.

— Я вас отнюдь не уговариваю, — сказал он. — Но если позднее, вернувшись в Польшу, вы будете упрекать себя, что не использовали какие-то шансы, то лучше, пока есть возможность, еще раз попытать счастья. Тем более что вы ничем не рискуете.

Затем он перешел к подробностям.

— Я вам сказал вчера, что в Риме каждый человек имеет доступ к какому-нибудь влиятельному иезуиту. Я тоже. Даже к двум. К счастью, это фигуры не такого масштаба, как ваш священник де Вос. К счастью, потому что не являются светилами, к которым приковано всеобщее внимание. Так вот, к счастью, мои иезуиты иной формации. Стало быть, их не смутит, что де Вос уже поставил на вас крест. Их это ни к чему не обязывает. Они люди иного типа. Что вы скажете? Вас это интересует?

Я утвердительно кивнул головой, после чего добавил:

— Лишь бы этот тип не оказался слишком… — я не сразу нашел подходящее определение и наконец шепотом произнес: — …скользким.

Малинский понял и иронически засмеялся.

— Ни в коем случае. Всякие скользкие типы в курии — не моя специальность. А даже если бы это было иначе, я никогда не позволил бы себе шутить с человеком в вашем положении. Ведь вы, безусловно, согласитесь, что только в порядке дурацкой шутки я решился бы направить к таким типам человека — простите меня, — столь оторванного от практической жизни, как вы.

Я его обидел! Надо было объясниться.

— Извините, — сказал я. — Но вы так загадочно выразились. Вы говорите: «иной тип», «иной формации», не давая им точного определения. Отсюда мое предположение.

— Ничего. «Иной» означает попросту: конкретный. А «иной формации» — значит также, что они твердо ступают ногами по земле. Без всякой мистики или тому подобных абстракций. Даже скажу грубее — они корыстны: если мои священники — не один, так другой — усмотрят в вашем деле хоть какие-нибудь выгоды, то сразу его уладят. Только вы опять-таки не вздумайте их заподозрить в материальной корысти. Например, будто им нужны взятки или уж не знаю, что еще вам может взбрести в голову!

Он все еще был раздражен. Тогда я ему объяснил, почему не надо обращать внимания на мои необдуманные слова.

— Разговор со священником де Восом вывел меня из равновесия. Надеюсь, вам это понятно. Я мог сморозить какую-нибудь глупость. Не правда ли? Забудьте об этом, и давайте перейдем к делу.

Он протянул руку и положил ее мне на плечо.

— Хорошо. Перехожу. Теперь, пожалуйста, подумайте, а вечером зайдите ко мне. Или даже завтра утром. Во всяком случае, так, чтобы я до отъезда в Болонью успел предупредить ваших предполагаемых собеседников, что вы к ним явитесь. Разумеется, в том случае, если вас заинтересуют мои предложения.

Я постучался к нему час спустя. Он был прав. Следовало все испробовать. Пусть и без веры, даже без той скромной, глубоко запрятанной веры, с какой я вошел в первый раз к священнику де Восу и к монсиньору Риго. Но — следовало. Следовало покинуть Рим, только исчерпав все возможности, не раньше того. Я так и сказал Малинскому. Он как раз собирался ехать в город. Вернувшись, он сообщил мне, что переговорил по телефону со своим знакомым из генеральной курии Общества иезуитов на Борго Сан-Спирито священником Дуччи, и тот, узнав, что я приезжий, согласился принять меня вне очереди.

— Мы должны у него быть ровно в половине девятого, — закончил Малинский.

Однако на следующий день священник Дуччи заставил нас долго ждать. У него был секретарь. Приемная. Просторная, как в большой конторе. В приемной полно посетителей. Толчея. Непрерывное движение. Телефонные звонки. Быстрый темп. Секретарь, тоже священник, то и дело появлялся в дверях. Все присутствующие устремлялись к нему; движением руки или легким наклоном головы он вызывал к своему шефу очередного просителя, и часто тот сразу же возвращался на прежнее место, так как звонила междугородная и начинались долгие разговоры по телефону. В приемной — мягкие, удобные стулья и кресла, только их слишком мало. Сперва я вставал всякий раз, как кому-нибудь из ожидающих, монаху или священнику — впрочем, сюда приходили преимущественно такие посетители, — негде было сесть. Но Малинский меня удерживал. Наконец, после очередной моей попытки, он рассердился и прошептал:

— Зачем? Сидите спокойно. В эти часы здесь бывает только очень скромная клиентура.

Как раз тогда-то и подошел к нам секретарь.

— Священник Дуччи просит извинить его за задержку и приглашает к себе.

Мы вошли. Прекрасная, светлая, большая комната; красное дерево. Священник — среднего роста, красивый, молодой. Глаза голубые, острые. Взгляд проницательный, устремленный прямо на вас, не такой уклончивый, как у де Воса. Голос звучный, приятный, решительный и вместе с тем словно снисходительный.

— Никаких телефонных звонков. Абсолютно. Пока не побеседую с господами.

Но едва он отдал это распоряжение, раздался звонок. Долгий разговор. Потом еще один, потом другой. Так что приказ приказом — вернее всего, только из любезности к нам, — а звонки звонками. Наконец минута спокойствия. Легкий наклон головы в направлении ко мне и поощрительное движение руки. Наклон и жест те же, что и у секретаря, который, видимо, перенял их от своего шефа. Я откашлялся. А заговорил Малинский. Я не очень хорошо изъясняюсь по-итальянски — объяснил он, вот почему слово берет он, а не я. Это был предлог. А сама идея правильная. Потому что я никогда не смог бы решиться так кратко изложить дело, подведя ему итог без длительной аргументации. Поначалу его речь показалась мне слишком лапидарной. Я вмешивался, пытаясь добавить какую-то подробность. Но Малинский так же решительно, как недавно в приемной, осадил меня.

— Спокойно, — сказал он. — Я вчера уже говорил об этом священнику.

Когда Малинский замолчал, священник Дуччи снова подарил мне характерный для него и заразительный для его подчиненного жест — наклонил голову и взмахнул рукой. Затем перешел к вопросам:

— Ваш отец, разумеется, превосходно владеет латынью. И устной, и письменной.

— Он окончил «Аполлинаре».

— Знаю. Но это было тридцать лет назад. Он не утратил беглости?

— О нет. Отец свободно говорит по-латыни и даже выступает с речами.

— А по-английски?

— Не так, как по-латыни или по-итальянски. Но этот язык он тоже хорошо знает.

Священник внимательно слушал мои ответы. Вопросы задавал отчетливо. Не торопясь. Но и без пауз. Следующая серия вопросов касалась темы, которой интересовался также и де Вос: физическое состояние отца. Теперь я сказал правду.

— Значит, он не приехал в Рим только потому, что не хотел толкаться в прихожих?

— Не очень это приятно, — прошептал я. — Во всяком случае, уверяю вас, что состояние здоровья моего отца вполне хорошее.

— А может быть, известную роль здесь сыграл вопрос о паспорте? Может быть, вам легче было получить паспорт, чем вашему отцу?

— Нет, — возразил я, — ему получить паспорт совершенно так же легко или трудно, как и мне.

— Значит, ваш отец в любой момент может выехать из Польши?

— Не в любой момент, но, разумеется, может.

Зазвонил телефон. Священник Дуччи протянул руку. Не к трубке, а к звонку. В дверях появился секретарь. Священник Дуччи быстро, резко сказал:

— Меня нет. Договорились. Ни для кого! — Потом обратился ко мне. — В таком случае, — сказал он, — я предлагаю следующее решение: наше общество возьмет дело вашего отца в свои руки. Ваш отец на три года покинет Торунь. Получит кафедру церковного права в указанном нами университете. Наше общество в последнее время основало несколько высших учебных заведений на территории бывших колониальных стран. Профессоров для этих университетов мы охотнее всего подбираем из представителей народов, не связанных с колонизаторами. До отъезда вашего отца из Торуни мы, разумеется, полностью уладим конфликт между ним и курией. Он уедет из Торуни, получив полное удовлетворение. А три года спустя даже сможет вернуться в свою канцелярию и к своим консисториальным обязанностям и делам.

Я развел руками. Не обратив внимания на мой жест, священник Дуччи спросил:

— Вы уполномочены принять решение за отца?

— Это вещь невозможная, — воскликнул я.

— Ну тогда постарайтесь как можно быстрее связаться с ним.

— Невозможно! Невозможно! — повторил я. — Мой отец никогда не согласится на такую сделку!

— А почему?

— У моего отца ничего нет на совести. Зачем же ему обрекать себя на изгнание? На новую несправедливость?

Сдавленным голосом я выдавил из себя еще несколько фраз на эту тему. А вернее, одну, только в нескольких вариантах. Я не мог вырваться из заколдованного круга и упрямо повторял столь ясную для меня мысль: отец должен получить удовлетворение без всяких уступок с его стороны, потому что санкции епископа Гожелинского по отношению к нему были необоснованны. После недолгого колебания священник Дуччи положил конец моим рассуждениям:

— Хорошо, согласен, совершена несправедливость. Могу также заверить вас, что раньше или позже Рим ее исправит. Рим не обидит вашего отца. Но что с того! Время его обидит. Годы неуверенности и ожидания. Вот почему прошу вас еще подумать.

После этих слов мы ушли; кажется, Малинский дал сигнал к отступлению. А может быть, священника снова вызвала междугородная, и звонок, видимо, был важный, если секретарь, невзирая на формальное запрещение, подозвал своего шефа к аппарату. Не помню. На улице я немножко остыл. В разговоре со священником я отверг его план из принципиальных соображений. Я знал, что план Дуччи неприемлем для отца. Даже если бы ему предложили покинуть Торунь на самых почетных условиях, он считал бы себя оскорбленным. Я не сомневался в том, что в курии найдутся длинные языки и в Торуни сразу обо всем станет известно. Иными словами, все узнают, что запрещение, наложенное покойным епископом, снято, но с известными оговорками. Пока я сидел у священника Дуччи, соображения эти проносились в моей голове сплошным потоком, теперь они возникали раздельно и в результате стали еще более четкими и убедительными.

В машине короткий разговор с Малинским. Он не понимает моей позиции. Уговаривает подумать, обсудить, дать телеграмму отцу. Подозревает, будто я что-то скрываю. Например, что я отказался от предложения Дуччи потому, что меня тревожит физическое состояние отца и вызывают опасения климат, санитарные условия, болезни, которые легко могут обрушиться на пожилого человека, не подготовленного к жизни в колониях. Спрашивает, сколько лет отцу.

— Шестьдесят, — говорю я.

— О, значит, он даже немного старше меня!

Потом он интересуется тем, какого отец сложения, крепкого или слабого.

— Примерно как я, — отвечаю я.

— В таком случае действительно надо подумать о чем-то другом.

Мы расстаемся сразу за Тибром.

— Остановитесь здесь, пожалуйста, — говорю я.

— А что тут такое? — спрашивает он.

Я указываю рукой на вывеску, которую только что заметил. Малинский читает.

— Ах, бюро путешествий! — И наставительно добавляет: — Для этого у вас еще есть время.

Однако мы прощаемся, я благодарю его и остаюсь один.

Предыдущая главаГлава 29 из 39Следующая глава