…Там был верблюд, и выкрашенный слон,
И два утенка с длинными носами,
И дед-мороз — весь запылился он,
И кукла с чуть раскрытыми глазами,
И даже пушка с пробкою в стволе,
Свисток, что воздух оглашает звонко,
А рядом, в белой рамке, на столе
Стояла фотография ребенка…
Если в городе есть космопорт, то есть и барахолка, можете мне поверить.
Это значит, что город достаточно большой, достаточно старый и там бывает достаточно много разного народа. А если город, вернее, космопорт, стоит на перекрёстке путей, если он — транспортная развязка космических трасс, если там и ТП-узел есть, то там роскошная барахолка. Майский день, именины сердца. Важная достопримечательность, не менее ценная в своём роде, чем музеи или театры.
И если мы стоим в таком порту хоть несколько часов, то на эту барахолку я загляну. Экипаж уже понял и привык, никто даже ржать не будет. Штурман спросит потом: «Как добыча, док?» — а боцман спросит: «Ты, часом, не особо тяжёлую штуковину припёр, Алька? И с габаритами у неё как? Всё боюсь, что ты когда-нибудь какую-нибудь дуру приволочёшь, которую мы не поднимем». Надо будет его очередной раз успокоить: лишнего места в трюме мне не надо. Добыча обычно умещается в нише над моим рабочим столом в каюте.
А стюардесса Ланочка раньше говорила: «Ну и зачем тебе эта ерунда? Раз уж ты всё равно там шляешься, то уж искал бы что-нибудь антикварное и ценное. Или экзотическое. Ты на какой-нибудь такой барахолке когда-нибудь видел старинные украшения с Лави? Те, знаешь, которые из панцирей каменных жужелиц выпиливают? Или вот — шёлк древний, нги-унг-лянский, с рисунком? Веера там, ширмы…» Теперь помалкивает.
Прежде здорово идеализировала барахолки, а сама о старинных и экзотических вещичках только читала в популярных статейках, в инфодиректории. Но я, конечно, много чего там видел. Как-то раз купился на эту болтовню и притащил Ланочке такой веер, настоящий веер с нгишного Севера, когда-то бывший подарком от влюблённого — с двумя, назовём их так, фениксами, летящими друг другу навстречу. Только Ланочке совсем не понравилось: древний шёлк, седой от времени, не так блестит, как новый, синтетический на сувенирах для туристов, и вовсе не яркий: вышивка выцвела до белёсого оттенка сухого песка. И пахнет от него… своеобразно пахнет, скажем так. Тлением, очень старым деревом, чуть — плесенью, еле-еле уловимо — какими-то нгишными благовониями. Не модные духи, конечно.
Он нашу милую Ланочку почти напугал, этот веер. От него уж очень явственно несло древним и чужим. Простой душе рядом с древним и чужим тяжело, душно — слишком чувствуется, что над такой штуковиной время как-то застаивается, замирает. И ничего сувенирного тут нет — ни броского, ни шикарного, хвастаться вроде нечем. Дорогая и очень странная штуковина. Не похожа на рекламный глянец.
Ланочка только и смогла сказать про этот веер: «Фу, просто старая рухлядь! В лучшем случае, развлечение для чокнутых коллекционеров редкостей». А я не могу его так воспринимать: он слишком много видел и слишком отчётливо об этом говорит, этот веер. Кто-то целовал его и клал под подушку. Кто-то водил кончиками пальцев по стихотворной строке, написанной полуосыпавшейся от времени тушью: «Мои мысли летят к тебе». Но эта любовь, которой уже лет двести, а то и триста миновало, только добавляет дрожания времени над старым шёлком — как дрожит воздух в сильный зной. О ней и о возлюбленных, уже давно покинувших юдоль, Ланочка знать не хочет — это её грузит.
И в результате возвращённый мне веер лежит в той же самой нише, рядом с другой вещицей, соотечественницей и ровесницей своей — фарфоровой куклой. Кукла одета как Дитя, без признаков пола; ставшая от времени пепельной коса — из шёлка-сырца, бледное личико выражает решимость и отвагу, блестят глаза из тёмного агата. Трещинка через щёку — как шрам от тренировочного клинка. Фарфоровый кулачок сжат — и в нём дырочка для эфеса игрушечного меча. Дырочка окружена сеткой трещин — мечом понарошку рубились.
Кукла не стояла на комнатном алтаре или на подставке, она была любима ребёнком, в неё основательно поиграли. Длинный кафтан потрёпан, заметно, что кое-где старый шёлк разъезжался по шву — и его зашивали нитью в тон, старательно и неумело. Когда-то её таскал с собой условный пацанёнок-нги — ещё до того, как начал задумываться о всяких там веерах и возлюбленных. Наверное, в поединки играл… но нги тяжело понять, будь они детьми или взрослыми.
Откровенно говоря, меня больше интересуют человеческие дети. Их следы в безбрежном потоке времени, захлёстывающем Вселенную. Их я легче отслеживаю и понимаю.
По старым игрушкам.
Магадан — порт большой, отлично оборудованный, серьёзный транспортный узел. Названием он обязан чьему-то извращённому чувству юмора: первый порт на землеподобной планете с очень суровым климатом. Место для него выбрали оптимальное: в тёплое время года ртутный столбик иногда с трудом, но переползает за отметку в пять градусов Цельсия, а в холодное — плевки хоть и замерзают на лету, но случаются милые оттепели с ясным зелёным небом и хрустким незлым морозцем. Здесь можно работать без скафандра и дышать местным воздухом, да и сила тяжести комфортная — чуть даже поменьше земной.
Экипаж первооткрывателей состоял из наших, американцев и немца — и они дружно окрестили планету Сибирью. А уж назвать первый порт Магаданом было делом очевидной ассоциации, тем более что настоящую Сибирь и настоящий Магадан отважные первопроходцы видели в лучшем случае на видео.
Официальная часть города с парадным проспектом, торговыми и развлекательными центрами, отелями и лучшими жилыми кварталами смотрит на небеса через незамерзающий полимер вечной кровли. Под куполом тепло. Там, в контейнерах с подготовленным грунтом, растут акклиматизированные деревья, там, кроме людей, живут завезённые для радости с Земли воробьи, синички, снегири, вороны и вездесущие голуби — там очень уютно.
Купол, построенный ещё в начале колонизации этого мира, когда-то закрывал город целиком, но Магадан вырос из него, как ребёнок из старой уютной одёжки. Технические службы, предприятия и прочие заведения, не добавляющие воздуху чистоты, давно вынесены на мороз, за пределы крыши. Агрокомплекс притулился рядом, достроив свой собственный маленький купол; растения в нём — зелёный взрыв, вся конструкция напоминает крохотный настольный садик в баночке — только в основательно увеличенном масштабе.
Барахолка — тоже под открытым небом. Барахолке купол — слишком много чести. Но когда это землян смущало? Предприимчивость у нас — в крови, найти местечко для неофициальной торговли мы с давних времён умеем. А официальная власть Сибири явно махнула рукой: хотите мёрзнуть ради грошовых сделок — ляд с вами, мёрзните. А гонять — себе дороже.
Отчасти поэтому барахолка Магадана — крайне интересное место. Вдобавок — крайне многолюдное в удачный день.
Любители этого дела пытались её благоустроить. Наиболее предприимчивые скупщики барахла, видимо, ощущающие себя владельцами антикварных бутиков, приспособили под лавчонки секции старых ангаров. Самые состоятельные раздобыли арктические времянки в виде невысоких белых полусфер и раскурочили их для коммерческих нужд, выломав куски стен и превратив дыру в полукруглую витрину. Остальные устроились где попало, расстилая на истоптанном затвердевшем снегу куски плёнки, расставляя какие-то складные столики, разведя костры в баках из-под воды и из-под топлива, согреваясь кофе из термосов и покупая у снующих вокруг коробейников горячие бутерброды из термосумок. Вокруг лавчонок и импровизированных прилавков — толпа: потенциальные покупатели, потенциальные продавцы, любопытные, любители редкостей… По логике вещей, тут бы должны ошиваться и историки, и социологи, и ксенологи, и психологи всех мастей, но у них на лбу не написано: если они тут и есть, то неотличимы от прочих.
И разнообразие всякой всячины тут превосходит все мыслимые пределы.
У входа в секцию ангара — скафандр глубокой разведки, громоздкий и тяжеленный, как танк; ему уже лет сто, никак не меньше. Вряд ли этот скафандр кто-нибудь купит — он стоит тут, изображая рекламу фирмы, продающей давным-давно устаревшую технику. За бронестеклом — землисто-белёсое лицо то ли ужасно выполненного манекена, то ли неактивного андроида одного из первых поколений. Взгляд на всю эту штуковину вызывает тяжёлое и труднообъяснимое чувство: то ли скорбь по всем погибшим в космосе, то ли странную ностальгию по ушедшим временам, когда смельчаки пользовались вот такими допотопными чудищами, каждый миг рискуя жизнью. Пустые глаза андроида за стеклом утяжеляют меланхолию.
В секции её хозяин торгуется с парнем, у которого под огромным мохнатым тулупом виднеются форменные брюки пилота:
— Да он ещё годный! Тогда умели делать точные приборы, не нынешним чета… просто покажи мастеру, пусть отрегулирует…
— Да тут не мастер нужен, а некромант! Ему лет триста?
— Пятидесяти нет. Но ты глянь — шкала-то, а? Просто повесить — и то красиво, старинная вещь… Ну, скину двадцатку.
У них под руками крутится маленький мужичок с красной мордочкой, пытается вставить слово:
— Шон, ну глянь! Ну, глянь, Шон! Это — с «Неустрашимого» же!
Его не видят и не слышат:
— Ха-ха, антиквариат! Там все внутренности надо менять…
— Да хрен с ними, с внутренностями! Всё равно сейчас нужна совсем другая точность. Я тебе шкалу продаю — бронза, глянь… красиво же — как корабельный компас с каравеллы всё равно!
— Ну, Шон, ну, смотри — это с флагмана Второй Дальней же… Клеймо, глянь…
От него отмахиваются:
— Да брось ты туда куда-нибудь!.. Слышь, летун, хочешь ещё один покажу?
Рядом, на раскладном столике, быстроглазый деляга продаёт монеты. Разнообразие монет поражает: я с удивлением вижу земные деньги докосмической эры, какие-то металлические бляшки неправильной формы со стёртыми гордыми профилями на них. В коробочке из-под концентрата — советские рубли и серебряные доллары, я видел такие только на фотографиях. Рядом — червонцы Лави, керамические треугольнички Тэффы, связки нги-унг-лянских медяшек, синеватые диски с дырками, тоже, видимо, чьи-то монеты, из-за возраста потерявшие свою ценность в качестве валюты, но страшно ценные для коллекционеров… На плотно закрытой свинцовой коробочке — табличка «Монеты Кунданги» и значок радиоактивности. Нумизматы радиации не боятся, целая толпа рассматривает деньги и листает каталоги.
Монеты меня не интересуют, я иду дальше.
Какой-то жучок толкает меня под локоть:
— Синхронизатор, приборы связи — по дешёвке. Любые.
Ворованные, небось.
Голографические плакаты с полунагими кундангианками — видимо, рыцари Кунданги работали или работают на Сибири, плакаты почти новые. Тёмно-синие леди с тяжёлыми жгутами волос, уложенными в сложные причёски, с чёрными сосками, проколотыми стальными шипами, презрительно смотрят из своего радиоактивного пурпурно-алого мира, из ярких зарослей, похожих на кораллы; для земных мужчин это не эротика, а экзотика.
— Ей-богу, с Лаконы! Вот клеймо! Ей уже лет сто пятьдесят, а то и двести.
— Вот только гнать не надо, да? Я, наверно, пластик от рога олминга не отличу, да? Новый пластик! Ты постучи и послушай! Я вчера родился, по-твоему?!
А я, наконец, добираюсь до торговцев игрушками.
Их много, но большей частью у них — ничего интересного, замызганный современный ширпотреб, означающий, что дети Сибири играют почти с тем же, с чем и их ровесники на Земле. Скажем, вот эти бродяжки — неизбежные куклы Барби. Где американцы — там и Барби, куда деваться… впрочем, этих девах с улыбками во все тридцать два за что-то любят девочки самых разных наций, а ведь идея — старше окаменелого дерьма мамонта. Барби видоизменяются, приспосабливаются, но не исчезают.
Залюблены в хлам, просто-таки — убиты девчачьей любовью. Лица раскрашены цветными маркерами и лаком для ногтей, от бесконечного расчёсывания волосы превратились в паклю, почти в войлок. Валяются на куске пластика, вытянув длинные голые ножки: одежонку с них снимают в первую очередь, почти все куклы с барахолки — голые. Интересно, почему?
Я наклоняюсь над ними — и в одной оживает процессор. Вздрагивают уголки губ, вздрагивает ручка: «Улыбаемся и машем» — последнее издыхание. Поднимаю бедняжку.
— Привет! — говорит она сиплым, но бодрым до идиотизма голоском. — Моё имя — Барби. Поболтаем о моде?
К сожалению, больше с тобой не о чем говорить, милая. Я кладу Барби на место. Малышки часто и страстно желают этих кукол, но на удивление легко расстаются с ними.
Рядом с Барби в рядок стоят снегоходы, явно местные, очевидно любимые здешними мальчишками. Ярчайших цветов: синие с алым, желтые с черным, серые с оранжевым — с мигалками, с сиреной, на встроенных аккумуляторах и на батарейках, совсем простенькие и очень сложные. Серебряный в голубых сполохах снегоход в ответ на моё прикосновение еле слышно рапортует:
— К выходу на лед готов! — и мигает бортовыми огнями.
В примитивных ИИ игрушек есть нечто неизбывно трогательное — что-то от жертвенности камикадзе. Понятно, что страстная и не умеющая рассчитывать любовь малыша игрушку добьёт — но всё равно, «к выходу на лед готов»…
Перед тем как поставить снегоход на место, я глажу его пластиковую броню.
В дружной команде снегоходов затесался неожиданный чужак. Вездеход на гравитационной подушке, надо же! Когда-то у меня самого такой был, только канареечно-желтый с синей надписью «Отважный». Этот — лиловый, желтые буквы «Могучий» — точь-в-точь как у моего старого товарища Шарля. Наши любимые игрушки — до самой школы, да что там — и в начальной школе тоже. Какие мы устраивали гонки на куче песка во дворе! Оператором моей машины был крохотный, с полпальца, белый кролик, а у Шарло — зеленый лягушонок, бывшая брошь: ни один ученый, ни один солдатик не помещался в слишком тесной кабине…