К книге
Николай. Спасти царяЧасть II
95%
Часть II
21

«Мир никогда не узнает, что мы с ними сделали…»

П. Войков.

Он уже успел привыкнуть к своему новому имени. И даже успел привыкнуть к своей новой биографии: народный комиссар просвещения Пётр Анатольевич Рундевский является сыном простых петербургских мещан: покойный отец его служил в городском суде, а мать занималась детьми и домом, и никаких царских детей в глаза не видывала. Сам Пётр с юности увлёкся идеями марксизма, а после окончания учёбы в петербургском университете уехал работать в Швейцарию, где вступил в ряды РСДРП. Он надёжный, преданный идее человек, который не раз, рискуя собой, выполнял различные партийные задания, перевозил в тайниках нелегальную литературу, писал в русскую газету статьи о положеннии рабочего класса, и даже находил для партии денежные средства. Всё это так, но его товарищам незачем знать, что все те деньги передвал ему их самый заклятый враг — нынешний гражданин Романов, то есть друг его дества Ники, а точнее — бывший самодержец России.

Отктябрьская революция свершилась — пути назад нет. Они обязательно построят желанное всеми общество справедливости, но при этом террор против их врагов набирает, поразившие все классы общества страшные обороты: уж если обычным людям порой выносят самые нелепые обвинения, то что говорить о бывшем царе? И не может он бросить Ники на произвол ни большевистской, ни белогвардейской, ни какой-либо другой судьбы. Они связаны не только общим деством, но и общим делом, но оно, как предполагал он, является тайной для остальной коммунистической России.

Ему повезло — рядом с ним его давний союзник — жена Дарья Алексеевна или просто Долли, бывшая уже княгиня и светская дама, а ныне простая служащая крупной московской библиотеки. И только друг для друга остались они прежними влюблёнными чудаками, изучавшими в Женеве марксизм, он по просьбе Ники, а она, вырвавшись из оков «навязанного происхождением брака» из интереса к жизни своих милых друзей — Нади Крупской и Владимира Ульянова-Ленина. И с тех самых пор все они вместе.

'Наружностью своею царь не был красив, но весьма приятен. Низкий рост и курносый нос выдавали в нём сходство с его батюшкой государем Петром III. Наследник Павел Петрович с дества по велению матушки своей, государыни Екатерины Алексеевны обучался у лучших наставников, но в науках не преуспел, тяготея лишь к науке военной. И после учения своего великий князь Павел, будучи отстранённым матерью от всех государственных дел и даже воспитания двоих своих сыновей (старшего из них Александра царица пожелала сделать своим наследником в обход сына ещё при её жизни, о чём Павлу Петровичу было хорошо известно), долго находясь в томительном ожидании престола, устроил в своих поместьях Гатчине и Павловске потешное войско на прусский манер. При сём великий князь, будучи счастливым в семейной своей жизни с супругою весьма приятного нрава и наружности, воспитывал с нею милых дочерей, и надеялся, что если когда-либо он займёт престол, то непременно восстановит память об умершем батюшке своём, о насильственной кончине коего Павлу Петровичу было так же доподлинно известно.

И первым делом, взойдя на престол, он враз упразднил все дарованные его матушкой «дворянские вольности», верно полагая, что вельможи и без того погрязли в небывалых прежде лени, разврате и роскоши. Сократив барщину крепостных крестьян до трёх дней в неделю, он навлёк на себя гнев землевладельцев. Государь Павел I и сам легко впадал в ярость, но так же легко и каялся в ней. Он мог высечь розгами перед строем за малейшую провинность офицера, но не тронуть и пальцем простого солдата.

Будучи сам весьма умеренным в питании и платье своём, Павел Петрович просыпался всегда с рассветом, поднимал спозаранку своих секретарей и принимал доклады сенаторов. Посему видно, что простить таковое обращение потомки самых именитых дворянских фамилий простить ему не могли. Заговор супротив государя назрел у доверенных его лиц, ставших позже предателями помазанника Божия, как бы сам собою. Но что горше всего — поддержали тайный, подлый сговор лица из семьи самого государя. Вероятно, он знал об угрозе своей жизни из донесений, или только о сём догадывался, но всякий раз сильно гневался, когда ему на то намекали…'

Далее несколько строк этих записей ниже были густо замалёваны чернилами. Очевидно, речь в них шла об участии в заговоре сына Павла Петровича — самого царя Александра I. Крест отцеубийства позже станет его Голгофой.

«…Много добра втайне сделал Павел Петрович простому народу, — продолжалось далее… — В одном из подвальных окон Зимнего дворца он повелел выставить особый почтовый ящик, куда жители столицы могли бросать ему записки о любых своих личных нуждах, о недостойном поведении и попустительствах вышестоящих лиц, и прочего. Государем лично разобрано было множество дел 'из почты», а просящим оказана посильная помощь.

Впрочем, при оных благих делах настроение общества к царю быстро ухудшалось — иноземная музыка и мода также оказалась под запретом: носить «якобинские» наряды и вольные причёски обществу более не дозволялось…

После кончины Павла I по Петербургу забродили слухи об умученном за правду святом государе и о блуждающем около Михайловского замка — последнего его земного приюта, царском призраке. На могиле его в Петропавловском соборе начали вершиться чудеса: горожане стали молить покойного царя, как святого, прося его защиты в делах, особенно в тяжбах с чиновниками, в помощи всем обиженным, безродным сиротам и вдовицам. Так до сих самых пор и помогает Павел Петрович всякому с чистым сердцем его просящему. Примеров тому есть множество…'

Черновики эти, как предположили, для будущих мемуаров, были найдены в бумагах тайного советника и друга Павла I графа Алексея Ивановича Васильева, и уже после смерти государя переданы были новому царю Алекандру I. И, видевший убийство отца сын, не только не наказал того вельможу, но и пожаловал ему новую должность министра финансов в своих новых министерствах. Но в кончине самого графа спустя лишь несколько лет после воцарения молодого государя также нашли немало странностей.

Хранились те бумаги в маленьком ларце вместе с предсказанием Павлу I святого старца Авеля, пока их не передали, как и было завещано монахом — спустя сто лет потомку царя — правящему государю. Сложенные вдвое, эти два полуистлевших листка хранились в его карманном молитвослове.

Накануне революции он хотел созвать комиссию и канонизировать Павла I. Но февральская смута показала — пришло его время уйти. А если бы он не ушёл, неужто и его постигла бы участь Павла Петровича? Хотя что ж тут удивляться… Вся его семья, почти все великие князья — дядюшки, тётушки, братья и даже племянники шли против него. Недовольны его политикой были, как сообщил ему один из министров — массы! Ещё в разгар революции 1905 года сам великий князь Николай Николаевич в его кабинете чуть ли не на коленях умолял племянника подписать указ о даровании народу Конституции, «чтобы остановить смуту», или, пригрозил он, доставая пистолет, «Я застрелюсь у тебчя на глазах. Мне это всё надоело!»

— Но я обещал отцу сберечь всё, ты же знаешь, — боясь поднять глаза, робко ответил он.

Любопытно — он был уверен — прав у его подданных и так довольно. Но с первых лет своего пребывания у власти его нестерпимо мучила совесть. Вначале он надеялся, что перестанет бояться править и обязательно станет сильным, как его отец. К тому же с ним рядом на страже самовластия осталась его царица-вдова Мария Фёдоровна и холодный реакционер, сенатор Константин Петрович Победоносцев, сухой, похожий больше не на человека, а на огромного кузнечика, главный советник его отца.

После Ходынской трагедии стало ясно — он не отец. Александр III мог подчинять людей одним лишь взглядом суровых глаз, а он умел лишь смущённо улыбаться. И тогда на смену робкой надежде пришла досада, потом отчаяние и под конец равнодушие. Он понял — несмотря на все усилия, его карта проиграна. Он изначально взял чужую карту, но ведь зачем-то её взял…

Ну разумеется, тогда в феврале он проявил малодушие — ему самому давно надо было менять основы власти и идти до конца, как мученик Христов. Как Павел.

Он убрал молитвослов в нагрудный карман своей гимнастёрки.

В Кремле шло ежедневное заседание СОВНАРКОМа во главе с Лениным.

— Ильич, нам нужно что-то решать с семьёй бывшего царя, — выступил с предложением народный комиссар обороны Иосиф Сталин. — Войска АНТАНТы наступают на РСФСР. Нельзя оставлять им живого знамени.

— Судьба Романовых меня беспокоит мало, — ответил ему Ленин. Но будет лучше, если они исчезнут. Надеюсь, что их участь смогут решить товарищи на Урале. А теперь перейдём к другим вопросам.

Рудневский и Сталин уходили с заседания через двор Кремля вдвоём.

— Ты уверен, что отрёкшийся царь такая серьёзная для нас угроза? — спросил он Иосифа.

— Око за око, зуб за зуб, — как-то просто и зло усмехнулся тот.

С первого дня их знакомства он невольно поддался мощному обаянию личности Сталина. Всё, что бы тот ни говорил и не делал казалось ему непреложной истиной.

Он ждал этого дня и не боялся его. Напротив, быстрейшая развязка сняла бы тяжесть неизвестности. Он даже представлял, каким будет этот день — его оставят болтаться на площадной виселице на глазах ликующей толпы, почти как несчастного императора Франции, или же его тихо расстреляют возле вырытой ямы тюрьмы… Пожалуй, так: ему завяжут чёрной повязкой глаза, и, поставив к стене, зачитают приговор от имени революции. Застучит в ушах барабанная дробь и «Кончает Фисба жизнь свою, адью, адью, адью…» А может быть, моля убийц о пощаде, он упадёт перед ними на колени? А вдруг в тот момент рядом с ним так же на коленях, склонив свою гордую, золотисто-седую голову, будет стоять и Аликс… Ведь что-то же с ними произойдёт?

Вечером в их комнату постучали:

— Николай Александрович! — новый комендант «дома особого назначения» Яков Михайлович Юровский всегда обращался к бывшему царю с подчёркнуто-холодной вежливостью, не допуская грубости, и требуя того же и от солдат охраны. — Прошу вас всех собрать ваши личные, только самые необходимые вещи, лекарства и теплее одеться. Этой ночью возможно нападение на дом войск Белой гвардии, и всем нам придётся срочно отсюда уехать. Вобщем… будьте готовы ко всему, — объявил он и сразу захлопнул за собой дверь.

— Ипатьевский монастырь — дом Ипатьева, — зашептала Аликс, — всё верно!

— Милая, что ты хочешь этим сказать? — изобразил он непонимание.

— Начало династии и её конец, Ники, — горько усмехнулась она.

В отличие от жены, Юровский ему нравился. Он почему-то сразу ощутил — ему можно доверять. Что-то импонировало ему в этом уверенном, внешне грубоватом человеке, который рассказал ему, что родился в бедной еврейской семье уральских рабочих, в юности ушёл в революцию, а в войну служил фельдшером в военном лазарете.

Однажды он увидел из раскрытого окна своей комнаты, как на прогулке в саду скотч-терьер Насти Джимми застрял между реек старого забора и никак не мог выбраться из его оков. Настя растерянно дёргала рейки, собака жалобно пищала. Юровский, в это время куривший на крыльце дома, подошёл к забору, и, резко раздвинув рейки друг от друга, взял Джимми в свои руки и молча бросил его к ногам Насти.

— Яков Михайлович, благодарю Вас! — испуганно забормотала дочь, — и простите нас. Тот, опять не сказав ни слова, повернулся и пошёл от неё прочь.

— В связи с политическими переменами Романовым больше не нужен врач. И все прочие их люди тоже немедля должны их покинуть. В доме останется только семья, — заявил он накануне Сергею Петровичу Боткину.

— Но позвольте, а как же… — замялся доктор.

— Позже Вам всё объяснят, — нервно перебил его Юровский. И вот что, — он коснулся плеча Боткина, — хорошие доктора нужны и революции.

— Благодарю Вас, — поклонился ему тот. Пенсне доктора блеснуло в полумраке неярким золотом, — но, полагаю, что в моём лице революция ничего не потеряет. Главное для нас — знать, что их величества будут вне опасности.

— Бывшие их величества, — поправил его Юровский.

«Сам доктор, а с виду хитрый прохвост-царедворец, — заворчал он про себя, — ну, ладно, кто там ещё у них? Лакей, поварёнок, горничная — молодая девица, этих сейчас отпустить с миром, и пусть идут, куда хотят. Пока они меня волнуют мало.»

Он заглянул и в караульную комнату на первом этаже. Там сидел один солдат-чех, начальник караула дома.

— Прикажи, чтобы к ночи лишних людей в доме не было, — велел он ему. А лучше — уйдите все куда-нибудь на ночь. Так надо. Белобородов и Войков останутся со мной. Смотри, головой отвечаешь!

По старой швейцарской традиции Рудневский и Сталин любили весной изредка выезжать на прогулку в лес. Сосо утверждал, что для личных разговоров не подходят никакие дома — и у стен есть уши. Никому не доверять с давних пор стало его жизненным кредо. Всю жизнь за ним, будто хватая его за спину холодными, цепкими когтями, тянулся неподвластный ему страх.

— Главное, не где говорить, а о чём и с кем говорить, — начал Сосо их «заседание» в подомосковной берёзовой роще. Они вдвоём уселись на заросшее мхом поваленное дерево, как на скамью. — Вот ты, Рудневский, спрашивал о бывшем царе. А ведь и он в дни смуты тоже мог, как и его отец, ударить по столу «железным» кулаком, но испугался и отрёкся от престола. Предал свою страну, «как эскадрон гусар сдал».

— Так, значит, царю и власть-то его была не нужна, — возразил на это Рудневский. «Хорошо, подумал он, что разговор сразу потёк в нужном ему русле». — И в день своего отречения Николай II остановил войско своих верных «головорезов» и кровопролития в столице не случилось. И отрёкся он для блага Родины, успутив таким образом место более сильным людям, то есть нам. Теперь мы могли бы это оценить.

Разминая в руке папиросу, Сталин молчал. У них двоих за долгие годы конспирации уже была отработана привычка остерегаться, продумывать, взвешивать каждое слово.

— Царь наверху всё видел, — не дождавшись его ответа, продолжил Рудневский, — и сам понимал — его подданные это не буржуи, коих и тогда было мало, а миллионы бесправных рабочих и крестьях в жадных руках капиталистов. Но он там был один. Куда ему было идти против всех? Один в поле не воин…«Что-то я разоткровенничался, — испугался он про себя, — откуда мне, наркому РСФСР было знать о тайных мыслях бывшего царя?»

Сосо зорко глянул ему прямо в глаза — «Ты что, думаешь, я ничего не знаю, ни о чём не догадываюсь?» — казалось, говорил его взгляд.

— Его злодеяния огромны, — вслух ответил Сосо. Почему теперь им всё должно сойти с рук? И наш народ скажет — убийца и вор должен быть наказан. После девятого января, после Ленского расстрела…

— Тогда тем более нужен суд. Пусть люди знают, в чём именно он был виновен. Вину нужно доказать. И ещё — Рудневский вдруг зачем-то встал, расправив широкие плечи, — не забывай про огромные капиталы Романовых за рубежом.

— Ты это что задумал? — Сталин опять поглядел на него своими жёсткими, но в то же время и тёплыми глазами.

— А то, что глупо было бы убрать Романова, не получив с него всех его богатств. Вот пусть и отдадут свои деньги новому государству.

— И как ты себе это представляешь? — хмыкнул Сосо.

Они вышли из леса к берегу озера, сели на тёплый песок. Рудневский, будто готовясь к отчаянной, неравной схватке, размахнулся и запустил в воду камешек.

— Вот что я думаю — можно было бы, скажем, вначале объявить всю семью убитой, но формально. И в этом случае все их вклады смогут получить его наследники. Ну а как оно всё выйдет, это мы организуем.

Он понимал, как наивна и беспомощна эта его идея. Гимнастёрка Сосо надвигалась на него, жалкого «муравья», как высокая гора. Но Сталин даже не улыбнулся.

— От жизни, ясное дело, никто не откажется. А от жизни своих детей тем более. Вот они-то — их дети и могут нам помешать, а ведь там наследник трона. Пусть даже сам Николай больше не хочет править, но ведь другие могут сыграть на этом, даже если не от жажды власти, то хотя бы нам назло.

— Но Алексей с рождения болен неизлечимой болезнью. И сын за отца не отвечает — ты сам говорил.

— А сын вора может быть только вором, — ловко парировал Сосо.

— Вовсе не обязательно. Пожалуйста, пойми, сейчас нам, как никогда нужно мыслить рационально. Как мы порой добывали средства для партии, ты и сам хорошо знаешь.

Невольно намекнув Сосо на его былые «шалости» с экспроприацией, Рудневский вытянул удачный «козырь».

— И что, ты хочешь предложить такой невнятный план Ленину?

— Думаю, он и слушать меня не станет.

— Река времён в своём стремленьи

Уносит все дела людей.

И топит в пропасти забвенья

Народы, царства и царей…

— продекламировал Сосо. — Рудневский, ты слышал — Ильич доверил дело царя товарищам в Екатеринбурге и сказал — разбирайтесь сами. Вот мы будем с ними разбираться.

«Вспомнила себя русская кровь», — подумал Рудневский и у него чуть отлегло от сердца.

Тем летом Сосо впервые приехал из своей крошечной Грузии сразу в столицу империи Санкт-Петербург. Сойдя с поезда на Николаевском вокзале, он погрузился в огромный, оживлённый город — вокруг него суетилась пёстрая толпа: элегантные наряды дам и господ сливались с крестьянскими кафтанами, а французское грассирование мешалось с бранью ломовых вокзальных извозчиков.

В газетном киоске он купил путеводитель по городу. Раскрыв книгу, за титульным листом на первой странице он увидел фотокарточку царя Николая II с женой и августейшими детьми — и невольно стал её разглядывать: царская чета сидела в зале на изящном диване на фоне картин и пальмы в кадке. К царю, одетому в светлый гвардейский мундир, прижималась кудрявая девочка лет семи, а царица с застенчивой, мягкой улыбкой держала на руках завёрнутого в пелёнки младенца. Другая дочь в нарядном белом платьице сидела на полу в ногах у родителей. Эта милая семейная картина ничем не отличалась от прочих их подобных — так мог сфотографироваться любой другой полковник с приятным и умным взглядом, со своей красавицей женой в простом платье с кротким, как у Богородицы взглядом, и с их прелестными детьми.

Острая боль толкнула сердце Сосо — нигде и никогда он не видел такой семьи. Жил он всегда будто с хромой, не согретой теплом родительской любви душой, и в детстве больше всего на свете боялся слёз и гнева своей матери даже больше, чем побоев пьяного отца — сапожника Виссариона. Отец часто сидел за столом дома хмурый, со стаканом водки в грубой руке. Такая же хмурая, уставшая мать всегда молча хлопотала по хозяйству. А когда Сосо начинал шалить, то отец, рассвирипев, замахивался и больно ударял его деревянной болванкой для обуви.

— Непослушание, — нервно всхлипывала Кэто. Она никогда не защищала сына.

Всю жизнь не мог он простить мать за её нелюбовь к нему даже больше, чем отца. Он полагал, что ей, как женщине должно было любить своего родного, единственного сына, как никого другого. Несчастного отца его понять было проще — ему навязали ненужного ему ребёнка. Позже сын узнал тайну матери — её выдали замуж за первого, согласного на такой расклад мужчину.

Злоба отца к нему его унижала, всегда и со всеми он остро чуял нелюбовь к себе, как ни старался быть покорным. Подрастая, он узнал, в чём крылась причина: сыну Кэто благоволил некий богатый господин, регулярно высылая ей на его содержание приличные деньги. А для матери её сын был обычным ребёнком, ничем не выделявшимся среди прочих грузинских детей — рос здоровым, в меру шалил, не любил шумные мальчишьи игры, и часто сидел за книгами один, был прилежным и хорошо учился в гимназии, а после и в семинарии — боялся расстроить мать.

Один раз приятель пригласил его на одну из встреч «прогрессивной молодежи». В гостиной небольшой квартирки доходного дома Тифлиса несколько дорого одетых молодых людей и барышень, перебивая друг друга, громко спорили о политике, ругали царскую власть, то и дело вставляя в беседу цитаты из книг неизвестного ему Карла Маркса. По комнате плыли клубы табачного дыма, звенели бутылки вина — все они много пили и чем-то наспех закусывали. Их с приятелем присутствия в тот день никто и не заметил. «Везде я 'Сосо пустое место», — с досадой вспомнил он выражение матери.

Но на другое собрание марксистского кружка он всё же решил пойти: больше всего с того вечера ему помнились не рассказы о западном учении, а одна из тех барышень — тихая, с тёмными, косами и бездонными чёрными глазами, похожая на его мать. Она так же, как и он сидела за столом, не произнеся за вечер ни слова; ему никогда не нравились вульгарные, откровенно одетые женщины — даже их улыбки казались ему хищным оскалом. «Екатерина» — обратился кто-то к ней. Даже имя её было, как у его матери.

К марксистам его тянула тайная жизнь «на острие ножа», возможность ощущать себя живым и значимым человеком.

Настроение Сосо посветлело — выйдя с вокзала, он снял номер в приличной гостинице, и, побродив по магазинам Гостиного двора, купил себе модное пальто и шляпу, сделал укладку у парикмахера. Вернувшись к вечеру к себе, он опять глядел на снимок семьи царя. «Честнейшая херувим и славнейшая без сравнения Серафим…», — сами собой рвались из него давно забытые слова молитвы.

Со временем Иосиф невзлюбил Петербург — его вечную серость, сырой ветер и холод, но более всего надменность столичных жителей, к какому бы сословию они ни относились. Ему казалось, что над ним, неуклюжим и робким грузином насмехались там даже приказчики мелочных лавок.

Именно в столице его в первый раз арестовали. Жандармы нагрянули в квартиру, где товарищи проводили собрание группы РСДРП. Позже стало известно, что среди них был предатель — агент охранного отделения. Иосифа Джугашвили оправили в тюрьму на Шпалерной улице, где среди прочих лихоимцев искупали вину и политические преступники. Эту новую тюрьму обустроили по последнему слову техники — не всякий так жил и на воле. Заключённых фотографировали в фас и в профиль, записывали их особые приметы. Поначалу он ещё гордился собой — они боролись за правое дело. А его циничные, закалённые в борьбе друзья и в тюрьме не пали духом — выходя на прогулки, они смеялись, травили анекдоты, и из жалости угощали Сосо папиросами и шоколадом, когда кто-нибудь из них получал гостинец «с воли».

Всех «сидельцев» каждый день выводили гулять — сквозь сетчатый потолок тюремного дворика к ним прорывалось тусклое солнце, вдали жалобно пищали чайки. И от этого писка его сердце рвалось на части. После прогулок он стоял, упираясь лбом в стену своей одиночной камеры, сам похожий на одинокую, раненную птицу.

«Для бодрости тела и духа» тюремный врач велел им ежедневно вышагивать по камере тысячу шагов. Сосо вяло бродил от окна до двери и обратно, крутя в голове рифмы стихов — чернила и бумага были под запретом; то жалея себя, мечтал о том, чем займётся, какие кушанья отведает и куда он пойдёт, выйдя из тюрьмы на волю. Теперь он желал свободы только самому себе:

— Идиот! Захотел всеобщего блага для людей, а что сам ты видел хорошего от людей⁈ — Ругал он себя, — эти забавы для богатых. Надо было стать священником, мать права. Нет, ты не сможешь так просто сдаться — тут же поднялся в нём другой голос, — писатель Горький говорит, что мы это соль земли. Так будь же солью. Чего ты хочешь? Быть заурядным грузинским священником, угождая власть имущим, видя бессилие и дикость народа? Без борьбы ты ничто.

После тюрьмы ссылка в Туруханский край показалась ему долгожданной и самой лучшей свободой. Он поселился там в деревенской крестьянской избе, полюбил охоту и рыбалку, долгие прогулки в одиночестве. Зимними вечерами выходя во двор, он любовался алмазными искрами снега под сиянием луны. Только там он начал понимать, что это значит — жить на свете.

Яркий, восточный мужчина произвёл там сильный эффект. Деревенские баы глядели на него с любовью. С одной из них он стал жить в невенчанном браке, у неё родился сын. После смерти Екатерины — Эки, его первой жены, он думал, что никогда уже не сможет так сильно полюбить ни одну женщину.

Его с ней жизнь потекла складно, или, как выражалась его супружница «по-людски», но всё равно казалась ему чем-то нереальным. Он уже знал, что живёт в этой глуши свои лучшие, безмятежные годы — он ещё не был Сталиным. Но и долго так жить он не смог — ему хотелось стать Сталиным. Его прошлое затягивалось в нём, как старая рана. Он перестал бояться за то, как горюет мать о своём никчемном Сосо.

Он долго гулял по городу, и выйдя к Адмиралтейскому саду, побрёл по его аллеям. Заметив под одним из памятных бюстов сидящего бронзового верблюда, он подошёл ближе и стал разглядывать памятник. «Николай Михайлович Пржевальский» гласила надпись на гранитном постаменте. Он вгляделся и на него, как из зеркала, взглянуло его же бронзовое отражение, только гораздо солиднее и старше, чем он. И сквозь этот абрис известного всем лица почему-то проступал к нему ещё один знаменитый лик — царя-освободителя Александра II. Он ощутил, будто стоит не на песке садовой дорожки, а на горном пике Тибета.

Он больше не хотел быть сыном простого сапожника.

Спустя годы он, уже Иосиф Сталин приехал в Грузию навестить мать.

— Пожалуйста, расскажи мне о моём отце, — попросил он её.

— Разве ты его не знаешь⁈ — Мать оглядела его обычным недовольно-холодным взглядом.

— Знаю, — опустив голову, спокойно ответил он. — Но я хочу узнать о моём родном отце. Прости… — Он вдруг встал на колени и поцеловал ледяную руку матери.

Отвернувшись к окну, Кэто сурово молчала.

— На севере я видел памятник… Это был он?

— Ничего я тебе не скажу, — так же не глядя на него, холодно ответила она. — На твоих руках есть царская кровь, великий ты грешник!

— Боже упаси! — Сосо даже перекрестился. Вот тебе крест — нету.

И все те годы он жадно следил за судьбой «полковника Романова» — только так он теперь называл царя. С интересом разглядывал его новые фотокарточки и портреты.

— Ну какой он правитель… — отмахивался Сосо, когда при нём кто-то начинал разговор о Николае II. Этот царь виделся ему таким же, как и он, неприкаянным одиночкой, заброшенным на русский трон лишь по воле судьбы. «Как же это он смог? Кто надоумил его так поступить?» — всякий раз ругал он монарха, будто тот был его неразумным, младшим братом.

Или, скорее всего, племянником.

Около полуночи им приказано было собраться и выйти из своих комнат с вещами. Следом за Юровским друг за другом, они молча и медленно спускались по узкой лестнице в подвал. Он нёс сына на руках — от сильного ушиба у Алёши ещё болела нога. Дочери в одинаковых дорожных костюмах несли в руках ридикюли и подушечки.

Он ощущал, как с каждым новым шагом его сердце поднимается вверх, а потом резко летит вниз.

Они вошли в небольшую, с тёмными обоями на стенах комнату со сводчатым пололком, огляделись: она была почти пуста, лишь тлела под потолком керосиновая лампа, и в углу стоял прижатый к стене письменный стол.

Юровский вошёл последним и плотно закрыл за ними дверь.

— Что же, мы будем ждать отъезда здесь? — Аликс обвела комнату своим тяжёлым взглядом. — Даже сесть некуда.

Комиссар встал напротив него, глядя ему прямо в глаза. В комнату вошли ещё двое мужчин в кожаных куртках — одного худощавого с большими светлыми глазами он видел впервые, а другого неуклюжего и здорового, как медведь уже встречал в доме. Все трое глядели на них с вызовом, но без злости.

— Граждане Романовы! Ввиду того, что ваша жизнь представляет угрозу новому советскому государству, Уралсовет принял решение вас расстрелять, — громко объявил Юровский и поднял свой маузер вверх. Все они разом вздрогнули, но выстрела не было.

— Простите, что Вы сказали? — тихо спросил он. Его вопрос повис в безмолвии комнаты. Кашлянув, он смущённо осёкся.

Все остальные стояли молча, не двигаясь, и глядели на трёх комиссаров. Аликс и девочки осенили себя крестом.

— А вот теперь можете благодарить Бога, — усмехнулся Юровский. — Поскольку Вы, Николай Александрович, добровольно отреклись от престола, помогая тем самым свершиться делу революции, — обратился он к нему, — наша советская власть гуманна и может оставить жизнь Вам и вашей семье.

Каждый из них внимательно слушал Юровского.

— Но с таким условием, — невозмутимо и твёрдо продолжил он, — вы передаёте нам все ваши ценности, средства на заграничных счетах, и те средства, что находятся у ваших доверенных лиц — нам об этом хорошо известно. Советское государство сейчас, как никогда нуждается в помощи, и потому вы отдадите ему всё, что у вас есть. И! — он выразительно взглянул на Аликс, — никогда более не будете вмешиваться в политику и плести заговоры против советской власти. Знайте, мы найдём вас везде. Вы согласны? — рявкнул он.

Они молча кивнули.

— И ещё — вы все без лишних вопросов будете исполнять то, что вам прикажут, — говорил Юровский. И никогда никому не расскажете вы о том, что здесь с вами произошло. Отныне у вас будет новая жизнь и новые имена. Для всего мира вы умерли. Знайте это. А сейчас — он повернулся к бывшей царице, — прошу Вас отдать все ценности, что есть при себе.

Жестом руки она подозвала к себе дочерей. Так же молча Ольга, Татьяна, Мария и Анастасия по очереди сложили свои подушки на стол. Юровский взял одну из них и распорол её карманным ножом. Из вороха осыпавшихся на пол перьев достал одну шкатулку и открыл её. Там лежали знаменитые украшения династии — алмазные подвески и тяжёлые жемчужные нити. В других шкатулках лежали дутые золотые браслеты, рубиновые серьги величиной с голубиное яйцо, несколько бархатных мешочков с россыпью крупных бриллиантов — они засверкали резкими бликами на свежей белизне наволочки.

«Побрякушки на тот свет хотели взять» — подавляя презрение и гнев, подумал Юровский.

— И сколько же в этих камнях загубленных жизней ваших подданных, Николай Александрович, — спросил его тот большеглазый, Пётр Войков. — Вы когда-нибудь думали об этом? И сколько жизней голодных крестьян можно было бы спасти от смерти… — вздохнул Юровский.

— Вы правы, — с достоинством ответил он. Моя вина была, возможно, лишь в том, что всё то, что делали мои предки и я для блага России оказалось ничтожно мало. Яков Михайлович, забирайте всё это. Но как же больно сознавать то, что это и есть цена нашей жизни.

— Вы сами назначили себе такую цену, — сердито глянув на него, сказал Юровский, и, убрав драгоценности обратно в шкатулки, сложил их в наволочку и завязал узлом.

— А теперь встаньте все вдоль стены, — велел им здоровый, как медведь человек.

Татьяна взяла мать под руку, он держал Алёшу за плечи, дочери испуганно прижались друг у другу.

— Именем революции вы растреляны! — закричал Юровский и первым выстрелил в стену напротив. Продолжив пальбу, его подхватили Белобородов и Войков. Все невольно вскрикнули и зажали уши, комната наполнялась пороховым дымом, гильзы, отскакивая от стен, падали на пол, по комнате летали перья из подушек. Вскоре вся стена напротив них была прошита дырами от пуль.

Наконец, стрельба закончилась.

— В ту ночь Валтасар убит был холопами своими… — переводя дух, произнёс Войков.

Он подошёл к изувеченной стене и, вынув из кармана бутылку, плеснул её содержимое на стену. Тяжёлые бурые ручьи какой-то жидкости потекли вниз по обоям на пол.

— А сейчас ступайте за мной! — приказал Юровский.

Уставший, он приходил домой обычно к ночи. Они с женой поселились не в кремлёвской, а в бывшей «барской» квартире у Красной Пресни — ей не нравился «новый быт» и «казённая» жизнь в Кремле. Каждый вечер она ждала его с ужином — горячей картошкой с салом. Сало наркомам выдавали в пайке, «как лакомство».

— Не многовато ли комнат для нас двоих? — иногда спрашивал он её.

Гриша рос вместе с наследником престола цесаревичем Николаем, и даже семья царя тогда жила в скромных комнатках для прислуги Аничкова дворца — такова была воля его отца Александра III. Он приучал детей к спартанским условиям — оба мальчика спали на жёстких кроватях, укрываясь тонкими одеялами даже в сильный мороз. Они закалялись, обливаясь по утрам ледяной водой, много гуляли, зимой катались на коньках и лыжах, летом бегали, играли в прятки в саду, запускали в небо бумажного змея. И всё это казалось таким обычным — другой жизни он не знал и не желал.

— Ты стал настоящим коммунистом, — обняла его Долли. А меня на службе «за глаза» коряют — вот буржуйка, так и не изжила привычек бывшего класса. Но я не тревожусь об этих комнатах — ты и дети главное, что у меня есть.

— Мне тоже роднее всех ты, Сосо и Ники, — прижавшись к ней, говорил Гриша.

— Боюсь, как бы не стряслось там с ними что-то неладное, — беспокоилась в последнее перед «расстрелом» время жена.

— Не волнуйся, Петрусь не подведёт! Он обещал мне сделать всё, как надо. За ним мне должок ещё с женевских времён.

Григорий Руднев и Пётр Войков вместе учились в швейцарском университете. Гриша изучал биологию, а Петрусь, как прозвали его на польский манер товарищи, химию. Они быстро сошлись и подружились. Войков вступил в ряды РСДРП ещё в юности, когда в Ялте со своими приятелями подготовил покушение — сбросил с балкона жилого здания самодельную бомбу, тяжело ранив проезжавшего в это время по улице, известного своей реакционной политикой генерал-губернатора Ивана Думбадзе, и скрылся. Известный сатрап Думбадзе лично вершил казни революционеров, и даже сам разгонял народные бунты, яростно избивая крестьян. О карательных отрядах его казаков на юге России ходили легенды.

История Петра Войкова была хорошо известна в партийных кругах: он бежал из России, где был объявлен в розыск, в Швейцарию — на Родине его ждала смертная казнь. И тогда Гриша обратился к Ники, умоляя его помиловать Войкова — ведь, в сущности, пытаясь устранить Думбадзе, он действовал во благо народа. Преследование с Петра Войкова было снято, из охранного отделения изъяли все материалы дела по Думбадзе. А Петрусю Гриша признался, что просто упросил отца, имеющего большие связи в жандармском управлении помочь своему другу. Дело Войкова повернули так, будто юного Петра оклеветали его же соратники, сумев обманом завлечь наивного гимназиста в преступную организацию.

Больше он не боялся вернуться в Россию.

После октябрьской революции по решению наркома Иосифа Сталина комиссар Пётр Лазаревич Войков был направлен в Екатеринбург «решать вопрос продовольствия на Урале».

Освещая путь керосиновым фонарём в руке, Юровский вёл их за собой через подземный ход. В темноте резко пахло подвальной сыростью. Затем они поднялись по лестнице вверх и очутились в коридоре, где светлел квадрат раскрытой двери. Юровский, как всегда, вошёл туда первым, следом за ним все отальные. В этой комнате с плотно закрытыми шторами навстречу им поднялась высокая дама в форме сестры милосердия, в очках и с гладким узлом волос на шее — её лицо показалось ему знакомым.

— Господа, прошу вас располагаться! Ночь мы проведём в этом доме. Я помогу вам, — негромко приветствовала их она.

Через несколько часов за ворота дома Ипатьева выехали два автомобиля и покатили в сторону леса за деревню Коптяки. Там у стоящих полукругом берёз они развели большой костёр из сучьев. Плеснув в него ещё бензина, они сбросили в мощное пламя ворох их одежды, туфель, солдатских сапог, измазанные бурой краской старые платки, гимнастёрку, книги.

— Доставай улики, конспиратор, — велел Юровский Александру Белобородову.

— Не кто иной, как Шерлок Холмс, — и тот быстро вытряхнул в огонь из мешковины груду разных тёмных костей и черепов.

— Как тебе удалось раздобыть всё это? — удивился Юровский.

— Пришлось нанять людей и раскопать старые могилы. Какие-то бродяги поверили, что там в склепе буржуи зарыли клад. Ну, ещё хлеба и водки им дал, само собой.

Уже рассвело, когда костёр догорел, оставив на земле огромное угольное пепелище.

— Начнут поди белые искать да рыть их останки, так вот им на память. Может, чего и найдут, — ухсмехнулся Белобородов.

К вечеру того дня Аликс слегла. Она бессильно лежала с закрытыми глазами, и тяжко, хрипло дышала. Черты её лица заострились. На её лбу, прикрывая половину лица, лежало мокрое полотенце. У изголовья её кровати сидела Долли.

— Софья Андреевна Муромская, пятидясети лет, — говорила она доктору первое, что приходило ей в голову, — мы вот только сегодня приехали в город, и ей тут же стало дурно, и я заподозрила сердечный приступ.

— Ну-с, моё дело лечить людей, а иное мне безразлично. Ничего опасного я у неё не нахожу, — сказал молодой доктор. Сейчас я поставлю ей кислородную подушку и сделаю инъекцию камфары. Нужно принимать сердечные капли, и, разумеется, полный покой.

И он быстро ушёл.

— Она моя жизнь, и я не смогу жить без неё! — Шептал он в соседней комнате Долли. В его голосе звенели слёзы. — Без Аликс я никуда не поеду, поймите. Только через мой труп, — его лицо вдруг закраснелось непривычным гневом. Никогда прежде Долли не видела его таким. — Спасайте детей, им жить, а я останусь с ней!

— Государь! — Она невольно назвала его прежний титул, — приглашая сюда доктора, мы и без того шли на риск, и, разумеется, мы покинем этот дом только тогда, когда Александре Фёдоровне станет лучше. Дай Бог, всё обойдётся.

— Вы что натворили, олухи царя небесного⁈ — швырнув свежую газету на стол, кричал Юровский. — Кто дал сюда объявление — «Семья бывшего царя перевезена в надёжное место»?

— Ты что ли, Михалыч? — с трудом признал его Белобородов, когда Яков в длинном чёрном плаще и шляпе, в пенсне на носу и с аккуратной седой бородкой вернулся через несколько дней в дом фабриканта Громова. — А чего сердчаешь? — обиделся он, — Нужно было мудрёно запутать, сам говорил.

— А чего бы сразу не объявить — вся семья Романовых бежала из под ареста? — съязвил Юровский. — Запутать надо, но не выдавать.

— А как надо было? — Белобородов недоумённо поднял брови. — Никуда ведь их и не везли. Вот и думай сам, начальник. Ты-то сам где пропадал?

Юровский с досадой махнул рукой.

— Значит, так! Войков, ты сделаешь нове объявление — Вся семья расстреляна. Ясно?

На днях для отвода глаз он сел на вокзале Екатеринбурга на поезд в Москву, а ночью вышел на одной станции. По его документам бумаги бывшего царя и некоторые их ценности в Москву повёз другой надёжный человек.

— Душеньки мои! Придётся нам с вами, как актрисам в театре исполнять новые роли и привыкать к новым образам, — сообщила Долли его дочерям, придя утром к ним в спальню. Они так же, как и в доме Ипатьева, обустроилисьна ночлег вчетвером в одной комнате. Ники, Аликс и Алёша разместились в соседнем проходном зале.

— И что же мы должны будем делать? — оживились девочки.

— Уверяю вас, ничего сложного. Вы наденете крестьянские платья и парики. Ваши волосы ещё не отросли, так что косы вам будут весьма к лицу, — с этими словами Долли вынула из чемодана несколько разноцветных париков — русых, каштановых, рыжих — с длинными густыми косами и пышным причёсками, — вот, извольте примерить.

Долли и Аликс тоже надели простые сарафаны и лапти. Головы повязали светлыми ситцевыми платками. Его самого, к неуместному его веселью, которое он пытался скрыть, переодели в крестьянскую рубаху и шаровары, расчесали на прямой пробор волосы и наклеили бороду. Долли одна орудовала всем, как заправский театральный костюмер.

Немногие их вещи уложили и узлы и саквояжи. Там же лежали и новые их документы. Все запаслись в дорогу прочными кирзовыми сапогами.

На рассвете третьего дня они спустились тем же тайным, соединяющим особняки Громова и Ипатьева подземным ходом, на конюшню, и улеглись на устланное мягкой соломой дно двух широких телег: в одной из них разместились дочери, в другой они с Аликс и Долли с Алексеем. Сверху их накрыли покрывалами и набросили ещё несколько лёгких мешков с соломой. Юровский, Войков и Белобородов в надвинутых на лоб картузах сели управлять лошадьми на козла. Под длинными, льяными рубахами у пояса каждого висел маузер в кобуре.

— К вечеру там будем, опосля телеги оставим в деревне, а сами пойдём по лесу, да потом ещё пару вёрст по болоту, — говорил Белоородов. Он, родившийся в Екатеринбурге, знал все окрестные тайные дороги. — Так и выйдем аккурат к станции.

Телеги выехали со двора и покатились по дороге, поднимая клубы жаркой июльской пыли.

Нет, как ни готовился он к этому дню, как ни ожидал его, но, как это всегда и бывает, предугадатьтакую развязку никак не мог. Но к изумлению своему, он не ощутил в тот миг ничего необычного — не пронеслась перед глазами вся его жизнь от рождения до сего дня, как пишут в романах, и не раскололся мир на «до и после», как у Достоевского, которого он так и не сумел осилить и понять; и не рухнул потолок в той маленькой подвальной комнатке, где над ними, наконец, свершился «акт возмездия».

— Да воксереснет Бог и расточаться врази его… — молил он в те мгновения.

Всё прошло так обыденно, что он не мог в это поверить. И даже его сердце «осталось на месте». Но к стыду его болело оно сейчас не за Родину: он не опасался за то, что с ней будет и в какие руки он её передал — большевики лишь исполнили его давнюю мечту. Всё равно страна выплывет из этой смуты и возродится, «как феникс из пепла» и даже ещё мощнее, чем прежде. Разве когда-то это было не так? Беспокоило его только своё будущее — будет ли оно таким, как прежде, когда за него всё решали, а он не смел ничего возразить, или он, наконец, сможет сам выбрать себе судьбу? Ему вдруг, как никогда захотелось остаться одному, уйти, куда глаза глядят и поселиться в таком уголке России, где его никто никогда не узнает и не найдёт. Если смог сделать так его прадед Александр I, то почему не сможет он? И он будет жить там, как всегда и мечтал — много молиться и работать на земле.

Мало думал он и о судьбе своих детей — они молоды, здоровы и тоже, наконец, свободны. Тянула его, как ярмо за шею только боль за жену. Это была уже даже не привычка и не большая любовь — он не испытывал к ней сильной страсти даже в молодости. Просто в отличие от других женщин он ощущал себя с ней, как с maman — защищённым и почему-то очень виноватым. А с началом войны, измотанный её истериками, он к своему ужасу подумывал и о разрыве с ней, но революция не дала ему совершить этот грех. Это был знак — нужно нести этот крест до конца. Ему было жаль дочерей — к своему женскому «осеннему» возрасту Аликс всё чаще раздражалась на своих цветущих девочек. Смотреть на это было невыносимо — с безумными, вытаращенными, глазами, всю пунцовую, её в такие минуты просто трясло изнутри. Но он молчал, он был только шестым её ребёнком.

Впрочем, за всю их семейную жизнь его и так вдоволь изгрызло чувство вины перед детьми. Пока был жив, Распутин ещё мог укрощать слабые, больные нервы жены. Но после его убийства она стала неуправляемой — по ночам в их спальне то горько рыдала, то выла каким-то страшным, звериным воем. Спасали его тогда лишь долгие поездки на фронт.

Сквозь опущенные шторы вагона просачивалось яркое летнее солнце. Ночью в Перьми они одни сели в вагон поезда миссии Красного креста. К утру поезд тронулся. Хотя полки купе были застелены свежим бельём, спать никто не мог. Стол для них накрыли чистой белой скатертью, подали горячий чай, принесли блюдо со свежими булками и ломтями холодного мяса. Но никто из них не притронулся к еде.

— Там, куда мы едем, никто более вас не потревожит, — успокаивала их Долли.

Аликс молча поднялась и вышла в коридор, Долли пошла вслед за ней. Бывшая царица встала у окна, и, тяжело дыша, сжимала тонкими пальцами оконные перила.

— Всякая боль со временем утихнет, — Долли осторожно коснулась её руки. — И всё образуется, поверьте! Всё самое страшное уже позади.

— Ах, если б это было так просто… — сказала Аликс, глядя перед собой. Долли смутилась.

— Пережитое вами выше каких-то пустых слов. Но ведь Вы и ваши дети живы. Господь даровал вам жизнь.

— Долли, а я уже и не знаю, где брать силы жить… — сказала она по-французски глухим, низким голосом.

— В детях! Вы нужны им, Аликс.

— Вы тоже мать, я знаю… За весь этот год у Алексея не было ни одного приступа гемофилии. Всё идёт так, как обещал мне отец Григорий.

На вокзале Симферополя они сели в грузовой автомобиль Красного креста и ехали, долго петляя по горным дорогам. Затем остановились у пляжа Чёрного моря и все вместе побрели вверх по горной тропинке к воротам готического особняка.

— Усадьба Сандро Лейхтенбергского! — Он удивлённо крутил головой по сторонам. Мы гостили здесь у герцога весной 1914 года, как раз перед началом войны, — не мог он удержаться от воспоминаний. А где же теперь её милый хозяин, Долли? Ведь он Ваш родственник!

— Бывший герцог давно уже покинул усадьбу, и отныне она принадлежит советскому государству. Скоро здесь устроят санаторий.

— Как это благородно! И Сандро, я уверен, хотел бы того же. Он и сам так много сделал для народа. О! — он указал в сторону небольших деревянных домиков у входа в парк, — прежде там был гараж. Александр Георгиевич правил дюжиной авто разных марок — Мерседесов, Порше… — у нас с ним была общая страсть к моторам, — по-дестки загрустил он.

— У Вас отличная память, государь, но хочу напомнить Вам, что нам с вами предстоит строить новую жизнь. И отныне Вы простой учитель истории Сергей Алексеевич Петров, а ваши жена и дочери советские медицинские сёстры.

— Долли, я прошу Вас! — нахмурился он, — мы никогда не забудем то, чем мы обязаны лично Вам и новой власти.

После февральской революции царица-вдова жила в своём крымском поместье, откуда весной 1917 года с дочерьми Ксенией, Ольгой, их мужьями и детьми, прихватив с собой запрятанные в выдолбленные изнутри толстые церковные свечи, фамильные драгоценности; они чудесным образом увезены были верными матросами бывшего царского крейсера «Полярная звезда». Вместе с ними бежал и муж её внучки известный убийца Григория Распутина князь Феликс Юсупов. В дороге он развлекал дам пением под гитару цыганских романсов.

— Изгнание не повод для грусти, — подбадривал он беглецов.

Погостив у родной сестры в Англии, бывшая царица перебралась в родную Данию, где поселилась в Копенгагене, в старинном замке Амалиенборг, резиденции её племянника, короля Христиана X. Из близких людей при ней находилась только старшая дочь Ольга. Целыми днями она почти никого не видела и никуда не выходила. Вечера проводила у себя в спальне, сидя в глубоком кресле и листая миниатюрный альбом с фотокарточками мужа Саши, пропавшего без вести в Сибири сына Михаила, Ники, и своих многочисленных внуков и внучек. Фотокарточку Аликс она, трясясь от гнева, однажды швырнула в не по-весеннему жарко натопленный камин — «эта сумасшедшая немка погубила страну! Только она во всём виновата. Я всю жизнь говорила мужу — берегитесь немцев, от них в России ждите беды. Но меня никто не хотел слушать…»

Патефон крутил «Патетическую сонату» Бетховена, ярко сияла под потолком хрустальная люстра. При её безжалостном свете она отметила, как сильно сморщились её руки, и как они тряслись, когда она листала страницы альбома. Старость — то, чего она боялась больше всего на свете никогда больше не отступит, а будет поглощать её день за днём всё глубже и глубже, словно трясина болота.

— Для чего ты приготовила мне к ужину это чёрное платье? Я выйду только в вечернем, — выговаривала она Ольге. — Никакого повода для траура у нас нет! А ты вечно всё путаешь. Где мой лиловый дорожный костюм?

— Maman, но ведь мы ещё не успели разложить все наши вещи, — пыталась сдерживаться дочь.

— И кстати говоря, ничего нового ты мне так и не сказала. Подумаешь, новости! Я не верю во все эти сказки… — хрипло вскрикнула Мария Фёдоровна. — Мало ли, что могут придумать большевики. Их нигде и никто не видел мёртвыми, так же, как и Мишу; и тела их до сих пор не нашли. В их расстрел я не верю — так можешь всем и передать. — Она всхлипнула, подбородок её задрожал, губы скривились.

В дверь комнаты тихо постучали.

— Кто это к нам ещё? — Всполошилась царица. Поди спроси, но никого не пускай, — велела она дочери.

На пороге стоял пожилой лакей.

— Ваше высочество, прошу Вас простить меня за беспокойство, но я пришёл к Вам по поручению короля. Его величество убедительно просит напомнить императрице о больших счетах за электричество, оплачивать которые ему будет весьма затруднительно.

— Передай его величеству, что супруга русского царя никогда и нигде не будет сидеть в темноте, как мышь, — услыхав его голос, громко крикнула Мария Фёдоровна. — И ступай прочь, Альфред! Ольга, а ты немедля прикажи, чтобы электричество зажгли во всех наших комнатах!

Их дом обнесли высоким, деревянным забором даже со стороны гор. Особняк герцога возвышался на холме, и в самом большом его зале находилось громадное, круглое, от потолка до пола окно с видом на море.

— Ну что ж, вполне себе царское жилище, — довольный Юровский ходил по комнатам, — с роялем, патефоном и даже кинозалом.

На втором этаже обустроили личные покои семьи. Туда из большого зала с окном поднималась чугунная винтовая лестница — девушки жили, как всегда, по двое в комнате. Они занимались рукоделием и учились готовить — жарили морскую рыбу: ежедневно в дом приносили свежий улов.

В цветниках сада росли любимые всеми розы, лилии и гиацинты. Сюда же, в сад выходило окно спальни Аликс. Она почти уже не вставала с постели, и дочери, как и прежде, по очереди несли при ней «дежурство». По вечерам, как и в прошлые годы они собирались в гостиной, читали вслух английские романы или играли в карты. Переписку им запретили, но позволили изредка выходить на пляж и за покупками в город. Гагра всё так же жила своей беззаботной курортной жизнью, будто власть в ней и не менялась — только с осени 1918 года её полностью взяли большевики. О политике, впрочем, они ни с кем не говорили — никто из семьи не просил и не желал читать газет.

Бывший царь, совсем уже поседевший, в тёплые дни по утрам купался в море, делал гимнастику и играл с сыном на бильярде. Больше всего Алексея обрадовало то, что в гараже он нашёл новый велосипед, и целыми днями теперь кружил на нём по парку. Научиться кататься на велосипеде было мечтой его детства.

Юровский поднялся на третий этаж и вошёл в библиотеку, где днём обычно никого не бывало. Но у книжных шкафов он услыхал тихий кашель и грохот — что-то тяжёлое упало на пол.

— Кто здесь? Удивлённо крикнул он.

— Всего навсего я, — сказал Алексей, выходя из-за шкафа, и поднял с пола увесистую книгу.

— Что ты здесь делаешь? — строго спросил его Юровский.

— Яков Михайлович, простите, но я думал, что Вы сами позволили нам читать в библиотеке.

Бывший наследник больше не был тем больным, худеньким мальчиком в матросской куртке, каким он увидел его впервые в Екатеринбурге. Но и тогда уже он отметил его такой не похожий на отцовский, уверенный, даже дерзкий взгляд. Перед ним стоял рослый подросток в элегантном костюме. «Правителем был бы грозным, — мелькнуло у него в голове. Такую бы энергию да в наше русло».

— Позволил. А ты что же, скучаешь без дела? — Он давно стал обращаться к Алёше на «ты» и тот не возражал.

— А что же с того? — печально ответил он. Ведь вы всё равно нам всё запретили. При том, что я уже совсем здоров.

— Ну почему же всё? Нашей стране нужны умные, энеричные люди. Что бы ни говорили наши враги на Западе, советская власть гуманна. И это, хотя и в тайне, видно по тому, как она обходится с вашей семьёй, верно? Мы поверили вам. — Юровский умолк и выразительно глянул на мальчика. Тот промолчал на этот взгляд. — И ты, если захочешь, тоже сможешь принести пользу новому обществу, — невозмутимо продолжил комиссар. Ты и здоров потому, что начал жить нормальной, а не тепличной жизнью. И к тому же, пока лишь ваш бывший класс обладает культурой и знаниями, каких в нашем молодом обществе пока ещё нет.

— Яков Михайлович, но и я был бы рад чем-то вам помочь. И я, как и мои предки готов служить России при любой власти. Мой прадед Александр II говорил, что мы не господа, а слуги народа.

— Он что, правда так говорил? — недоверчиво уcмехнулся Юровский.

— Конечно! Этот государь, как и Ленин, хотел дать крестьянам землю, конституцию и устроить социализм.

— Может, и мечтал, но так и не устроил. И не нужно сравнивать царя и Ленина, Алёша. Ваш класс веками намеренно держал народ в темноте, иначе вам пришлось бы расстаться с вашей властью и богатствами, а это ох, как непросто. Да и много ли вас таких благородных было? А я видел на фронте людей вашего круга — офицеров. И нарядные барыньки собирали деньги «на увечных воинов». Ну, бросит кто-нибудь им «три копейки», а гонора на целую тысячу. А уж как «их благородие» белой перчаткой солдат по лицу хлестал…

— Это всё я знаю, — твёрдо ответил Алексей, — отец не зря говорил, что и нас самих предал не простой народ, а люди нашего круга.

— И вся та Белая гвардия, все те господа борются сейчас с Красной гвардией только за свои, украденные у простого народа богатства, лишь прикрываясь любовью к Отечеству, — добавил Юровский.

— И maman говорит, что все мы искупаем сейчас свои грехи и грехи наших предков.

— А ты сам не пойдёшь воевать за старую власть? — Зорко глянул на него комиссар.

— Нет! А зачем она мне? С рождения меня везде и всюду окружала роскошь, а я при этом всегда болел. И только мечтал о том, чтобы просто встать с кровати и стоять, не чувствуя боли, и быстро бегать и лазать по деревьям, как другие мальчишки.

— Забавно, — улыбнулся Юровский. А я в твои годы думал — для чего мне куда-то бежать, только дайте мне сытно и вдоволь поесть, и чтобы у меня всегда были новые ботинки, и много хороших книжек…

— И это я понимаю, — вздохнул Алексей. — Мне бы и самому хотелось бы создать такое государство, как описано в романе Чернышевского «Что делать?» По вашему совету я прочёл его. Да и прадед мой тоже читал и даже тайно велел напечатать этот роман без цензуры. Так рассказывал мне отец. Он не враг вашей новой власти. И я не враг.

Тогда, когда все вместе они продирались сквозь чащобу тайги и болото, он не переставал удивляться их выносливости. Никогда прежде не встречались ему столь необычные люди. В первое время, сознавая их презрение к себе, семья царя держалась отдельно, общаясь друг с другом или с Долли. Встав кругом, они вместе вполголоса читали молитвы, любовались природой, спокойно обсуждали погоду или прочитанные книги. Иногда тихо смеялись над шутками бывшего царя, дочери, улыбаясь, о чём-то шептались друг с другом. Они вели себя так, будто находились не в чаще незнакомого леса среди своих классовых врагов, а на отдыхе в своей ялтинской резиденции. И никто из них ни разу не дал и намёка злости, обиды и высокомерия в сторону их, своих возможных палачей. Дети лишь смущённо прятали глаза в ответ на остроты Войкова или грубости Белобородова. Шли всегда, покорно подчиняясь всем их приказам, не капризничая и жалуясь понапрасну.

Из всей их коммунистичекой троицы, пожалуй, только Белобородов — бывший уральский работяга и ярый враг царизма не мог смриться с тем, что Романовых оставили жить, а потом, сам с трудом шлёпая по топи болота, поднял на руки еле ковылявшего с палкой Алексея, и понёс его так, как прежде носил наследника престола только его дядька-матрос.

Они с бывшим царём несли лежащую в покрывале Александру. Войков по очереди протягивая руки, помогал идти девицам и Долли.

Пройдя болото, они вышли на солнечную поляну, уставшие, сели на сухую землю и все разом рассмеялись, улыбалась даже бывшая царица. Затем они разожгли костёр, испекли в золе картошку, ели с ней хлеб. На ночлег устроились, сделав шалаши из веток.

Тогда был такой же светлый и тёплый день.

Он курил один, привалившись к берёзе, когда к нему подошёл бывший царь.

— Яков Михайлович, простите, что я беспокою Вас, но я хотел бы сказать Вам… — робко улыбнувшись, замялся он. — Вы, наверное, удивитесь и не поверите мне, но несмотря ни на что я скажу Вам, что я теперь счастлив. Я понимаю, что это всё трудно объянить, но Вы помогаете нам… идти к Богу. И прошу Вас, не бойтесь, мы ни о чём не сожалеем. Ни об оставленной власти, ни о богатствах, ни о чём! — повторил он. Юровский ждал такого разговора и почему-то совсем не удивился. — Это всё нужно было сделать раньше, я бы и сам ушёл с котомкой из дворца бродить по свету. И даст Бог, ещё пойду. Революция, как это ни странно, сохранила мне душу, — глядя в самые его зрачки своими глубокими серыми глазами, признался ему Николай. — И ещё я хочу попросить у Вас прощения. За всё, что я делал не так. Вы смогли бы нас теперь простить? — доверчиво глядя на него, спросил бывший царь. И будто медлил, не решаясь подать свою руку красному комиссару. «И кому только в голову пришло поставить его на царство» — подумал Юровский, а вслух мягко произнёс:

— Простить вас может только трудовой народ. Ну, хотя я и не верующий, или, как вы говорите, Бог простит.

И впервые в жизни протянул свою руку и пожал ладонь бывшего владыки могучей империи.

— Договорились, Алексей. Мы решим, чем ты можешь быть нам полезен.

Весна приближалась к морю гневными, серыми штормами. Они вдвоём любили приходить на берег моря с альбомами и пастельными карандашами, и, устроившись в расщелине скалы, рисовали морские закаты.

— Посмотри — в моих тёмных волосах уже мелькают сединки. Может быть, они есть и у тебя, но в твоих светлых они не так бросаются в глаза, — смахнув со лба прядку, печалилась Татьяна.

— Мои волосы волнуют меня меньше всего, — Ольга нехотя оторвала от листа карандаш и поглядела на волны, — ты знаешь, здесь на море мне снятся совсем не райские острова из приключений, а наш Петербург. Но только он совсем не такой, каким мы видели его в последний раз. Там построены новые, многоэтажные здания, а по улицам бегают большие авто с пассажирами. И даже вместо серых, грязных волн Невы течёт чистая, лазурная, как в бассейне вода, а на набережной из купален выходят и ныряют в реку красивые спортсмены. Не знаю, но мне кажется, что я и дышать теперь стала по-другому — широко, вольно…

— Ничего необычного, — нетерпеливо отозвалась Татьяна. — Долли говорит, что вскоре в фронта на лечение сюда прибудут раненные красногвардецы и какое-то время мы будем за ними ухаживать.

— А это не опасно? — удивилась Оля, — Долли говорит, что нас никто не должен видеть.

— С тех пор мы все очень изменились, и потом мы не можем всю жизнь прожить здесь, это подозрительно. И наши комиссары не могут всегда скрывать это место и быть здесь с нами — для всех прочих они находятся на лечении в Ялте. К тому же, могу тебе одной сказать, — тихо сказала Татьяна — с моими новыми документами я собираюсь учиться на врача.

— Вот это да! — присвистнула Оля. Может, и мне с тобой.

— Рисуй лучше! — усмехнулась Таня, — я же помню, как ты боялась крови и перевязок. А у меня твёрже рука и сильнее воля.

— Как скажешь, моя «гувернантка», — вспомнив детское прозвище Тани, покорно вздохнула её старшая сестра.

Они шли по центральной площади Копенгагена. Нарядный город оживал после суровой северной зимы, и, казалось, что мирное датское королевство, как громадный «плавучий остров» живёт где-то вдали от роковых бурь мира.

— Когда мы с сёстрами приезжали к ней в гости, бабушка часто плохо говорила о maman. Тогда я страшно на неё обижалась. Но захочет ли она сама увидеть меня? — печально спросла она у своей спутницы. Закутанные в длинные плащи, с саквояжами в руках, они обе сражались с налетающим на них со всех сторон сильным ветром.

— Ну как Вы можете сомневаться, Лотта? Вы родная её внучка, молодая и уже так много пережившая женщина. Она будет просто счастлива узнать, что Вы живы! И к тому же сейчас нам не мешало бы перекусить с дороги.

В полумраке уютного кафе играла тихая музыка. За несколькими стоящими в зале столиками сидели только две пары элегантных дам и господ.

Они устроились в тёмном уголке зала, где, казалось их никто не замечает.

— Шарлотта Грин. Какое смешное имя… А Вы Хелен Унбекант. Как-будто роли в театре. Никогда не думала я, что моя жизнь станет таким приключением. Мы с сёстрами всё время думали, что выйдем замуж и будем жить, как и все другие светские дамы — с мужем, детьми, приёмами и балами. А в детстве у нас было так много учёбы — кажется, что одни уроки и были. От одной мысли о них у меня начинала болеть голова. А я хотела выступать в театре, как госпожа Красинская. Сёстры только смеялись надо мной. И однажды в Царском селе я задумала убежать из дома и поступить в Мариинский театр, — вспоминала великая княжна. — Но добежала я только до Слоновьих ворот парка, а потом так испугалась, что заблужусь и побежала обратно ко дворцу. Но всё это в прошлом, — вздохнула она.

— Наконец, я вижу ваши прежние глазки, — одобрительно кивнула Долли. И почему же в прошлом? Поэтому мы и выбрали Вас для нашего плана.

Рядом с ними кто-то тихо кашлянул. Из мрака зала к их столику подошёл молодой, приятный мужчина в смокинге. Он учтиво поклонился дамам:

— Вы позволите мне пригласить вашу барышню на танец? — церемонно спросил он Долли по-французски, и, не дождавшись её ответа, быстро взял Настю за руку.

— Лотта, о чём вы так оживлённо беседовали с тем господином, когда пошли танцевать? — строго спросила её Долли, когда они вышли из кафе. Наступали сумерки, на улицах зажигались фонари. Они брели вдоль какого-то безлюдного переулка. — Я же просила Вас быть предельно осторожной, и… — она тут же провалилась в чёрную пустоту.

— Боже, помилуй мя по велицей милости твоей… — очнувшись, Долли с трудом открыла глаза и еле смогла повернуть голову. Настя сидела рядом с ней, тоже прислонившись к стене незнакомого дома, и шептала слова молитвы. Долли ощутила себя, сидящей на мостовой, присыпанной лёгким весенним снегом. У неё болела голова и отчего-то нестерпимо ныла правая рука. И тут она заметила, что рядом нигде нет её ридикюля.

— Боже мой! — воскликнула она, — Лотта, как Вы себя чувствуете? Вероятно, это грабители оглушили нас, и вырвали у меня сумочку.

— Надеюсь, ещё жива, — великая княжна потрясла головой. Её чудные, волнистые волосы уже отросли и спадали по плечам густыми, русыми прядями. — Наверное, эти господа охотились за моей шапочкой. Её сорвали с моей головы.

— Шапочкой⁈ Ну как можно быть такой растяпой, — с досадой она стукнула себя кулаком по лбу.

— Ох, как голова болит! — Настя тёрла рукой свой висок.

— Ну-ну, моя девочка! Встаём. Всё обойдётся, — Долли поднялась на ноги и помогла ей встать. Она дотронулась до пояса своего пальто — слава Богу, деньги при нас, а багаж остался в камере хранения. А сейчас придём в себя и попробуем снять номер в отеле.

Долли ворвалась в их спальню, когда она ещё крепко спала.

— Лотта, просыпайтесь скорее, есть важные новости! В Германии объявилась самозванка — некая спасённая от расстрела младшая дочь русского царя Анастасия Романова, — она бросила на кровать утреннюю газету.

— Что-то случилось, Хелен? — Настя, щурясь, с трудом подняла голову от подушки.

— Месяц назад в Берлине из канала вытащили некую девицу Анну Чайковскую и отправили её в клинику для душевнобольных, где одна из постоялиц якобы и узнала в ней великую княжну Анастасию. И тогда она объявила себя Вами!

— Невероятно… — зевнула Настя.

— И сейчас всё общество бурно обсуждает эту новость. Скоро Чайковская начнёт встречаться с вашими близкими, то есть с теми, кто смог бы её опознать, и начнёт рассказывать о своём чудесном спасении в Екатеринбурге. И, возможно, заявит свои права на русский престол, а так же и ваши капиталы. Кто-то переиграл нас и спутал нам все карты, — Долли устало села на край кровати и закрыла лицо руками. — На сцену не могут выйти две спасённые Анастасии Романовы. Теперь нам нужно срочно покинуть отель. В Дании нам оставаться опасно.

— Значит, я больше уже не смогу встретиться с бабушкой. Как жаль!

— Пока ещё нет. Мы поселимся в Норвегии у моей приятельницы. В центральной Европе слишком много русских эмигрантов, и Вы рискуете быть узнанной.

— А она надёжный человек? — «по-взрослому» спросила её Настя. — Но это я просто так спрашиваю, — смущённо прибавила она, — я же знаю, что с Богом и с Вами мне нечего бояться, и я не боюсь.

— Да, она немка, служила няней моих детей ещё в Петербурге. После войны она не захотела вернуться обратно в Германию, и уехала жить к родным в поместье недалеко от Осло.

— А где сейчас ваши дети, Долли? Вы никогда не говорили нам о них.

— Моя старшая дочь будет жить там с нами. Кстати, ей, как и Вам девятнадцать лет. Утром я телеграфировала ей и все они ждут нас.

— Теперь, Лотта, сядьте к туалетному столу, — Долли подошла к окну, вгляделась вниз в глубину дворика, и плотнее задёрнула штору. Мы с вами займёмся вашими волосами. Боюсь, он стали слишком заметными. И, быстрым движением, скрутив волосы девушки в узел, она взяла ножницы и отрезала примерно поовину их длины. Потом надела ей на голову чёрный, кудрявый парик. — Вот, полюбуйтесь на себя.

Настя громко рассмеялась, покрутила головой и подмигнула своему отражению:

— Вот я уже и артистка!

— Вот так Вам будет гораздо лучше. И сверху ещё повяжите шаль. А теперь поторопимся, мы едем на вокзал.

Через пару часов в отель «Уютный домик» вошли двое элегантно одетых мужчин.

— Здесь у вас проживают две дамы — Хелен Унбекант и Шарлотта Грин. Мы хотели бы их увидеть, — обратился один из них к портье.

— Сожалею, господа, но сегодня утром эти дамы покинули наш отель.

— А они не сказали Вам, куда направляются и вернутся ли сюда ещё?

— Сожалею, но нет. Дамы расплатились за номер и забрали все свои вещи.

— Мадам, прошу Вас, взгляните, может быть, Вы узнаете эту барышню? — Господин достал из своего кармана и положил к ней на стол фотокарточку великой княжны Анастасии в белом платье с распущенными волосами.

Дежурная надела очки и долго вглядывалась в этот снимок:

— Да, — уверенно кивнула она головой, — у нас жила именно эта девушка.

— Благодарю Вас! Всё ясно. Чёрт… — буркнул один из них по-русски.

Они стояли на берегу заснеженного лесного озера. Оно уже поддтаяло, образовав на льду зияющую чёрную полынью. В ней рябила холодная бездна воды.

— И всего-то один «градусник» ниже нуля, просто жарища. И такое молодое, ясное солнце — как ребёнок радовался Сосо. — Не видел ты, Рудневский, Сибири, настоящей русской зимы, настоящей русской жизни. Эх вы, интеллигенты… Он взял в руку кучку влажного снега и начал быстро мять её в ладонях:

— Так было и будет всегда, при любой власти. Невиновных будут делать виновными, а виноватых правыми. Мы разрушили старый мир и взяли нашу свободу так, что теперь весь мир идёт против нас. А мы должны брать всё лучшее от коммунизма и от царизма тоже, и, учитывая все их ошибки, поднять страну из руин. А когда руины, тогда надо вот как! — И он крепко сжал снежок в своём кулаке.

— Всё образуется, Иосиф. Сегодня они против нас, а завтра будут в ногах валяться. — Рудневский дотронулся до его плеча, — да, вот ещё что, совсем забыл тебе сказать — моя жена, как мы с ней и условились, сообщила мне новости — дело Романовых пока не решено. Самозванка Чайковская активно добивается призания себя единственной наследницей её «отца». Уже появляются лже-Ольги, Татьяны, Марии, и даже Алексей. Чьи-то люди опередили нас. Но, впрочем, те заграничные суммы гораздо меньше тех, что нам удалось получить здесь.

— Не суетись, Рудневский, — спокойно произнёс Сосо. Ты знаешь, кто такие люди? Это холопы у бар. А наше государство это мы, и в нашей стране нет людей. Есть каждый человек с именем и фамилией. Вот мы и будем занматься этим человеком.

Вдруг от леса донёсся громний треск сучьев. Они разом обернулись — за деревьями мелькнула чья-то тень, убегающая вглубь леса.

— Пусть уйдёт подальше, — сказал Сосо, — а мы потихоньку вернёмся к автомобилю.

Одетый в лёгкий плащ, он бодро шагал от Кремля по набережной Москвы-реки. Начинался май, и всё сильнее ощущалось приходящее с каждой весной чувство свободы и обновления. Он вспомнил, что в такой же день, в мае, после Пасхи они с Ники тайком, без охраны, просто одетые и никем не узнанные убежали гулять. Из центра города на конке они доехали до рабочей окраины Невской заставы. Ники любил «ходить в народ»: жадно ловил впечатления, наблюдая за прохожими — стайками юных девиц, гимназистов с ранцами за плечами, рабочих в синих формах.

— Как интересно было бы хоть немного пожить, как простой человек, и чтобы не ходили за мной по пятам эти несносные шпики, — мечтал наследник трона.

Среди обычных построек Обуховского завода возвышалась старая церковь «Кулич и Пасха», прозванная так в народе за чудную архитектуру — круглое, как плюшка здание храма и высокую узкую колокольню.

У храма на паперти сидела замотанная в платок бабка с большой корзиной:

— Пироги с рыбой, с капустой, с картошкой! Тёплые да вкусные, берите, дёшево отдам, — кричала она.

— Ох, а ведь сегодня четверг — рыбный день, — вспомнил Ники. — Голубушка, продай нам два самых вкусных твоих пирожка, — попросил он бабку и протянул ей серебряный рубль.

— Спаси тебя Бог, родной! Как же, бери, хоть всю корзину забирай.

— Нам подай только два, а корзину себе оставь. Наторгуешь ещё. Ты лучше помолись за нас.

— Как звать вас, мои хорошие? — с умилением глядя на Ники, спросила она.

— Николаем, — признался он, а его, — он показал рукой на Гришу, — Григорием.

— Николай да Григорий, храни вас Бог! Погоди-ка, родной, — она вдруг крепко ухватила Ники за его холёную ладонь, — рука-то у тебя какая, белая, — вертела и разглядывала она её. Ники смущённо молчал. — И вены на ней синие, тёмные, как реки. Вот что я тебе скажу — она пристально поглядела в его глаза, — жизнь твоя в первой части будет светлая, изобильная, но всё как-то маяться ты в ней будешь, а вот вторая половина тёмная, и сам ты в ней как-будто в тень уйдёшь. Да и у тебя, — она коснулась Гришиной руки — точно так же. Связаны будут ваши жизни. Вот так, голубчики мои. Ну, ступайте с Богом!

— Слыхал? — повеселел Ники, — но не беда: вот женюсь на Аликс и вся моя жизнь сразу станет светлой.

— А вот я никогда не женюсь, и моя жизнь никогда не будет тёмной, — смеялся Гриша.

— Твоя будет серо-буро-малиновая, — вспомнил Ники свою любимую мальчишескую фразу.

Они ещё долго веселились и о чём-то болтали. Потом гуляли по набережной Невы и сели на «паровик» — крошечный пассажирский пароходик, и доплыли на нём до пристани Зимнего дворца. Уже темнело, и, казалось, что сама весна разлилась свежестью в тёплом воздухе. Сколько же лет назад это было…

Он принял у Якова Юровского упакованные в ящики их ценные вещи, дневники и письма, альбомы с фотографиями, которые взять с собой они не могли. Фотокарточки, многие из которых он видел впервые, разглядывал с удовольствием, но к документам царя так и не прикоснулся — он считал неэтичным прочесть то, что записывал Ники в своём личном дневнике.

Сам он жив, и поселился под чужим именем в Дивеевском монастыре Серафимо-Саровского монастыря — такова была его воля. Когда-то там с женой они так горячо молились о даровании им наследника. Иосиф Сталин велел сохранить этот собор, как «памятник русской архитектуры». Там устроили школу для рабочих.

Жив и Алёша. Начал служить в Ленинграде в партии под чужим именем и с новой биографией — ныне он сын питерского рабочего Николая Косенко. Возможно, он станет дипломатом — с его знаниями иностранных языков и этикета это не сложно. Иосиф высоко его ценит и помогает ему во всём.

В последний раз он видел Ники в день его отречения. Он выполнил то, что обещал ему тогда — что бы с ними не случилось, он будет жить. И что бы то ни было, советская власть, пусть и тайно, не очернила себя убийством бывшего царя.

«Моя миссия окончена» — легко выдохнул он.

Не замечая ничего вокруг, он не заметил, как добрёл до своего дома и вошёл под арку. Жаль, что сегодня не встретит его там Долли — но это лишь на время, но он всё равно не переедет в Кремль, как настойчиво просит его Сталин.

Он кожей учуял за спиной чьи-то еле слышные шаги, рядом с ним будто пробежал лёгкий ветерок, и что-то сильно рвануло его сзади. Он догадался, что его убивают, но не закричал, лишь попытался вырваться из сильной, давящей его шею петли, но его горло резко сузилось. Всё вокруг было тихо. Он сделал ещё пару шагов, потом громко захрипел, и, обессилев, повалился на стену дома.

Седая, полная женщина в монашеском одеянии, опершись на палку, стояла на крыльце бревенчатого домика у лесного озера, и недоверчиво глядела вдаль. К ней, щелкая каблучками по аллее, приближалась высокая молодая дама в тёмных очках, в изящной шляпке с пером на тёмных кудрях и в модном платье с низкой талией. Подойдя к монахине, она молча остановилась. Глаза той расширились от изумления, она зашаталась, и едва не упала, но дама бросилась её поддержать.

— Вы и есть та самая Доминика, которая искала встречи со мной? — тяжело дыша, спросила монахиня.

— Да, — снимая с глаз очки, твёрдо ответила дама.

— Нет, дитя моё! Кем бы Вы мне не назвались, но ваши серые глаза и этот дивный голос я узнаю и через тысячу лет даже в царствии Божьем. Невероятно… Она, прикоснувшись своей рукой к упрямому подбородку дамы, разглядывала её лицо.

— Нет-нет! — Дама строго покачала головой. — Аня, прости, но нам не позволено рассказать о том, кто мы даже на исповеди. Никто не должен знать, где мы живём, и как нам удалось избежать расстрела и кто те люди, которые помогли нам.

— Да, разумеется, девочка моя, но я так счастлива видеть Вас. Давайте пройдём в мой дом, я живу здесь одна.

— Мы все сейчас разбросаны по разным странам и лишь изредка через наших доверенных лиц можем получать известия друг о друге, — рассказывала ей молодая дама. Они сидели в маленькой гостиной с простой мебелью, увешанной иконами и фотографиями их семьи, — такова воля Божья. Но, когда я узнала, что ты поселилась в Финляндии, то всё-таки решилась навестить тебя под видом бывшей дворянки из России, и узнала у сестёр монастыря, где ты живёшь.

— Про меня здесь везде сообщили в газетах — близкий друг царской семьи Анна Вырубова приняла монашеский постриг и поселилась в Новом Валааме. И я всегда знала, что вы живы. Не верила, а знала — душой. И потому не могла молиться за упокой ваших душ.

— И ты решилась на этот подвиг — ведь я прочла мемуары, которые ты издала, чтобы рассказать миру правду о нашей семье. Но даже в них ты ничего не пишешь о расстреле.

— И всё равно никто не поверил мне, — беспомощно улыбнулась Анна. Книгу обсмеяла вся русская эмиграция — как же, царская фаворитка, любовница Распутина решила обелить себя⁈ Вы не поверите, как мне было стыдно об этом говорить, но даже комиссия Временного правительства в тюрьме Петропавловской крепости признала меня девственной. Но я не смелая, нет, и я всё равно везде и всюду ждала расправы над собой.

— Аня, прости нас, что сами того не ведая, мы причинили тебе столько горя, — дама крепко поцеловала её руку, — а ты любила нас, недостойных, как никто другой.

— Никогда и в мыслях я не винила вас, а страдала лишь за свои грехи, — вытирая слёзы, признавалась ей Анна, — после Петропавловки в Петрограде меня мотали из тюрьмы в тюрьму, то освобождали, то вновь арестовывали. А я уже ничего не знала о вашей судьбе, а слухам не верила. Летом 1920 года один солдат должен был перевезти меня, голодную и больную, в обносках, с жалким узелком в руке из одной тюрьмы якобы в новую, но я-то понимала, что он везёт меня на расстрел. Мы стояли с ним на трамвайной остановке среди людей, и ждали, и этот совсем ещё юный краснограврдеец вдруг сказал мне, чтобы я постояла тут одна, а он сбегает посмотреть, не идёт ли трамвай, и, повернувшись ко мне спиной, побежал от меня прочь, и вскоре совсем пропал из виду. Я перекрестила его след и сама, растрёпанная, еле ковыляя с палкой, пустилась наутёк, моля в голос, чтоб Господь пощадил меня. Прохожие глядели на меня, как на умалишённую. Потом я свернула куда-то за угол, и притаилась за домом. Никто не гнался за мной — тот солдатик, как в воду канул. А к вечеру того дня я уже была в доме моих друзей — тех бедняг-инвалидов, которые в войну лечились в моём лазарете в Царском. Потом меня долго скрывали мои верные люди, пока, наконец, не вывезли сюда.

С тех самых пор, даже не зная его имени, я молюсь за него, и до сих пор не пойму, почему Господь решил пощадить меня. И я уверовала в то, что на милость способен любой человек. Но умоляю Вас, скажите, живы ли ваши родители?

— Живы, — кивнула Татьяна. Более всего тогда я опасалась за здоровье maman, но знаю, что сейчас ей гораздо лучше, чем прежде в Царском, после всего пережитого нами она стала гораздо спокойнее и мудрее. И это тоже чудо Божье. А ведь с тех пор прошло уже десять лет. Аня, ты помнишь, как называли друг друга мы, сёстры? Первая, вторая, третья и четвёртая. Так вот, наша третья — Маша осталась в советской России и живёт там с семьёй — мужем и двумя детьми в тихом сибирском городке. Её муж советский офицер, и он знает, кто она.

— Бог мой! — Всплеснула руками Вырубова. Нет, боюсь, но большевиков я никогда не смогу до конца простить. Но ваше и моё чудесное спасение. Кто знает…

— Всё это очень сложно, Аня. Когда-нибудь я расскажу тебе всё. Сама я, вторая, вышла замуж за русского эмигранта, учителя, но он не знает о моём прошлом. Мы оба учим детей музыке и пению. У нас приличный дом с садом, и там нас, как и в дестве окружают собаки. И одна из них Джимми. Надеюсь, что и все остальные тоже смогут навестить тебя. Аня, всё равно ты когда-нибудь должна побывать у меня в гостях, — обняла её Татьяна.

И они обе невольно рассмеялись давно забытым беззаботным смехом.

Он выделял себе на сон не более четырёх-пяти часов ночи. Часто ложился, не раздеваясь, на узкий кожаный диван прямо в кабинете, и глядел снизу вверх на высокие книжные полки — в темноте они выступали, как ночная плеяда гор, и, наполняя собой комнату, будто оживала сама тишина. И тогда в нём начинали спор два разных человека. Один был он — нынешний, усталый, обиженный, злой. Другой — он, такой, каким бывал, наверное, только на молитвах в семинарском храме — смиренный, мягкий и разумный. Первый из них уверял второго, что его сердце более уже не вместит разочарований и горя, чем оно уже сумело пережить. Другой, перебивая его, уверял, что судьба, поставив его на вершину скалы жизни, ещё очень милосердна с ним, а сам он малодушно мнит себя несчастным.

— Они-то думают — вот он, Сталин! Да не Сталин я, это вон тот Ста-лин, — по слогам возгласил он, указав пальцем на висящий над письменным столом свой «парадный» портрет в белом кителе — подарок наркомов к его юбилею. И, рывком вскочив с дивана, он возмущённо заметался по кабинету. Успокоившись, снова сел на диван и изрёк — А я всего лишь старый дурак Сосо. Заботиться о людях — мой долг. Чтобы у каждого из нас был хороший доктор, тёплое жилище и сытная еда, и чтобы каждый ребёнок обязан был идти в школу, не заботясь о том, есть ли у его отца деньги. Благотворительность должна быть делом государства, а не прихотью частных лиц. Вот в чём смысл нашей власти.

А меня лишают лучших и самых верных людей! Гришу убили его люди. Какой это тяжкий удар… Как и убийства других преданных людей, таких, каким был Киров. Этот дьявол бежал за ним ещё с Екатеринбурга. Солдат, начальник охраны заподозрил в тот день неладное, а тут как раз царице стало дурно, и жена его Дарья бросилась на поиски врача. Уткин, доктор побывал у них, а потом, когда его допросили, он сознался, что видел в доме Громова больную женщину, похожую на царицу. За домом стали следить, видели отъезжающие телеги, после нашли их брошенными у леса. Белогвардейский следователь нашёл ту яму, чьи-то кости, их сгоревшую одежду и след от костра. Видели, как Гриша садился на поезд в Москву. Потом их следы затерялись. Случайно нашли их только в Гагре — раз на прогулке они признали бывшего царя. Но там почуяли опасность — великих княжон его жена увезла в Европу, а царя и царицу укрыли в монастырях. А с Григорием расправились здесь.

— Господи, помоги! Прости меня, грешного! Жизнь моя, страшная, как зверь. Как же мне одолеть всю эту нечисть?

Каждую ночь он доставал из кармана своей гимнастёрки старый образок Спасителя. «Погоди, успокойся, — по-другому сейчас нельзя», — шептал ему тихий, ангельский голос. — «И с отвращением читая жизнь свою…», не про меня ли сказано?

Он ещё долго изводил себя этими спорами, ворочался с боку на бок, а затем, обессилев, засыпал коротким, неглубоким сном.

— В далёкой солнечной и знойной Аргентине,

Где солнце южное сверкает, как опал,

В огромном городе я помню, как в тумане,

С прекрасной Марго танго танцевал…

Радостно наевая себе под нос, человек средних лет в щегольском костюме и котелке, с массивной тростью в руке, спустился с лестницы дома, пересёк дворик и вышел за ограду сада с витиеватой надписью «Лев Троцкий» на воротах.

В глубине двора среди зелени остался увитый плющом небольшой особняк с закрытыми ставнями. Там в гостиной на полу лежал плотный, темноволосый мужчина в лёгкой, светлой рубашке и льняных брюках. Вокруг его шеи обмотался длинный шарф, а его костлявая, холодеющая рука сжимала утреннюю газету за 20 августа 1940 года.

В доме больше никого не было, лишь тёплый ветер моря качал острые ветви пальм под окном, по ним прыгали и кричали попугаи.

Предыдущая главаГлава 21 из 22Следующая глава