(Речь, произнесенная на международном писательском митинге в зале Плейель в ноябре 1948 г. и опубликованная в «Ла Гош» 20 декабря того же года)
Мы живем в такое время, когда люди, теснимые всевозможными заурядными и жестокими идеологиями, привыкают стыдиться всего на свете – стыдиться самих себя, стыдиться быть счастливыми, любить или созидать. В наши дни Расин покраснел бы, написав «Беренику», а Рембрандт, дабы искупить создание своего «Ночного дозора», тут же побежал бы вставать на учет в ближайшее отделение какой-нибудь партии. Нынешние писатели и художники также страдают избытком совестливости; среди них вошло в обычай извиняться за свою профессию. Да и, сказать по правде, нас весьма энергично подталкивают к этому. Со всех сторон нашего политизированного общества несутся обвинения в адрес художника, вынуждающие его то и дело оправдываться. Приходится оправдываться в своей бесполезности и в то же время в пособничестве этой так называемой бесполезности темным силам. И когда мы отвечаем, что трудно возразить на столь противоречивые обвинения, нам заявляют: да, нельзя быть праведником для всех, но вы можете заслужить милостивое прощение некоторых избранных, приняв их позицию – разумеется, единственно справедливую! Если же подобный аргумент дает осечку, художнику говорят следующее: «Смотрите, какая нужда, какие несчастья царят в мире! Так чем вы помогаете людям?» На такой циничный шантаж художник мог бы ответить: «Нужда, несчастья? Я, по крайней мере, не усугубляю их. Кто из вас может сказать то же самое?» Тем не менее трудно не признать, что любой художник, если он требователен к себе, не должен оставаться равнодушным к призывам отчаявшегося человечества о помощи. И, стало быть, делать нечего – приходится признать себя виноватым. Вот так нас и завлекают в светскую исповедальню, постыднейшую из всех.
И, однако, ситуация не столь уж проста. Выбор, которого от нас требуют, не происходит сам по себе; он определяется многими другими выборами, сделанными задолго до этого. И наипервейший выбор художника заключается именно в том, что он избрал для себя профессию художника. А если он избрал ее, то это произошло в соответствии с тем, что он представляет собою и как понимает цель и смысл искусства. Если эти основания оказались достаточно серьезными и способны оправдать его выбор, то есть шанс, что они же помогут ему определить свою позицию по отношению к истории. По крайней мере, я думаю именно так и хотел бы сегодня вечером немного пооригинальничать, сделав упор – раз уж мы здесь можем свободно и откровенно высказывать свои убеждения – не на угрызениях совести, которыми отнюдь не мучаюсь, а на двух других чувствах, которые испытываю в отношении нашей профессии при виде людских страданий; чувства эти – благодарность и гордость.
Поскольку меня принуждают оправдываться, я хочу сказать, что у нас имеется одно, главное оправдание, в меру сил и таланта каждого, – это наша профессия, позволяющая художнику, очутившемуся в самом средоточии измученного ненавистью мира, спокойно заявить, что он никому не был и не будет смертельным врагом. Последнее требует разъяснений, и я могу дать их только при условии, что немного порассуждаю о мире, в котором мы живем, и о том, что мы, художники, призваны в нем совершить.
Окружающий мир находится в бедственном положении, и от нас, художников, требуют, чтобы мы помогли его изменить. Но в чем выражаются эти бедствия? На первый взгляд, определить это нетрудно: за последнее время в мире непрерывно убивают и, по некоторым прогнозам, будут убивать еще больше. Такое количество мертвых в конце концов слишком отягощает атмосферу. Я понимаю, что не сказал ничего нового. Писанная история человечества всегда была историей великих убийц. Разница в том, что сегодня Каин убивает Авеля во имя логики, а затем требует себе в награду орден Почетного легиона. Приведу конкретный пример, чтобы пояснить свою мысль.
В период крупных ноябрьских забастовок 1947 года газеты объявили, что парижский палач также собирается прекратить работу. Мне кажется, общество недостаточно оценило это решение нашего соотечественника. Его требования были сформулированы вполне четко и определенно. Во-первых, он, естественно, претендовал на премиальные за каждую казнь – вполне обычное явление на любом предприятии. Но, главное, он настойчиво добивался для себя статуса начальника отдела. Он желал получить от государства, коему столь преданно служил, единственное признание, единственное осязаемое отличие, каким современная нация способна наградить своих верных слуг, а именно, административную должность. Вот так-то, под давлением Истории, и угасла романтика одной из наших последних свободных профессий. Ибо это случилось именно под давлением Истории. В прежние варварские времена ореол ужаса, окружавший ремесло палача, держал людей на почтительном расстоянии. Палач был единственным, кто, в силу своего занятия, посягал на великую тайну жизни и плоти. Он внушал суеверный страх и знал об этом. И одновременно тот же самый страх освящал человеческую жизнь, делал ее бесценной. Сегодня же ремесло палача стало всего лишь постыдным, но вполне обыденным занятием. А при таких условиях, как я полагаю, палач совершенно прав, не желая больше считаться бедным родственником, которого кормят на кухне, потому что стесняются его грязных ногтей. В современной цивилизации, где убийство и насилие давно уже возведены в ранг доктрины и вот-вот превратятся в институт, палачи имеют все основания к тому, чтобы занимать чиновничьи посты. По правде говоря, мы, французы, даже слегка отстали от времени: почти всюду в мире исполнители казней занимают министерские кресла. Просто они сменили топор на канцелярскую печать.
Когда смерть становится всего лишь одним из статистических показателей, обыкновенным административным актом, это означает, что дела в нашем мире идут плохо. Но если смерть превращается в абстрактное понятие, то же самое происходит и с жизнью. С того момента, как жизнь каждого человека подчиняют некоей идеологии, она может рассматриваться только абстрактно, и не иначе. Несчастье состоит в том, что мы живем во времена засилья идеологий, причем идеологий тоталитарных, другими словами, вполне уверенных в себе, в своих дурацких законах или сиюминутной правде, дающих им право видеть спасение мира единственно в их господстве, и ни в чем другом. А желание господствовать над кем-то или над чем-то приводит к стремлению выхолостить, заставить молчать или вовсе уничтожить того, кто находится в вашей власти. Хотите убедиться в этом? – достаточно посмотреть вокруг.
Жизнь невозможна без диалога. Но сегодня на большей части земного шара диалог уступил место полемике. XX век – это век ожесточенной полемики и взаимных оскорблений. Подобный стиль царит и в отношениях между нациями, и в отношениях между отдельными людьми, даже на уровне тех материй, что раньше считались совершенно аполитичными, где был традиционно принят взвешенный, разумный диалог. Днем и ночью тысячи голосов, каждый на свой лад, изливают на людей оглушительные монологи, целые потоки невнятных, загадочных речей, в которых звучат то угроза, то желание защититься, то ненормальная экзальтация. Но какова же механика этой полемики? Она крайне проста: рассматривать собеседника как врага, а следовательно, предельно упростить его суть и отказаться вникать в его доводы. «Вот тот, кого я оскорбляю и поношу; стало быть, мне больше незнаком цвет его глаз, мне неизвестно, случается ли ему улыбаться и как именно». Мы на три четверти слепнем в пылу полемики, мы живем теперь не среди людей, а в черно-белом мире силуэтов.
Жизнь невозможна без убеждения. Современная же история знает только один прием – запугивание. Люди живут – и могут жить – не иначе как с уверенностью, что у них имеется какое-то общее пространство, где они всегда смогут найти друг друга. Но вот что обнаружилось: есть такая разновидность существ, на которых убеждение не действует. Жертва концентрационного лагеря не могла, да и никогда не сможет убедить своего палача, что людей мучить нельзя. Ибо такие палачи больше не являются представителями человечества, они воплощают в себе некую идею, доведенную до высшей точки накала чьей-то непреклонной воли. Тот, кто стремится властвовать, – безнадежно глух. Можно либо бороться с ним, либо сдаться и умереть. Вот почему сегодня люди живут в страхе. В «Книге мертвых» написано, что египетский праведник, желавший получить отпущение грехов, должен был сказать: «Я никому не внушал страха». На этом условии мы вряд ли найдем в Судный день среди тех, кому суждено попасть в Рай, наших великих правителей.
Так можно ли удивляться тому, что тысячи силуэтов – этих безликих созданий, безнадежно слепых, глухих и запуганных, кормящихся по благотворительным талонам, ведущих жизнь, которая целиком укладывается на одной регистрационной полицейской карточке, превращаются государством в анонимные, абстрактные фигуры, с которыми можно обращаться как заблагорассудится! Интересно отметить: именно те режимы, что строятся на подобных идеологиях, методично и неустанно занимаются искоренением народов, перегоняя их из конца в конец Европы, словно пешки на шахматной доске: эти несчастные обездоленные призраки обретают жалкое подобие жизни лишь в статистических отчетах. С тех пор, как такие замечательные философские принципы вошли в историю, неисчислимые массы людей, каждый из которых раньше отличался от других хотя бы манерой здороваться, ныне безжалостно сведены к двум буквам, обозначающим перемещенное лицо, – вот и все, что смог изобрести для них наш в высшей степени логичный век.
Это и в самом деле выглядит весьма логично. Для тех, кто стремится унифицировать весь мир, подогнав его под свою теорию, нет иного пути, как сделать его бесплотным, слепым и глухим, уподобив данной теории, оборвав все до единого корни, связывающие человека с жизнью и с природой. И не случайно в большой европейской литературе со времен Достоевского трудно отыскать пейзажные зарисовки. И также не случайно, что авторы известнейших современных романов интересуются не тончайшими духовными нюансами, не радостями и горестями любви, а с упоением пишут о судьях, о процессах, о механике вынесения приговора; вместо того, чтобы открыть окно и полюбоваться красотою мира, они наглухо захлопывают его, оставляя одинокого человека наедине с его тоской. И не случайно известный философ – именно он, оказавший влияние на всю европейскую мысль, – пишет, что только современный город позволяет человеческому разуму осознать себя; более того, он утверждает, будто природа – понятие абстрактное, конкретен один лишь разум. Это, на самом деле, точка зрения Гегеля, явившаяся отправной точкой для рискованной авантюры разума, приведшей к безнаказанному убийству всего живого. Опьяненные кровью, эти безумцы среди великого действа природы не видят никого, кроме самих себя. Вот она – последняя степень ослепления.
Нужно ли продолжать? Тот, кто видел разрушенные города Европы, поймет меня. Они воплощают собою тот самый обескровленный, измученный чужой гордыней мир, где на апокалипсическом пепелище бродят призраки в поисках утраченного единения с природой и живыми существами. Величайшая драма человека Запада состоит в том, что между ним и его историческим становлением больше не действуют ни силы природы, ни силы дружбы. Лишенный естественных корней, бесплотный, иссушенный, он уже напоминает виселицу, которая ему обещана. Но даже ввергнутые в эту пучину безумия, мы еще можем разоблачить величайший обман нашего века, притворившегося, будто он стремится возвести храм разума, тогда как в действительности ищет только одного: давно утраченных мотивов любви. И наши писатели хорошо знают это – недаром же все они, в конечном счете, прибегают к жалкому, истощенному суррогату любви, называемому моралью. Современные люди способны, вероятно, подчинить себе все чувства, и в этом состоит их великое преимущество. Но есть по крайней мере одна вещь, которую большинство из них никогда не сможет обрести вновь, – это давно отнятая у человека сила любви. Вот она – истинная причина их стыда. И будет вполне справедливо, если художник разделит с ними сей стыд постольку, поскольку он тоже способствовал этой утрате. Но только пусть не побоится сказать о том, что стыдится самого себя, а не своей профессии.
Ибо все, что составляет истинную гордость искусства, восстает против подобного устройства общества, отрицает его. Произведение искусства одним фактом своего существования зачеркивает завоевания идеологии. Одним из направлений завтрашней истории станет начавшаяся уже сегодня борьба между завоевателями и художниками. Хотя и те и другие ставят себе одну цель. Политическая деятельность и созидание – суть две стороны одного и того же протеста против творящихся в мире беспорядков. И в обоих случаях возникает стремление унифицировать этот мир. Недаром же устремления художников и политических реформаторов всегда бывает трудно различить. Честолюбие Наполеона весьма схоже с честолюбием Гете. Правда, от Наполеона остался барабанный бой в лицеях, а от Гете – «Римские элегии». Однако с тех пор, как в наш мир вошли идеологии эффективности, подкрепленные современной техникой; с тех пор, как революционер, незаметно перейдя решающую грань, превратился в завоевателя, эти два образа мышления резко расходятся. Ибо то, чего добивается завоеватель правых или левых убеждений, зовется не единством, которое в первую очередь является гармонией противоположностей, а тоталитаризмом, уничтожающим любые различия. Там, где художник различает, завоеватель уравнивает. Художник, живущий и творящий как ему подсказывают плоть и страсти, понимает, что мир крайне сложен, что в нем существуют другие, не похожие на него существа. Завоеватель отрицает право других на существование; его мир – это мир господ и рабов, тот самый мир, в котором мы и живем сегодня. Мир же художника – это мир живой дискуссии, терпимости и понимания. Я не знаю ни одного великого произведения искусства, основанного только на ненависти и зле, тогда как нам известны целые империи зла. И когда завоеватель, по самой логике своих убеждений, становится палачом или полицейским, художник вынужден сопротивляться. Перед лицом современного политизированного общества художник должен избрать для себя единственно достойную нравственную позицию, если он не хочет вообще расстаться с искусством; эта позиция – категорический отказ от сотрудничества с режимом. Истинно творческий человек даже при желании не может быть сообщником тех, кто использует язык или приемы современных идеологий.
Вот почему бесполезно и нелепо требовать от нас оправдания современного общества и сотрудничества с ним. Мы и так уже в какой-то степени ангажированы, пусть и против воли. И, наконец, последнее: не борьба делает нас художниками – напротив, искусство принуждает становиться в ряды борцов. По самой своей сути художник – это защитник свободы, и в этом его оправдание, за которое ему нередко приходится дорого платить. По самой своей сути он обречен попасть в безжалостную мясорубку истории, переламывающую все живое в человеке. Мир – такой, каким он сложился, – неизбежно в той или иной степени ангажирует всех нас, но мы, художники, по природе своей не приемлем абстрактных идолов, царящих ныне в обществе, какую бы национальную или партийную окраску они ни имели. И мы отрицаем их не во имя морали или добродетели, как это нам пытаются доказать всеми правдами и неправдами. Мы тоже не праведники. Но при близком знакомстве с добродетелями наших современных реформаторов отпадает всякое желание зваться праведником. И во имя любви человека ко всему, что есть неповторимого в человеке, мы неизменно будем отвергать все притязания на нас со стороны общества, которое прикрывает свои истинные намерения самыми презренными мотивами, какие только можно помыслить.
Но этот же фактор и укрепляет солидарность деятелей искусства. Именно потому, что мы призваны защищать право каждого человека на одиночество, мы больше никогда не будем одиноки. И нам нельзя медлить, нельзя бороться без поддержки. Толстой еще мог написать на материале войны, в которой сам не участвовал, величайший роман всех времен и народов. Современные войны не оставляют нам времени описывать что-либо другое, кроме них самих; в настоящий момент они убивают Пеги и тысячи других юных поэтов. Вот потому-то я и считаю, что сегодняшнее собрание, вопреки всем нашим, может быть, даже коренным разногласиям, крайне важно. Художники, разделенные границами, тем не менее, иногда сами того не подозревая, вместе трудятся над общим тысячеликим делом, которое должно противостоять монстру тоталитаризма. Это именно так – мы трудимся сообща, а с нами и те тысячи других, что пытаются бороться с агрессивным грохотом городов немотой своих бессловесных творений. И еще многие, кого пока нет здесь, непременно, неизбежно однажды присоединятся к нам. Среди них будут и те, кто сейчас считает себя способным обслуживать тоталитарную идеологию средствами своего искусства, тогда как в действительности мощь этого искусства, таящаяся в их произведениях, взрывает официальную пропаганду и зовет к единению, которому они на самом деле и служат; эта сила поставит таких художников в наши сплоченные ряды, вызвав злобу тех, кто до поры до времени эксплуатировал их талант.
Настоящие художники не могут стать победоносными политиками, ибо они (и в этом вы можете мне поверить!) органически не способны радоваться смерти противника. Они привержены жизни, а не смерти. Они – защитники живого человека, а не статей закона. Талант обрекает их на понимание даже того, что им враждебно и чуждо. Но это вовсе не означает, что они не умеют верно судить о добре и зле. Просто способность художника жить жизнью других позволяет ему принять оправдание любого человека, даже худшего из преступников, ибо оно зовется страданием. Именно это никогда не позволит нам вынести окончательный приговор кому бы то ни было и тем самым согласиться со смертной казнью. В нашем обществе, где смертный приговор стал нормой, художник защищает все то, что восстает в человеке против смерти. Художник никому не враг, разве только палачу! Это и подвергает нас, убежденных жирондистов, угрозам и нападкам монтаньяров в люстриновых нарукавниках. А впрочем, столь невыгодная позиция самим своим неудобством делает нам честь. Придет день, когда все поймут это, и самые заслуженные деятели искусства, проникшись уважением к тому, что разнит нас, перестанут поносить друг друга, как они это делают сейчас. Они поймут, что их истинное призвание состоит в том, чтобы беззаветно защищать право своих соперников на собственное мнение. Они заявят, что лучше ошибиться, не казнив преступника, что лучше предоставить другим право говорить, нежели разглагольствовать самому в кладбищенской тишине задавленных оппонентов. Они попытаются доказать, что если революции и вершатся посредством насилия, то дальнейшее их существование возможно только при условии свободного диалога. И, наконец, они поймут, что это их особое призвание создает самое волнующее братство на Земле – братство тяжкой борьбы со злом, братство высоких моральных ценностей, которым грозит уничтожение, братство, которое во все времена существования интеллигенции неустанно билось с абстракциями истории за утверждение того, что выше всякой истории, а именно – за живого человека, как страдающего, так и счастливого. Вся современная Европа с высоты своего величия объявляет нам, что эта борьба нелепа и бесплодна. Но мы для того и живем, для того и творим, чтобы доказать обратное.