К книге
Общество копированияФранц Кафка (На десятую годовщину его смерти). Санчо Панса
100%
Франц Кафка (На десятую годовщину его смерти). Санчо Панса
29

В одной хасидской деревне, как гласит история, евреи сидели вместе в бедной корчме в один из субботних вечеров. Все они были местными жителями, за исключением одного человека, которого никто не знал, – очень бедного, оборванного, сидящего на корточках в дальнем темном углу комнаты. Обсуждались самые разные вещи, а потом поступило предложение, чтобы каждый рассказал, какое желание он загадал бы, если бы оно могло исполниться. Один человек хотел денег, другой – зятя, третий мечтал о новой столярной скамье, и так каждый говорил по очереди. Когда все закончили, остался только нищий в своем темном углу. Неохотно и нерешительно он ответил на вопрос. «Я хотел бы быть могущественным королем, правящим большой страной. Однажды ночью, когда я спал бы в своем дворце, в мою страну вторгся бы враг, и к рассвету его всадники проникли бы в мой замок, не встретив никакого сопротивления. Пробудившись от сна, я не успел бы даже одеться, и мне пришлось бы спасаться в рубашке. Мчась через холмы и долины, через леса днем и ночью, я бы в конце концов благополучно добрался до скамьи в этом углу. Вот мое желание». Остальные обменялись непонимающими взглядами. «И что же хорошего принесло бы тебе это желание?» – спросил кто-то. «У меня была бы рубашка», – последовал ответ.

Эта история переносит нас в самые недра мира Кафки. Никто не говорит, что искажения, которые пришедший однажды Мессия исправит, затрагивают только наше пространство; несомненно, они искажают и наше время. Кафка наверняка имел это в виду, поэтому и дедушка в одном из его рассказов говорит: «Жизнь все-таки удивительно коротка. Сейчас, в моей памяти, она до того сжалась, что мне, к примеру, трудно уразуметь, как это молодой человек способен отважиться ну хотя бы поехать верхом в соседнюю деревню, не опасаясь не то что несчастного случая, а просто того, что его обычной, вполне счастливо убегающей жизни на такую прогулку заведомо не хватит». Брат этого дедушки – нищий, чья «нормальная» жизнь, которая «проходит счастливо», не оставляет ему времени даже на желание, однако он освобождается от этого желания в ненормальной, несчастливой жизни, то есть в бегстве, которое он пытается совершить в своем рассказе, и обменивает заветное желание на исполнение чего-то прозаического.

Среди созданий Кафки есть семейство, которое по-особому относится к краткосрочности жизни. Родом оно из «города на юге… про который… говорят: „Ну и люди же там! Представляете, вообще не спят“. – „Как так не спят?“ – „А потому что не устают“. – „Как так не устают?“ – „А потому что дураки“. – „Так разве дураки не устают?“ – „А чего им, дуракам, уставать-то!“» Видно, что дураки сродни неутомимым помощникам из «Замка». Но в этом клане есть и нечто большее. О помощниках сказано, что по лицам их «можно было принять за совсем взрослых, даже за студентов». На самом деле студенты, которые появляются в самых странных местах произведений Кафки, являются глашатаями и предводителями этого семейства. «Но когда же вы спите?» – спросил Карл, удивляясь все больше. – «Когда сплю? – переспросил тот. – Вот доучусь, тогда и высплюсь». Это напоминает нежелание детей ложиться спать: ведь, пока они спят, может произойти что-то, что их волнует. «Не забудь самое лучшее!» – это изречение знакомо нам по смутному «множеству старинных повестей, хотя, может быть, не встречается ни в одной». Но забвение всегда поражает как раз самое лучшее – оно забирает возможность спасения. «Намерение мне помочь, – иронически замечает неприкаянно блуждающий дух охотника Гракха, – есть болезнь, которую надо лечить в постели». Пока студенты учатся, они не спят, и, возможно, то, что они не спят, – лучшее, что есть в их занятиях. Голодарь постится, привратник молчит, а студенты бодрствуют. Так завуалированно действуют у Кафки великие правила аскетизма.

Их главное достижение – это учеба. Кафка с почтением извлекает воспоминание о ней из давно забытого детства. «Почти совсем как когда-то Карл, – как же давно это было! – сидя дома за родительским столом, писал свои домашние задания; отец в это время либо газету читал, либо делал записи в конторской книге и отвечал на корреспонденцию фирмы, а мама шила, высоко выдергивая из ткани иголку на длинной нитке. Чтобы не мешать отцу, Карл клал перед собой на столе только тетрадь и ручку, а учебники и задачники по порядку раскладывал в креслах. Как же тихо было дома! Как редко заходили к ним в комнату чужие люди!» Возможно, эти занятия – сущий пустяк. Но они очень близки к тому Ничто, которое только и обеспечивает существование и полезность Нечто, а именно дао. Именно этого добивался Кафка своим желанием «сработать стол по всем правилам ремесла и в то же время ничего не делать, причем не так, чтобы можно было сказать: „Для него сработать стол – пустяк“, а так, чтобы сказали: „Для него сработать стол – настоящая работа и в то же время пустяк“, отчего работа стала бы еще смелее, еще решительнее, еще подлиннее и, если хочешь, еще безумнее». Вот такое же решительное, фанатичное усердие встречается у студентов, когда они учатся. Трудно представить себе нечто более странное. Писари, студенты запыхались; они бегут наперегонки. «Часто чиновник диктует так тихо, что писарь со своего места его вообще не слышит, и тогда ему приходится то и дело вскакивать, вслушиваясь в то, что диктуют, затем опрометью бежать, садиться и записывать, потом снова вскакивать и так далее. До чего же странно это выглядит! Даже непонятно как-то». Возможно, это будет легче понять, если вспомнить об актерах театра Оклахомы. Актеры должны мгновенно откликаться на нужные реплики, и они похожи на этих усидчивых людей и во многом другом. Воистину, для них «сработать стол – настоящая работа и в то же время пустяк» – при условии, что это часть их роли. Они изучают эту роль, и только плохой актер забудет слово или жест. Однако для членов труппы оклахомского театра роль – это их прошлая жизнь; отсюда и «природа» в этом театре природы. Его актеры уже спасены, но не тот студент, за которым Карл молча наблюдает на балконе: тот, читая свою книгу, «читает свою книгу, время от времени – неизменно с молниеносной быстротой – хватает другую книгу, чтобы что-то в ней посмотреть, и то и дело что-то записывает в толстую тетрадь, неожиданно низко склоняя над ней голову».

Кафка не устает воспроизводить подобные жесты, но неизменно делает это с изумлением. К. справедливо сравнивают со Швейком: один удивляется всему, другой – ничему. Изобретение кинопленки и фонографа пришлось на эпоху максимального отчуждения людей друг от друга, непредсказуемого вмешательства в отношения, которые стали для них единственными. Эксперименты доказали, что человек не узнает ни свою походку на экране, ни свой голос на фонографе. Ситуация испытуемого в таких экспериментах – это ситуация Кафки; именно она подталкивает его к учению, в котором он может встретить фрагменты собственного существования, фрагменты, которые все еще находятся в партитуре его роли. Он может ухватиться за утраченную им повадку, как Петер Шлемиль ухватился за свою проданную тень. Он смог бы понять себя, но какие огромные усилия для этого потребуются! Забвение насылает на нас бурю, а учение – это кавалерийская атака на нее. Так нищий на углу скамейки устремляется к своему прошлому, чтобы распознать себя в образе спасающегося бегством короля. Жизни, что у Кафки слишком коротка для прогулки верхом, больше подобает именно такая скачка навстречу забвению – на нее-то жизни хватит, «покуда не выпростаешь ноги из стремян, которых, впрочем, и нет вовсе, покуда не бросишь поводья, которых, впрочем, тоже нет, и вот ты уже летишь, не видя под собой земли, только слившуюся в сплошной ковер зеленую гладь, и нет уже перед тобой конской головы и шеи». Это воплощение фантазии о блаженном всаднике, который мчится в прошлое по беспрепятственному, счастливому пути, не будучи больше обузой для своего скакуна. Проклят всадник, прикованный к своей кляче, потому что он поставил себе цель в будущем, пусть даже самую ближайшую – угольный подвал; горе и его скакуну, горе им обоим. «Верхом на ведре, ухватившись за ушко – а чем не уздечка? – и тяжело кренясь на поворотах, я спускаюсь по лестнице; зато внизу мое ведерко вдруг воспрянуло: молодцом, молодцом! – даже верблюды, низко залегшие на земле, не могли бы, величаво встряхиваясь под палкой погонщика, подняться красивее». Нет более безнадежной картины, чем «хребты вечных льдов», среди которых всадник с ведром навсегда исчезает из виду. Из «низших пределов смерти» дует попутный для него ветер, тот самый, который так часто веет из доисторического мира в произведениях Кафки и которым пригнало лодку охотника Гракха. «Повсюду, – говорит Плутарх, – во время мистерий и жертвоприношений, что у греков, что у варваров, учат… что должно быть два основных начала и, значит, две противоположные силы, из которых одна придерживается правой руки и ведет прямо, в то время как вторая поворачивает вспять и отклоняет в сторону». Вспять – это направление учения, которое превращает существование в писание. Его адепт и учитель – Буцефал, «новый адвокат», который без всемогущего Александра – а значит, избавленный от рвущегося только вперед завоевателя, – пускается в обратный путь. «Сам себе хозяин, свободный от шенкелей наездника, при тихом свете лампы, вдали от гула Александровых битв, он неторопливо переворачивает и читает листы наших древних фолиантов».

Вернер Крафт однажды написал толкование этой истории. Уделив пристальное внимание каждой детали текста, Крафт отмечает: «Мировая литература не знает примеров более беспощадной, более сокрушительной критики мифа, чем в данном произведении». По словам Крафта, Кафка не использует слово «справедливость», однако именно справедливость служит отправной точкой в его критике мифа. Но, дойдя до этой точки и остановившись на ней, мы рискуем понять Кафку совершенно превратно. Действительно ли закон может быть использован против мифа во имя справедливости? Нет, в качестве правоведа Буцефал остается верен своему происхождению, за исключением того, что он, кажется, не практикует право – и это, вероятно, нечто новое в понимании Кафки, как для Буцефала, так и для адвокатуры. Право, которое изучают, но больше не применяют, – это и есть врата справедливости.

Врата справедливости – в изучении. И все же Кафка не осмеливается связать с этими занятиями пророчества, которые религиозная традиция связывает с изучением Торы. Его помощники – дьячки, потерявшие молитвенный дом, его ученики – школяры, потерявшие Священное Писание. Теперь им не на что опереться в своем «беспрепятственном, счастливом путешествии». Кафка, однако, нашел закон своего путешествия – по крайней мере, в одном случае ему удалось привести его захватывающую дух скорость в соответствие с медленным темпом повествования, к которому он, предположительно, стремился всю жизнь. Он выразил это в небольшом прозаическом произведении, которое является его самым совершенным творением не только потому, что оно представляет собой толкование.

«Занимая его в вечерние и ночные часы романами о рыцарях и разбойниках, Санчо Панса, хоть он никогда этим и не хвастался, умудрился с годами настолько отвлечь от себя своего беса, которого он позднее назвал Дон Кихотом, что тот стал совершать один за другим безумнейшие поступки, каковые, однако, благодаря отсутствию облюбованного объекта – а им-то как раз и должен был стать Санчо Панса – никому не причиняли вреда. Человек свободный, Санчо Панса, по-видимому, из какого-то чувства ответственности хладнокровно сопровождал Дон Кихота в его странствиях, до конца дней находя в этом увлекательное и полезное занятие».

Санчо Панса, степенный глупец и неуклюжий помощник, отправил своего всадника вперед; Буцефал пережил своего. Неважно, человек ли, лошадь, главное – ноша с горба.

Предыдущая главаГлава 29 из 29К книге