Лето 1918 года выдалось в Ташкенте необычно холодным, но в душе Николы как- будто даже потеплело. Октябрьскую революцию 1917 года он встретил с восторгом и надеждой на то, что новое большевистское правительство наконец- то оценит все его труды и идеи.
Подумать только! Наконец свершилось то, о чём он мечтал с юности — и в его России засияет царство свободы и сбросит с себя ненавистный царский гнёт. Гнёт, который объявил умалишённым подлецом и вором своего же преемника.
В одном из последних писем к нему Фанни клялась в любви и умоляла его её простить — кто же мог подумать, что Гера окажется таким мерзавцем, и умоляла Николу простить её. Она даже готова была приехать к нему и разделить с ним его ссылку. Он ответил ей, что не держит на неё зла и готов всё забыть, и начать жизнь сначала.
До своей азиатской ссылки Никола, недолго прожив в своём родовом имении Владимирской губернии, и, тоскуя в непривычной обстановке скучной провинции, почти без интересного общества, решил перебраться в Туркестан осваивать недавно завоёванные Россией земли. Туда же со своим немногочисленным багажом он собирался взять и все, сделанные Антокольским рисунки Фанни, и даже её мраморную статую. Где бы он ни жил, ему хотелось видеть её в своём доме.
Перед отъездом он получил от неё последнее письмо, в котором она кратко сообщила ему, что государь прощает её и она срочно уезжает из Петербурга к себе на родину, чтобы больше никогда не вернуться в Россию. Прочитав её письмо, он тут же порвал его на мелкие кусочки. После, взяв в руку огромную кувалду, Никола разгромил ею стоящую в вестибюле его дома обнажённую мраморную Фанни. Покончив с этим, он велел своим людям заложить телегу, перенести туда останки мраморной статуи, и сам сел править лошадью. Подъехав к крутому обрыву реки Нерли, он резко столкнул телегу под откос. Скатившись с дороги, она полетела по склону. Отвалившись от телеги, несколько деревянных досок смешались с глыбами белого мрамора, и, подпрыгивая, полетели в глубокую воду. Так он и разбил свою первую любовь. Больше Никола ничего о ней не слышал.
Вот же проклятая американка! Наказание Господне. А может, она и не американка вовсе? Фанни всегда гордилась тем, что наследовала свою обольстительную наружность от своей бабки- француженки, которая учила её музыке, хорошим манерам и всегда держала себя так, будто всю жизнь провела при царском дворе. Фанни рано осиротела, её родители умерли от какой- то эпидемии, а её воспитала в сознании своего превосходства эта бабка. Как же он был слеп… И спустя годы Никола не мог объяснить себе, почему сумел её так сильно полюбить.
Да и была ли когда- то в его жизни любовь? Кто любил его самого? Да никто. «Любовь людей надо заслужить» — с детства твердил ему отец. Вот Никола и привык заслуживать — вечно ставить себя «на второй ряд», носить маску, стараться угодить, быть хорошим. Он вырос и эта маска стала его сутью.
А сам его отец чем заслужил такую любовь своей жены? Его хватило лишь на то, чтобы реформировать русский флот, да крутить роман с балериной, как можно меньше появляясь в доме своих законных детей. И мать не любила Николу, что бы там она ни говорила. Зачем ей всю жизнь нужно было тосковать по этому изменщику до своих последних дней, когда рядом был любящий сын? Сколько раз он заставал её печальной — с каким удовольствием она предавалась своей скорби, она почти всегда говорила лишь об отце, помнила мельчайшие подробности из его жизни, а «любимый» Никола должен был её утешать. Она не щадила чувств сына и всегда была к нему холодна. А он с детства считал её идеалом красоты и женской мудрости, почитая, как Богородицу. С возрастом мать начинала его раздражать, он жил в бессильной и тихой злобе, не понимая, в чём была его вина. Он ковырял тогда ножом в окладе не бриллианты, а своё одинокое сердце. И никогда не ощущал за это никакого стыда.
За последние годы Никола сильно сдал, постарел и обрюзг. Его стало подводить крепкое прежде здоровье. Ему нужно было что- то решать со своей дальнейшей судьбой… Жена его умерла да он особенно по ней не горевал, дети давно жили отдельно. Женился он скорее по необходимости, чтоб не умереть от тоски на чужбине. Разумеется, в ней не было красоты и прелести Фанни, жену он не любил и она это знала, но почему- то не бросала его. Но теперь Надежда умерла, и Никола будто разом лишился многолетнего, надёжного «костыля» — опоры, которую он в ней видел. К тому же в советской стране начались репрессии против «бывших людей» и бродили тревожные слухи о судьбе изгнанного в ссылку в Екатеринбург царя Николая II с семьёй. Ники ему было искренне жаль — он ещё помнил племянника застенчивым, добрым мальчиком — уже тогда характером он был похож на своего деда Александра II. По поводу судьбы прочих своих «бывших» родственников Никола лишь презрительно усмехался. Да, пожалуй, и по поводу своей судьбы тоже. Он понимал, что судьба его не сложилась и не сложится уже никогда, и жизнь его уже летит в пропасть, как снежный ком. «Моё присутствие на земле лишь формальность» — часто думал он и прежде.
Прежде у него хотя бы имелась цель — он начал обустройство города. Николе разрешили воспользоваться своим капиталом, и в отместку Петербургу он решил обустроить там своё царство и быть там хозяином. Он построил в Ташкенте не только свой дворец, так напоминавший дом, где он жил с Фанни, но и театр, больницу, школу. Те дела отвлекали его от горьких воспоминаний.
Весной 1918 года к нему в дом пришла группа вооружённых солдат и объявила бывшему Романову, что отныне всё его имущество принадлежит советской власти.
— Но я хочу просить хотя бы остаться жить в своём доме, — просил он их.
— Обращайтесь к комиссару ЧК! — ответили ему.
Он смело, даже развязно вошёл в приёмную советской комендатуры. Там за письменным столом сидел секретарь комиссара. Никола почтенно ему поклонился, снял со своей головы соломенную, летнюю шляпу, оправил элегантный деловой костюм, поправил золотое пенсне на носу.
— Меня обещал принять комиссар Евдокимов, — с большим достоинством сообщил Никола секретарю.
— Обождите здесь, я сейчас доложу.
— Против проклятого царского режима боролся и я! — сразу перешёл Никола к делу в кабинете комиссара. — Именно поэтому ещё за много лет до октябрьской революции меня объявили сумасшедшим и сослали в Туркестан. И даже, когда началась февральская смута, я был первым Романовым, кто не испугался за свою жизнь и надел на свой пиджак красный бант.
— Вот как? — усмехнулся комиссар. — И в чём же, позвольте Вас спросить, заключалась ваша борьба с проклятым царизмом?
— В чём заключалась? — обиженно прищурив глаза, повторил Никола. — А в том, да будет Вам известно, что ещё в те времена, когда революционеров казнили на виселице, я покусился на честь моей семьи, семьи этих тиранов и крепостников, веками унижавших простой народ, заставлявший их трудиться на себя до кровавых мозолей, выжимавший из него се соки, попирающий его достоинство, а на людях лицемерно рассуждающих о христианской любви к нему! — с пафосом излагал Никола. — Вот так я и решился ударить по самому больному их месту — религии.
— Ну — ну, — лениво бормотал комиссар, стараясь ничем не выдать своего возрастающего интереса.
— Да! — опять воскликнул «бывший Романов», вдохновлённый поддержкой комиссара, и опять вошёл «в раж.» Вы помните, как у Раскольникова — «тварь я дрожащая или право имею»? Вот и я решил бороться с произволом, но только не с какой- то жалкой старушонкой, а в своей же семье. Поверьте, это намного сложнее.
Никола даже помолодел и раскраснелся.
— Больно уж Вы, Романов, в какие- то дерби уходите. Старуху какую- то приплели. Говорите короче, у меня ещё масса дел.
— Короче? Ну что ж, извольте. Однажды ночью я пробрался в спальню моей матери, когда та была в отъезде, и снял с оклада её любимой иконы, между прочим, подарка Николая I, того самого «Палкина», семейной реликвии четыре больших бриллианта и подарил их моей любимой женщине. А она оказалась подлой интриганткой, да ещё и шпионкой, работающей на разведку американских штатов. И я верил ей, я ничего не подозревал. У меня и в мыслях не было беспокоиться о таких мещанских пустяках, как бриллианты, а они раздули огромный скандал. Ну что же, пусть жизнь накажет их так же, как она наказала меня, — театрально вздохнул Никола.
— Так Вы что же, Романов, хотите сказать мне, что вот так легко смогли ограбить свою родную мать, да ещё и гордиться этим вздумали. Однако, редкий Вы человек, — опять усмехнулся комиссар.
— А как же? — изумлённо распахнул глаза Никола. При чём здесь какие- то родственные связи, если я видел эту жизнь изнутри. И я грабил не мою мать, а семью царских деспотов.
— Да Вы что, смеётесь надо мной⁈ — уже вскипал гневом комиссар. — Вы это бросьте. За идиотов нас, большевиков, считать не нужно. Мало того, что Вы вор, так ещё и у матери. Что ж мы тут по- вашему, негодяи да изверги собрались, что нормального человека от гнусного человечишки отличить не можем? Правильно Вы, Романов, говорите — тварь Вы дрожащая, только вот права ни на что не имеете. И не будете Вы жить в нашей советской России, как бы Вам того ни хотелось. Не надо теперь шкуру свою спасать, нам предателей не надо, не на таких нарвались.
— Да Вы что? — сорвался Никола на крик. — И вы меня будете осуждать? Вы? — презрительно рассмеялся он. Руки его сильно задрожали, он тяжело дышал. — Как же я вас всех ненавижу. Ненавижу! — в ярости заскрипел зубами бывший великий князь, — будьте вы все прокляты, хамы.
— Ну, кто б сомневался! — радовался комиссар. — Довольно, Романов, спектакли разыгрывать, Вы не у маменьки во дворце. А теперь уходите- ка по добру, по здорову, да благодарите вашего Бога, коли веруете, что Вы уже старик, и что дальше Ташкента Вас не услать. Живите тихо, да ни о каких делах с нами не помышляйте. И чтобы я Вас больше здесь не видел.
Никола молча покорно повернулся и покорно понёс своё грузное тело к двери. Шатаясь, как пьяный, он, еле переступив высокий порог, вышел из духоты комиссариата на сухой, свежий воздух. Сразу за дверью его ударило по глазам колючее, безжалостное южное солнце. Лицо его невольно сжалось, как жёсткий кулак, а голову и грудь одновременно начала распирать жгучая боль, от которой он уже задыхался. Он ещё мог идти, но она жгла его изнутри всё сильнее и сильнее, так что он весь уже сгорбился, ощущая, что скоро весь превратится в тлеющую головешку. Он сильно покачнулся и рухнул лицом прямо в жаркий песок Средней Азии.