К книге
Хорошая жизнь в представлении немецкого рабочегоI.
25%
I.
1

Пословицы не всегда непогрешимы, хотя их и называют «мудростью народов». Вопреки латинскому изречению «inter arma silent Musae», Муза спустилась с Олимпа на землю в бурную эпоху промышленной революции первой половины ХІХ-го века, оставив на старом своем обиталище, по совету Уитмана, табличку с надписью: «За отъездом сдается в наем». Старый идеал «хорошей жизни», полной физического и душевного покоя и довольства — созерцательно-пассивного наслаждения, поблек и стушевался в водовороте быстрых, неожиданных перемен, когда стали выдвигаться большие города и городские массы — не только в Англии и Франции, но и в отсталой сравнительно с ними Германии. Вскоре и центр духовной жизни стал здесь передвигаться от эстетически-сибаритских укромных уголков, как Веймар и Мюнхен, по направлению к крупным торгово-промышленным центрам. Стали все чаще раздаваться слова «социальное художественное творчество», «социальная поэзия» — слова не новые, по крайней мере, насколько дело касается немецкой литературы— они появились как раз в первой половине прошлого века, когда только что возник промышленный пролетариат, а вместе с ним и рабочий вопрос.

Этот новый, своеобразный общественный слой не был тогда еще, конечно, в состоянии самостоятельно определить свое отношение к различным жизненным явлениям, свою точку зрения на тогдашние злободневные вопросы. Рабочие массы жили серой, будничной жизнью. Мысли их исчерпывались узким кругом повседневных нужд и способов их удовлетворения. Когда уж не вмоготу было выносить дальше гнет предпринимателя, когда общее бесправие давало себя больнее чувствовать, — прорывался кое-где стихийный протест, прокатывалась волна минутной вспышки, как в 40-х годах движение силезских рабочих, увековеченное Гауптманном в «Ткачах» — и снова наступало затишье. А все же и эта отзывчивость на страдания товарищей, сплоченный, единый отпор совершенно неразвитых, «некультурных» масс, лишенных опытных руководителей — все это будило умы, привлекало к себе внимание отдельных личностей из лагеря буржуазно-либеральной интеллигенции.

Я имею здесь в виду не только деятелей рабочего движения, как Маркса, Энгельса, Лассаля, Гесса, Якоби — были тогда и другие, угадывавшие историческим чутьем, что в недрах капиталистического общества шевелится новая, неизвестная пока, грозная стихийная сила, что под тонкой корой его культуры тлеет внутри огонь, которого, по словам Мицкевича, «векам не потушить», чуяли они, что этот неутолимый огонь вырвется когда-нибудь наружу. Немногие лишь из них нашли в себе достаточно мужества, чтобы сказать себе, выражаясь опять таки словами Мицкевича: «на эту кору плюнем — в глуби отыщем свет!» Гервег, Фрейлиграт и его последователи, Швейхель и другие, впервые попытавшиеся ввести в немецкую поэзию пролетария, рабочего, казалась, совершали целый переворот, отворачиваясь от старого буржуазного мира и не считаясь с его симпатиями и антипатиями.

Однакож эта «социальная поэзия» — тогда именно, в 40-50-х годах прошлого века впервые появилось это определение — считала себя, вполне впрочем искренно, гораздо более радикальной и революционной, чем это было на деле, чем могло быть. Рабочая масса, как таковая, поскольку она выступала в произведениях первых «социальных поэтов», была лишена определенной физиономии, неразрывно связанной с данным историческим укладом жизни: это была скорее, если можно так выразиться, общая более или менее художественная формула парижской революционной толпы. И это не только потому, что немецкий рабочий класс был в то время еще слабо дифференцирован, не выдвигал из себя плеяды крупных, выдающихся личностей — исключения, как Вильгельм Вейтлинг и молодой Иосиф Дитцен не идут, конечно, в счет. Дело в том, что тогдашнее «социальное творчество» было творчеством для народа, а не через народ — творчеством, коренившимся, помимо революционной внешности, в старых буржуазных художественных приемах. Поэтам эпохи «бури и натиска» 1848 года не удалось изобразить подлинного массового рабочего, с которым они слишком мало были знакомы: в Париже или в Лондоне сталкивались они в эмигрантских кружках с немногими представителями «четвертого сословия», и то лишь случайно, и то с тогдашней «рабочей интеллигенцией». Социальное сострадание — вот что они могли дать рабочим. Пролетариат был в их изображении проэкцией их собственных симпатий.

Исключительное явление в этой «социальной поэзии» представляют «Die Weber» — небольшое стихотворение одного из величайших немецких поэтов, Генриха Гейне — этот полнозвучный гулкий отклик на первое выступление немецкого рабочего класса — отклик, угрожающий «тройным проклятием» имущим и правящим. Но Гейне нельзя всецело причислить к поэтам «бури и натиска»: он примыкал и к тем, которые пугались даже мысли о том, что придет роковой момент, неизбежность которого они предчувствовали, что наступит конец старой феодально-буржуазной культуры, казавшейся им единственно возможной формой духовного творчества. В одном из своих «Парижских писем» Гейне высказал, по поводу успехов «коммунизма» — собственно революционного социализма среди французских рабочих — свою печальную уверенность в том, что эти «серые легионы» враждебны наукам и искусствам, что стоит им лишь завладеть миром — и эти современные «варвары-вандалы» безжалостно обратят в пепел все произведения искусства, все создания человеческого гения.

Когда же наступил, наконец, желанный для одних, страшный для других момент — подземные силы выбились наружу и стали действовать открыто в обстановке современной культурной жизни, когда широкой волной разлилось рабочее движение, то одной из первых забот пробужденного сознательного пролетария явилось завоевание национальной культуры, не только материальной, но и духовной. Рабочий класс начал, выражаясь словами «Коммунистического Манифеста», «конституировать себя самого, как нацию». Сплоченные «серые легионы» потребовали приобщения к сокровищнице духовных благ, созданных человечеством в течение тысячелетий; они стали домогаться доступа в область научного и художественного творчества, ознакомления с произведениями искусства, которые некогда, еще в средние века, возникали среди народа и были для него предназначены. Тоска по «лучшей, возвышенной жизни» стихийно охватила широкие круги. Эти круги не дожидались, пока найдутся благодетели, которые займутся их «эстетическим воспитанием», возбудят в них новые, дотоле неизвестные желания. Тоска по хорошему, прекрасному возникла у масс не под влиянием сладкоречивых профессоров эстетики; не по наитию «независимых» творцов, одиноко восседающих в своих «башнях из слоновой кости», — она как раз совпала с относительным улучшением условий материального быта, с укороченным рабочим днем, увеличенной платой, более продолжительным отдыхом — с приобретениями, добытыми в тяжелой, упорной борьбе за лучшее завтра, ценой многих жертв и лишений.

И вот рабочий может, наконец, подумать о своем умственном развитии, мысль его освобождается из узкого круга будничных забот, она может уже шире развернуть свои крылья, обнимая не только непосредственное настоящее, но и будущее — новую общественность, зарождающуюся в недрах разлагающегося старого мира и существующую — в зачаточном состоянии — в совместной жизни рабочих масс, в их взаимных отношениях, в формах их организации, в коллективном настроении, мысли и действии. Хочется не только воспринимать, но и творить; не только пассивно исполнять коллективную волю, но и быть деятельным ее элементом: участвуя в совместной выработке форм новой общественной жизни, создавать и свою собственную. Является вопрос: «Как я устроил бы свою жизнь, еслиб я мог ею самостоятельно распоряжаться, еслиб освободился от неумолимой, неизбывной необходимости, господствующей в современном обществе и заставляющей меня заняться делом, которое, быть может, мне лично неприятно, но зато нужно для удовлетворения чужих потребностей? Как я поступил бы, имея возможность всестороннего развития своих сил и способностей, обладая достаточными средствами для достижения этой цели?

Предыдущая главаГлава 1 из 4Следующая глава