Волков думал, что зря выкинул деньги, наняв сто двадцать солдат офицеров Бертье и Ронэ. Хоть те деньги были не его, а из отобранных у него сундуков, все равно жалел, думая, что лучше бы себе серебро оставил.
Но как только городской суд огласил дату казней и ее утвердил Святой трибунал инквизиции, так кавалер сразу понял, что людей у него очень мало, ведь суд и трибунал возложили на него заботу о порядке в городе, и задание это оказалось нелегким, хотя ему в подчинение передали и городскую стражу, и Волков очень рассчитывал на коменданта Альбрехта.
За два дня до назначенного срока в город начали съезжаться люди со всех окрестных сел и деревень, приплывали из-за реки целыми баржами. Даже в баснословно дорогой гостинице «Георг Четвертый» все места оказались заняты. Вечером кавалер проходил через обеденную залу, так там не осталось ни одного свободного стола, вся окрестная знать тоже съехалась поглядеть на ведьм.
На площади перед ратушей стучали и стучали молотки до самой ночи, возводились эшафоты, телеги везли доски и брус. Народ уже приходил поглазеть. Напротив эшафотов для важных людей ставилась ложа в три ряда, и в первом ряду ее были не лавки, а мягкие дорогие кресла. Волков на ночь поставил там охрану. Мало ли.
А за день до казни и вовсе началось столпотворение. Работы в городе прекратились, словно ярмарка пришла или праздник начался. Телегам по городу проехать стало невозможно, людям не протолкнуться. Булочники и пирожники выставляли лотки прямо на улицу, просили за свой товар двойную цену. Но и жирные булки на сливочном масле, и пироги быстро расходились.
Колбасы, сыры — все торговалось, даже вопреки законам города, прямо на мостовых. И стража торговцев не гоняла. Праздник.
Но больше всего доставляли проблем пивовары — и местные, и приезжие, что прибывали на больших тяжелых возах, заставленных бочками, и прямо оттуда торговавшие пивом. Вокруг них собирались толпы, и пили пиво тут же, кто из чего мог. Волков думал было разогнать их, но комендант Альбрехт посоветовал ему не делать этого:
— Пусть тут пьют, иначе в переулки пойдут, и тогда там все просто остановится. И драки начнутся.
Пили приезжие деревенские мужики и городские тоже, и бабы, и даже дети. На улицах резко запахло мочой, нечистотами. И немудрено, столько тут народу приехало. Ночью перед казнью люди жгли костры, спали прямо на улице, в телегах да на земле и на соломе, чтобы поутру занять лучшие места.
А Волкову в эту ночь и вовсе поспать не удалось. Всех арестованных и осужденных, а их было полторы сотни человек, требовалось накормить, всем дать причаститься, рассортировать. Он ездил туда-сюда между баржой и тюрьмой. Многие отказывались есть, а сыскались и такие, что кидались на попов драться.
Он надеялся все-таки лечь и поспать хоть немного, но причащались все очень долго. Все просили отпустить им грехи, хотели исповедоваться, хотя не всем были вынесены смертные приговоры. Так и проговорили попы с несчастными почти до рассвета.
А на рассвете на площадь, к тюрьме, приехали большие возы. Пришли стражники, те, что не в дежурствах, трубачи, барабанщики, герольды.
Ведьм и тех, кого палачи уж слишком изломали, стали носить в телеги. Старуха Кримхильда и Монашка Клара вовсе шевелиться не могли, и с ними еще были две такие же упрямицы. Остальным ведьмам, тем, что покаялись, надели на головы бумажные колпаки с краткими молитвами на них. Поставили их в телеги стоя, чтобы все видели раскаявшихся, и когда все было готово, комендант велел начинать. Один служка из ближайшей церкви побежал прытко на колокольню, ударил в колокола. И тут же с соседних церквей понесся звон по городу, и едва солнце тронуло крыши домов городских, весь город уже переливался им от края до края.
— Ну, с Богом. Кавалер, велите начать? — спросил комендант.
— Начинайте, — сказал Волков.
Тут же, перебивая колокольный звон, заревели трубы, за ними застучали барабаны. Люди, заспанные и едва умывшиеся, выскакивали на улицы, ели что-то на ходу, обувались на бегу. Спешили, боялись пропустить интересное.
Телеги поехали, и бабы, что стояли в них, как по команде начали выть. Хотели садиться, но палачи, что были с ними, того не допускали, грубо ставили их снова на ноги и запрещали колпаки снимать. Остальные бабы и мужики, что в телеги не попали, шли следом, тоже рыдали. Даже лютые разбойники. Чувствовали, что расплата за все сделанное близка.
По сторонам от преступников шли стражники, отпихивая зевак, впереди — солдаты Брюнхвальда с сержантом дорогу расчищали, с ними же шли трубачи и барабанщики, а Волков, с Максимилианом при штандарте, Сычом, Ёганом и четырьмя солдатами замыкали шествие.
Людей с каждым шагом становилось все больше, и кавалер чувствовал на себе их взгляды. Не только ведьмы народ интересовали. Да еще и Максимилиан покрикивал на тех, кто лез слишком близко:
— Прочь с дороги. Дорогу кавалеру Фолькофу, Инквизитору.
И его слушались, глазели на Волкова со страхом и восторгом.
А барабаны били, колокола звенели, трубы ревели. Город уже проснулся и готовился к празднику.
Брюнхвальд со своей колонной осужденных, тех, что сидели в барже, пропустил Волкова и пошел следом. Главная площадь с эшафотом и виселицами была уже рядом, как и столпотворение: людей пришлось буквально выталкивать, чтобы туда войти. Выгоняли торговцев, и даже телегу пивовара убрали, что стоял тут уже с вечера. Только тогда всех осужденных ввели на площадь, а все остальное место, где солдаты не держали периметр, заполонило людское море.
У окон соседних домов расположились местные и приезжие богачи, а самые ловкие из простых лезли на крыши, то и дело роняя на людей внизу черепицу.
Волков слез с коня. Сыч, Ёган и Максимилиан остались внизу, а он поднялся в ложу, которая находилась на уровне эшафота. Господа должны все хорошо видеть. Ряды с лавками уже были заняты нобилями города, он этим людям кланялся.
А вот кресла до сих пор пустовали, самые главные люди еще не прибыли. Волков не стал садиться, смотрел сверху на все, что происходило внизу.
А там, сдерживаемое алебардами, колыхалось шумное людское море, желающее скорее увидеть начало действия.
И он стоял над ним, понимая, что это море образовалось из-за него и вообще все, что тут происходит, происходит только благодаря ему. И это было приятно. И это понимали все те, кто тут собрался. Все те, кто видел его над площадью. Это оказалось и вовсе наслаждением.
Наконец, расталкивая людей, появились и те, кого все ждали. Сначала обер-прокурор, судья и казначей земли Ребенрее, за ними глава городского совета, городской казначей и городской судья — все они поднимались в ложу. Волков им кланялся, они ему тоже. Даже обер-прокурор нехотя кивнул ему. Тут же приехали и отцы из Святого трибунала. Волков помогал им подняться, провожал к креслам, и там отцы Николас, Иоганн и Марк усаживались среди нобилей.
И только после всех этих господ на площади появились главные лица духовные. То был казначей архиепископа Ланна, аббат, брат Илларион. И епископ города Хоккенхайма, благочестивый отец Еремия. Они ехали через толпу на мулах, духовным лицам роскошь дорогих коней не к лицу.
Кроме мулов, никакой другой смиренной скромности в них не было. Отец Илларион облачился в великолепный пурпур кардинала, огромную шляпу, весь в золоте. Епископ также был богато одет, словно на праздничной литургии, крест из золота с зелеными камнями сверкал на солнце.
Волков встретил их у ступенек, брал за руки, помогая взойти в ложу, потом эти руки целовал обоим попам.
Господа, что уже сидели в креслах, вставали и тоже целовали отцам руки. И обер-прокурору некуда было деться, тоже целовал.
Затем святые отцы садились, при этом место по правую руку от себя брат Илларион придержал для Волкова. Инквизитор, прежде чем сесть, подошел к краю ложи и махнул рукой Брюнхвальду:
— Начинайте.
Заревели трубы, и герольды стали требовать тишины. Не сразу, но над площадью замолкли людские голоса. На эшафот взошел главный герольд города и громко, так, что слышно было всем, стал читать приговоры. Сначала приговор трибунала с перечнем всех имен и обвинений, а потом и приговор городского суда. Читал он хорошо, громко и четко, слышно было каждое слово. Волков удивился, так как герольд читал долго, но даже под конец не охрип и не сбавил голоса.
И дело началось. Герольд выкрикивал имена и приговоры. Сначала шли самые мелкие преступники и легкие проступки. То были воры, скупщики краденого, трактирные игроки и мошенники. Всех их хватали стражники в надежде, что Волков за них заплатит, а кавалер не оправдал их надежд, но отпускать воров не стали. И таких насчитывалось больше половины от всех.
Солдаты гнали тех, кого объявил герольд, на эшафот, там палачи вязали их к столбам и начинали обрабатывать кнутом, быстро и безжалостно. Тут же в жаровнях калилось железо.
Народ радовался. Люди не собирались скрывать того, что довольны, все жаждали справедливости. Когда кто-то из осужденных кричал от сильного удара, народ отзывался волной радостного шума и свистом, мол, поделом. Жил не тужил, так получай теперь.
А уж как они веселились, когда некоторых из осужденных стали прижигать клеймом. Тут почти никто из бедолаг не мог сдержать крика от ужасной боли, и эти крики людей забавляли, они тут же пытались их повторить, да так, чтобы посмешнее было, кривлялись над несчастными. Толпа смеялась от души. Иногда так ловко у кривляк выходило, что даже палачи на эшафоте хохотали. И господа в ложе улыбались милостиво, им тоже нравились шутки черни.
Вскоре всех тех, кто был легко наказан, отпустили, и с палачами остались на эшафоте лишь два вора, что уже раньше осуждены бывали. Гарольд зачитал, что люди сии злы и в злодеяниях не раскаялись, хоть были уже судимы за воровство, да так ворами и остались, посему добрые судьи города Хоккенхайма решили образумить их отсечением рук. У обоих правой, коими они воровство делали. Тут же мощный палач быстро топором отрубил им руки по локоть. И пока его один помощник прижигал ворам раны, второй отрубленные руки поднял и показал другим ворам в назидание и ради шутки кинул их в толпу, в разные стороны.
Людское море колыхнулось, визг и хохот понеслись над площадью. А мальчишки, что половчее, уже бегали с этими руками и чернь ими пугали. Девки визжали, и всем было весело. Господа в ложе опять улыбались, и даже брат Илларион с епископом, а казначей Его Высокопреосвященства говорил главному священнику города:
— Какие у вас веселые палачи!
— Да, — соглашался епископ не без гордости за свой город, — палачи у нас затейники.
И действие продолжилось. Дальше герольд объявил злых людей, чьи преступления достойны более тяжкой кары. Тут шли уже конокрады, разбойники, душегубы. И ведьмы молодые из тех, что раскаялись. И кому присудили смерть легкую через веревку.
И тут случился казус странный. Молодая, в разодранной нижней рубахе, почти нагая и красивая ведьма закричала весело и звонко:
— Молодой господин, вы что ж меня от смерти не избавили, вы же из важных господ, я ж вас любила. Неужто вам не хорошо со мной было?
Люди слышали ее крик, искали, с кем она говорит, но ее уже тянули палачи к виселице. А она не унималась:
— А вы мне милы были, что ж вы меня не отыскали? Может, я не тут была бы, а с вами! Уж я бы вас любила, я бы ласкала.
И так хорошо ее крик слышно было, что вся площадь высматривала того, кто ведьму от веревки не уберег.
А человек тот сидел на коне у подножия ложи и держал штандарт своего господина, сине-белый с черным вороном. И от стыда и ужаса голову опустил, смотрел коню на холку. Провалиться был готов, да не проваливался. Ждал, что вот-вот да его и спросит кто-нибудь: отчего тебя ведьма окликает. А ему и нечего ответить. Узнал Максимилиан эту девку красивую, узнал и глаза прятал, боялся встретиться с ней взглядом. Мечтал, чтобы быстрее ее повесили, чтобы все кончилось.
И, слава богу, палач ей уже на шею петлю надел, не успела она больше ничего крикнуть. Два крепких молодца за веревку потянули, налегли, и полетела красавица к небу, под перекладину, едва рубаха на ней удержалась рваная.
А виселицу то ли от жадности, то ли от глупости поставили узкую. Высокую, крепкую, но узкую. На трех висельников. А вешать требовалось тридцать шесть человек. Вот и ломали головы палачи, как всех быстрее повесить. Вешали поплотнее друг к другу, так плотно, что висельники касались друг друга. Иногда тот, кого только что подняли, за уже висевших руками цеплялся в нелепой предсмертной надеже спастись, но палачи это пресекали. Чтобы дело веселее шло, чтобы мерли казнимые быстрее, крупный палач вис у повешенных на ногах и еще поддергивал их книзу, чтобы шея хрустнула, чтобы скорее освободить виселицу. Некогда палачам было ждать, работы много, ведь герольд уже читал новые имена для вешания, чтобы людишки не томились в ожидании смерти. Народ подбадривал крепыша палача, предлагал помощь. И снова было весело на площади.
Еще не всех повесили, а уже герольд выкрикивал новые имена и говорил, что эти и вовсе злые были люди. Душегубы. Отравительницы и мужеубийцы, детоубийцы. И им уже не петля светила, а кое-что похуже. Шестерых баб, одна из которых вовсе не из приюта была, а жена какого-то нотариуса, укладывали на доски, плотно привязывали, на них клали другие доски, а на те доски стали носить мешки с песком и свинцовые гири. И носили, пока у баб у тех лица не синели, и они едва вздохнуть могли. Дальше груз не ставили, так оставляли лежать. Умирать медленно и натужно, каждый вздох с трудом переживая и с каждым выдохом к смерти приближаясь. Смерть эта тяжкой была. Лежали они иной раз так и полдня. Мужеубийц и баб, что детей своих умертвили, не миловали.
Дальше шли отравительницы и те злые бабы, что зелья варили, таких было пять. Отравители — худшие преступники, и за дело такое смерть еще более тяжкая, чем за простое убийство. Отравителей в кипятке варят, но трибунал был милостив, святые отцы добры. Заменили кипяток на простое утопление. Привезли кадку большую на четыреста ведер, поставили под эшафотом, и прямо с него палачи связанных баб в кадку головой вниз кидали. Держали за ноги, ждали. Как бабенка затихала, так ее вытаскивали и прямо на край эшафота, словно тряпку на гвоздь, вешали, чтобы всем видно было, чтобы никто не усомнился в смерти, а другую брали и кидали в воду. И так, пока всех не потопили.
За ними шли шесть самых злых, самых свирепых разбойников. Те, что у Рябой Рутт и у Монашки Клары в первых подручных хаживали, на ком крови непомерно было. Уж им на ласку уповать не пристало, их приговор суров оказался. Отсечение рук и ног и повешение за шею до смерти. И они, почти все седые и матерые, не плакали.
Бахвалились, пренебрежение показывали. Кричали, что жили они вольно и умрут весело. Так и не испугали их палачи. Орали они, когда руки и ноги им рубили, но только один зарыдал и пощады попросил, и удалью такой только разозлили они людей на площади.
— Кусками его руби, как телятину, — кричали зеваки палачам, — пусть не бахвалится, упырь!
Руки и ноги им отрубали до локтей и колен, а чтобы кровью не исходили, специальный палач им тут же раны угольями из жаровни прижигал. Потом обрубленных этих людей тащили по лужам крови, что на эшафоте были, по лестнице и земле до виселицы, и там вешали. Только один из них до петли не дожил, помер еще на эшафоте, но и его повесили, раз приговор таков был.
Теперь герольд снова читал имена. Настала очередь шести баб из приюта. Все были молоды, но грехов больших за ними не нашлось. Все признались в нелюбви к мужам. Всех их по приговору решено было отправить в строгий монастырь на постриг и покаяние до конца дней.
А дальше на эшафот возвели самого бургомистра. Но вели его по добру, и даже один палач его под руку держал, так ему дурно от крови стало. Был бургомистр в белой рубахе до пят, на голове колпак бумажный с молитвами, сам бледен не меньше рубахи своей. Встал на колени в лужу крови, с ним по бокам два палача, и герольд стал читать ему приговор. Сказал, что суд города Хоккенхайма и Святой трибунал инквизиции постановили, что хоть бургомистр и вор, с ведьмами водился и знался с ними в похоти, но делал он все это от колдовства, что на него наложено было. А так как нет человека, что перед колдовством устоять может, в том и святые отцы свидетели, то бургомистра смертию не казнить, а взять его имущество. В том ему и кара будет.
Волков удивленно поглядел на аббата. Тот, видно, знал о таком приговоре и, даже не глянув на кавалера, отвечал:
— Уж очень хлопотал за него граф. Видно, не все сундуки вы у него забрали.
— Видно, не все, — невесело согласился Волков.
Не один он остался недоволен приговором, толпа улюлюкала и свистела, пока бургомистр кланялся с эшафота во все стороны, но особенно ложе с господами. С эшафота шел он, морщась и кривясь, потому что к ногам его подолом, пропитанным кровью, липла рубаха.
После привели привратника приюта Михеля Кноффа, его объявили как верного пса самых злых ведьм: самой старухи Кримхильды и ее подручных — Анхен, Рябой Рутт и Монашки Клары. Сказывал герольд, что извел он людей без меры, сам не помнит, сколько народа в реку кинул.
Народ притих, смотрел и дивился. Не понимал, как такой плюгавый и потасканный мужичок таким лютым был. И ему, как самому большому из всех душегубов, казнь назначили тяжкую. На эшафот подняли колесо. Положили его на плаху в удобное место, чтобы крепко держалось. Михеля Кноффа разложили на колесе и члены его привязали к нему накрепко. Палач, что старшим был, взял прут железный в два пальца толщиной и тем прутом под крики людей стал привратнику ломать одну за другой кости в руках и ногах. Как тот орал, сначала громко да звонко, просил у людей прощения и милости, а следом и хрипеть стал, не крик у него из горла шел, а вой со стоном. Но пока палач кости его в крошево не раздробил, не останавливался.
А когда стих адский привратник, лежал и только дышал тяжко, так сняли его с колеса палачи. Понесли к виселице, а он как тряпка, только хрипел страшно. Так ему место освободили, двух четвертованных на землю кинули, а его на их место повесили. Но не за шею, чтобы быстрее отмучился, а за живот, чтобы не помирал сразу. Так и висел он тряпкой, руки и ноги словно веревки бесполезные, так и хрипел. Местные потом говорили, что он до утра живой был, на заре только преставился.
Наконец солдаты стали освобождать от зевак место, где в мостовую были вбиты три столба. На площади появилась большая телега, груженная хворостом. Ловкие работники стали у тех столбов сбрасывать вязанки и укладывать аккуратно. Из телеги вытащили старуху Кримхильду. Она и раньше сама не ходила, а теперь ее, измученную, и вовсе носить нужно было. Старая ведьма делала вид, что ума совсем лишилась. Пока несли ее, гыкала мерзко, не то икотой давилась, не то вытошнить пыталась, да вот не верил ей никто. Все вокруг теперь знали, что не святая она никакая, а самая страшная из ведьм. Только проклятия ей кричали. Стоять она не могла, ее с ног вязать к столбу стали. За ней также несли и Монашку Клару. А эта бесноватая хоть вся и перебита палачами, а дух у нее сломлен не был. Извивалась, кошкой шипела, проклинала всех, кого видела, и орала сипло из последних сил. Ее привязали, хотели колпак на голову надеть, а она его сбрасывала. Лаялась последними словами, богохульничала. Ей поп распятие принес, просил раскаяться, так она в распятие плюнула и кричала:
— Ничтожен твой бог, глуп он, глуп. И мать его шлюха. Пшел, пшел от меня, пес церковный. Моча — слова твои.
Люди, что рядом были, морщились от ужаса и мерзости. И палач ударил ее в зубы, не выдержал таких смрадных слов.
А вот остальные ведьмы тоже рыдали и кричали, но просили простить их, чуяли ужасную кончину свою. Говорили, что примут на себя любую епитимью, что в монастырь пойдут, но напрасно то было. Их вязали к столбам, и жалости к ним ни у кого не нашлось.
Когда все были увязаны крепко, по двое к каждому столбу, палачи факелы зажгли, стали ждать благословения.
А брат Илларион и епископ Хоккенхайма друг другу этот почет уступали. Но епископ не сдался и, сославшись на то, что казначей гость, право ему отдал.
Аббат Илларион встал из кресла, достал из широкого пояса кардинальского своего платок белый и крикнул:
— Да смилуется над вами Господь. — Махнул платком и добавил: — Палач, добрый человек, начинай. Пусть аутодафе — будет.
Палачи под отчаянный, надрывный визг одной из ведьм стали поджигать костры.
Толпа гудела, казни на эшафоте было видно хорошо, а костры нет. Задние ряды напирали на передние, солдаты и стража едва сдерживали людей. Костры разгорались быстро, и большинство так ничего и не увидело, кроме языков пламени и дыма, а вот крики услышали все, кто был на площади.
Город в накладе не остался. Конечно, львиные доли имущества забрали себе казначеи герцога и Святая Матерь Церковь, но и под руку городского совета тоже кое-что перешло. Роскошный дом Рябой Рутт, пара трактиров, хороший пирс со складами и еще куча всего по мелочи. И от радостей таких городской совет решил устроить народу фестиваль. Еще костры дымили и зеваки подходили ближе, чтобы разглядеть обугленные головешки, что остались от ведьм, а глашатаи уже оповещали людей, что городом оплачены шестьдесят бочек пива и десять бочек вина, также всем, кто придет, будет выдан крендель с солью, а детям и незамужним девкам по пол-пряника на душу. Радостная толпа колыхнулась, и с руганью и толкотней потекла с площади на улицу, где их ждали бочки с пивом и телеги с кренделями. Фестиваль начался.
А людей высшего сословия опять ждал пир. Снова ставили столы в главном зале ратуши, снова жарили туши животных, в соседних трактирах разбивали бочки с дорогим вином, пекли белоснежные, воздушные и дорогие хлеба.
Волков, может, и хотел попировать, посмотреть на благородных красавиц, но перед входом он столкнулся с бароном фон Виттернауфом, и тот сообщил ему, что завтра же на заре поедет в Вильбург и как доедет, так в личной беседе скажет Его Высочеству герцогу самые лестные слова о кавалере. Барон сказал, что дело он сделал большое, большой награды достойное, но напомнил, что оно еще не закончено, пока не решен вопрос с банкиром. Тем не менее он предложил кавалеру не тянуть и тоже ехать к герцогу, заверяя Волкова, что награда уже будет его ждать. И награда достойная.
И как тут было усидеть до вечера? Он уже не о дамах думал, а о встрече с герцогом. Как только музыканты стали играть танцы, он встал, попрощался со святыми отцами и покинул пир.
…Войдя в свои покои в гостинице, Волков с удивлением увидал там Агнес, сидевшую на стуле у окна с книгой. Заглянул в нее — написана языком пращуров. Девушка подняла голову и через плечо спросила у него:
— Ну что, убили всех женщин?
— Казнили всех ведьм, — ответил Волков.
— Что, и старуху сожгли? — Она взглянула на него с усмешкой.
— Сожгли.
— Дураки, — сказала девушка и засмеялась.
Волков почему-то разозлился:
— Спать иди, завтра на заре уезжаем.
Девушка хлопнула книгой и встала:
— Служанку я себе нашла, хочу, чтобы Максимилиан у меня конюхом был.
— Перебьешься, — сухо ответил кавалер. Уселся за стол. — Ёган, завтра уезжаем, собирайся.
У Агнес губы в нитку, нос заострился, смотрит на Волкова, в глазах ярость. Но кавалер лишь мельком глянул на нее, все ее бабские сполохи мало его заботили.
— Ступай, я сказал, — кинул он ей беспечно, — завтра выезжаем.
Чуть не бегом девушка кинулась к двери и хлопнула ею что есть силы.
Ёган посмотрел ей вслед с опаской, а кавалер и не глянул туда.
— Ты мне плащ подготовь дорожный, мало ли, вдруг холодно по утрам будет. Потом еще ногу заломит.
— Подготовлю, — говорил слуга, все еще смотря на дверь.
Как всегда, с зарей уехать не получилось. Не все собрано было, люди Бертье и Ронэ пришли с опозданием, Ёган в сундуки не уложил доспех. Кавалера задержал распорядитель Вацлав. Денег за постой больше не просил, ума хватило, но кланялся и просил не поминать злом его гостиницу. А Волков подумал: с чего она вдруг его стала? Гостиница же раньше бургомистру принадлежала. Неужто город ее Вацлаву отдал или продал? А не благодаря ли кавалеру так ему повезло? Но вслух того не спросил.
Агнес встала поздно, вышла в обеденную залу заспанная и злая, завтракать желала. Только Карл Брюнхвальд и его люди были вовремя. Как всегда, молодцы.
Выступили, когда горожане уже к работе приступали, поев с утра. Шли солдаты, сто шестьдесят шесть человек, все оплачены еще на неделю были. Кавалер думал, что так будет лучше, если он со столькими людьми к герцогу придет. Значимость так его выше.
На главном городском перекрестке его догнал Брюнхвальд и удивленно сказал:
— Кавалер, Вильбург на востоке, мы проехали поворот.
— Я знаю, Карл, — отвечал Волков, не думая останавливаться, — одно дело нужно закончить. Вы дайте моему Сычу двух людей покрепче, он знает, что делать.
— Да, кавалер, — ответил ротмистр и уехал распорядиться.
Хоть и раннее еще утро было, а двор рабочий кузнеца Тиссена оказался уже битком забит телегами и возами, что требовали ремонта, и конями для ковки.
Люди суетились, и работники тоже не бездельничали, шел обычный день, когда на двор резво вошли солдаты. Впереди Фриц Ламме с веревкой в руках. Он сразу нашел кузнеца, тот был под навесом у горнов, ткнул в него пальцем и сказал солдатам:
— Вот он, берите его.
Солдаты тут же изумленного, почтенного мужа брали; он и заругаться не успел, как уже его вытащили на середину двора. Ни сыновья, ни работники не вступились, стояли испуганные, да и как тут вступишься, если солдат полон двор, и все при оружии, и все не шутят.
Сыч на правую руку кузнеца петлю накинул, веревку натянул, а трое солдат самого кузнеца держали крепко за шею и левую руку, придушили так, что тот и пошевелиться не мог.
Волков слез с коня, остановился и спросил у него:
— Помнишь меня? Я в прошлую нашу встречу в шлеме был.
Кузнец глядел зло, не отвечал.
— По глазам вижу, помнишь, — продолжал кавалер, доставая меч. — Архиепископ Ланна сам меня по шее ударил, когда рыцарским званием облекал, и сказал: пусть мой удар будет последним, на который ты не ответишь. А ты при людях моих меня палкой, как пса, бил. Куражился. Дурак спесивый. Думал, я на такое не отвечу? Думал, забуду?
Купец таращился на него и молчал.
— Раз взялся, так убить меня нужно было, а теперь ответишь…
Солдаты крепко держали его, а Сыч натянул веревку, и теперь рука кузнеца оказалась удобно вытянута.
— Больше ты этой рукой никого не ударишь, — сказал Волков и одним взмахом отсек ее по локоть.
Вот тут Тиссен и заорал что есть мочи, повалился наземь, обхватывая обрубок и заливая себя кровью. Солдаты отпустили его, и сыновья с работниками кинулись к нему помогать. А Сыч-озорник, разбрызгивая кровь, раскрутил руку на веревке и закинул ее на перекладину, что над воротами была. Рука повисла, а он привязал конец веревки к крюку ворот и крикнул:
— Чтобы день не снимали до завтрашней зари, а кто снимет раньше, тому самому руку отрубим. Чтобы помнили кавалера Иеронима Фолькофа, коего прозывают Инквизитором.
Больше тут делать было нечего. Волков вытер меч заготовленной заранее тряпкой, сел на коня и выехал со двора, а за ним уходили солдаты. А почти все, кто находился на кузнечном двору, смотрели изумленно на руку, что качалась на воротах.
Сам кавалер ехал на великолепном коне, что когда-то служил одноглазому форейтору Рябой Рутт. Максимилиан с его флагом в голове колоны, Агнес в шикарной карете, в которой когда-то разъезжала сама ведьма, и четверка коней у нее тоже была хороша. Ёган был на передке, кое-как управлялся. Хоть и непросто ему было, но справлялся. Ехал и улыбался чему-то своему.
— Чего ты такой довольный? — спросил у него кавалер.
— Сыч говорит, что нам это на небе зачтется.
— Что вам зачтется?
— Да куда мы с вами ни приедем, так везде всякую сволочь под корень выводим. Теперь и Хоккенхайм очистили. Вот Сыч и говорит, что это зачтется. А вы как думаете, господин?
— Не знаю, наверное.
— Нет, не наверное, — не согласился Ёган, — наверняка зачтется. А как по-другому? Бог — он все видит.
Волков усмехнулся и чуть притормозил коня, поравнялся с каретой и заглянул в нее. Там с видом величественным сидела Агнес. Гордая. Графиня, не меньше. Еще год назад столы в трактире мыла, а тут на тебе. Напротив нее бабенка молодая, видно, та самая служанка, о которой она говорила. Сама рыхла, едва не жирна, лицо блином сальным, рябая, курносая, волосы из-под чепца тонкими рыжими прядями падают, хотя в платье добром. Из городских, видно. Глаза серы. Невзрачная бабенка кавалера увидала, признала, кланяясь, едва с сиденья не сползла. Волков ей ответил кивком милостиво. Нет, совсем не приглянулась она ему. Агнес это сразу заметила, улыбнулась едва заметно. Так и нужно, такую и искала.
Он теперь глянул на Агнес, у нее профиль точеный, холодный, платье — парча, рукав золотом пошит, из окна кареты свисает, точно она графиня.
— Давно хотел спросить, да все забывал, кто тебя сюда позвал? Как додумалась, что приехать надобно? — обратился он к ней.
— Сон увидела, — отвечала Агнес, и кажется, неохотно.
— Что за сон?
— Девка одна снилась.
— Какая девка? — не отставал кавалер.
— Да почем мне знать, тощая какая-то, голая, с горлом разрезанным.
Она замолчала, но кавалер смотрел на нее, ждал продолжения.
— Хрипела мне что-то, да я поначалу разобрать не могла. А потом поняла, что о вас говорит, что хворы тяжко, что помираете. Я проснулась, у отца Семиона спросила, где вы. Как он ответил, так тут же и поехала.
— А что ж за хворь со мной случилась?
— Хворь? — Агнес ухмыльнулась, да так многозначительно, что кавалеру это не понравилось, уж больно спесива была усмешка, высокомерна, словно с глупым ребенком она говорила. Потом она продолжила со значимостью, которую Волков должен был прочувствовать: — То не хворь была, то проклятие, пагуба. От сильной женщины.
«Женщины», — отметил про себя кавалер, она не произнесла слово «ведьма».
— От старухи Кримхильды было проклятие?
Агнес опять засмеялась:
— Ох и несведущи вы. Нет, старуха просто дура больная была, бревном лежала себе и лежала. Она так и вовсе думала, что вы ее спасать приехали, а вы ее спалили.
— А кто же тогда? Что за ведьма? — размышлял Волков.
И поглядел на девушку с неприязнью. Не нравилось ему слышать, что он сжег несчастную и невиновную старуху.
— Имени я ее не знаю, имен у нее было много, и сейчас она далеко.
Волков косился на нее и молчал, а сам думал: «Врет, не врет? Разве поймешь. Точно, ведьма она немалая, да не ведьма, ведьмища. Хлебну я с ней лиха, ох, хлебну». Но вслух произнес иное:
— Спасибо тебе, выручила.
— Да не впервой уже, — почти ехидно напомнила девушка.
Кавалер в задумчивости тронул коня шпорами и неспешно поехал в средину колонны.
Там поравнялся с Брюнхвальдом, и ротмистр, увидев его, обрадовался и заговорил:
— Вы слышали, кавалер? Войско Ланна и Фриндланда разбито где-то между Хофом и Эльсницем. У какого-то озера.
— Кем? — удивился Волков. — Еретиками?
— Мужиками, взбунтовавшимся мужичьем.
Волков припомнил, что осенью он уже слышал что-то подобное:
— Мужичьем? То не в первый раз. И кто ж мужиками командовал? Под чьими знаменами они воюют?
— У них свои знамена, — отвечал ротмистр.
— У мужиков свои знамена? — не верил кавалер. — Кто вам все это рассказал?
— Один человек из Ланна, офицер, вчера посидел с ним в трактире.
— Интересно, а что у мужиков может быть нарисовано на флагах?
— Вы будете смеяться, но на флагах у них нарисованы башмаки, — усмехался ротмистр.
— Башмаки?
— Да, башмаки.
— Хорошо, что не коровьи лепешки.
Они засмеялись.
— Ну и черт с ними, — вдруг произнес Волков.
— Говорят, ими командует какой-то рыцарь, у которого железная рука, зовут его, по-моему, Эйнц фон Ирлихген. Говорят, что он какой-то колдун.
— К дьяволу их всех, ротмистр, — кавалер стал серьезен, — к дьяволу.
Нет, нет, нет. Волкова совсем не интересовали все эти войны, взбунтовавшиеся мужики, рыцари с железными руками, его волновала только награда, земля, что он собирался получить от герцога. А еще его радовали золото и серебро, которое он увез из Хоккенхайма в своем сундуке, хорошие кони, дорогая карета и перстень великолепный, и он повторил ротмистру:
— К дьяволу их всех, я уже навоевался, и от важных заданий влиятельных особ у меня шрамы на голове едва заросли. С меня хватит.
— Я просто рассказал вам новости, — сказал Брюнхвальд и поехал вперед, в голову колонны.
А Волков посмотрел ему вслед и, усмехнувшись, заметил негромко:
— Надо же, додумались дурни: башмаки на флагах.
⠀⠀
⠀⠀
⠀⠀
Конец первого тома
⠀⠀