У господина фон Гевена тряслись руки. Ночь была глубока, а персты его так дрожали, что стакан удержать не мог. Пришлось за лекарем посылать, чтобы капель для спокойствия принес. И немудрено, у любого бы задрожали. Только что он получил две плохие вести, да чего уж, плохие — ужасные. Его верный помощник в коммерческих делах, купец Аппель, написал ему письмо, в котором доложил, что дело с подарком не выгорело, и потому он, Аппель, отъезжает из города на неизвестное время, так как нет у него желания никакого сидеть под судом отравителем.
— Дурак, — ругал его бургомистр, читая письмо, — дурак, ну какой суд, я бы любой суд отвел. Ничего бы рыцаришка пришлый не доказал. Я бы любого судью успокоил. Побежал куда-то… Дурак!
Весть была плоха, но от нее руки у городского головы не затряслись, только сон пропал. Но тут верный человек пришел и доложил ему, что лейтенант Вайгель, глава городской стражи, все имущество свое сложил в телеги и отвез на баржу, которую днем нанял. А перед тем еще и дом с имением загородным заложил недорого. И на барже той с женой, детьми, любимым конем и слугами отплыл.
— Как отплыл, куда отплыл? — недоумевал городской голова.
— Неведомо куда, — отвечал верный человек, — в темень. Ночью отплывал. Только что.
И вот тут бургомистра стало немного потряхивать. Сидел он, разинув рот, и думал. В страшном сне господин фон Гевен представить не мог, что два ближайших его человека вот так вот сбегут, бросят его. И от кого сбегут-то? Не от обер-прокурора, не от следствия и розыска, а от паршивого рыцаря, у которого и людей-то кот наплакал, а всех полномочий — одно письмо придворного барона, пусть и близкого к герцогу.
Досадно, что его люди оказались дрянью и разбежались как трусы, но такое он пережил бы. Но вот как подумал он, что с этими вестями ему придется ехать в приют к старухе Кримхильде, так руки его стали трястись по-настоящему. Так, что бился о зубы стакан, из которого он вина выпить решил.
Звал он слуг, велел привезти лекаря, а еще карету запрягать и одежду нести. Ох как не желал он ехать в приют, как не желал, об одной мысли о старухе начинал он еще и животом мучиться.
Лекарь, разбуженный ночью, был услужлив, лил капли в стакан, считал их и давал ему порошок от слабости живота. Слуги носили одежду, а ему все было плохо. И капли плохи, и руки все дрожат, и одежда не та, и туфли не чищены, и в нужник все одно хотелось. Жена пришла на шум, так накричал на нее. Насилу успокоился. Оделся. Вышел из дворца, а лекарь рядом, за руку держал, все пульс щупал.
Бургомистр выдернул у него руку раздраженно, вздохнул, полез в карету и поехал в приют, словно на казнь. Страшна была старуха. Для всех, кто знал ее, настоящую, ужасной казалась матушка Кримхильда. Одна надежда у него на благочестивую Анхен. Все-таки не чужие люди, столько лет знались, и столько лет он призван был к ней. И пусть последние годы не приглашала она его к себе, все одно не чужой он ей. Авось заступится. Так думал бургомистр, подъезжая к приюту.
Может, он и зря боялся. Была ночь, когда красавица Анхен приняла его, к старухе не позвала. Говорила с ним сама и держалась спокойно. Холодно, правда, говорила, по делу, и руки не подала целовать. Выслушала все: и про кольцо, что они с Рябой Рутт подарили приезжему рыцарю, и что людишек бургомистра рыцарь разоблачил, но отпустил, а кольцо, что было травлено зельем, которое госпожа Рутт передала аптекарю, рыцарь оставил себе. Потом бургомистр рассказал про то, как лейтенант сбежал с вещами и семьей, дом задешево продав. И про купца его, про Аппеля, что тоже уехал от страха перед судом. И даже тут благочестивая Анхен оставалась спокойна. Слушала внимательно, но безучастно. А когда бургомистр закончил, сказала ему одно слово:
— Ступай.
И больше ничего, а фон Гевен и не знал, радоваться теперь, что к старухе не позвали, или печалиться, что Анхен так холодна.
Решил судьбу не злить, просить милости у благочестивой Анхен не стал, поспешил на двор к карете. И поехал домой, спать.
А вот Анхен долго еще не ложилась, теперь ее трясло: нет, не руки, как у бургомистра, тряслись, а вся она. И не от страха, а от злобы. И не было на этом свете никого, кого бы так ненавидела она, как пришлого рыцаря, что приехал сюда и рыскал тут.
Ульрика, верная подруга ее, уже в ночной рубахе, простоволосая, сидя на постели, звала ее:
— Госпожа моя, полночь уже, придешь ли спать?
— Ложись, покоя мне нет, к матушке пойду, спрошу, что делать.
— Из-за рыцаря того божьего покоя нет?
— Из-за него. Будь он проклят.
— Ждать ли мне тебя?
— Нет, спи, — сказал Анхен, вставая с лавки. — Я у матушки надолго, разговор непростой предстоит.
Она пришла нескоро, но Ульрика не спала, ждала ее. Когда Анхен вернулась, служанка вскочила с постели и стала помогать госпоже раздеваться. А потом легли они, и Ульрика, прижавшись к Анхен, спросила:
— Ну, что сказала матушка?
— Сказала, чтобы сама все заделала. Иначе не выйдет дела.
— Пойдешь к этому псу, ляжешь с ним?
— Лягу. А там и убью. А по-другому никак, будь он проклят, иначе его не взять, непрост он, изощрен. Будь он проклят.
Ульрика от жалости к госпоже своей готова была рыдать, стала гладить ее по волосам, целовать стала в лоб, в щеки ее.
А благочестивая Анхен лежала как чужая, словно не ее целовали, и вдруг зажала кулаки и заорала в потолок, да так, что отшатнулась Ульрика, и понесся крик Анхен по покоям, и пошел через толстые стены по коридорам, и все в доме от сна очнулись, лежали в страхе, слушали и думали: что это. Хоть многие из женщин, что жили тут давно, знали, кто так орать может, что аж до костей пробирает.
— Что ты, что ты, сердце мое, — снова прижалась Ульрика к Анхен, гладя ее по волосам как девочку, — что с тобой, отчего так нехорошо тебе?
— Матушка костры видела, — заговорила Анхен, — костры по городу и виселицы, а средь них люди да мужи злые дело кровавое делают, и попы, попы… Всюду попы, и рыцарь этот всех их сюда позвал.
— Господь наш, истинный отец наш и муж наш, не допустит, — шептала Ульрика, — не оставит дочерей и жен своих.
— Не оставит, — вдруг успокоилась Анхен, — завтра сама к пришлому пойду и все заделаю, а Господу истинному не до нас, сами мы должны все делать, сами.
Дальше Ульрика с ней говорить не стала, она хорошо знала, что значит этот тон госпожи.
Снова стало тихо, а Михель Кнофф, привратник и единственный мужчина в приюте, сидел в своей коморке, поставив на лавку, что служила ему столом, полупустую кружку с давно выдохшимся пивом. Рукой прикрыл огонек лампы на всякий случай — хоть и визжала благочестивая Анхен далеко, а все равно холодом обдавало, словно сквозняком, и огонь порой гас, вроде как сам по себе. Так и сидел с рукой над лампой. Прислушивался. Дышал тихо-тихо, боясь зашуметь. Он служил здесь давным-давно и знал: если благочестивая Анхен так в ночи кричит, значит, зла она до лютости.
Утром Волков встал в прекрасном расположении духа и был голоден. Ёган уже и воду подал, и одежду чистую. Кавалер мылся и поглядывал на великолепный подарок. Они вчера с Ёганом и Сычом мыли его в уксусе и воде со щелочью. Перстень сверкал под лучом солнца, что попадал на него из окна. Не поскупились подлецы на подношение.
Пришел Максимилиан, спросил, седлать ли коней.
— Седлать, едем завтракать. Хочу курицу жареную, мед, молоко и свежий хлеб, — говорил Волков, надевая чистое исподнее.
Эльза Фукс помогала ему подвязать шоссы к поясу, так он ее лапал за грудь, которой почти и не было. И улыбался притом, а девица от неожиданного внимания господина покраснела и, подавая ему туфли, тоже улыбалась.
Всем людям его передалось доброе настроение господина. Даже Ёган с Сычом не собачились по своему обыкновению.
Внизу, в большом зале, его увидал управляющий Вацлав. Кавалер думал, тот сейчас кинется про деньги говорить, а он только поклонился и улыбался ласково. Волков тоже ему поклонился и пошел на улицу, хотя не любил он нерешенные вопросы. Следовало остановиться и поговорить с управляющим, сказать, что пока они съезжать не собираются, больно хороша гостиница, но и денег платить не станут. Что три дня еще на гостеприимстве поживут. Но портить прекрасный весенний и солнечный день пререканиями с этим Вацлавом кавалеру не хотелось.
На улице, сев на коня, кавалер отправил Максимилиана на почту — конечно, знал он, что ответа на его письма еще быть не может, они только ушли, но мало ли… Может, какие другие письма ему прислали. От отца Семиона, что жил в монастыре в Ланне, а может, от барона. Сам же кавалер со всеми, включая Эльзу, поехал в трактир «У мясника Питера». Он слышал, что это хорошее место и еда там всегда свежая.
Деньги у него имелись: и от серебра, что дал ему на поездку барон, кое-что еще осталось, и те славные золотые флорины, что принес с извинениями купец, хозяин «Безногого пса». Посему решил он своих людей кормить и позволил им заказать все, что хочется, чтобы знали, как добр он с ними.
Курицу Волков брать не стал, попросил седло барашка, хоть и нескоро это блюдо готовилось. Хозяин божился, что ягненок был молод и еще поутру блеял, и не обманул, Волкову мясо нравилось. Он запивал его вином, не пивом — пиво пусть Ёган с Сычом пьют, да и монах с Эльзой тоже от пива не отказывались. Кавалер поглядывал на Эльзу, как девушка с удовольствием ела жареную свинину, пачкаясь жиром, и как смешно она брала тяжелую кружку с пивом. Думал кавалер взять ее к себе на ночь. Думал, думал и не надумал, не привлекала она его: щуплая, без груди, ляжек нет, зад худой, только мордашка милая да глаза огромные, как сливы. Не женственная. Не на чем пальцы сжать. Не то. Не Брунхильда.
Он подумал о красавице, которую оставил в Ланне, и немного погрустил, самую малость. Пусть она и несносна, и противна бывает так, что убить хочется, но ничто не сравнится с ее великолепным задом, который хочется сжимать пальцами, глядя на ее спину и затылок.
Вот такие воспоминания придут, и костлявая Эльза красоткой покажется. Волков выпил вина, чтобы хоть чуть отвлечься от бабьего наваждения, и огляделся, нет ли в харчевне девок. Да, нет ни одной, утро — рано еще, спят после ночи. А тут и Максимилиан пришел, сообщил, что писем для кавалера на почте нет, и сел есть. И Волков про баб вроде позабыл, поостыл.
Хорошо, когда делать ничего не нужно. Все выполнил, что от тебя зависит. Чтобы дальше искать то, что нужно барону, требуются люди, иначе опасно, иначе — голова прочь. Он чувствовал, что весь город злит собой. Не весь, конечно, но тех, кто тут усиделся, укоренился, тех, кто этот шумный и суетный город своим считает. Тех, кто имеет хороший доход и с этим доходом прощаться не желает. Они все думали, что он по их душу тут, а ему нужны были только опасные для курфюрста бумаги, но разве им объяснишь это? Нельзя. Слово он барону фон Виттернауфу дал, что никто про тайну эту не узнает.
Долго сидели в харчевне и много просидели, хозяин тридцать крейцеров за завтрак просил. Тридцать, Волков помнил, что в Рютте за такие деньги можно было трех коз купить. Три козы и мешок гороха — хватит роту накормить до отвала. Но торговаться не стал — заплатил.
После отправили монаха и Эльзу в гостиницу, сами поехали по городу проветриться и осмотреться мимо дома Рябой Рутт. Первый попавшийся мужик-возница показал им дом купца Аппеля, видно, был он впрямь лицом в городе не последним. Все его знали, и дом тому в подтверждение. Не дом — дворец; конечно, не то что у бургомистра, там всем дворцам дворец, но тоже ничего себе. Окна большие, стекла огромные. Комнаты у купца Аппеля, видать, были светлые, до самой ночи свечей не нужно.
Ездили по городу, город был хорош. Домов много новых, крепких, со стеклами. Храмы богатые, и люди не боятся строить их, хотя до еретиков два дня пути, а вокруг города нет стен. А уж как красива ратуша: и высока, и часы на ней со звоном. А к реке съехали, там столпотворение, обозы, телеги, возы снуют туда-сюда. Дороги так забиты, что и пеший не всегда пройдет. Повезло, что набережная мощеная, иначе из дороги сделали бы грязную канаву. А баржи, баркасы, корабли стоят сплошными рядами у пирсов пристаней. И везде люд суетится: таскает, грузит, разгружает, считает-рядится, ругается. А мимо плывут нагруженные баржи, и на север плывут, и на юг.
— Да, — сказал Ёган, оглядываясь вокруг, — суматошное место.
— Да уж, не твоя деревня Рютте, — соглашался Фриц Ламме. — Экселенц, а мы что, с еретиками не воюем уже?
— Воюем, — отвечал Волков, — забыл, что ли, с кем в Фёренбурге воевали?
— Помню, оттого и спрашиваю, — пояснял Сыч, — раз воюем, куда баржи-то плывут? Там же на севере сплошь еретики живут.
— Не только еретики, — кавалер и сам понять не мог, как такое происходит, и находил лишь одно объяснение, — там и наши тоже живут. Вперемешку там все. К ним все и плывет.
Ну а как иначе быть могло? Он несколько лет воевал с еретиками и милости к ним не проявлял, и они дрались с ним так же свирепо, пленных брали редко и жгли храмы друг другу, казнили священников. Как же можно торговать с теми, кого люто ненавидишь и кто ненавидит тебя? Как вообще можно к ним приплыть и сказать: мы, конечно, при случае вас зарежем, так как вы безбожники, но вот вам наши товары — хлеб, шерсть, железо, хмель и серебро, давайте ваши ткани и кружева, давайте вашу бронзу и листовую медь, стекло и замшу. Нет, такое попросту невозможно. Но тяжелогруженые баржи плыли и плыли на север, гонимые течением. А на юг по тому берегу тянулись лошадями такие же тяжелые баржи, и было их немало на реке.
Так потихоньку прошел в разъездах весь день, и самое удивительное, что Волков устал не меньше обычного, даже больше, хотя ничего за день не сделал, только удовольствие получал.
Обедать они не обедали, завтракали долго, а вот как солнце покатилось к горизонту, решили искать себе ужин. Выбрали тихую харчевню, где не воняло, но уж теперь кавалер своих людей решил не баловать — с утра потратились, теперь и бобов поедят. Сели, и все было хорошо. Стол был чистый, еда доброй, пиво свежим. И глянулась кавалеру местная девка. Молодая, со всеми зубами, одна из всех выглядела не потасканной и опрятной, нагло клянчила пиво у приказчиков и мелких купчишек. Улыбалась Волкову и показывала крепкие икры, не стесняясь задирать юбку. Видно, и выше ноги у нее были крепкие, да и сама она вся ладная и на язык острая. Волков хотел уже позвать ее, купить ей пива, да долго раздумывал — вцепилась деваха в пьяненького купчишку и с ним ушла. Кавалер насупился и сидел, не спеша пил пиво в надежде, что купчишка девку долго не удержит и она придет в харчевню снова. Но вечер наступил, а та девка так и не появилась. На дворе уже темнело, телеги освободили дороги, харчевня стала полна народа. Пришли другие гулящие девки, но такой ладной среди них не было, и Волков велел своим людям собираться.
Они поехали в гостиницу. Можно, конечно, было поездить по кабакам, поискать на ночь себе девицу, да как-то не захотелось ему. Решил, что позовет Эльзу, не все же Сычу ею пользоваться. Ёган принес воду, забрал несвежую одежду, а Волков налил вина и сказал ему:
— Девчонку приведи ко мне.
Сам стал к зеркалу, пил вино и разглядывал себя. И вдруг заметил то, чего раньше у него не было. А не было у него и намека на живот. У солдат не бывает животов, не та жизнь у них, чтобы пузо растить. И в гвардии тоже не отрастишь, хоть жизнь там намного легче солдатской. А тут на тебе, вылезло. Он стал боком. Да, живот, несомненно, появился. Конечно, это не то брюхо, что через ремень висит, но все-таки есть. Раньше, когда служил в гвардии, Волков и его сослуживцы городское ополчение, набранное из бюргеров и городской стражи, презрительно называли пузанами. Таких они не считали ни достойными противниками, ни стоящими союзниками. Одно слово — пузаны.
Так и пребывал он в огорчительной растерянности, когда пришел Ёган и сообщил ему:
— Господин, а девки-то нигде нет.
— Как нет? — удивился Волков.
— Так нету ее. Была только что, Сыч и монах ее видели недавно в людской, у своей лавки сидела, пела что-то, а сейчас нет. Думали, в нужник пошла, так Сыч проверил, крикнул — и там нет ее.
Это известие огорчило Волкова больше, чем появившийся живот. Уж чего точно ему не хотелось, так это одеваться и тащиться куда-то на ночь глядя и выбирать себе бабенку.
— Ищите, — строго сказал он, — не найдете, отправлю вас другую мне искать.
— Ищем, — произнес Ёган со вздохом и ушел.
Сам Волков зажег в подсвечнике все пять свечей, чтобы не заснуть, пошел в спальню и повалился на перины в ожидании.
И тут в дверь постучались, чуть подождали и еще раз постучались. То был не Ёган, дурень вечно забывал деликатничать. Видно, девчонка нашлась; дуреха, дверь вроде не заперта, а она не входит. Волков встал и, как был бос, пошел, взяв с собой подсвечник, проверить, вдруг он закрыл дверь.
Кавалер толкнул ее, чтобы впустить Эльзу, и замер, пораженный — одна рука на ручке входной, а во второй подсвечник. Перед ним стояла не девочка с худыми ногами и тощим задом, а ангел в обличии женском, не иначе: прекрасная Анхен, которую все звали благочестивой, и свет от нее шел, освещая полутемный коридор.
Была она в платье изумительном, работы искусной, с лифом таким прозрачным и тонким, что под ним кавалер разглядывал округлые пятна сосков. Не ткань, а насмешка, грудь ее словно и не прикрыта вовсе. А плечи и руки так и совсем голы, только шаль наброшена такого же тонкого полотна, что и лиф у платья. На голове, на затылке, красовалась заколка из синего шелка, что так хорошо шел к ее темно-серым глазам, а руками своими она платок комкала от волнения, и щеки ее тоже красны были. Улыбалась красавица неловко, смущалась. Ждала, что он заговорит с ней, но кавалер от вида ее так растерялся, что и слова молвить не мог. Молчал и подсвечник держал да глаза на красоту таращил. Как мальчишка, оторвать взгляда не мог от груди ее, хотя уже и зрелый муж был.
И тогда заговорила женщина, краснея еще гуще, и словно колокольчиком из серебра чистого звенела:
— Не потревожила ли я вас, рыцарь божий, в час такой?
И вроде как телом своим роскошным к нему подалась, войти, наверное, хотела.
Он сначала от волнения только кивнул в ответ, но тут же, одумавшись, сказал:
— Нет, отчего же.
Но дверь ей не распахнул, а почему, и сам понять не мог, так и стоял на пороге, не приглашая гостью войти. Боялся, что ли.
— Как увидала вас у себя в приюте, так все забыть не могу. — Колокольчик, да и только. Она так говорила, что от голоса одного можно было с ума сойти. — Дай, думаю, навещу, мне, женщине одинокой, авось не в укор к мужчине зайти да поговорить.
— Не в укор, — машинально соглашался Волков. А сам думал, что в укор. — А о чем же вам со мной говорить?
— А хоть о Вильме и делах, что в городе творятся. Неужто мы разговора себе не найдем? — Она глядела на него и лукаво, белозубо улыбалась.
— Найдем мы разговор себе, — кавалер сначала стеснялся глянуть на ее грудь, а теперь уже разглядывал открыто и наполнялся желанием.
А она видела это и продолжала, приближаясь к нему:
— Да про вас я хочу говорить больше, а не о делах.
Он изумился и на грудь ее пялиться перестал, в глаза серые глянул. А женщина звенела дальше:
— Как пришли вы к нам, так затосковала я, годами одни бабы да девки вокруг, из мужей только привратник, да и какой он муж. Место пустое.
Он стоял и слушал ее. Млел он от ее слов, словно мальчик от любви, взгляд оторвать не мог от красавицы. Но ни на шаг не отходил от порога, словно велено было ему кем-то сторожить его.
— То ли дело вы, от вас силою пахнет, — продолжала она. — Хочется, чтобы вы дозволили сапоги вам снять.
Гнули его ее слова, словно кузнец гнет железо раскаленное, но что-то держалось в нем крепко.
Волков не мог понять, что тут не так, и сам не знал, почему не схватит ее прямо тут, на пороге, за грудь. Разве ж грудь ее плоха? Разве ж будет пришедшая против? Нет, не будет, сама свою красоту ему подставляет, только руку протяни. И не плоха, таких грудей век ему не сыскать: не висит, и крупна, и тяжела, а торчит, как у юной девушки, хотя и не должна быть она юной. И губы, губы ее шевелящиеся, манящие тянули его вроде, а вроде и отталкивали, боялся он их, словно ядовитых, и тут же целовать хотел так, чтобы зубы касались, и с прикусом, до крови.
— А вы встали надо мной, такой огромный, и руки у вас крепкие, словно из железа, — продолжала говорить красавица, и от говора ее серебряного он пьянел словно, — а я говорила с вами, а сама думала, что вот-вот возьмете вы меня за грудь мою своими руками, а я и не буду против. Да хоть и не за грудь, хоть за зад — хочу, чтобы крепко взяли, чтобы синяки потом.
Снова гнула она его, каждым словом гнула. Так и манила к себе, в себя.
Он стоял и слушал ее, словно песню колдовскую, и чувствовал, что слабеет, что прикоснется к ней вот-вот. А она сделала шаг к нему, и почти коснулась грудью своей его груди, и слух его ласкала, серебром звенела, и глазами своими темно-серыми в его глаза заглядывала, и дышала ему в лицо, и дыхание ее было как молоко с медом. Но не сдавался он, не отворял ей дверь. Стоял в проходе, как будто в строю стоял, в бою, ни на шаг не отходя. А она все говорила и говорила, серебром осыпала, аж голова кругом — и все вглубь, все словно в омут тянула:
— А уж как нам сладко будет, когда решишь брать меня. Истосковалась я, соком женским изошла от мысли о тебе. А знаешь, какова я? Уснуть не дам, просить будешь, чтобы не останавливалась, так до утра не остановлюсь. Тело у меня молодое, а руки нежные, а язык у меня неутомим — не знал ты ласк таких, что дам тебе я. Все, что захочешь, твое будет.
А кавалер стоял истуканом, туман и жар одолели его одновременно, и подсвечник уже в руке дрожал, огоньки играли, и готов он был уже брать ее и любить, плоть просила прикоснуться к ней, но что-то не пускало его, где-то тут ложь чувствовалась. Пряталась совсем рядом, да не мог он найти ее. В голове ее слова звенели и переплетались с мыслями его, а мысли те были странные и страшные, и от них он тверд был. Думал он, что не может тело ее оставаться таким молодым, коль долгие годы она в приюте правит помощницей старухи. А тут еще припоминались ее глаза темно-серые, когда первый раз она его увидела. Тогда глаза Волкова больны были, кровь в них стояла после того зелья, что Вильма ему кинула. И красавица, лишь взглянув в них, отвела свой взор, словно знала, отчего его глаза так красны. Да, верно! Она знала. Видно, и сама такое зелье делать умела. Волкова как судорогой дернуло от мысли этой. А тут еще зубы, зубы у красавицы были на удивление хороши, жемчуг, а не зубы.
Кавалер вспомнил Вильму повешенную, рот которой был открыт так, что почти все зубы оказались видны, и изъяна в них не найдешь, сколько ни ищи, а у этой, что тут стояла, на вид зубы еще лучше.
И после мыслей этих, заглушая серебряный колокольчик ее прекрасного голоса, бил колокол, что останавливал его и не давал согнуться. Колокол тот тяжело звенел в голове всего одним словом: «Наваждение! Наваждение! Наваждение!»
А еще зубы, зубы не давали ему покоя. Разве ж могут быть у человека такие зубы! Да к тому же издалека, сквозь шум пьяной от похоти крови, слышал он голос отца Ионы покойного, как говорит он ему:
«Не дели кров с ведьмой, не дели стол с ведьмой, не дели ложе с ведьмой, иначе сгинешь!»
Нет, не такая она была, как он видел, не та она, какой казалась.
А красавица не отпускала, говорила, звенела серебром своим, отравляя разум его:
— А язык у меня такой, что вылижу тебя как кошка котенка новорожденного, меж пальцев у тебя на ногах все вылижу, и языком тебе чресла вылижу, и зад, и в зад языком войду, и так сладко тебе станет, что будешь у меня потом просить еще такого.
«Наваждение!» Нет-нет, уже не слышал он ее, в пустоту летели сладкие слова женщины, отливал пыл от чресел, и похоть не будоражила больше кровь, только слышалось одно слово: «Наваждение!» Да еще речь толстого монаха: «Не дели кров с ведьмой, не дели стол с ведьмой, не дели ложе с ведьмой, иначе сгинешь!» Глядел он на благочестивую Анхен и вдруг насквозь ее увидел. И не прекрасна она была, а темна ликом, страшна. А дыхание ее стало смрадом могильным. А еще он думал, что одной ведьмы ему хватит. Одна хвостатая уже есть у него, и с него того достаточно. Он и про Агнес-то не знает, куда деть и что с ней делать. И сказал Волков женщине:
— А зад мне свой покажешь?
— Господин мой, покажу, раз тебе мой зад по нраву, хоть сейчас платье сниму, и смотри, и трогай, и бери его, коли нравится, но не здесь, в покои меня впусти. — Нежно улыбалась она и даже подобрала бесстыдно, выше колен, подол, чтобы он видел ноги ее прекрасные.
Так и стояла в коридоре с подолом поднятым, ждала объятий, рук мужских и приглашения войти.
А он не смотрел на ноги, смотрел на зубы. И слышал опять: «Наваждение». Не ее это зубы, не ее ноги, не ее груди. «Наваждение все!»
А она, все еще надеясь, что погнет, сломит кавалера, потянулась к его лицу рукой, словно приласкать хотела, по щеке провести пальцами. Другой какой бы муж такую руку целовал, как пес языком лизал, но Волкову она рукой лежалого трупа показалась, опасной, как алебарда. Он голову убрал привычным движением, что годами службы в нем выработалось, словно жало острого копья было перед ним, — немного в сторону и вниз. Не дал себя тронуть.
Тут благочестивая Анхен уже не выдержала, затрясла головой, как будто стряхивала что-то. От ласки и следа в лице не осталось, а от улыбки лишь оскал, щеки впалыми стали, вокруг глаз пятна серые, а сами глаза глубоко в голову ушли и чернели из глубины старыми колодцами. Только зубы все тот же жемчуг.
Пасть она разинула, да как завизжит:
— Стой на месте, пес! Не смей шарахаться.
И шагнула на него, руки к нему потянув.
Но он стоять не стал, толкнул ее в грудь холодную и костлявую и дверь захлопнул, на засов закрыл. А за дверью ад разверзся, завизжала ведьма так, что уши заболели, словно ножом острым по гладкому стеклу скребла, а не визжала. И свечи все у него погасли в подсвечнике, он даже не мог понять отчего — от визга ее сатанинского или от того, что дверь быстро захлопнул. Он выронил подсвечник и оказался в темноте, только в спальне горела одна свеча. А за дверью тварь бесновалась, только не визжала она уже, а шипела, как кошка из нутра шипит. И по двери скреблась, да так, что мурашки у него по спине забегали. Волков на колени встал, в темноте по полу руками шарил и свечи искал, да руки дрожали, еле собрал рассыпанное. Пошел, нет, побежал в спальню, стал свечи зажигать и в подсвечник ставить, а как светлее сделалось, он сундук платяной открыл, кольчугу оттуда брал. Накинул родную — забыл, когда последний раз надевал. И сразу спокойнее стало. Меч из ножен вытащил, осенил себя знамением святым, взял подсвечник и к двери пошел. Остановился на мгновение, прислушался: с другой стороны шум был, что-то происходило.
— Ну, паскуда, держись, напугала меня — молись теперь Сатане своему.
Он поставил подсвечник на стол, вздохнул и, тихонько отодвинув засов, резко распахнул дверь, держа меч перед собой. И замер.
Полный коридор людей, все с лампами да свечами, светло как днем. На него смотрят удивленно. Думают, зачем ему на ночь меч и для чего перед сном доспех напялил. А впереди Сыч с Ёганом, за ними управляющий Вацлав, позади другие люди, слуги гостиничные и постояльцы.
И молчат. Наверное, вид у кавалера такой решительный был, что задавать вопросы ему никто не решался. Тогда он сам спросил громко и грозно:
— Где она?
Люди стали переглядываться, осматриваться, не понимая, о ком он говорит, и только Ёган отважился узнать:
— Кто, Эльза?
— Да какая Эльза, — раздосадованно морщился Волков, — где эта тварь, ведьма… Как ее?..
Он не мог вспомнить имя той женщины, которая к нему приходила, и надеялся, что ему подскажут, но все остальные молчали.
— Ну, эта баба… Вот тут только что была. Что вы уставились на меня, никто не видал, что ли? Полуголая, стояла тут, у двери… Визжала так, что сердце холодело… Что, не слышал, что ли, никто?
Полуголых баб тут, похоже, и впрямь никто не видал, и за всех вежливо и успокаивающе заговорил управляющий Вацлав:
— Господин рыцарь, сюда, в покои для важных персон, ведет только одна лестница, что из конюшни, что из столовой, но мимо меня не пройти, а я никаких дам не видал. Никакая дама вечером наверх не поднималась.
— Да ты, видно, пьян, — не очень вежливо сказал Волков.
Вацлав жестом призвал всех собравшихся в свидетели:
— Нисколько, господин рыцарь, и трех стаканов вина за день не выпил, а коли мне не верите, так других спросите, и слуг из столовой, и с конюшни — не было женщин сегодня.
— А чего же вы все собрались тут? — не верил своим ушам кавалер.
— Так шум большой стоял, все его слышали — и слуги, и соседи ваши. Поэтому за людьми вашими послали, думали, что в покоях ваших резня идет. — Он помолчал и добавил с укоризной: — А может, и мебель ломают.
Кавалер уже и сам не мог понять, что было, а чего не было. Стоял растерянный, в кольчуге и с мечом перед разными людьми и видел, что ему не верят, но насмешки в словах не чувствовал. Он обернулся, поглядел в покои и жестом пригласил Вацлава тоже взглянуть. Тот сделал шаг и обвел глазами комнату. Все было в порядке.
Люди стали расходиться, Вацлав ему кланялся и тоже ушел, а Сыч, монах, Ёган и Максимилиан остались. Слуга помог ему кольчугу снять, меч забрал. Кавалер сел на кровать уставший, словно скакал без остановки весь день. И баб ему больше не хотелось, все желание словно рукой сняло. Люди его не решались говорить с ним, не спрашивали ничего, только монах предложил:
— Не желаете, господин, помолиться на ночь? Могу с вами.
— Сам помолюсь, — буркнул кавалер.
— Может, капель дать сонных?
Нет, капли ему сейчас не нужны, он и сидел-то еле-еле, уже мечтая лечь. Оглядел своих людей недружелюбно. Те были рядом. Не уходили.
Не нравилось ему все это, словно провинился он или оступился, и все упрекают его молча, а вслух не говорят, только ждут чего-то.
— Ступайте все, — зло сказал он, — спать буду.
Люди его вышли, и никто не сказал ему, что Эльзы они не нашли.
…Анхен вышла из гостиницы мимо кухни, через конюшню, прошла людей, что еду делали и за конями смотрели, и никто в ее сторону даже не глянул, хотя она двигалась между ними и любого из них могла рукой коснуться. Шла быстро, сразу за углом свернула в проулок меж домами. На небе луна за облаками спряталась, у гостиницы фонари горели, так то на улице, а в проулке темень — хоть глаз коли. Но ее поступь была уверенной, платье подбирала — лужи перешагивала, в грязь ни разу не ступила. Ночь для нее, что день для людей. За домом ее ждали. Возок стоял с крепким мерином, а рядом две женщины.
— А это кто с тобой? — спросила она у одной из них.
— Шлюшка Вильмы-покойницы, не помните ее, госпожа? — отвечала Ульрика. — Тут ее встретила, хромоногий ее пригрел, как Вильма умерла. Она ему служит.
Это было неожиданно и хорошо. Анхен приблизилась к девочке, хоть и темно было, заглянула ей в глаза, присмотрелась: та стояла почти не шевелясь, словно спала стоя и с открытыми глазами.
— Глаз у нее стеклянный, ты ее тронула? — спросила Анхен.
— Тронула, иначе не хотела со мной идти. Шуметь пыталась, господина своего, дура, звала. Что делать с ней будем, отпустим?
Благочестивая Анхен всматривалась в девичье лицо.
— Не отпустим. С собой возьмем, пригодится. — Анхен уже знала, для чего ей девочка.
И пошла.
— А что с козлищем хромоногим? — спросила Ульрика и пошла рядом, провожая госпожу к возку. — Как он?
— Как и должно, — сухо отвечала красавица, — от него, как и от всех других мужиков, козлом смердит.
Говорила она зло, едва сдерживаясь, чтобы не закричать. А Ульрика, глупая, не почувствовала ярости в ее словах и продолжала:
— Неужто не взяла ты его, госпожа моя?
Анхен было уже полезла в возок, да остановилась, лицо ее перекосилось от злобы, а больше всего от стыда, что не смогла она взять мужика хромоногого, да еще все это и при Ульрике, при ее Ульрике, которая ее почитала больше матушки и которая считала ее всемогущей. И так Анхен тяжко стало, что вырвалась вся злость из нее, и все на подругу, на сестру. Анхен схватила ее за щеки так, что ногти кожу рвали, и зашипела ей в лицо:
— Не взяла я его, не взяла. Не прост он. Довольна ты?
И толкнула Ульрику. А та все равно кинулась к ней, даже крови со щек не оттерев, и, словно извиняясь, заговорила:
— Так по-другому возьмем хромоногого. Не печалься, сердце мое.
— Возьмем? — все еще клокотал гнев в красавице. — А что я матушке сейчас скажу? Что слаба? Что не смогла?
— Да уж что-нибудь! — говорила Ульрика успокоительно. — Авось матушка поймет, добрая она.
— Добрая?! — заорала Анхен удивленно. — Матушка добрая?! Рехнулась ты совсем?
Ульрика замерла. Думала, сейчас еще получит и оплеуху, но Анхен взяла себя в руки, полезла в возок:
— Чего встала? Поехали. И девку забери, а то так и останется тут стоять до утра.
Ульрика полезла за ней, и они поехали, а Эльза Фукс следом шла. Не волею своей шла, а потому что Ульрика тронула ее. Умела ведьма так тронуть, что человек и себя не помнил. Теперь девочка слушала ее как госпожу и бежала за возком, словно собачка.
⠀⠀