— У меня только одна нормальная история про говно. Но она скучная.
— Почему говно?
— Что такого есть в говне? Оно отвратительно, но притягательно.
— Меня вот не притягивает, сразу говорю.
— Это как смотреть на автокатастрофу, невозможно оторваться.
— У моей учительницы в четвертом классе не было ресниц. Миссис Как-то там.
— Как бы, мне тоже скучно, но с чего вдруг говно?
— Мое самое первое воспоминание о говне — собачье. Помните, какую важность и угрозу представляло в детстве собачье говно? Оно будто было везде. Только выйдешь играть на улицу, кто-нибудь в него обязательно влезет, и сразу: «Так, кто влез?» Все проверяли ботинки — и обязательно у кого-то да было.
— Прямо в подошве. В протекторе.
— Невозможно выскрести.
— Свежее всегда было мокрое, желтое и гадкое, самое гадкое. Зато старое глубже проникало в подошву. Приходилось ставить ботинки, пока оно не высохнет, и потом вычищать протектор палочкой или старым ржавым ножиком из гаража.
— Который час?
— Что мы тут должны рассмотреть? Вдруг кто-нибудь просто пройдет мимо.
— Но оно никак не отчищалось до конца. Скребешь и скребешь. Приходилось подставлять под кран, смачивать и выскребывать остальное.
— В гараже всегда лежали старые ножи для масла, банки из-под кофе с винтами, гвоздями и мелкими металлическими прибамбасами, про которые никто даже не знает, для чего они.
— И кто бы ни наступил, его обязательно находили, зато потом этот человек наделялся некой страшной силой.
— Никто не хотел даже приближаться к нему, пока он не отчистит.
— Мгновенно осаленный. Во́да.
— Будто это он виноват, если вы все играли в футбол, или на переменке, или что угодно, и кому-то случайно не свезло наступить. Вдруг он не столько наступил на говно, сколько стал говном.
— Как непостоянна и бурна жестокость в детской компании, в любую секунду можно стать мишенью, все постоянно сменяют свой статус — то ты издеваешься, то ты мишень для чужих издевательств.
— И ничто не превращает в объект всеобщих насмешек и презрения, как описаться или обкакаться, когда играешь в компании в бейсбол, гоняешь банку или что угодно, из-за возбуждения или нежелания бросать игру даже на секунду. После этого ты навечно пацан, который обосрался, когда гоняли банку, и скоро уже все знают, что это ты, и могут пройти годы, и может быть выпускной средней школы, а ты для всех по-прежнему пацан, который обосрался в 1961-м.
Никто ничего не сказал. Единственным звуком было
вращение катушек. Туман сделал уличные фонари призрачными. Шел четвертый час третьей смены наружного наблюдения ОУР за пеорийским «Хобби и Монеты». И ни ветерка; туман просто висел.
— Но и ужасная сила, в детстве, когда вступаешь в контакт с говном: ты во́да, зато ты мог разгонять людей, просто приблизив к ним то, что вступило в контакт с говном; ты мог обращать в паническое бегство.
Двое агентов помоложе сидели с темными очками, свисавшими с воротника на заушнике.
— Детская одержимость говном, собачьим говном и контактом с говном наверняка связана с приучением к унитазу и младенчеством — в том возрасте это еще свежо в памяти.
— Это, наверное, класс третий. Мы долго думали, почему у нее такие поросячьи глазки. Ресницы. Причем волосы у нее были, на голове, и брови, но глаза — поросячьи, без ресниц и голубые.
Между репликами проходило и две минуты, иногда. Было 2:10, и даже мелкие личные движения агентов стали вялыми и подводными.
— И, если подумать, помните старшую школу, когда пацаны создавали целый жанр из оскорблений мамок, говорили, я занимался сексом с твоей мамкой, и она бревно в постели, и ей все было мало? Это, по-вашему, что такое? Стоит достичь пубертата, сразу возникал вопрос сексуальности мамок.
— Так вот моя история о говне. Прятки, соседские пацаны, сумерки. Я бегу на базу и спотыкаюсь о декоративные поленья, которые кто-то вкопал у себя вдоль подъездной дорожки, и полетел, и выставил руки
вперед, как бы защититься от падения, и как думаете, что дальше?
— Нет.
— Да. Обеими руками в большую свежую желтую кучу. До сих пор ее чую.
— Господи, даже не обувью, а руками. Са́мой кожей.
— А то. У меня осталось, может, с десяток ярких прожженных воспоминаний о раннем детстве, и это одно из них. Ощущение, цвет, распространение, растущая вонь. Я выл, кричал, и все, конечно, примчались, и как только увидели, уже сами кричали, разворачивались на сто восемьдесят и бежали от меня, а я и плакал, и ревел, как какой-то жуткий говномонстр, и гнался за ними, в ужасе и отвращении, но при этом почему-то наслаждаясь ролью монстра, со способностью делать так, чтобы они кричали в ужасе и бежали домой, где как раз уже загорался свет на крыльцах и маленькие лампочки у дорожек с автоматическими таймерами; такое было время дня.
— Руки особенно близки к представлению о твоей личности, которая ты есть, что усиливает ужас. В плане близости уступают, наверное, только лицу.
— На лице собачьего говна не было. Я вытягивал руки перед собой, чтобы держать их настолько далеко, насколько это человечески возможно.
— И только усиливал ощущение монстра. Монстры почти всегда держат руки прямо перед собой, когда за тобой гонятся. Я бы сбежал со всей дури.
— Они и бежали. Помню, с одной стороны я орал от ужаса, как они, а с другой — ревел от монструозности, когда гнался то за одним, то как бы отрывался и гнался за другим. В деревьях были цикады, и они все орали в ритм, и у кого-то из открытого окна играло радио. Помню запах от рук, и как они уже не казались моими руками, и я думал, как буду открывать дверь, не запачкав ее говном, или даже если звонить. На звонке родителей останется говно.
— И что ты сделал?
— Господи, что сделала твоя мама? Кричала? Ты стонал, пинал дверь и пытался позвонить локтем?
— А у нас на двери висела колотушка. Я бы не выжил.
— Наверняка другие дети, которые сидели дома, приоткрывали шторы, чтобы смотреть в щелочку, как ты стонешь и ковыляешь от дома к дому, выставив руки, как Франкенштейн.
— Это же не ботинок, который можно просто снять.
— У меня есть история про говно, но она не веселая.
— Не помню. Воспоминание заканчивается на говне, руках и как я за всеми гонялся, что странно, так как вплоть до самого конца воспоминание кристально ясное. Потом просто обрывается, и я не знаю, что там было дальше.
— Предположу, что не рассказывал, как в Брэдли водился с одной странной компанией, и вот на втором курсе мы увлеклись такой дичью: в общаге вламывались в чужие комнаты и держали людей, а Жирный Маркус-Ростовщик садился им на лицо.
— Думаю, я бы запомнил.
— Дело было в Брэдли; ну знаете, какой только дичью не увлечешься. Нас было человек пять-шесть, и появилась такая бессмысленная хрень — традиция бродить по общагам первокуров где-то в четыре утра, находить незапертую дверь, вваливаться всей толпой, и мы держали чувака в постели, а Жирный Маркус-Ростовщик снимал штаны и садился ему на лицо.
— …
— Просто так. Мы просто угорали.
— Жирный Маркус-Ростовщик?
— Огромный пацан из пригорода Чикаго. С патологическим ожирением. Всегда при налике, одалживал и вел учет в маленьком особом блокноте. Очень аккуратно, мог ежедневно считать без калькулятора. Никогда не просто «Жирный Маркус», всегда «Ростовщик». Еврей, но это тут вроде не при чем. Просто так выживал после того, как на него забили его родители — это был не первый его колледж, но я не особо помню его историю.
— Почему он садился людям на лицо?
— В странности и был весь прикол. Это все, что я могу ответить. Просто начали так делать. У меня самого странное ощущение, даже когда я просто думаю, как вам это описать.
— А что делал пацан в постели?
— Пацан в постели жизни не радовался. Уж это точно. Все происходило реально быстро, когда мы все вваливались и накидывались раньше, чем он даже просыпался. Каждый хватал за руку или за ногу, а Жирный Маркус-Ростовщик вмиг спускал штаны, и садился на лицо, и просто сидел, пока пацан не начинал задыхаться. А потом мы старались сдристнуть так же быстро, как ворвались. Отчасти в этом был смысл, чтобы пацан в постели, наверное, даже не понял, это реальность, кошмар или что вообще было.
Они находились недалеко от Стики; туман был грозой с реки. Сам воздух казался настороже. В витрину нумизмата всматривались две пожилые женщины с высокими грудями.
У них всех были свои подсознательные привычки, которые, наверное, замечал только Херд, потому что новенький. Привычкой агента Ламма на наружке было отсутствующе, рассеянно скусывать кусочки мертвой
кожи с губы, класть на кончик языка и выдувать, чтобы они приземлялись где-то невидимыми. Херд видел, что он совершенно не замечает, что делает. Гейнс медленно моргал на бессмысленный манер торчка, напоминая Херду ящерицу, у которой еще не нагрелся камень. Тодд Миллер носил вельветовую куртку с воротником из овчины и сворачивал и разворачивал левый рукав; Бондюран вперился между ботинками в половичок фургона, словно там пропасть. Херда потрясало, что никто не курит. Он и сам был бесконечным каталогом тиков и привычек.
Один агент на испытательном сроке, с темными очками на воротнике, носил «Док Мартенсы» с двенадцатью петлями для шнурков, которые Херд пересчитал несколько раз.
— А как Маркус-Ростовщик натягивал штаны обратно, когда вы убегали?
Последовало долгое молчание, пока Бондюран буравил Гейнса тюремным взглядом.
— Сам никогда не пробовал одеваться на бегу? Невозможно, — сказал Гейнс.
— Пацан думает, что это сон, пока не встанет побриться и не увидит, что у него расплющен нос и огромный отпечаток жопы на роже.
— Он кричал?
— Приглушенно кричали все. Естественно кричали. Но фишка в том, что то, отчего они кричали, и заглушало крик.
— Жопа какого-то жирного чувака, закрывающая все лицо.
— Все держалось на скорости и тишине, и это было важно, потому что это все-таки, что ни говори, взлом и нападение, а Жирного Маркуса уже исключили минимум из одного вуза, и всех нас не назвать любимчиками декана, и не будем забывать — это все-таки 1971-й, военком так и стоял перед воротами в ожидании, когда тебя выпнут.
— Вот почему Бондюран воевал. В Наме.
— Я был бухгалтером G-2 в Сайгоне, дебил. Какой это Нам.
— Но хочешь сказать, тебя из-за этого призвали? Из-за нападения на первокуров с большой еврейской жопой?
— Я хочу сказать, что просто у нас так было, и мы провели множество успешных операций по всем младшим общагам со стопроцентным операционным успехом до того дня, когда оказалось, что открытая дверь принадлежит одному пацану, Диабло, которого все звали «Диабло, Сюрреалистический Левша», пуэрториканский стипендиат и художник фресок из Индианаполиса и полнейший псих, который, например, вылетел со студенческой работы в преподавательской столовой, потому что однажды пришел, как мы все думали, под кислотой и разложил всем вместо столовых приборов только одни ножи, и видел видения, и рисовал такие шипастые флуоресцентные католические фрески на стенах складов у реки, и был псих — Диабло, Сюрреалистический Левша.
— А в твоем колледже кого-нибудь звали там Джо или Билл?
— Которого по большей части никто не трогал, потому он был двинутый по полной, мелкий пятидесятикилограммовый испашка из какого-то баррио в Индианаполисе, но к этому времени операция уже работала как отлаженный механизм, заточенный на скорость, и плюс никто не понял, кто это, пока мы уже не ввалились и не заняли боевые посты вокруг кровати. Я держал, помню, левую лодыжку, а Жирный Маркус уже на кровати расстегивал ремень и распределял ноги по сторонам от того, где обычно подушка, вот только этот пацан обходился без подушки и даже без простыней — просто голый матрас с такими полосками.
Единственный настоящий толстяк, которого знал в жизни Джестин Херд, был GS-9 из Особых инспекций на Посту в Онейде, который все два года, сколько с ним был знаком Херд, вел аудит такой маленькой и специализированной онейдской фирмы, что она производила только гофрированные перегородки картонных коробок для перевозки очень конкретного вида крохотных лампочек, они еще вкручиваются в крошечные латунные лампы на верхней части рам, в которых часто выставляются дорогие картины в исторических домах и загородных ресторанах.
— И это должно было стать для нас звоночком, к тому же Диабло, Сюрреалистический Левша, уже проснулся, когда мы грохнули дверью, и не сел, не вскрикнул, не тер глаза, не трепыхался и не боролся, когда мы ввалились, схватили по ноге или руке, и Жирный Маркус-Ростовщик залез на кровать, и начал опускать свой исполинский белый зад ему на лицо; он просто лежал совершенно неподвижно, и в глазах его поблескивали латиносское коварство и полная психопатия. Вам даже лучше не знать о декоре, что там было на стенах; если бы позволяла сюрреалистическая скорость операции, если бы мы хоть краем глаза глянули на комнату или на выражение пацана на матрасе, мы могли бы одуматься, рекогносцироваться, избавить себя от гемора, остаться на учебе и не проводить сраный год в Сайгоне за зубрежкой бухучета реквизиций. Чего я и псу не пожелаю.
Медленно вращались с тихим тройным шипением катушки. Выражения лиц агентов Налоговой были как у младших бойскаутов вокруг костра за рассказыванием страшилок. Быстрый скачок на ленте микрофона остался незамеченным.
— Он дождался, пока жопа Жирного Маркуса-Ростовщика будет точно над ним, коснется лица, но еще не с полным жопным весом, подскочил и впился Жирному Маркусу в жопу. И это я вам говорю не об игривом укусе, я говорю о полном доберманском погружении всех передних зубов в ягодичную дугу жопы Маркуса, так что я даже от лодыжки видел кровь на подбородке Сюрреалиста и видел, как напрягается жопа Жирного Маркуса-Ростовщика, когда он взвился и издал такой вопль, что аж окна затряслись, и сбил двух пацанов, державших плечи Диабло, Сюрреалистического Левши, на ряд безглазых масок, которые висели у испашки на стене и все попадали с диким шумом, и я видел страшную картину, как невероятно жирный пацан взвивается с места и пытается со всем своим весом освободить жопу из зубов Диабло, Сюрреалистического Левши, который, скажем так, господа, держал, что твой ядозуб, даже когда Жирный Маркус обеими руками схватил его за ноздри, чтобы оторвать от жопы, и главный подпевала Жирного Маркуса, Марвин «Подпевала» Флоткеттер, даже сам наклонился и впился Диабло, Левше-Сюрреалисту в ухо и щеку, чтобы тот пустил, и они вдвоем с Диабло рычали, и Диабло мотал башкой, чтобы вырвать кусок жопы из жопы Жирного Маркуса, и нос и ухо у него были в кровищи, и кровища из жопы Жирного Маркуса прямо-таки хлестала, я имею в виду — артериально хлестала во все стороны, и на матрас, и на его штаны, и от страха и боли Жирный Маркус обосрался, и на его крики все сбежались к еще открытой двери в пижамах, трусах, креме от прыщей и подтяжках, глядя на то, что позже, хотя, конечно, тогда-то мы об этом и не думали, напоминало такое как бы тюремное такое как бы групповое изнасилование, которое явно пошло не по плану.