В конечном счете разница между теми, кто уехал и кто остался, сводится к тому, сумели они остаться людьми или нет. Невидимые бухгалтеры сводят баланс: это в плюс, два в уме, здесь минус… Счет закрыт.
1945 год: стремительный бег извещений о смерти по глади газетных страниц, писем, телеграфных лент и киноэкранов. В этом море трупов отдельному имени легко затеряться; соседи по некрологам напирают со всех сторон.
Она умирала долго. Те, кто помнили ее еще по Петербургу, по ранним годам эмиграции, не могли примириться с тем, что эта яркая женщина, так лихо отплясывавшая польку в Амбуазе в 1922 году, превратилась в худую маленькую старушку с седыми волосами. Бунин, ненавидевший похороны и прощания, постоял над телом, закрыл лицо левой рукой и заплакал.
Великий писатель прощался с Зинаидой Гиппиус.
Страстная женщина, поэтесса, светская дама, символ декаданса – все про нее. Гиппиус, очевидно считавшая себя умнее, чем она была на самом деле, была сложной – и в Петербурге, и в эмиграции. Парижская Зинаида даже как будто стала злее, чем была на родине.
До революции ее с супругом, писателем Дмитрием Мережковским, дом был салоном, где, например, робкий Гумилев впервые повстречался с Белым. Саму себя она видела то ли звездой, то ли политической фигурой; в любом случае, персонажем до некоторой степени надмирным. Фигура, читающая стихи в белом хитоне – спустя годы Пришвин, помня об этом, будет называть ее Белой Дьяволицей. Хозяйка салона, летом 1917 года дающая советы Керенскому. Перепридумывающая гендер. Холодная. Жесткая. Лицедействующая в своей показной религиозности. Яростная.
Блевотина войны – октябрьское веселье!
В эмиграции она хиреет; вне России ей тяжело. Смотрит, но не видит. Злится, но все больше не по адресу.
Пела скорый конец света – и оказалась в Париже, захваченном нацистами, где муж ее по радио сравнивал Гитлера с Жанной д’Арк. Проклинала всех старых знакомых, оставшихся в России; обвиняла их в том, что продались большевикам. Но голос ее становился все тише и тише. Пока совсем не умолк.
Не плачь. Не плачь. Блажен, кто от людей
Свои печали вольно скроет.
За полгода до Гиппиус на ПМЖ в мир теней переехал Алексей Толстой, ее давний знакомый. Оба друг друга не любили: приятель писателя вспоминал, что «Толстой, смеясь, говорил, что Мережковский напоминал ему таракана с длинными усами, а Зинаида Гиппиус – глисту». Гиппиус же, хоть и отдавала ему должное как писателю, презирала его за возвращение в СССР, за цинизм, за предательство эмигрантских идеалов. И за талант, добавим мы. За наслаждение жизнью.
Толстой был большой человек – как в таланте, так и в пороках и страхах. Лауреат всего на свете, ведущий писатель, «красный граф» – он знал, что умирает, и страшился этого. Избегавший (как и Бунин) даже разговоров о смерти, он сам себя в нее тащил в последние годы, работая во время войны в Комиссии по расследованию злодеяний фашистских оккупантов. Он был в Харькове с Эренбургом, когда там прошел первый процесс над нацистами; вернулся оттуда пожелтевшим и постаревшим. Он писал – и ему становилось хуже. Раневская вспоминала, как встретила его на Малой Никитской; тот бросился к ней из машины и сказал, что не может быть в ней – там «пахнет». Раневская чувствовала лишь запах духов. А Толстой – запах смерти.
Пахнет, пахнет, всюду пахнет.
Толстой бравировал цинизмом, Гиппиус ограждала себя язвительностью; оба они скрывали под этой броней душу.
Толстой умирал в Кремлевской больнице; рядом в те дни лежал Эйзенштейн. Он не любил Толстого; они были во всем противоположны. И вот он сидит у тела.
Я гляжу совершенно безразлично на его тело, уложенное в маленькой спальне при его комнате в санатории. Челюсть подвязана бинтом. Руки сложены на груди.
И белеет хрящ на осунувшемся и потемневшем носу.
Смерть всех уравняла – в который раз.