Всю неделю я чувствовал себя так, словно меня накрыли стеклянным колпаком. Внешне всё было как обычно. Восс сидел в углу конторы, перебирал письма, пил кофе, смотрел в стену. Жак постепенно перестал вздрагивать, когда ловил на себе его пустой взгляд. В свободное время он читал какие-то книги. Один раз я мельком взглянул. «Произведения мастера Франсуа Вийона. Издание Клемента Маро 1533 года». Выходит, старина Жак действительно не так прост, как кажется. Клиенты приходили, отправляли письма, платили свои гульдены, уходили. Ничего интересного, ничего подозрительного. Восс записывал, кивал, молчал.
А у меня в голове всё это время крутился Дюбуа. Я ждал, что он вернётся. Каждый день, когда открывалась дверь, я поднимал голову и смотрел — не он ли? Но это были другие люди. Купцы, какие-то женщины с любовными письмами, один раз даже пастор с длинным посланием в Лейден. Дюбуа не появлялся.
Мадам Арманьяк выслушала мой весьма эмоциональный монолог и пообещала что-нибудь нарыть на этого Дюбуа через три дня. А жизнь шла дальше.
В пятницу я спустился в полуподвал на Принсенграхт. Ламберт встретил меня с обычной своей бесстрастной вежливостью, но я заметил — в уголках его глаз пряталось довольство. Такое выражение бывает у людей, которые сделали работу хорошо и знают это.
— Садитесь, местер де Монферра, — он указал на стул и развернул передо мной ведомость.
Цифры прыгнули в глаза.
— Три тысячи двести сорок гульденов. Это чистая прибыль, — сказал Ламберт. — За неделю.
Я молчал, пересчитывая столбцы. Восемнадцать контрактов в понедельник, двадцать один во вторник, дальше — по нарастающей. Дисконт пятнадцать процентов, комиссионные ван Луна и самого Ламберта, расходы на курьеров, охрану, бумагу, нотариусов. Всё сходилось. Чистая прибыль — три тысячи двести сорок.
— Харлем даёт больше всех, — продолжал Ламберт, водя пальцем по строкам. — Там сейчас ажиотаж. Один купец взял сразу четыре контракта, даже не торгуясь. Сказал, что к осени цены вырастут вдвое.
— Вырастут, — кивнул я. — А потом упадут.
Ламберт посмотрел на меня с лёгким любопытством.
— Когда?
— Я уже говорил, до конца следующего года.
Он кивнул, принимая ответ. Ламберт был из тех людей, которые не лезут в стратегию, если тактика работает. А тактика работала безупречно.
— Ван Лун хочет расширяться, — добавил он. — Говорит, можно взять ещё двух маклеров, перекрыть Гаагу и Делфт.
— Рано. Пока не будем светиться. Пусть работает с тем, что есть. Когда рынок пойдёт вверх, мы добавим. А пока нам не стоит распыляться.
Ламберт записал что-то в свою книгу. Мы поговорили ещё немного о деталях, о новых клиентах, о том, что надо бы заменить одного курьера, у которого наметились проблемы с выпивкой. Ламберт всё держал в голове, всё записывал, всё контролировал. Идеальный механизм.
Я вышел на улицу и пошёл к каналу. Солнце уже садилось, вода была тёмной, тяжёлой, но на душе было светло. Три тысячи двести сорок. За неделю.
Дома, в своей конторе на Кейзерсграхт, я сел за стол, разложил бумаги и начал считать. Три тысячи двести сорок. Половина — доля мадам Арманьяк. Это полторы тысячи, чуть больше. Надо передать ей сразу, без задержек, как договаривались. Остальное — моё. Тысяча шестьсот двадцать гульденов.
Из них три четверти — в надёжный амстердамский Виссельбанк. Немного жаль конечно, что ещё не придумали банковский процент. Впрочем, отсутствие инфляции того стоило. Я вывел цифру — тысяча двести пятнадцать. Чистые накопления, которые будут лежать и ждать своего часа. Когда пузырь лопнет, когда придётся бежать, когда понадобятся деньги, чтобы исчезнуть и начать всё заново в другом месте.
А остальное — четыреста пять гульденов — на жизнь. Я перечитал цифру. Четыреста пять гульденов в неделю на то, чтобы просто жить. В год это больше двадцати тысяч. Для Амстердама семнадцатого века — целое состояние. Можно снимать лучшие дома, одеваться у лучших портных, есть в лучших харчевнях, пить лучшее вино, купить карету. Можно даже не думать о том, сколько стоит кофе.
Я откинулся на спинку стула и смотрел на цифры. Они были красивые. Ровные, правильные, обещающие. Но в голове всё равно крутился этот чёртов подонок Дюбуа. Кем бы он ни был, он напомнил мне одну простую вещь. Деньги — это не главное. Главное — чтобы было кому и где их тратить.
Я сложил бумаги, убрал в ящик. Надо будет зайти к мадам Арманьяк, отдать её долю. И заодно узнать, что у неё появилось на этого Дюбуа.
Я посмотрел в окно. Где-то на этой же стороне канала, через сто шагов, горел тёплый свет в окнах Катарины. Она жила своей жизнью. Я знал, что если постучу в её дверь, она откроется.
Но сегодня я не пошёл к ней. В голове было слишком много мыслей. Слишком много цифр. Надо было переварить всё это в одиночестве и тишине. Я лёг на кровать, не раздеваясь, и закрыл глаза. Три тысячи. Половина Арманьяк. Четверть на жизнь. Остальное — в банк. Если так пойдёт дальше, через полгода у меня будет столько, что можно исчезнуть в любой день. Купить новое имя, новый город, новую жизнь. Но сначала надо понять, кто такой этот Дюбуа. И что ему на самом деле нужно.
За окном кричали чайки. Плыли баржи. Где-то в порту орали матросы. Обычный амстердамский вечер. Я уснул под этот шум. И мне ничего не снилось. Впервые за долгое время.
В воскресенье утром я проснулся с мыслью, которую раньше никогда не позволял себе думать.
Я могу себе это позволить. Не в смысле «могу купить», это я и так знал. Четыреста пять гульденов в неделю на личные расходы открывали передо мной двери любых лавок Амстердама. Я мог купить себе новый камзол, мог снять дом побольше, мог каждый день обедать в лучшей харчевне и не смотреть на цену. Но речь шла не обо мне.
Две недели назад, когда я в последний раз ходил с Катариной на рынок, она остановилась у лавки ювелира на Вармёстрат. Маленькая витрина, тёмное дерево, на чёрном бархате — серьги. Серебряные, с маленькими жемчужинами, каплевидные, очень простые и очень дорогие. Она смотрела на них ровно пять секунд. Потом отвернулась и пошла дальше.
Она ничего не сказала. Ни слова. Но я запомнил этот взгляд. Я запомнил, как она чуть наклонила голову, разглядывая их. Как провела пальцем по стеклу витрины, будто случайно. Как потом улыбнулась и сказала: «Пойдём, там дальше рыбу продают». И я пошёл за ней, как дурак, и думал о другом.
Две недели я не позволял себе вспоминать это. Потому что были другие заботы. Хагенхорн, Восс, Дюбуа, контракты, проценты, расклады. Было не до серег. Но сегодня утром, лёжа в своей постели и глядя в потолок, я вдруг понял — а почему, собственно, нет?
Я встал, оделся, вышел из дома. Солнце уже поднялось, туман рассеялся, канал блестел как зеркало. Я пошёл по набережной, потом свернул на Вармёстрат. Лавка была на месте. Маленькая, незаметная, с тёмной витриной. Я постоял перед ней, разглядывая серьги. Они лежали там же, на чёрном бархате, те же самые — серебряные, с жемчугом. Я смотрел на них и пытался вспомнить точно, как она на них смотрела. Пять секунд. Чуть склонённая голова. Палец по стеклу.
Я толкнул дверь. Внутри пахло воском, деревом и богатством. Тяжёлый, сладковатый запах дорогих вещей. За прилавком стоял старик в чёрном камзоле, в ермолке, с лупой на кожаном ремешке, свисающей на грудь. Он посмотрел на меня поверх очков, оценил одежду, осанку, выражение моего лица.
— Чем могу служить, местер?
Я показал на витрину.
— Серьги. С жемчугом. Которые в окне.
Старик кивнул, вышел из-за прилавка, открыл витрину сзади, достал бархатную подушечку с серьгами. Положил передо мной.
— Отличная работа, местер. Антверпенское серебро, жемчуг с острова Борнео. Ручная работа, очень тонкая. Таких во всём Амстердаме не больше трёх пар.
Я взял одну серьгу, покрутил в пальцах. Лёгкая, изящная. Жемчужина была не идеально круглая, чуть вытянутая, каплей. От этого она казалась живой.
— Сколько?
— Сто двадцать гульденов, местер. Это дешевле, чем они стоят на самом деле, но я давно их продаю, и хозяйка устала ждать.
Я усмехнулся. Хозяйка. Конечно. В каждой лавке есть своя история.
— Хозяйка устала ждать уже года два, я думаю.
Старик развёл руками.
— Местер понимает толк в торговле. Сто десять, и они ваши. Больше уступить не могу.
Я посмотрел на серьги. На жемчуг, на серебро, на тонкую работу. Представил, как они будут смотреться в ушах Катарины. Как она повернёт голову, и они качнутся, поймают свет.
— Беру, — сказал я.
Старик даже не удивился. Такие, как я, приходят и берут, когда решили. Он аккуратно завернул серьги в мягкую ткань, положил в деревянную шкатулку, обвязал бечёвкой. Я отсчитал восемьдесят гульденов — четыре золотых и остальные серебром. Он проверил каждый, кивнул.
— Для супруги? — спросил он, протягивая шкатулку.
— Да, — ответил я.
Он улыбнулся понимающе.
— Повезло ей с мужем.
Я вышел из лавки, зажав шкатулку под мышкой. На улице было солнечно, шумно, пахло рыбой и смолой. Обычный амстердамский день.
Я пошёл к Катарине. Дверь открыла служанка — та самая пожилая женщина в глухом чёрном капоре. Она посмотрела на меня, на шкатулку, снова на меня.
— Местер де Монферра, — сказала она без вопроса. — Мефру дома. Проходите.
Я прошёл в гостиную. Катарина сидела за столом, как всегда, с книгой. Увидев меня, она отложила её и улыбнулась.
— Бертран. Ты сегодня рано.
— Хотел тебя увидеть, — сказал я.
Я подошёл к столу, поставил шкатулку перед ней.
— Это тебе.
Она посмотрела на шкатулку, потом на меня.
— Что это?
— Открой.
Она развязала бечёвку, подняла крышку. Увидела ткань, развернула. Серьги лежали на белом полотне, лёгкие, изящные, с жемчугом, ловящим свет из окна. Она замерла. Я смотрел на её лицо. Оно не изменилось. Ни удивления, ни восторга, ни смущения. Она просто смотрела на серьги, и я не мог прочитать, что у неё в голове. Пять секунд. Десять.
— Ты запомнил, — сказала она наконец.
— Что?
— Я смотрела на них две недели назад. У ювелира. Ты запомнил.
Я пожал плечами.
— Ты смотрела, и это было красиво. Теперь просто примерь.
Она взяла серьги, вдела в уши. Повернула голову к окну.
— Красиво, — сказал я. И это было правдой.
Она встала, подошла ко мне, положила руки мне на плечи. Посмотрела в глаза.
— Ты дурак, — сказала она.
— Знаю. Зато богатый.
— Такие деньги. На что?
— На то, чтобы ты была красивой.
— Я и так красивая.
— Знаю. Но теперь ты знаешь, что я это знаю.
Она рассмеялась — тихо, тепло, по-домашнему. Обняла меня, уткнулась лицом в шею.
— Спасибо, — сказала она в воротник.
— На здоровье.
Мы стояли так посреди гостиной, и пахло воском, книгами и лавандой. За окном кричали чайки. Плыли баржи. Жизнь шла своим чередом.
— Кофе будешь? — спросила она, отстраняясь.
— Буду.
Она пошла на кухню, а я остался стоять, глядя на серьги, которые качнулись в такт её шагам.
Я просидел у Катарины до вечера. Мы пили кофе, ели хлеб с сыром, молчали, говорили, снова молчали. Серьги она так и не сняла — они покачивались, ловили свет свечей, делали её ещё красивее, чем обычно.
Когда я уходил, она поцеловала меня в дверях и сказала:
— Ты сегодня ночуешь у себя?
— Надо, — ответил я. — Завтра с утра дела.
Она кивнула, понимая. Я вернулся к себе, лёг, закрыл глаза. И впервые за долгое время уснул без мыслей о Дюбуа, Хагенхорне или Воссе. Я думал о ней. О том, как она повернула голову, и серьги качнулись.
Утром в понедельник я решил зайти сначала в контору на Принсенграхт. Ламберт поприветствовал меня и ознакомил с обстановкой. Всё как обычно. Я сел за стол, разложил бумаги, углубился в цифры. Где-то через час дверь распахнулась. Влетел ван Лун. Не вошёл — влетел. Очки на носу съехали, трость с набалдашником из слоновой кости болталась в руке как бейсбольная бита. Лицо у него было красное, глаза бешеные.
— Местер де Монферра! — выпалил он, даже не поздоровавшись. — Вы слышали?
Я поднял голову.
— Что именно?
— Ван дер Берг! Эта гнида распускает слухи по всему городу!
Я отложил перо. Ламберт с интересом уставился на ван Луна.
— Спокойно, — сказал я. — Садитесь и рассказывайте.
Ван Лун рухнул на стул, вытер лоб платком.
— Он ходит по тавернам, по бирже, по цветочным коллегиям. Говорит, что вы мошенник. Что вы работаете на испанских спекулянтов. Что ваши контракты — липа, что вы сбежите с деньгами при первой возможности.
Я усмехнулся.
— И кто ему верит?
— Пока только тупая необразованная деревенщина, — ван Лун перевёл дух. — Печати нотариусов это всё-таки печати. Но слухи — они как грязь. Прилипают. Сегодня утром двое клиентов отказались от сделок. Сказали, что не хотят связываться с «французским аферистом».
В комнате повисла тишина. Ламберт смотрел на меня с тревогой. Я смотрел на ван Луна.
— Двое клиентов, — повторил я. — Это много?
— Пока нет. Это были случайные люди. Но если так пойдёт дальше…
— Не пойдёт.
Я встал, подошёл к окну. На улице моросил дождь, тот самый, амстердамский, мелкий и противный. Где-то там, в этом дожде, ходил ван дер Берг и поливал меня грязью.
— Ламберт, — сказал я, не оборачиваясь. — Вы знаете этого ван дер Берга? Знаете где он бывает?
— Кто? Ван дер Берг? — Ламберт задумался. — «Кёльнский герб» он любит, ещё «Три шведские короны» на Дамраке. И биржа, конечно. Вообще-то он — мелкий жулик, неудачник. Не стоит он того…
Я кивнул.
— Ван Лун, вы продолжайте работать. Если кто-то из клиентов будет спрашивать про слухи, не оправдывайтесь, не объясняйте. Просто скажите про конкурентов и зависть.
Ван Лун кивнул, но в глазах у него оставалась тревога.
— А вы что будете делать?
— Подумаю, — ответил я. — Наведу справки. А пока — работаем.
Ван Лун ушёл. Ламберт смотрел на меня вопросительно. Я вышел под дождь и зашагал к Сингелу. Лавка мадам Арманьяк встретила меня привычной бархатной тишиной. Она сидела за бюро, перебирала какие-то бумаги. Увидев меня, подняла голову.
— Месье де Монферра. Вы мокрый с ног до головы.
— Дождь.
— Садитесь. Кофе?
— Не откажусь.
Она кивнула служанке, та исчезла. Я сел напротив.
— Что вы знаете про маклера по имени ван дер Берг? — спросил я без предисловий.
Мадам Арманьяк чуть приподняла бровь.
— Это тот, который распространяет про вас нелепые слухи? — она вздохнула. — Мелкий жулик, месье. Обычный жук-вонючка. Долгов у него выше крыши, связей в магистрате — ровно настолько, чтобы его не вышвырнули на улицу. Женат вторым браком, детей нет, есть любовница-стерва, пытается жить на широкую ногу, но денег ему не хватает.
Она говорила это спокойно, будто зачитывала опись товара на складе.
— Он опасен? — спросил я.
— Сам по себе нет, — она взяла паузу, пока служанка ставила передо мной чашку. — Но его слова, они как навоз. Воняют, прилипают, и если их много, можно задохнуться.
Я отхлебнул кофе. Горький, крепкий, хороший.
— Что вы посоветуете?
Мадам Арманьяк посмотрела на меня долгим взглядом.
— Ничего. Пока ничего. Если начнёте с ним бороться, привлечёте внимание. А внимание нам сейчас не нужно. Хагенхорн, Восс, все эти наблюдатели… Чем тише вы сидите, тем лучше.
— А что делать со слухами?
— Слухи, — она пожала плечами. — Слухи живут, пока их кормят. Не кормите. Работайте. Клиенты, которые уйдут из-за нелепых сплетен… Да и чёрт с ними.
Я кивнул. В этом была логика.
— И всё-таки, — сказал я. — Если он перейдёт грань?
Мадам Арманьяк улыбнулась — тонко, одними уголками губ.
— Тогда, месье де Монферра, мы с вами обсудим, что делать. Но до этой грани очень далеко. Пока он просто гадит. Не убивать же его за это, в самом деле.
Я допил кофе, поставил чашку.
— Спасибо, мадам.
— Не за что. А вот ваш Дюбуа — совсем другое дело.
Я замер.
— Что значит «другое дело»?
Мадам Арманьяк выдержала паузу. Потом открыла ящик бюро, достала сложенный лист бумаги, развернула его перед собой. Пробежала глазами, хотя явно знала содержимое наизусть.
— Пьер Дюбуа, — сказала она медленно. — Настоящее имя Пьер Дюваль. Сорок семь лет. Родился в Руане, но последние десять лет слоняется по Европе. Торговец сукном — это правда. Но торговля это не главное его занятие.
Она подняла на меня глаза.
— Он работает на англичан, месье де Монферра.
В комнате стало тихо. Даже свечи, кажется, перестали потрескивать.
— На англичан, — повторил я. Голос прозвучал глухо.
— Именно. Три года назад он был в Лионе. Потом уехал в Лондон. Пробыл там почти год. Теперь обосновался в Гааге, но часто наведывается в Амстердам по делам. Официально — по торговым. Неофициально — кто ж его знает.
Я смотрел на неё, переваривая то, что она только что сказала.
— Англичане. В Гааге. И он приходит в мою контору, отправляет письмо в Роттердам.
— Да. И при этом говорит, что знал вас в Париже.
Мадам Арманьяк отложила бумагу.
— Месье де Монферра, — сказала она тихо. — Я проверила всё, что можно. Ваш Дюваль никак не мог пересечься с вами в Париже. В Париже он не появлялся уже лет пять.
Я молчал.
— Вы понимаете, что это значит?
Я понимал. Конечно, понимал. Точнее, понимал, но не мог поверить в это до конца, настолько это было, с одной стороны нелепо, а с другой — предсказуемо. Он не мог знать меня по Парижу. Ни как Бертрана, ни как Жана, ни как кого бы то ни было. Значит, он лгал. Сознательно и целенаправленно.
— Он проверял меня, — сказал я вслух. — Он сказал про Жана де Монферра, чтобы посмотреть на мою реакцию.
— Возможно, — мадам Арманьяк кивнула. — Или он знает что-то, чего не знаем мы. Или у него есть свои причины интересоваться вами. Но одно ясно — он не случайный прохожий.
Я встал, подошёл к окну. На улице всё так же моросил дождь, серый, липкий. Где-то там, в этом дожде, ходил человек, который знал обо мне то, чего я сам не знал.
— Что мне делать? — спросил я, не оборачиваясь.
— Ждать, — голос мадам Арманьяк был спокоен. — Он вернётся. Такие всегда возвращаются. Когда он вернётся, вы должны быть готовы.
— К чему?
— Вы будете знать, кто он. Вы будете знать, что он лжёт. А значит, сможете задать правильные вопросы.
Я повернулся к ней.
— А если он всё-таки не вернётся?
— Значит, мы никогда не узнаем, что это было.
Она снова взяла перо.
— Я продолжу копать, месье де Монферра. Всё складывается очень интересно. А вы будьте осторожны.
Я кивнул. В горле пересохло.
— Спасибо, мадам.
— Идите. И не показывайте виду, что что-то знаете. Если встретите его снова — будьте просто растерянным французом, которого приняли за другого. Поняли?
— Понял.
Я вышел под дождь. Он хлестал по лицу, затекал за воротник, но я почти не замечал. В голове крутилось — Дюбуа, он же Дюваль, и чёртовы англичане. Я шёл по набережной, и мысли неслись вскачь. Если он работает на англичан, то что ему нужно в Амстердаме? Почему он заинтересовался именно мной? Я остановился у перил, посмотрел на тёмную воду. В ней отражались огни фонарей, дрожащие, расплывчатые. Как моё прошлое. Которого у меня нет.
Домой я вернулся уже затемно. Скинул мокрый камзол, сел за стол, уставился в стену. Дюваль. Англичане. Гаага. Всё это складывалось в какую-то картину, но я не мог её разглядеть целиком. Я лёг на кровать, не раздеваясь. Глаза закрылись сами собой. И в голове, перед тем как провалиться в сон, билась одна мысль — он вернётся. И на этот раз я должен быть готов.