Я нашёл их к полудню. Голубятня располагалась на ферме за городом, возле пустыря, где дорога распадалась на две — одна вела к мельницам, другая в поля. Место было укромное, скрытое от посторонних лиц забором и живыми изгородями.
Лошади мадам и полковника стояли на привязи у входа. Я не хотел, чтобы кто-то видел, что я отправился на встречу с ними, поэтому пришёл пешком. И теперь жалел об этом — сапоги покрылись пылью, воротник взмок, и на шее выступила красная полоса, след от солнца, который будет чесаться до вечера. Старика Матье не было видно.
Внутри, в закутке, где я разбирал почту, горела одна свеча. Она стояла на перевёрнутом ящике, высвечивая только небольшое пятно вокруг. Мадам Арманьяк сидела на другом ящике, полковник стоял у кирпичной стены, прислонившись к ней плечом.
— Закрой дверь, — сказала мадам Арманьяк. Голос у неё сейчас был ровный, без той ласковой нотки, с которой она разговаривала в конторе.
Я закрыл дверь.
— Ну, — она посмотрела на меня снизу вверх, не меняя позы. — Рассказывай. Только коротко. Я не люблю, когда мне рассказывают долго.
Я начал рассказывать. И сразу почувствовал, что слова у меня выходят казённые, как рапорт. Я рассказывал про ужины, про письма, про испанскую охрану, про кареты и про суету ван Лоона. Про то, что он предложил мне тогда, у реки. И про инструкции Мейера и Гроция. Я слышал свой голос со стороны, он был чужим, скрипучим, как несмазанная дверь. Затем я рассказал о своих подозрениях. Когда я дошёл до того места, где ван Лоон пообещал мне золото, а платил медью, вмешался полковник.
— И что вы поняли? — спросил он меня.
Я поднял глаза. Он не смотрел на меня. Он разглядывал стену, где на гвозде висела старая клетка. Вопрос прозвучал так, будто он спросил, который час.
— Я понял, что я им нужен для чего-то другого, — сказал я. — Это ясно как божий день.
— Почему вы так думаете?
— Потому что я для них — пустое место. Я лично занимаюсь их письмами, но не знаю, что в них. Я не знаю ни шифров, ни адресатов. Это слишком скромная роль для того, что они мне пообещали. Значит, у них для меня есть что-то ещё. И мне это не нравится.
Мадам Арманьяк слушала, не перебивая. Потом повернулась к полковнику.
— Что скажете, Жан?
Полковник ответил не сразу. Он подошёл к клетке, висевшей на гвозде, снял её, повертел на вытянутой руке и поставил на пол. Сделал он это медленно, без спешки, словно давая понять, что его время стоит дороже, чем моё. Потом повернулся ко мне.
— Вы гугенот, сударь?
— Да.
— Откуда родом?
— Из Лимузена.
Он кивнул. Это, кажется, его удовлетворило. Не потому, что он проверял мою веру — ему, наверное, было всё равно, во что я верю. Он проверял, есть ли у меня та самая линия, которую нельзя перейти. Договор с католиками-испанцами это не просто политика. Это кровь.
— Я слышал, вы убили двоих французов, — сказал он. — В прошлом году.
Я посмотрел на мадам Арманьяк. Она сидела, сцепив пальцы на колене. И я понял, что это был не допрос, а представление. Она показала полковнику, что я — её человек. Что я сделал то, что она просила, и не задавал вопросов. Что я умею держать язык за зубами.
— Да, — сказал я. — Так было нужно.
— Не спрашиваю зачем, — произнес полковник. — Если мадам говорит, что это было необходимо, значит, это было необходимо.
Он произнёс это так, будто речь шла о том, чтобы наколоть дров или принести воды. Я посмотрел на него повнимательнее. В его глазах, когда он смотрел на мадам Арманьяк, мелькнуло что-то. Привычка. Долгая, старая привычка доверять друг другу.
— Вы знаете, что в конечном итоге и так работаете на статхаудера? — спросил он, возвращаясь ко мне.
— Да, знаю. В конечном итоге. Но по факту, я работаю на его разведку, а для них я просто агент. Номер в списке, которым можно пожертвовать, если потребуется.
Полковник помолчал, рассматривая меня
— Ван Лоон, — произнёс он, — Для вас это тот же риск, но цена другая. Он обещает вам золото. Разведка обещает только то, что не повесит вас, если вы будете полезны. Так?
— Так. В конечном итоге. Всё это одни обещания.
— А чего хотите вы?
Свеча моргнула, и на мгновение в закутке стало темно, а потом свет вернулся, выхватив из темноты лица — его, её, моё. Я смотрел на этот свет, на оплывший воск, который стекал по свече неровными дорожками, и думал о том, как много я поставил на этот разговор. Я поставил всё. Если они сейчас скажут «нет», мне останется только вернуться в Льеж и делать вид, что я ничего не знаю, и ждать, когда меня сожрут одни или другие.
— Я хочу место под солнцем, — сказал я. И услышал, как это прозвучало. Громко. Пафосно. Как в дешёвом романе, который продают на ярмарке. Я чуть не поморщился.
Полковник, кажется, тоже заметил это. Он поднял бровь — едва заметно, но я увидел.
— Место под солнцем, — повторил он без насмешки. Просто повторил, пробуя слово на вкус. — Что это, по-вашему?
Я помолчал, подбирая слова.
— Охранная грамота, — сказал я. — Чтобы я знал, что за моей спиной стоит не капитан разведки, а статхаудер. И чтобы те, кто имеет со мной дело, тоже знали это.
Он слушал меня, не перебивая. Потом прошёлся по закутку, обходя ящики. Сапоги его ступали мягко, он умел ходить тихо, хотя был крупным мужчиной. Остановился у стены, провёл пальцем по кирпичу, посмотрел на серую пыль, которая осталась на пальце.
— Статхаудер не раздаёт охранные грамоты каждому, кто приносит ему слухи, — сказал он. — Чтобы получить такую бумагу, мало просто знать о заговоре. Надо сделать что-то, что этот заговор сломает.
— Я знаю.
— Вы знаете, — он повернулся ко мне, и я увидел, что лицо у него не каменное, как мне показалось сначала. У него были глубокие морщины возле рта, словно у человека, который улыбается слишком редко. И глаза у него были усталые. Это была не та усталость, когда человек не высыпается, а та, которая накапливается годами от того, что слишком много знаешь и слишком мало можешь изменить.
— Итак, что вы предлагаете, и что вам требуется от меня? — спросил он.
— Я прошу не плату вперёд, — сказал я. — Мне требуется ваше слово. Слово, что если я добуду доказательства заговора, то получу эту грамоту.
Он смотрел на меня, слегка прищурив глаза.
— Доказательства заговора?
— Да. Дипломатические документы, договора, меморандумы. С печатями, подписями.
— Как вы собираетесь их получить?
— Это моя забота. Но я говорю именно о таких доказательствах. Не больше, не меньше.
Полковник перевёл взгляд на мадам Арманьяк. Та подняла голову, оторвавшись от созерцания своих ногтей. Их взгляды встретились. Полковник повернулся ко мне, расправил плечи.
— Хорошо, — сказал он. — Я, Жан де ла Тур д’Овернь, полковник пехотного полка де Колиньи, перед лицом Всевышнего и в присутствии мадам Сюзанны Арманьяк даю вам своё нерушимое честное слово дворянина и офицера. Я клянусь честью своего дома и памятью моих предков, что вы получите охранную грамоту за подписью Его Высочества принца Оранского, если предоставите неоспоримые доказательства предательства, которое вершат за его спиной Господа Регенты из Генеральных Штатов и городских магистратов. Моё слово — ваш щит.
Это прозвучало весомо. Так, что больше ничего не требовалось.
— Вашего слова достаточно, господин полковник, — ответил я, склонив голову в коротком поклоне. — Я вверяю свою жизнь вашей чести и памяти ваших предков. Эти бумаги будут у вас.
— Теперь, — сказала мадам Арманьяк, поднимаясь. — У меня для тебя кое-что есть.
На улице солнце стояло в зените, и воздух был тяжёлым, словно перед грозой. У седла мадам был приторочен длинный свёрток, зашитый в мешковину. Она отвязала его, подала мне. Свёрток был тяжёлым, килограмм пять, длиной от пяток до моих подмышек, но узким. Внутри было что-то твёрдое, обёрнутое тканью. Металл. Дерево.
— Надеюсь, ты умеешь обращаться с этим, — просто сказала она.
— Да. И у меня будет немного времени попрактиковаться, — ответил я.
Она посмотрела на меня. Сейчас, при свете дня, я разглядел, что она постарела за этот год. Не сильно, но заметно — новые морщины у глаз. Она никогда не говорила, сколько ей лет, и я не спрашивал.
— Береги себя, Бертран, — сказала она.
Она сказала это тем же голосом, просто и без надрыва.
Затем вскочила в седло без моей помощи — ловко, по-женски, но без жеманства. Полковник посмотрел на меня, на свёрток в моих руках, но ничего не сказал. Только кивнул, коротко, как кивают своим.
— Мы возвращаемся в город, — сказал он. — Вы знаете, как с нами связаться, когда будет что сказать.
Он сел на коня, и они поехали. Я стоял на пустыре, держа в руках тяжёлый свёрток, и смотрел, как они удаляются. Лошади шли шагом, потому что для рыси было слишком жарко. Пыль поднималась из-под копыт, и через минуту фигуры стали расплывчатыми, а ещё через минуту их поглотило марево.
Я остался один. Свёрток в руках, пот на спине, красная полоса на шее, которая чесалась всё сильнее.
Я подумал, а что, если прямо сейчас развязать бечёвку. Посмотреть, что там. Я стоял, смотрел на узел, и чувствовал, как внутри поднимается какое-то глупое, детское нетерпение. Я почти усмехнулся. Двадцать один год, три убийства, заговор, а я стою на пустыре и хочу заглянуть в свёрток, как мальчишка, который нашёл рождественский подарок.
Свёрток я разворачивать не стал. Положил его на плечо и пошёл обратно по пыльной дороге.
В контору я вернулся к вечеру. Зелёная шляпа висела на крючке. Я снял её, спрятал в шкаф, сел на своё место. В комнате было так тихо, что я слышал, как муха бьётся о стекло. Одна муха, тупая, настойчивая, которая не понимает, что окно закрыто.
Я сидел и думал о том, что Жак, наверное, уже далеко. Или недалеко. Может быть, он сейчас сидит в таверне, пьёт пиво, смотрит на дверь и ждёт, что за ним придут. Может быть, он уже уехал из Льежа в какую-нибудь дыру, где его никто не найдёт. А может быть, он лежит где-нибудь в канаве, и ему уже всё равно.
Подробностей я знать не хотел. Я выкинул его из головы, как выкидывают старую, ненужную вещь. Suum cuique, и теперь мне было всё равно.
Я запер контору, взял свёрток, завернул его в старый плащ, который нашёл в чулане. Лошадь стояла на постоялом дворе, я оседлал её, приторочил ношу к седлу и выехал за город.
Солнце висело низко, красное, распухшее, как нарыв. Тени от деревьев ложились поперёк пути, и лошадь ступала медленнее, чем обычно, словно опасалась этих теней, когда они мелькали под её копытами.
Я успел до темноты. В доме вдовы Фаберт было прохладно, пахло сыростью и старой золой. Я зажёг свечу, которую нашёл на кухне. Поставил свёрток на стол. Посмотрел на него. В чулане был сундук. Старый, окованный железом, с облупившейся краской. Я поднял крышку, вытащил тряпьё, которым сундук был набит, и увидел дно. Положил свёрток на дно и закидал тряпьём. Закрыл крышку.
Потом я сел на пороге и вытянул ноги. Ночь уже опустилась на деревню. В замке зажглись огни, жёлтые квадраты окон на серой стене. Из какой-то трубы шёл дым, и ветер тянул его в мою сторону, и я чувствовал запах угля. Где-то лаяла собака, потом перестала. Кто-то прошёл по дороге, я слышал шаги, потом они затихли.
Ночью в Болланде было свежо. Ветер тянул с востока, от леса. Я сидел на пороге, смотрел, как луна выходит из-за замковой стены, и думал о ван Лооне.
Ван Лоон раскрылся передо мной не потому, что поверил мне. Он никогда никому не верил, старая лиса. Он раскрылся, потому что ему нужен был дурак на побегушках. Я давно понял, что если человека называют умным парнем глядя прямо в глаза, то собираются сделать из него дурака.
Ван Лоону был нужен почтмейстер, который проследит, что шифровки будут отправлены и получены без сбоев. Несомненно. Но этого мало. Еще, возможно, ему был нужен курьер, который поедет с устными поручениями, будет говорить от его имени и понимать, что говорит. Для этого я должен был знать контекст.
Но это не всё. Он знал, что за мной кто-то стоит. Он не дурак. Вместо того чтобы убрать меня, он решил меня использовать. Как де Мескита решил использовать Жака и Дюваля. Через меня теперь можно кормить дезинформацией тех, кто ими интересуется. Я стану проводником. Понесу своим хозяевам то, что ван Лоон захочет передать.
Своим хозяевам. Я усмехнулся. У меня слишком много хозяев. Надо с этим что-то делать.
Ещё один вариант, как меня мог бы использовать ван Лоон — в качестве ложной мишени. Когда им понадобится отправить что-то в Амстердам. Что-то очень важное. Они отправят не одного курьера, нескольких. Только один будет настоящий. Остальные — такие же болваны, как я.
Ну и последнее, самое простое. Если переговоры пойдут не так, если испанцы провалятся, или статхаудер узнает слишком рано, ему понадобится тот, на кого можно свалить всё. Чужак, гугенот, который занимается подозрительными делишками. Идеальный козёл отпущения. Моя роль будет убедительной, потому что я сам буду верить, что я участник заговора.
Я посмотрел на луну. Она стояла высоко, небо было чистым, без облаков. Ветер шевелил траву у порога, и было слышно, как в лесу шумит ручей.
Я подвёл свой итог по ван Лоону. Он решает несколько задач одним ходом. Его риск оправдан — без него ни одна из задач не решается. Я для него — тупая пешка, расходный материал. А он — старый опытный лис, который привык просчитывать ходы наперёд. Ничего личного.
Я встал, потянулся. Спина затекла от долгого сидения. Прошёл через двор к калитке, отворил её. Тропинка вела вниз, к ручью. Я спустился, зачерпнул воду рукой. Вода была холодная, с горьковатым привкусом прелых листьев. Я умылся, провёл мокрыми пальцами по шее, по затылку. Голова стала ясной.
Вернулся в дом, запер дверь изнутри. Снял сапоги, положил их у порога. Расстелил на лавке плащ, который взял из Льежа, лёг на него. Под голову подложил свёрнутую куртку. В доме пахло сыростью, и ветер гулял под крышей, задувая в щели между ставнями.
Я закрыл глаза. Завтра утром вернусь в Льеж, как обычно открою контору, разберу почту. Жака не будет, и это даже хорошо. Я буду ждать своего часа. Лошадь фыркнула в сарае и затихла. Я уснул.
Рано утром я вернулся в контору. Дюваль появился на пороге, когда я раскладывал утреннюю почту. Я не слышал, как он подошёл — просто поднял голову, а он уже стоял, прислонившись плечом к дверному косяку, и смотрел на пустой стул Жака.
— А где наш друг? — спросил он. Голос у него был мягкий, вкрадчивый, как у человека, который спрашивает, который час, хотя на самом деле ему нужно совсем другое.
— Уехал, — сказал я, не поднимая головы. — Кажется, у него заболела мать.
— У Жака не было матери, — Дюваль вошёл в комнату, сел на стул Жака, положил руки на стол. — Он сирота. Я знаю, потому что он сам мне рассказывал. Долго рассказывал, со всеми подробностями. У него была привычка рассказывать долго. Вы замечали?
— Не особенно.
— А я замечал. Он мог рассказывать о своём детстве часами. О том, как его отдали в услужение, как он сбежал, как попал к мадам Арманьяк. Он был хорошим рассказчиком. Мне будет его не хватать.
Дюваль замолчал, глядя на пустой стул перед собой. Потом перевёл взгляд на меня.
— Я когда-то в детстве сбежал от собаки, — сказал он. — Нет, не так. Собака сбежала от меня. Я её нашёл, привёл домой, а она ушла. И я до сих пор иногда думаю — где она? Жива ли? Помнит ли меня? Глупо, правда? Собака — она и есть собака. Но я её ждал. Долго ждал. Может быть, я её до сих пор жду, представляете?
Он помолчал, разглядывая свои руки.
— В Париже, — продолжил он, — я видел человека, который торговал эхом. Он продавал его в банках. Представляете? Приходишь к нему, он открывает банку, и ничего не происходит. Потому что эхо живет пока банка закрыта, но его не слышно. Но ты всё равно покупаешь, потому что хочешь верить хоть во что-то. Жак был моей банкой. Теперь банка пуста.
— Вы пришли поговорить о Жаке? — спросил я.
— Я пришёл спросить, где Жак, — Дюваль посмотрел на меня спокойно, без напряжения. — Вы сказали, у него заболела мать. У него нет матери. Значит, он уехал по другой причине. Или не уехал вовсе. И это меня беспокоит. Не только потому, что он был хорошим парнем. А потому, что в моей профессии, когда люди начинают исчезать, это значит, что здесь становится очень опасно.
Он вытащил из кармана табакерку, открыл, понюхал, но не щепотку, а так, для порядка. Закрыл, убрал обратно.
— Вы знаете, я ведь не просто так к вам пришёл, — сказал он. — Вы тоже хороший парень, честно. Вы мне нравитесь. Я мог бы спросить у соседей, у хозяина постоялого двора, у той женщины, что торгует рыбой на набережной. Но я пришёл к вам. Потому что вы — последний, кто его видел. Вы — человек, который сидит с ним в одной комнате. Вы — тот, кто должен был заметить, что с ним что-то не так.
— Послушайте, Дюваль, старина. Ничего я не заметил, — сказал я.
— И вот это меня беспокоит ещё больше, — Дюваль вздохнул. — Вы не заметили. Я не заметил. Никто не заметил. Значит, мы все перестали замечать то, что происходит у нас под носом. А это плохой знак. Очень плохой.
Он встал, прошёлся по комнате. Остановился у окна, посмотрел на улицу.
— Вам не кажется, что Льеж стал каким-то душным? — спросил он, не оборачиваясь. — Я не про погоду. Про воздух. Такой воздух бывает перед грозой, когда всё замирает и ждёт. Ждёт, когда ударит. И ты тоже ждёшь, хотя не знаешь, куда ударит. И от этого становится только хуже.
Он повернулся ко мне.
— Знаете, я бы на вашем месте уехал, — сказал он. — Не потому, что я за вас беспокоюсь. Хотя это тоже. Но вы — человек, который сидит в этой конторе, разбирает письма, смотрит на пустой стул. Вы из тех, кто может не заметить, что гроза уже началась. А когда заметите, будет поздно.
— Это всё очень интересно, но, знаете, у меня дела, — сказал я.
— Дела, — он усмехнулся. — У всех дела. У Жака вот тоже были дела. А теперь он исчез, и никто не знает, куда. Может быть, он в Кюрасао. Вы бывали в Кюрасао? Говорят, райское место. А может быть, он в канаве. Может быть ему уже всё равно. Я не знаю. И вы не знаете. Никто не знает. А когда никто ничего не знает — это самое опасное.
Он подошёл к двери, остановился на пороге. Обернулся.
— Я, пожалуй, последую своему совету, — сказал он. — С меня хватит. Я сматываю удочки. В Льеже становится слишком много вопросов и слишком мало ответов. А я этого не люблю. Это плохая пропорция.
Он посмотрел на меня долгим взглядом.
— Вы молодец, Бертран, — сказал он. — Сидите, работаете, делаете вид, что ничего не случилось. Может быть, это и есть правильная стратегия. Сидеть и ждать. Я никогда не умел. Может, поэтому я до сих пор жду свою собаку. А вы как тот краб, что строит домик. Я таких повидал. Желаю здравствовать.
Он вышел. Шаги его затихли на лестнице, потом на улице.
Я остался один. В комнате было тихо. Слышно было, как та же самая муха бьётся о стекло. Я взял со стола очередную накладную, развернул, начал просматривать. Цифры складывались в строчки, строчки в столбцы. Всё было правильно. Всё было на своих местах.
Стул Жака стоял пустой. Зелёная шляпа лежала в шкафу. Мне было всё равно.
Я отложил накладную, взял следующую. За окном начинался новый день, жаркий, пыльный, такой же, как вчера. И я сидел в конторе, делал вид, что ничего не случилось, и ждал своего часа. Он должен был наступить. Я знал это. Я просчитал всё, что мог, выбрал путь и теперь просто сидел и ждал, когда фигуры на доске начнут двигаться. Я снова взял накладную, провёл пальцем по строчке. Цифры были ровные, правильные. Всё шло своим чередом.
За окном залаяла собака, потом замолкла.
Я отложил бумаги, откинулся на спинку стула и закрыл глаза. В комнате было тихо, только муха билась о стекло. Где-то далеко, за городом, в доме вдовы Фаберт, в сундуке лежал свёрток, который дала мне мадам Арманьяк. Я не думал о том, что там. Не думал о том, что скажет полковник, когда я принесу ему доказательства.
Я просто сидел и ждал. Спокойно, без напряжения, как человек, который сделал ход и теперь смотрит на доску. Лёгкий ветер задул в окно, пошевелил бумаги на столе. Я открыл глаза, посмотрел на стул Жака. Пустой.
Я взял со стола книгу — ту самую, которую брал с собой, но не читал — положил её перед собой, открыл на первой странице. Буквы складывались в слова, слова в строки. Время шло. Солнце поднималось выше, и жара набирала силу. В конторе было тихо, и эта тишина была наполнена ожиданием.