Решение (de-cisio) есть акт или процесс обособления, из которого возникает картина мира, гарантирующая способность ориентироваться, что необходимо для самосохранения. До принятия решения нет мира как конкретно упорядоченного целого в представлении соответственно конкретного, то есть занимающего определенное место в этом целом субъекта; есть только некий пред-мир, то есть пестрое множество или более или менее свободная сумма самих по себе равноценных материалов, впечатлений, движений и подходов, которые в этом неосмысленном исходном состоянии не способны ни обеспечить надежными ориентирами, ни послужить мотивацией для действия, ни оправдать его задним числом. Через акт или процесс обособления компоненты пред-мира утрачивают свою эквивалентность и делятся на релевантные и нерелевантные, высшие и низшие, причем первые кладутся в основу некоего мировоззренческого проекта. Этот акт или процесс субъективен, то есть обусловлен когнитивной и волевой перспективой самого субъекта решения, прежде всего в том смысле, что тот опирается только на возникающее внутри этой перспективы, зачастую лишь временно. Поскольку пред-мир того или иного необходимо конечного субъекта решения не включает в себя все возможные компоненты всех возможных пред-миров, то есть не включает в себя всего того, что есть или может быть иначе помыслено, то акт или процесс обособления имеет место только в отношении части объективно существующего; остальная же часть обречена с самого начала на фактическое небытие. Точно таким же образом та часть пред-мира, которая сопротивляется созданию до известной степени когерентной картины мира, вытесняется в область фактического несуществования, то есть не может быть помещена даже в нижние ряды формирующейся идеологической иерархии. Таким образом, решение основано на двойном разграничении тотальности объективно существующего: оно происходит в изначально определенной области – поэтому оно, по крайней мере частично, уже предрешено и, кроме того, заставляет исключить те элементы той же самой области, которые сопротивляются усилиям по форматированию ее определенным образом. Стало быть, решение означает иногда грубое, а иногда мягкое насилие над неупорядоченной реальностью данного пред-мира, а также порой строгое, а порой и случайное конституирование организованного мира. В нем с необходимостью сочетаются упорядочивание и подчинение, интегрирование и расчленение, ассимиляция и отторжение, формирование и расщепление. Ведь конечная природа субъекта решения не допускает иного пути получения полной картины мира и тем самым всесторонней ориентации, кроме возведения известной и должным образом отформатированной части объективно существующего в статус истинного и единственного целого.
Понятие объективно существующего не следует понимать здесь в традиционном метафизическом смысле. Тезис о перспективистской природе решения не предполагает ex contrario[28], будто существует один-единственный объективный мир, который просто рассматривается с разных точек зрения и в каких-то частичных аспектах. Впрочем, было бы бессмысленно противопоставлять субъективности децизионистской перспективы некую «объективность мира» как критерий оценки; «мир» всегда видится в какой-то перспективе, и невозможно одновременно смотреть на эту перспективу и на мир извне, чтобы иметь возможность сравнивать их. Когда мы ведем здесь речь об объективно существующем в отличие от точки зрения субъекта решения, это просто означает, что помимо мира, возникшего из определенного решения, существуют и другие миры, которые также основаны на различных решениях. Если объективно существующее определяется как сумма всех возможных пред-миров и всех феноменальных миров, возникших в результате решений, то субъективность каждой децизионистской перспективы будет состоять прежде всего в том, что последняя не сможет охватить объективно существующее, равно как по самой своей природе не пожелает охватить его, хотя ее мировоззренческая конструкция сама по себе составляет часть объективно существующего. Постижение субъективности решения основывается не на метафизической концепции «истинного бытия», а на эмпирическом определении существования нескольких более или менее различных решений или картин мира; оно объективно в том смысле, что его можно получить с любой точки зрения, поскольку все субъекты принятия решений осознают существование других решений, то есть по-разному структурированных идеологических проектов или попросту убеждений, даже если каждое из них желает насильственно или полемически разрушить последние. На основании простого сравнительного рассмотрения эмпирически существующих картин мира также можно заключить, что в каждой из них задействованы различные компоненты объективно существующего, то есть воспринимаются и, соответственно, трактуются как релевантные или нерелевантные, высшие или низшие. Поэтому всё, что соответствующий акт или процесс обособления будет подавлять и вытеснять, может быть увидено исключительно в перспективе различных решений, то есть по-разному организованных картин мира. В перспективе любого решения ни один другой мир, возникший в результате иных решений, не заслуживает статуса полноценного и истинного мира; поэтому такие миры рассматриваются только как составляющие или как материал собственного пред-мира, который просто можно использовать для построения собственного организованного мира, но который затем должен будет подчиниться структуре и целям этого самого мира.
Если масштабы и сила обособления вообще недоступны для опытного познания, то причина этого заключается в том, что после составления картины мира – именно благодаря обособлению! – о вещах можно судить только на основании тех критериев и средств мышления, которые в ней имеются. В глазах соответствующего субъекта решения картина мира должна быть всеобъемлющей, то есть в своем первоначальном или, по крайней мере, в отредактированном ad hoc[29] виде подходить для всех возможных целей-ориентаций; вещи становятся в принципе релевантными для данного субъекта лишь в силу десубъективации всякого релевантного внутри картины мира, возведения его в объективную всеобщность, так что обособленный мир уже рассматривается не как субъективный частичный мир (а значит относительный и потому в конечном счете неопределенный), но как единственный полный и, следовательно, реальный мир, – впечатление, которое как бы подтверждается тем фактом, что, говоря формально, он представляет собой организованный и автаркичный с имманентной точки зрения ансамбль. Исходя из более или менее структурно завершенной и функционально более или менее обоснованной картины мира, невозможен ретроспективный анализ ее генезиса, который одновременно не был бы самооправданием – разве только субъект решения не собирается отказываться от своего предыдущего решения в пользу другого, нового. В противном случае свою картину мира он может видеть только теми глазами, которые научились смотреть в акте или процессе обособления. Иными словами, предустановленная гармония картины мира и конкретной перспективы субъекта решения объясняется тем фактом, что этот способ ви́дения сформировался и усовершенствовался именно в решении и посредством решения, из которого возникла картина мира. Но само оно представляет собой не что иное, как выражение конкретного тождества этого субъекта, из чего следует, что это тождество, в свою очередь, образовалось синхронно с рассматриваемой картиной мира. Картина мира и тождество, тождество и решение неизбежно связаны между собой теснейшим образом, тем более что тождество можно определить как точную локализацию субъекта в рожденном из решения мире, то есть как исчерпывающее определение его отношений к компонентам или иерархическим уровням соответствующей картины мира. Без упорядоченного мира нет тождества. Однако порядок и иерархия неразрывно связаны друг с другом внутри решения, и поэтому тождество только увеличивается на почве разделения, исключения и подчинения. На самом деле исключение нерелевантного является предпосылкой (и в то же время следствием) концентрации субъекта решения на релевантном, то есть в конечном счете на самом себе, и именно это становится первым и самым важным шагом на пути к обретению собственной идентичности.
Субъект, обязанный своим миром, своей идентичностью и конкретным способом ви́дения решению, должен как бы слиться с ним. В этом отношении самотождественность означает идентификацию с тем актом или процессом принятия решения, который отражен в конструкции картины мира. Но так как последняя задает надежную рамку для ориентации, то идентичность проявляется как раз в способности твердо и легко ориентироваться, двигаться самостоятельно, действовать в различных ситуациях с устойчивым целеполаганием и одинаковой целесообразностью. Таким образом, возникший из решения мир образует операциональное пространство субъекта решения, осознающего свою идентичность. И если активное пребывание в этом пространстве способствует дальнейшему прояснению и укреплению чувства идентичности, то это происходит потому, что оно постоянно проверяет результаты того самого решения, с которым субъект идентифицируется, чтобы вообще быть тождественным себе; проверка же касается пригодности мировоззрения как основы для ориентации при любых возможных обстоятельствах и равносильна непрекращающейся попытке подтвердить эту самую картину мира. Теперь уже объекты, с которыми субъект (принимаемого) решения сталкивается в своей сфере деятельности, больше не являются предметами пред-мира (ни количественно, ни качественно), а находятся в пределах его упорядоченной картины мира, хотя и в разных местах и на разных уровнях, и получают оценку на основе тех критериев, которые заключает в себе порождаемая решением картина мира. Иными словами, будучи продуктом решения субъекта, упорядоченный мир сам по себе не является объектом, который противолежит этому самому субъекту и произвольно им форматируется; ибо субъект обязан своей идентичностью и способом ви́дения не противолежащему и упорядочиваемому им миру, а именно возникновению этого самого мира. Его дружественные или враждебные столкновения с определенными объектами, испытываемое им сопротивление – всё происходит в его мире, осуществляется в его поле зрения. Так что они происходят на идеальной с точки зрения субъекта территории. Ведь ежели мир, возникший в результате решения, призван обеспечить надежную основу для ориентации, то в нем субъект решения просто не может не чувствовать себя как дома; а значит, у него и не было иного варианта, кроме как стать для субъекта домом, коль скоро он изначально под это выстраивался.
Субъект решения, таким образом, опирается на действительность упорядоченного мира в своих дружеских или враждебных контактах с объектами и привлекает ее для осуществления соответствующих целей, предварительно сконструировав их для себя и своим решением расставив вехи для интерпретации; решение конструирует и в то же время интерпретирует a limine[30] реальность упорядоченного мира, определяя актуальность и статус, больше того, существование и несуществование компонентов пред-мира. Вынося вердикт существованию и несуществованию, осуществляя отделение важного от несущественного и учреждая основу порядка, решение устраняет хаотическое многообразие пред-мира и тем самым приносит долгожданное облегчение; оно позволяет заинтересованному субъекту не только решать ставшие теперь ясными задачи, но и делать задачи в принципе разрешимыми на основе постоянных критериев и процедур (точнее: ставить задачи как разрешимые задачи), представляя их в более простом, более ясном и понятном виде, то есть отливая их в форму (символического) языка мировоззрения и тем самым автоматически проверяя их значимость для собственной идентичности, переплетенной с этой картиной мира. Предсказуемость событий является предпосылкой постоянного контроля над ними, а предсказуемым нечто становится только при условии отнесенности к какой-то рубрике в комплексе уже известных факторов, так чтобы кривая поведения могла быть (заранее) рассчитана в соответствии со знакомой системой координат. Соответственно, познание есть сведение ранее неизвестного и незнакомого к известному и знакомому, то есть в конечном счете включение соответствующих элементов в существующий мировоззренческий каркас, который, конечно же, оказывается не просто контейнером для складирования релевантного содержания, а скорее некой автоматической системой просмотра, оценки и сбора интересующих данных, – одновременно являясь при этом результатом работы этой системы. Следовательно, существует тесная связь между ориентацией и познанием, и то же самое касается отношения между познанием и идентичностью или познанием и решением. Идентичность, ориентация и познание сливаются в одной и той же картине мира, возникшей из решения, и в конце концов допущение ее объективности (то есть единственной объективной истины) способствует торжественному утверждению слияния всех этих элементов: чем объективнее предстает картина мира и обобщенные результаты познания, иначе выкристаллизовавшаяся перспектива, тем сильнее становится чувство тождества и тем более надежной оказывается ориентация. Практические успехи субъекта решения составляют в его глазах окончательное доказательство объективности его мировоззрения. При этом он неизбежно упускает из виду, что эти успехи – поскольку они имеют причинную, а не только символическую связь с картиной мира, – представляют собой решение задач, имеющих смысл только в рамках данной картины мира и возникающих исключительно на основе ее предпосылок, тем более что именно она разрабатывалась и прорабатывалась в связи с постановкой и решением задач подобного типа.
Являясь домом и пространством деятельности субъекта и в то же время обеспечивая единство содержания и способа ви́дения, действительности и порядка или эталона оценки, картина мира дает возможность иметь дело с объектами (людьми и вещами), находящимися внутри ее границ. Но тот факт, что она зиждется на обособлении, то есть на акте насилия над объективно существующим (пусть оно кажется объективным и всеобъемлющим в собственной перспективе), влечет за собой необходимость всякий раз искать в работе с этими объектами решения, которого требует конкретный случай. Иными словами, фактический, не воспринимаемый с точки зрения картины мира разрыв между самой картиной мира и объективно существующим незаметным образом сказывается в том обстоятельстве, что предоставляемые картиной мира критерии (по меньшей мере во многих случаях) не позволяют безопасно, как бы вслепую обращаться с находящимися в картине мира объектами. С другой стороны, поскольку субъект решения находится в абсолютной зависимости от картины мира как единственно возможной устойчивой основы для ориентации, у него нет иного выбора, кроме как интерпретировать шаги, предпринимаемые им при обращении с объектами (то есть свои индивидуальные или частичные решения), в свете критериев картины мира или обосновывать их применительно к картине мира, причем обойтись без целого ряда более или менее удачных кунштюков по рационализации он не может. Как правило, это приводит к успеху, в противном случае функциональность картины мира, а значит, и самотождественность субъекта, обосновывающего ее решения, окажется под угрозой. Тем не менее перед этим субъектом всегда стоит задача действовать самостоятельно в отношении объектов своего мира и предпринимать шаги, которые не всегда возможно предвидеть. Его картина мира не гарантирует ему какого-либо автоматизма в принятии практических решений по ежедневно возникающим вопросам, а лишь придает ему идентичность и ориентацию, то есть делает эти вопросы в принципе разрешимыми. Поэтому необходимо отличать индивидуальные или частичные решения, принимаемые субъектом при обращении с объектами своего мира, от первоначального и решающего основного решения, которое вызвало к жизни этот мир, – в качестве основы для ориентации в принятии таких индивидуальных решений. Есть, конечно, отдельные решения, которые кажутся имеющими статус основного мировоззренческого решения, поскольку они заключаются в открытой и динамичной приверженности всеобъемлющей мировоззренческой позиции. Однако эта мировоззренческая приверженность одной стороне конфликта возникает именно при обращении с предметами (лицами или вещами) определенного мира и предполагает конституирование этого мира с точки зрения субъекта решения. Из этого конституирования становится ясно, кто враг, от которого необходимо защищать свое мировоззрение, а значит, и свою идентичность.
Только что было показано, как формируются отношения между основным решением и отдельными решениями после того, как на основе первого была образована картина мира; в дальнейшем (c. 43) об этом будет сказано больше. Изучение роли отдельных решений и связанных с ними практических шагов в ходе формирования основного решения и соответствующей ему картины мира представляется гораздо более трудной задачей. Прежде всего ясно, что индивидуальные решения выглядят на фоне упорядоченной картины мира (независимо от того, относятся ли они к ней сознательно или просто соответствуют ей и неосознанно применяют ее критерии) как нечто существенно отличное от решений, принимаемых в некоем мировоззренческом вакууме; работа с объектами пред-мира коренным образом отличается от работы с объектами мира. Вне взаимосвязи с другими объектами в упорядоченном мире объекты суть нечто иное, чем те же объекты во взаимосвязи; и пока субъект находится в пред-мире, он существует, но не имеет фиксированной идентичности. Конечно, у него имеется более или менее притупленное самоощущение, и оно выражается, причем нередко совершенно стихийно, в стремлении получить удовольствие и избежать боли; это стремление побуждает к отдельным, не всегда и не вполне связным решениям и практическим шагам. Через такие фрагментарные и противоречивые переживания (в которых зачастую поставлена на кон жизнь индивида, неустанно стремящегося обезопасить себя в самых различных обстоятельствах) пролегает путь от пред-мира к миру, от простого существования к идентичности субъекта. Начала этого пути остаются недоступными для любой герменевтики, теряются в сложной биопсихической структуре субъекта, в лабиринте его экзистенции, где движения органической материи становятся тем, что мы привыкли называть разумом и мыслью. Они теряются в событийной полноте каждого момента, в деталях, которые трудно реконструировать, но которые всё же приводят к малым и большим действиям и реакциям, а потом явно или неявно оставляют свой след на творящем субъекте. Этот путь к решению, к упорядоченному миру и к фиксированной идентичности может разворачиваться постепенно или же завершиться качественным скачком, включающим в себя все предыдущие количественные шаги; именно поэтому мы говорим здесь об акте или процессе принятия решения. Однако научный анализ всех этапов пути к принятию решения ущербен не только из-за того, что начала этого пути эмпирически трудно проследить и понять. И именно потому, что они таковы, каковы они есть, мы не можем не заниматься реконструкцией этого пути с конца, иными словами, ориентировать наше исследование, сознательно или бессознательно, на изучение основного вопроса: как возник тот результат, который мы имеем в виду? При этом неизбежно, что многие составляющие моменты решения будут упущены из виду, неправильно поняты или проигнорированы, – моменты, которые могли сыграть немалую роль еще до того, как результат стал очевиден, когда история имела еще открытый финал, а значит, когда они еще могли встроиться в иную констелляцию сознания. Таким образом, даже если признать, что функциональный подход иногда грешит телеологизмом, тем не менее сам путь к решению, который может быть реконструирован лишь частично, не является телеологически предопределенным.
Как бы то ни было, решение как акт или процесс, порождающий картину мира и целесообразно встраиваемую в нее идентичность субъекта этого самого решения, составляет лишь точку кристаллизации или зримый итог долгой и сложной истории. Для самопонимания имеющего устойчивую идентичность субъекта (принятого) решения, который способен схватить и описать свою собственную природу и ситуацию только с использованием критериев, предоставляемых его собственной картиной мира, в силу чего его реконструкция собственной предшествующей истории неизбежно становится самооправданием, – для такого субъекта, конечно, вряд ли покажется хоть сколько-нибудь убедительным, что путь к мировоззренческому решению на самом деле был извилист, непрозрачен, неопределен и неконтролируем или вовсе случаен. Если бы субъект решения это признал, то он автоматически отказался бы, причем именно в отношении к самому себе, от требования постоянно сохранять ориентацию и быть предсказуемым – требования, которое он так настойчиво предъявляет к своей картине мира. Поэтому он предпочитает (и в этой иллюзии воинствующие децизионисты охотно за ним следуют) представлять собственное идеологическое решение как результат сознательно и упорно ведущейся борьбы, как неизбежный или по крайней мере экзистенциально нагруженный выбор между (крайними) альтернативами. Вместе с тем он неизбежно будет игнорировать тот факт, что альтернативы, равно как добро и зло, составляют противоположные компоненты одной и той же картины мира, то есть могут рассматриваться как таковые только в определенной мировоззренческой перспективе. Это касается и выбора между двумя разными картинами мира или даже перехода от одной к другой: ведь в последнем случае данный субъект только меняет сторону, то есть друзей и врагов, а картина мира, стоящая под знаком отношения «друг – враг», остается в своих основных чертах неизменной. Возникновение картины мира благодаря решению есть нечто отличное от выбора между уже существующими и конкурирующими картинами мира, ибо последнее уже предполагает некую картину мира, ориентирующуюся на эту конкуренцию. Если субъект смешивает мировоззренческое решение и выбор между альтернативами, это значит, что он находится в плену оптической иллюзии, поскольку хочет сохранить в своих глазах суверенное самосознание и самообладание, то есть собственную идентичность в качестве исчисляемой величины и задающей ориентиры инстанции, – не только хочет, но и вынужден. Приведем такой пример: ни один теолог, пусть даже считавший свою приверженность какой-либо стороне противостояния своего рода ответом на некое драматичное или-или, тем не менее ни разу в жизни не являлся в полной мере ни убежденным атеистом, ни религиозным человеком, ни утонченным эстетом, ни строгим моралистом – просто потому, что в момент принятия решения как выбора между альтернативами просто нельзя создать себя с нуля. И даже если бы произошла реальная смена одной веры на другую или одного образа жизни на другой, это не помешало бы данному субъекту смотреть на мир в свете именно этой и никакой иной альтернативы, заранее исключая при этом возможность глубоко гармоничной или, наоборот, полностью бессмысленной картины мира: ведь нами уже было сказано, что мировоззренческое решение уже предопределено обособлением мира от пред-мира, независимо от того, какова внутренняя иерархия мира на уровне деталей.
На языке воинствующего децизионизма выбор означает не только выбор между альтернативами, но и сам акт, мотивы и оправдания которого находятся ultra rationem[31] и который непосредственно выражает более глубокие потребности и интересы экзистенции. Поскольку мы хотим подчеркнуть этот самый примат экзистенциального, мы сохраняем и продолжаем использовать термин «решение», хотя в основном относим его к чему-то иному, нежели то, что под ним разумеют воинствующие децизионисты. Последние рассматривают два случая: либо кто-то принимает решение в пользу чего-то в соответствии со своими склонностями, потому что именно рациональное рассмотрение альтернатив убедило его в невозможности логически убедительного предпочтения одного из двух, либо он опять-таки принимает решение в пользу чего-то и стремится навязать свое решение, пренебрегая рациональными (контр)аргументами как таковыми. В обоих случаях решающим является противопоставление между дискурсивным разумом и непосредственно воспринимающей экзистенцией, – противопоставление, которое однако же ощущается как таковое или выдвигается на передний план только в определенных культурах и эпохах, то есть внутри определенных картин мира как таковых; поэтому его педалирование предполагает не только четкие мировоззренческие стандарты, но вместе с ними и суверенный субъект, который обладает идентичностью, проявляющейся в решении. Кроме того, воинствующие децизионисты исходят из того, что примат экзистенциального реализуется только там, где упомянутые идеологические стандарты вызывают одобрение. А стало быть, они впадают не только в заблуждение, но и в почти рационалистический предрассудок: а именно соглашаются с идеей, что субъект действительно ведет себя согласно своему собственному пониманию самого себя, и поэтому принимают тезис, что достижение благоприятных условий для человеческой экзистенции невозможно без ее самосознания и борьбы с тем, что чуждо ее сущности. Помимо того, что эта приверженность вполне может быть актом мышления (мы еще вернемся к этому при обсуждении проблематики рационализма, c. 102), возникает элементарный вопрос: как быть с экзистенцией тех, кто отвергает схему или идеал воинствующего децизионизма? Перестают ли они обладать экзистенцией, причем активной, лишь из-за того, что борются с его сторонниками? Только рационалистический предрассудок, в ловушку которого непреднамеренно попали воинствующие децизионисты, допускает вывод, что экзистенция будто бы лишается своей силы по причине претензий соответствующего субъекта следовать исключительно заповедям (дискурсивного) разума. Явный, легко опровергаемый абсурд. Достаточно взглянуть на реальную жизнь тех, кто привык называться рационалистами. Итак, если мы действительно всерьез относимся к связи между существованием и решением и не отступаем от выбранной линии, то мы должны не только придать всеобъемлющий смысл, но и соответствующим образом модифицировать концепцию решения, чтобы ее значимость больше не зависела от таких бесплодных или полемических противопоставлений вроде оппозиции экзистенция vs дискурсивное мышление. Такая концепция принятия решений исходит из идеи параллельного возникновения картины мира и идентичности. Это экзистенциальная концепция – как в том смысле, что она охватывает любое существование (включая существование «рационалистов»), так и в том смысле, что в нем находится место для всех уровней экзистенции, включая бессознательное и дискурсивное мышление. Именно потому, что экзистенция ео ipso дана всем субъектам, и именно потому, что решение означает примат экзистенциального, это самое решение есть универсальный феномен, без которого не может обойтись ни один субъект, ни одно существование. Если воинствующие децизионисты отказываются это осознавать, то причина кроется в их (негласном) нормативизме, а именно в том, что они всегда имеют в виду существование определенного и особенного качества, «истинное и подлинное» существование.
Экзистенция и решение сплавляются в базовой установке, а именно в конкретном практическом габитусе экзистенции, наделенной идентичностью. Таким образом, базовая установка есть видимое тождество, в котором выражается не только постоянное конечное состояние, то есть «характер» субъекта, но и подытоживается его история. История экзистенции – это история решения, достигающая кульминации в наброске картины мира и четких границах идентичности этой самой экзистенции. Однако история решения разворачивается во всех слоях и на всех уровнях экзистенции, которая на всем своем протяжении принимает соответствующую форму, чем-то обогащается или что-то отбрасывает. Следовательно, экзистенция, выступающая отныне как практически конкретизированная в базовой установке идентичность, целиком и полностью отождествляет себя с решением как с собственной историей и созданной в ходе ее картиной мира; «рационалисты» и «иррационалисты» – в той мере, в какой они имеют идентичность или базовую установку и представляют разные взгляды на мир, в равной степени являются результатами, носителями и апологетами экзистенциальных решений, историю которых они воплощают в своей собственной базовой установке, хотя и могут предъявить их реконструкцию или нарратив только в форме самооправдания – по крайней мере, до тех пор, пока они придерживаются своего решения. Сейчас принципиально важно констатировать, что эта история решений, которая есть история экзистенции, обретает в данной идентичности и картине мира лишь предварительное завершение или кульминацию; в противном случае возник бы парадокс прекращения принятия решений, как только организованный субъект начал бы действовать внутри организованного мира. Если позволить себе схематизирующий способ высказывания, то нужно сказать, что деятельность субъекта решения продолжается и после того, как достигнута твердая идентичность и составлена картина мира. Отныне деятельность фокусируется на компонентах или объектах мира, которые обособляются друг от друга и объединяются друг с другом таким образом, чтобы создать субъекту условия для концентрирования на определенной цели или области внутри мира. Однако большие и малые решения в мире образуют продолжения, вариации и – что зачастую бывает очень важно – дополнительные конструктивные факторы решения, создающего картину мира и идентичность. А значит, непросто, если вообще возможно, отличить энергию этих последних, как и их конкретное воплощение, от энергии (логически подчиненных им) частичных решений, потому что в каждом из них частично или полностью отражается история экзистенции – и в то же время продолжается или перенаправляется на удовлетворение актуально возникающих потребностей самосохранения. Отсюда становится понятной элементарная причина, лежащая в основе этой преемственности, взаимодействия или даже сущностного равенства основных мировоззренческих решений и частичных решений внутри упорядоченного мира: возникновение картины мира и идентичности не означает прекращения действия инстинкта самосохранения и борьбы, подталкивавших к тому самому решению. Наоборот, картина мира и идентичность дают инстинкту самосохранения в руки надежное оружие, чтобы субъект имел возможность вести свою борьбу еще более уверенно, более рафинированно и с расчетом на более долгосрочную перспективу, чем раньше. Благодаря этому субъект, если он, конечно, не желает растратить преимущества приобретенных им целеориентаций, должен на практике трансформировать мировоззренческое решение в несколько отдельных теоретических и практических решений и таким образом переформулировать первое, а если нужно, то и частично открыть его для себя заново. Оттого-то постоянное и гнетущее присутствие инстинкта самосохранения и борьбы за существование как внутри пред-мира, так и в мире делает неизбежными преемственность и взаимопроникновение принципиальных решений и частных решений. Как правило, вторые не выводятся из первых чисто логическим путем, а объединяются с ними в ходе динамического процесса в единое целое.
Но наступают времена, когда самосохранение оказывается под угрозой и возникает потребность в особой самодисциплине. И вот тогда-то возрастает саморефлексия, а именно потребность в уяснении и утверждении собственной идентичности в рамках сросшейся с ней картины мира, – и как раз в этот момент делается максимально возможное, чтобы свести все индивидуальные решения к основному мировоззренческому решению, с которым осуществляется идентификация, или же с его помощью оправдать их. Это показывает, однако, что концептуальное разделение между двумя упомянутыми типами решений, как бы регулярно и часто они ни смешивались друг с другом, не является ни фактически неверным, ни эвристически бесплодным. То же самое следует из эмпирически подтверждаемого приоритета основной установки над отдельными частичными решениями, а именно, когда мы как бы знаем заранее (причем довольно часто это и подтверждается), каких практических шагов можно ожидать от субъекта в той или иной ситуации, чей «характер» нам хорошо известен. Опосредование основного решения и частичных решений происходит через базовую установку, но само по себе основное отношение, будучи зримым тождеством, направлено не на частное, а на общее; именно оно обеспечивает проведение генеральной линии основного решения на уровне частичных решений, так что тем самым обеспечивается их согласованность и твердая ориентация субъекта в соответствии с его мировоззрением. Если идеологические критерии, воплощенные в идентичности или базовой установке, фиксированы и бесспорны, частичные решения могут даже рассматриваться как тактические или технические проблемы и решаться соответствующим образом. Именно потому, что основные положения в них не подлежат обсуждению, момент дилеммы здесь может быть выражен гораздо сильнее, чем в основном решении; это приводит к тому, что обычно называют ситуацией принятия решения, которая требует решения в смысле выбора. Если дилемма характерна для основного решения в гораздо меньшей степени (если вообще характерна), чем соответствующие частичные решения, то это потому, что всё существование субъекта вовлечено в основное решение, вследствие чего степень очевидности мировоззрения и идентичности становится non plus ultra[32]. В пользу основного решения или экзистенции, полностью вовлеченной в него, фактически нельзя привести никаких внешних причин, хотя данный субъект нередко пытается это сделать. Но такие основания на самом деле уже являются частью решения: его самопонимание составляет в то же время его самооправдание, а его наличие является сильнейшим аргументом в пользу его наличия.
Главной чертой базового решения как в ходе его кристаллизации, так и в ходе его практической реализации в идеально полагаемом им самим мире, является полное экзистенциальное участие субъекта, то есть полноценное присутствие у него разветвленного инстинкта самосохранения и бессознательного, равно как и сознания, и дискурсивного разума, так чтобы не только элементарные движущие силы, но и связанные с ними рациональные механизмы могли действовать синхронно и скоординированно. Стало быть, полное экзистенциальное участие субъекта решения имеет место не только тогда, когда последнее является его собственным делом, но и тогда, когда он подчиняется заранее определенным решениям. Таким образом, экзистенциальная интенсивность может быть результатом как экзистенциальной оппозиции, заставляющей человека принимать собственное базовое решение, так и экзистенциальной принадлежности, состоящей в одобрении уже принятых решений; правда, в последнем случае тоже нет недостатка в оппозициях, с той лишь разницей, что выход ищется и находится в отождествлении с объявленными врагами врага – или наоборот: субъект объявляет врагов своих друзей своими врагами. Как бы то ни было, экзистенциальная принадлежность обеспечивает (а зачастую и требует) ни больше ни меньше как исходное экзистенциальное решение, а именно, она предоставляет картину мира как основу для ориентации и создает идентичность. Следовательно, экзистенциальная интенсивность может достигать апогея и в простой защите заданного мировоззрения. Ведь тот, кто принимает решение в пользу какой-то картины мира, eo ipso принимает решение в пользу некоего решения и должен – неважно на каком уровне – хотя бы частично воспроизвести соответствующий акт или процесс решения. Тот факт, что глубочайшая экзистенциальная принадлежность может обернуться наивысшей экзистенциальной интенсивностью, сам по себе является мощным аргументом против любой романтической трактовки решения. На романтическое противопоставление ситуации принятия решений и повседневной жизни опять-таки можно возразить, что не существует такой повседневной человеческой жизни, которая не зиждилась бы на определенной картине мира и определенном поведении, в силу чего она (более или менее сознательно) отличается от других картин мира и стереотипов поведения. Как минимум в этом смысле можно утверждать, что любая повседневность основана на решении. Обычная восприимчивость людей, их реакция на нарушения повседневных правил достаточно хорошо свидетельствует об их склонности к принятию решений. Тот факт, что людям в «повседневной жизни» не приходится решать ex nihilo[33] о своем мировоззрении и поведении, вовсе не означает, что они не ориентируются и не совершают поступки на основе базовых решений, которые остаются неотрефлектированными лишь до тех пор, пока их не начинают (открыто) оспаривать; и оспариваются они на самом деле гораздо чаще, чем многим хотелось бы думать. С этой точки зрения вхождение, вживание в некую «повседневную жизнь» равносильно осуществлению мировоззренческого решения, более того, равносильно его новому открытию, при котором не может не пробудиться чувство экзистенциальной принадлежности, независимо от того, достигает ли оно необычайной экзистенциальной интенсивности или нет. Романтическим приверженцам решения, акцентирующим (подчас не без автобиографических аллюзий) в нем экзистенциальный, героический момент, следует предъявить следующий аргумент: в решении весьма часто могут выражаться устремления слабой и тревожной экзистенции, пытающейся хоть как-то приспособиться и утвердиться в поисках идентичности. Таким образом, идентичность будет отстаиваться тем яростнее, чем более неопределенному и неудобному состоянию она полагает конец; «героическое» здесь фактически следует за решением, а не сопровождает его. Поэтому то, что воинствующие децизионисты называют решением, часто является не чем иным, как этой самой защитой идентичности, а именно решением защищать жизненно важное решение, которое уже принято и на самом деле поддерживается всем существованием, хотя заинтересованный субъект сам (точно) не знает, из чего складывается и в чем состоит вся его экзистенция.
Полное экзистенциальное участие субъекта в решении делает традиционное противопоставление акта познания и акта воли, познания, то есть мышления и воли вообще бессмысленным и совершенно непригодным для схватывания конкретных биопсихических процессов. В действительности это противопоставление не основано на каких-либо эмпирических данных, а было впервые измыслено в рамках антично-христианской метафизики, предпринявшей классификацию psyche[34] в русле своего общего представления об иерархии слоев бытия; предполагаемый параллелизм психических способностей и пластов бытия должен был послужить доказательством того, что чистое мышление завершается чистым истинным бытием и наоборот. В Новое время примат гносеологии (в значительной степени) подменил собой примат онтологии, но тем не менее старые метафизические структуры и приоритеты зачастую переносились с небольшими изменениями в новую гносеологию и психологию, отчего последние еще долгое время занимались главным образом определением отношения между мышлением и чувственностью или познанием и волением. Научное исследование никоим образом не обязано входить в права такого интеллектуально-исторического наследства, хотя, в силу объективных причин, оно и вынуждено пользоваться терминами «мышление» и «воление». Однако они могут быть востребованы для того, чтобы осмыслить спрятанную за этими грубыми обозначениями деятельность как две неразрывные стороны одного и того же биопсихического акта или процесса, – даже более того: показать, что они полностью сливаются внутри акта или процесса принятия решения. Таким образом, представленная здесь децизионистская теория вычищает не только нормативно-ценностно-теоретические, но и антропологические и гносеологические остатки классической метафизики. Но сплавление мышления и воли не означает, что одно как бы поглощается другим, так что в конце концов мышление полностью превращается в воление или воление в мышление (в традиционном смысле). Скорее это означает, что воление, в котором стимулируется и артикулируется инстинкт самосохранения, может выполнять познавательные функции и может желать только как познающее воление. И наоборот, познание возможно только как желающее познание, то есть как то, у которого есть мотивы, цели и контролирующие инстанции власти, которым оно подчиняется. Мы уже указывали на это сложное единство, когда говорили, что решение формирует картину мира и личность принимающего ее субъекта. В качестве обособления (Absonderung) решение означает примерно то же, что и суждение(я) (Ur-teilen), и, поскольку оно отделяет релевантное от нерелевантного, а также устанавливает иерархию и структуру релевантного, оно включает в себя вывод (Schluß) о соответствующей релевантности и в то же время решительно заключает (Be-schluß) относительно нее. Впрочем, не бывает так, чтобы субъект приступил к формированию своего мира лишь после исчерпывающего исследования и терпеливого рассмотрения всех составляющих своего пред-мира; подобный рациональный процесс добросовестного исследования вряд ли имел бы шанс когда-то завершиться ввиду постоянно возникающих насущных проблем самосохранения. Таким образом, релевантные prima vista[35] компоненты пред-мира быстро выдвигаются на первый план и становятся, по крайней мере на время, точками притяжения и кристаллизации, вокруг которых собираются и выстраиваются отдельные фрагменты формирующейся картины мира. Это представляется тем более неизбежным, что даже обработка компонентов пред-мира в духе формирующегося мира предполагает некоторую стартовую позицию и точку отсчета; а так как познание начинается именно с этой обработки, то оно неизбежно с самого начала переплетено с определенными оценками (даже на элементарном уровне принципа удовольствия), основной из которых является разделение релевантного и нерелевантного. Именно в этом и заключается неразрывное единство познавательного и волевого начал.
Таким образом, это единство представляет собой самое простое описание решения, а значит, и всецело связанной с ним экзистенции. В решении и в качестве решения познание содержит не только объект, но и прежде всего субъект, который, в свою очередь, существует не как простое подлежащее для априорных категорий, а как неиссякаемый источник экзистенциальной энергии, подпитывающий познание. Соответственно, познание есть особое переплетение объекта и субъекта, происходящее как подчинение первого второму и как истолкование первого последним. Органом и одновременно адресатом этой интерпретации является экзистенция соответствующего устройства, то есть в определенном сочетании бессознательного и сознательного, влечения и дискурсивного разума, воли и мысли во всем их объеме. Таким образом, укрепление идентичности субъекта или его экзистенции означает как минимум фиксацию интерпретации объектов, появляющихся на его горизонте. Без познающей интерпретации и интерпретирующего познания не существует базовой установки, а без базовой установки не может существовать никакое знание. В базовой установке воля мыслящего и содержание мышления перетекают друг в друга – и то же самое происходит с (интерпретируемым) бытием и (объективированным) долженствованием. Ибо решение должно содержать собственное нормативное обоснование, то есть оно имеет смысл только как создание такой картины мира, в которой процесс познания объектов и сохранение тождества субъекта должны идти рука об руку. Таким образом, решение есть познание, закрепленное в определенных критериях, в которых конкретизируется воля (к самосохранению) соответствующего субъекта. Взаимозависимость ценностей и познания, характеризующая мировоззренческое решение, есть поэтому лишь выражение слияния мышления и воли в субъекте этого решения, то есть в конечном счете в экзистенции. Раз субъект решения стал сознательным (пусть даже сознание это сперва смутное), и тем самым положено начало процессу принятия решения, то уже не может быть никакого единоличного господства «слепой» воли на всех последующих уровнях и стадиях; воление всегда связано с какой-либо формой или содержанием мысли. Если внутри пред-мира все действия и реакции мотивированы голым инстинктом самосохранения или элементарной формой принципа удовольствия, то внутри мира экзистенциальная напряженность имеет место только в более или менее тесной связи с познавательными достижениями. Как экзистенциальная интенсивность более высокого порядка (будь то в форме экзистенциальной противоположности или экзистенциальной принадлежности) решение изначально содержит свое специфическое содержание мысли, хотя придает ему рационально обработанное выражение лишь постепенно и зачастую противоречиво. Между прочим, это слияние мышления и воли в основном мировоззренческом решении делает более понятной работу уже рассмотренного механизма их взаимодействия с частными решениями, через которые базовая установка претворяется в конкретную практику. В самом деле, изначальное и авторитетное присутствие волевого элемента в базовом решении неодолимо подталкивает к продолжению процесса принятия решений, хотя и на этот раз в виде конкретных практических шагов в рамках упорядоченного мира. Таким образом, решение в целом представляет собой не просто самостоятельную умственную или эмоциональную подготовку практики, а саму практику во всеобъемлющем смысле. Поэтому так называемое единство теории и практики отражает слияние мышления и воления; как волеизъявление теория есть форма практики, а последняя, в свою очередь, вряд ли может обойтись без – зачастую неотрефлектированной – идеологической основы.
Решение возникает изнутри динамики инстинкта самосохранения, создающего себе за счет этого прочную основу для ориентации. Ведь из решения возникает картина мира, в которой борющемуся за самосохранение субъекту отводится определенное место. Это истолковывается eo ipso как признание прав того же субъекта на существование в мире, что, в свою очередь, способствует усилению его элементарного чувства власти. Субъект сначала обретает власть, будучи в состоянии обеспечить собственное самосохранение, и в конечном итоге приходит к достижению устойчивой идентичности в упорядоченном мире. Чувство власти и идентичность связаны друг с другом в двойном смысле: во-первых, в том смысле, что идентичность служит подтверждением возможности успешной борьбы за самосохранение, а во-вторых, что есть нечто очень определенное, что следует сохранять. Помещение идентичности в иерархию картины мира придает чувству власти еще одно, весьма важное измерение: отныне самосохранение предстает не как простой временный результат экзистенциального усилия, регулярное повторение которого в будущем никто не может гарантировать, но как функция более глубокого согласия с течением событий в мире, как требование внутренней логики и структуры или даже смысла мира. Субъект видит возрастание своей власти именно в тот момент, когда он уже не зависит только от своих собственных, неизбежно ограниченных сил, а связывает свою деятельность с высшими силами, господствующими в его картине мира. Здесь можно конкретно наблюдать, как сплавление мышления и воли влияет на формирование мировоззрения: именно мышление рационализирует волевое усилие для обеспечения самосохранения через расширение власти – и в то же время мышление, по крайней мере в идеале, позволяет расширить власть за счет требования самосохранения, основанного на широком фундаменте мировоззрения.
Стало быть, превращение элементарного стремления к самосохранению в изощренное стремление к расширению власти знаменует собой переход к мировоззренческому решению, которое, в свою очередь, идет рука об руку с проекцией стремления к самосохранению на плоскость как раз начинающей вырисовываться картины мира. Необходимость этой трансформации становится понятной, если принять во внимание имманентный динамический характер стремления к самосохранению. Конечно, термин «самосохранение» сам по себе вводит в заблуждение, поскольку он как бы указывает на статичное состояние. И всё же в долгосрочной перспективе успешное самосохранение должно eo ipso повлечь за собой усиление самости, то есть расширение власти. Процесс самосохранения отнюдь не происходит в вакууме, а означает – даже с биологической точки зрения – регулярный обмен веществ, то есть специфическое отношение к конкретной среде. Нужда – это ситуация, которая ставит под угрозу обмен веществ и, следовательно, самосохранение; ее можно преодолеть только путем эффективной борьбы с угрожающими факторами. Следовательно, нужда, борьба и самосохранение связаны друг с другом: кто отказывается от самосохранения и самоутверждения, не может испытывать нужду. Для человека, которому приходится восполнять врожденные биологические недостатки превентивными мерами, исходной точкой для всех основополагающих соображений и действий по самосохранению выступает не временное состояние удовлетворения потребностей, а ситуация нужды. Нужда возникает из-за того, что существующего оснащения недостаточно, а значит, необходимо найти лучшее оснащение, дабы предотвратить наступление нужды в будущем, то есть обеспечить самосохранение. Судя по всему, восстановить и обеспечить прежний уровень безопасности теперь можно только более интенсивными мерами самосохранения; иными словами, новых трудностей можно избежать только в том случае, если имеющегося оснащения более или менее хватает для решения текущих неотложных проблем в области безопасности. Вот почему самосохранение без усиления самости невозможно в долгосрочной перспективе. А поскольку самосохранение – это функция сохранения власти, то усиление самости неизбежно будет приводить к ощутимому увеличению власти. Самосохранение, понимаемое конкретно и динамично, означает притязание на власть, и не только в смысле сохранения власти, но прежде всего в смысле того расширения власти, которое способно обеспечить относительную властную позицию заинтересованного лица в отношении силовой позиции конкурирующих факторов, вызывающих нужду.
Сложное единство мировоззренческого решения и самосохранения теперь может быть понято более конкретно как слияние решения и притязания на власть, причем решение, которое основано на властном притязании, будет находить отражение в картине мира. Если экзистенция готова воспользоваться аппаратом картины мира, оснащенным теми самыми функциями ориентации и разгрузки в целях собственного самосохранения, то ее претензии на власть должны быть решительно заявлены уже в момент построения собственной картины мира. Претензия на власть разрубает гордиев узел хаотического пред-мира, чтобы заменить его организованным миром, учитывающим собственные желания. Однако конструировать картину мира на основе собственных притязаний на власть означает конструировать ее с учетом того, что́ стоит на пути собственных притязаний на власть, а именно с учетом реального или потенциального врага; в этом смысле мировоззрение становится образом врага с точностью до наоборот. По отношению к мировоззренческим решениям понятие врага может охватывать всё что угодно: неорганическую или органическую природу, коллективную или индивидуальную угрозу, чужака, соседа или брата – даже части или элементы самого себя, которые кажутся бременем в борьбе за жизнь; одним словом, враг – это всё, что внушает страх, что представляет опасность. Различные фигуры врагов по-разному смешиваются в различных картинах мира и часто могут маскироваться до неузнаваемости. Однако главную (хотя и негативную) роль врага в возникновении и конкретном оформлении идеологических решений нетрудно заметить на примере одного простого исторического факта: фигура врага присутствует во всех более или менее масштабных картинах мира – как тогда, так и сейчас, даже если злые духи или, например, образы греха заменены «безнравственностью», «антисоциальностью», «угнетением» или «отчуждением» – всё это термины, которые через их конкретное толкование используются для обозначения конкретных («недостойных») способов человеческого существования. Даже в современном научном мировоззрении, которое как будто выше всех подобных споров, понятия необходимого или случайного, обусловленного причиной или недетерминированного, механического или телеологического принимаются или отвергаются (а иногда и в принципе употребляются) по отношению к инакомыслящей мировоззренческой стороне, так что реакция на них равносильна негативной проекции врага на картину мира. Сколь бы утонченной ни казалась отсылка к врагу при построении картины мира, он включается в нее таким образом, что его подчинение или устранение должны выступать как непреложное требование (или как стопроцентная уверенность) в отношении объективной конструкции мира; именно поэтому мировоззрение включает в себя не только отграничение от пред-мира, но и особую внутреннюю иерархию.
Наличие врага в решении – повторим, наличие неизбежное в силу автоматического превращения стремления инстинкта самосохранения в притязание на власть, – обусловливает, стало быть, одну существенную черту этого самого решения, а именно его историчность. Иначе говоря, конкретная историчность решения состоит в том, что оно вырабатывается с учетом постоянного внимания к врагу, исторически данного и неминуемого. Таким образом, враг – это судьба, то есть негативное определение того, кто решает по отношению к нему, ведь решение должно стремиться воплотить противоположное тому, за что выступает враг. Тем самым враг предвосхищает конкретное содержание решения ex contrario. Тот факт, что экзистенция обязательно приходит к решению, неизбежно вытекает из желания сохранять себя, то есть ориентироваться и действовать. Содержание же самого решения зависит от биопсихической конституции и конкретной ситуации, а именно от факторов, которые, так сказать, диктует экзистенции ее собственный враг. Однако различие между самим фактом и тем, что́ решается в решении, остается чисто теоретическим; на самом деле в экзистенции одновременно возникает и решимость, и очертания самого решения. Контакт с врагом, заявление притязания на власть являются, таким образом, первым решительным шагом навстречу реальности упорядоченного мира. Именно потому, что решение есть по сути своей притязание на власть, оно не может и не должно представляться солипсическим актом или процессом, а обязательно будет иметь дело с реальностью, хотя и в известном смысле идеализированной. Притязания на власть не осуществляются в субъективной пустоте, а представляют собой теснейшую и глубочайшую связь с миром. Моралисты, как правило, не желают признавать, что хотя и можно любить издалека или возвышенно, но не получается таким же образом предъявлять серьезные претензии на власть. То есть побуждение вступить в тесный контакт с миром может иметь совершенно иные, далеко не «альтруистические» мотивы, и даже может оказаться требованием самосохранения или увеличения власти. Динамика самосохранения, конечно, подталкивает к решению, но и само решение, являясь в конечном счете прояснением и идеологической основой претензии на власть, подхлестывает к постоянной практической конфронтации (Auseinandersetzung) с созданным ею для этой цели и упорядоченным миром, ведь среди составных частей этого мира находится и противник!
Против децизионизма часто выдвигают обвинение в том, что он будто бы фиксируется на непредсказуемой субъективности решений и пренебрегает историческими условиями действия. Этот упрек можно отнести на счет воинствующего децизионизма постольку, поскольку он превращает решение в одинокий (героический) поступок и, как правило, не признавая функции экзистенциального притязания на власть и вытекающей из этого экзистенциальной вражды, недооценивает специфически исторический аспект соответствующей ситуации, а наоборот, связывает решение с Богом, свободой и прочими призраками. Если решение есть претензия на власть, которая при определенных обстоятельствах вынуждена отстаивать себя перед лицом вполне определенного чужака, то мимо конкретной исторической ситуации не пройти никак. Однако эта зависимость от над- или экстрасубъективных факторов не означает, как хотели бы думать противники децизионизма, что «произвол» решения теперь ограничен фиксированными нормативными границами. Другими словами, из конкретного характера ситуации, внутри которой выдвигается притязание на власть, логически не следует, что нормативные компоненты решения (а на них обычно и ссылаются претендующие на власть) также могут быть «разумно» обоснованы; конкретная историческая ситуация принуждает лишь с прагматической, а не нормативной точки зрения, а именно, она заставляет субъект устанавливать нормы и использовать их для обоснования своих притязаний на власть, но не может принуждать остальных субъектов принять универсальную значимость упомянутых норм. Хотя нормы возникают и действуют в конкретной ситуации, это происходит в перспективе субъекта; и вот в этой перспективе, то есть как раз в чужой перспективе, противник себя не может узнать, а значит, не может принять действующие в ней нормы как обязательные для себя. Неизбежная привязка решения к конкретной ситуации означает отсутствие гарантий какой-то высшей «объективности» или «предсказуемости» в смысле консенсусно-ориентированного нормативизма – как раз наоборот: нормы, в которые отливается решение как притязание на власть, в высшей степени конкретны с психологическо-исторической точки зрения, и именно поэтому они не могут быть общеобязательными, даже если очень хотят быть общеобязательными (а не хотеть этого они не могут, потому что по самой своей природе являются притязанием на власть). Следовательно, из исторической обусловленности никак нельзя заключить, что существует нормативное обязательство: пусть даже норма как бы ограничивает «произвольность» решения, однако делает это совсем не так, как думают нормативисты. Это ограничение ни в малейшей степени не влияет на экзистенциальную интенсивность решения, которая вытекает из самого характера притязания на власть. Наоборот, историчность решения в значительной степени способствует увеличению этой интенсивности, подвергая соответствующий субъект множественному давлению со стороны множества ощутимых факторов. Если решение есть притязание на власть, а это притязание на власть обязательно влечет за собой борьбу, которая ведется только при весьма конкретных исторических обстоятельствах, то жизнь конкретной экзистенции может разворачиваться и обостряться только в столкновении со своими историческими судьбами. То, что воинствующие децизионисты считают динамизмом своего сугубо личного решения и существования, на самом деле является лишь равнодействующей всех сил конкретной исторической ситуации, в которой они оказались. Поскольку никто не может искать друга и врага, или дружественного и враждебного, вне составных частей своего (пред)мира, каждому приходится принимать решение, исходя исключительно из них. Историческая ситуация конкретна, потому что имеет пределы – и первичная экзистенциальная энергия становится напряжением при столкновении с этими пределами; иначе она бы просто поглотилась бесконечным пространством, не произведя никакого эффекта.
В своей конкретной историчности решения составляют бесконечное многообразие объективно сущего (des objektiv Daseienden), то есть разных, более или менее полных, лучше или хуже организованных миров. Они различны потому, что проистекают из различных конкретно-исторических решений. Поэтому констатация многообразия исторической панорамы и относительности = конкретности каждой из ее частей посредством исторически ориентированного рассмотрения образует отправную точку в прагматике дескриптивного децизионизма. В этом смысле историзм и описательный децизионизм неразрывно связаны между собой. Ведь только решение, понимаемое как обособление и как претензия на власть, может объяснить возникновение такого множества своеобразных миров. На это не способна никакая нормативистская позиция, никакое почитание Единого Разума и Единой Истины (открытое в хорошие времена и скрытое в плохие). Мыслители с нормативистской установкой не могут не спотыкаться о множество исторических данных на каждом шагу, а поскольку они слишком хорошо знают об этом, то избегают их – игнорируют если не с презрительным видом, то косвенно, то есть с помощью историко-философских конструкций, упорядочивающих упомянутое многообразие таким образом, чтобы его можно было подвести под всеобъемлющую, нормативно заряженную идею. Принимаемое ими допущение, будто бы только упорядоченный мир является истинным, одновременно создает бесчисленное множество ложных миров так что «истинный» грозит задохнуться под их давлением. Посему тревожное многообразие «ложного» необходимо по возможности вытеснить и сделать вид, что его не существует. Философствование, вдохновляемое моральным нормативизмом, и последовательные исторические рассуждения являются заклятыми врагами и должны оставаться таковыми. Наоборот, описательный децизионизм исходит из элементарного факта разнообразия исторических традиций, который просто нельзя устранить из интерпретации. И причину его существования он усматривает в акте или процессе решения или обособления, пытаясь объяснить его указанием на необходимую трансформацию инстинкта самосохранения в притязание на власть.
Поскольку решение имеет конкретно-исторический характер, оно может меняться, как только породившая его констелляция «друг-враг» модифицируется или перевертывается. Если притязание на власть перенаправить или переформулировать, то связанное с ним решение также претерпит трансформацию. Цель изменения решения – обеспечить или же укрепить экзистенцию с помощью новой идентичности. Ведь идентичность не совпадает с экзистенцией in toto, а есть только экзистенция, обретшая определенное самопонимание. Однако сам инстинкт самосохранения, в котором коренится механизм принятия решений, лежит глубже идентичности, то есть в бессознательных слоях экзистенции (хотя не только в них), а значит, он также может провоцировать изменение идентичности ради экзистенции в целом – разве только экзистенция и (наличествующая) идентичность по каким-то особым основаниям не спаяны намертво (например, экзистенция с определенной идентичностью достигла такой интенсивности бытия, что она уже не надеется обрести нечто подобное в будущем). Тотальная смена решения или идентичности – явление не слишком обычное, потому что экзистенция, как правило, обходится незначительными корректировками собственной идентичности по закону экономии, так что болезненных разрывов и переходов, необходимо связанных с переориентацией или воссозданием картины мира, удается избежать. Изменения и корректировки в решениях как минимум свидетельствуют о том, что субъект решения и физический субъект концептуально не совпадают, хотя субъект решения не может быть не чем иным, как физическим субъектом. Один и тот же физический субъект может, скажем иначе, становиться носителем разных решений в разное время; его основная установка и практическая деятельность определяются, конечно, не простым физическим существованием, а его идентичностью как носителя решения. Физическая непрерывность (Kontinuität) субъекта разных решений не опровергает тезиса о том, что субъект создает свою идентичность в решении и посредством решения. Поскольку при переходе от одного решения к другому старая идентичность (в значительной степени) растворяется, ассемблированные компоненты соответствующего мира теряют свою связность и опускаются до уровня бессвязных компонентов пред-мира, которые могут образовать новый упорядоченный мир только посредством нового акта или процесса решения, учреждающего новую идентичность. Компонентам старого мира приходится разделить общую судьбу каждого пред-мира и его составных частей: либо они (заново) включаются в (новую) картину мира (хотя и с измененным статусом), либо вынуждены вовсе прекратить существование.
Есть три субъекта принятия решений: род, группа (в ее различных социальных и исторических формах) и единичный человек. Решения этих субъектов и возникшие на их основе картины мира могут дополнять друг друга, определять или бороться друг с другом, поскольку они соприкасаются друг с другом во времени и пространстве. Однако решения рода являются обязательными в двойном смысле, поскольку они 1) обеспечивают общую основу для решений всех других субъектов и к тому же 2) определяют общий формальный механизм акта или процесса принятия решения совершенно независимо от его соответствующего содержания. Эти масштабнейшие и в то же время самые простые из всех решений принимались в течение многих тяжелых тысячелетий, потребовавшихся человеческому роду для установления господства над Землей, и поначалу они определяли то, что можно увидеть, услышать, понюхать, попробовать на вкус и потрогать, то есть что сгодится для элементарного крова над головой. Так сформировался тот самый аппарат картины мира, который сделал возможным выживание за счет формирования мира таким образом, чтобы он поддавался исчислению, то есть мог стать фиксированной системой отсчета. Поскольку аппарат картины мира как раз был призван исправить недостаточную специализацию человеческого организма вообще и отдельных органов чувств в частности, то он действовал таким образом, чтобы человек создавал через него свой особый мир и становился специалистом в определенном, специально для этого спроектированном и подлаженном для этих целей мире. Иными словами, господство над этим миром могло осуществляться по той причине, что сама картина мира была скроена с учетом потребностей этого господства. Однако необходимая для жизни специализация заключалась, в свою очередь, в крупномасштабном процессе решения или обособления, в ходе которого не только игнорировались практически иррелевантные части пред-мира, но и даже важные элементы существенно рекомбинировались, будучи включенными в организованную картину мира в более или менее абстрактной форме. Лишь на первый взгляд кажется парадоксальным, что абстракция и обобщение могут привести к специализации и, таким образом, увеличить эффективность; ведь изначальная недостаточность специализации на уровне органов чувств допускала функциональную специализацию только на уровне организованной картины мира, то есть картины мира, сформированной через абстракцию и обобщение. Это легче объяснить на примере элементарного процесса восприятия. Выдержать напор непрекращающегося потока самой разнообразной информации Я (или то, что мы называем этим именем, опять же прибегая к абстракции) способно выдержать лишь при условии, что осознает только то, что имеет значение в каждом конкретном случае; если Я не хочет себя потерять, оно просто не имеет права работать с предлагаемым внешним миром многообразием материала в спокойном и беспристрастном режиме, то есть относиться к внешнему миру так, как если бы все его компоненты были равно желанными кандидатами на вхождение в организованную картину мира. Вот почему подчиненные органы нервной системы «знают» гораздо больше подробностей о внешнем мире, чем само Я. Эти инстанции просто выполняют свои функции, например, осуществляют первое, задающее направление абстрагирование от акцидентального, а еще вырабатывают классификации, которые являются ipso facto[36] обобщениями и сделаны на основе фиксированных критериев. Здесь важно отметить, что основные достижения понятийного мышления, которые могут быть артикулированы в языке, осуществляются уже в процессе восприятия, а именно как деятельность нервной системы. Это не означает их отождествления, но показывает, насколько глубоко укоренен этот параллелизм и, соответственно, насколько оправдана попытка проследить основные черты акта или процесса принятия решения еще на уровне бессознательного, что позволяет выявить антропологически детерминированную неизбежность решения. Подобно тому, как в восприятии предметы могут быть познаны только путем отвлечения от случайного, что удовлетворяет потребность в ориентировании и повышает шансы на выживание, так и в понятийном мышлении идеи и явления уже не обременяют субъект с того самого момента, как они встраиваются в более или менее масштабные смысловые взаимосвязи, абстрагирующиеся от более или менее акцидентального. И в том и в другом случае соответствующая картина мира возникает не как результат всех как бы равнозначимых знаний, а именно на основе того, что признается значимым в каждом конкретном случае.
Элементарный набросок мира, осуществляемый со стороны рода, уже имеет под собой некоторые принципы, лежащие также в основе всякой позднейшей формы мысли, даже самой сложной, и потому определяющие логическую форму всякого решения; здесь важно то, что формирование этих принципов идет рука об руку с формированием субъекта в ходе акта или процесса принятия решения. Так, например, возникновение логического принципа тождества едва ли можно отличить от возникновения фиксированного тождества субъекта, тем более что первое гарантирует необходимую для последнего способность к ориентировке; то же касается и принципа достаточного основания или причинности, который связан, по крайней мере частично, с (возрастающей) способностью субъекта производить определенные действия посредством сознательного использования определенных средств. Развитие мировоззренческого аппарата и параллельная кристаллизация устойчивых ориентиров в ходе обращения с неорганической и органической природой создают первые базовые модели принятия решений и приводят в действие механизм принятия решений. Род передает этот механизм группам и особям, то есть они не наследуют определенное содержание – или не обязательно наследуют, – но наследуют метод – хорошо испытанную и протестированную процедуру. Содержание меняется в зависимости от врага и с разными темпами. Даже на родовом уровне, который по понятным причинам более стабилен, постепенное укрощение коллективного врага, природы, вызывает в этом отношении глубокие изменения; и хотя релевантное всегда отделяется от нерелевантного, однако теперь, в отличие от предыдущей ситуации, релевантным считается уже что-то другое, и в итоге даже приходится в какой-то мере видоизменять весь аппарат мировоззрения. На уровне группы и индивидуума относительно быстрое изменение или даже инверсия расстановки «друг-враг» вызывает соответственно более быстрые последовательные модификации содержания, возникающие в результате процесса принятия решений. Общие же черты последних, будучи рассматриваемыми формально, остаются устойчивыми в силу их первоначальной связи с потребностями самосохранения, являющимися, так сказать, абсолютной константой.
Мифы, религии и идеологии в основном являются коллективными мировоззренческими решениями. Они возможны потому, что определенные конкретные ситуации хорошо подходят для того, чтобы заставить нескольких индивидуумов принять более или менее единообразную перспективу одновременно. Но ви́дение в определенной не меняющейся перспективе как раз равнозначно решению, то есть отделению релевантного от нерелевантного и созданию на основе этого некой картины мира. Эта картина мира представляет собой гарантию (по крайней мере, моральную) более высокого статуса группы по сравнению с другими, особенно враждебными, и таким образом обеспечивает идентичность, способность ориентироваться и (особенно в чрезвычайной ситуации) экзистенциальную интенсивность. Подобно роду в отношении к природе, группа становится специалистом в специально созданном для этого мире, а это, в свою очередь, происходит через масштабные абстракции, расчленения и нарушения объективно существующего, то есть через концентрацию на том, что важно для самосохранения, на дружественном и враждебном, под видом каких бы рационализаций, метаморфоз и маскировок всё это ни происходило.
Примерно такую же ситуацию наблюдаем тогда, когда субъектами решений становятся индивиды. Результат личного решения, данный в любое время как идентичность и базовая установка, венчает короткий или длительный, сознательный или бессознательный поиск прочных ориентиров и гарантий безопасности, которым всегда занята индивидуальная экзистенция. Последние, конечно, не следует понимать в узкоматериальном смысле, так как в некоторых случаях принятое решение может привести даже к смерти, причем прекрасно осознаваемой в качестве возможного итога. В условиях общественной жизни, которая, несмотря на все свои материальные корни, в конечном счете прочно сцементирована благодаря широкому воздействию (экзистенциально релевантных) идей, ориентация и безопасность обеспечиваются тем убеждением, что практикуемый образ жизни или предпринимаемые действия в каждом отдельном случае являются не просто неким воображаемым смыслом в рамках всеобщей осмысленной жизни (с. 67), а именно таким, в котором сто́ит ставить цели (какими бы они ни были) и стремиться к их достижению – неважно, верит ли заинтересованное лицо, что они благословенны Богом или же что они будут способствовать благу Человечества, или просто потому, что оно полагает, будто эти цели гармонично сочетаются со склонностями и желаниями, которые он считает общечеловеческими и естественными. Картина мира, возникающая в результате решения, как раз и призвана поддерживать это убеждение и, таким образом, укреплять уверенность человека в себе; таким образом, своими решениями он создает для себя тот мир, в котором он сам может занять центральное место. Однако тот факт, что он находится в идеальном центре (своего) мира, редко подразумевает фактическое господство над другими; как правило, это означает соответствие (фиктивное, мнимое или также реальное) внутреннего закона и внешнего способа действия конкретной экзистенции общему смыслу картины мира, даже если экзистенция nolens volens[37] подчиняется господству другого: то самое соответствие может даже чудесным образом компенсировать эту подчиненность. Очень часто, и особенно в долговременных, устойчивых, иерархически структурированных группах, акт или процесс принятия решения индивидом совпадает с вживанием (Hineinleben) в пред-данный мир. В бурные переходные времена, когда основные ценности оказываются под вопросом, случается так, что индивид ищет свою идентичность в отождествлении с одной из сторон (гражданской войны), на которую за это время успела распасться ранее (относительно) однородная группа. Немалую роль в таких идентификациях играет особое притязание на власть, а именно потребность в признании со стороны определенных дружественных или враждебных лиц. Если решение в пользу одной из уже существующих сторон конфликта или в пользу какого-то образа жизни и связанной с ним идентичности не может гарантировать желаемого признания среди желаемых лиц, единичный человек создает для себя новые инстанции признания (например, грядущие поколения или Страшный суд), которые пусть и не имеют под собой никакой эмпирической основы, но в то же время являются эмпирически неопровержимыми. Таким образом, он может оставаться в центре мира даже ценой помещения этого мира на периферии преобладающих в настоящее время или даже всех наличествующих миров решений (Entscheidungswelten).
На основе понятийного аппарата, разработанного в этом разделе книги, достаточно просто – пусть в общих чертах – уяснить себе эти и подобные явления в жизни единичных людей. Однако огромное их разнообразие, невероятная способность к трансформации и неисчерпаемое множество конкретных ситуаций часто вынуждают ученых бессильно разводить руками при попытке интерпретации личных решений или жизненных историй. Ведь, как и они, мы также не знаем главных мотивов, которые работают на различных уровнях экзистенции; всё, на что мы способны, – это делать более или менее логичные рационализации. Таким образом, акт или процесс принятия решения в значительной степени уходит корнями в непостижимую биопсихическую основу существования. Тем не менее мы можем эмпирически утверждать, что никакая человеческая экзистенция не может избежать определенных формальных констант, а именно тех, которые обсуждались выше. Как в личных, так и в коллективных актах или процессах принятия решения задействована вся экзистенция – как сознательное и как бессознательное, как инстинкт и как дискурсивный разум. Стало быть, этот акт или процесс конкретизируется посредством малых и больших событий, малых и больших шагов и оценок, малых и больших симпатий и антипатий – как в долгосрочной перспективе, так и в каждый текущий момент. Благодаря работе множества видимых и невидимых лезвий формируется базовое отношение, которое затем на практике переходит в частичные решения. Эту экзистенциальную конкретность решения не замечают в том случае, если Я представляется как иерархия способностей, на вершине которой находится «разум». Во-первых, как уже говорилось выше, этот взгляд происходит из мира идей классической метафизики, а во-вторых, он несет в себе нормативное стремление к «разумной» управляемости, контролю бытия в смысле определенной ценностной шкалы. Вследствие этого сознательное, нормативно оцениваемое тождество прямо или косвенно заслоняет собой всю сложность конкретной и нормативно непредсказуемой экзистенции. Поэтому, говоря об идентичности, мы отказываемся дальше лить воду на мельницу идеалистической теории сознания и Я. Мы фокусируемся исключительно на самопонимании субъектов, принимающих решения, то есть на их убеждении в том, что у них будто бы есть твердая и осознанная идентичность, на которую можно опираться или просто ссылаться в своих действиях. В практическом отношении не имеет значения, основано ли чувство идентичности на фикции или же нет: если основано, то решающий момент всё равно остается прежним, а именно, что стремление к самосохранению требует такой фикции, а если не основано, то всё равно ничто не заставляет нас на манер нормативистов считать Я связующим звеном идей и желаний, руководящей инстанцией под эгидой «разума». Возможно, под влиянием схематизирующих образов, к которым привык наш ум, мы должны допустить существование чего-то, в чем или относительно чего существует связная и устойчивая ассоциация идей или желаний; однако, если воспользоваться другой метафорой, мы с тем же успехом можем представить себе это нечто как трепещущую тень, то мимолетную, то гнетущую – тень, чья неустранимость основывается именно на ее бесконечной гибкости, аналогичной и равной столь же бесконечному многообразию возможных конкретных ситуаций. Иными словами, потребность Я выразить себя в задающем ориентацию решении не (обязательно) является следствием его четко определенного и кристально чистого характера; с тем же успехом она может быть обусловлена его изначальной фрагментарностью и противоречивостью, которую необходимо компенсировать хотя бы временным равновесием и даже внешней согласованностью. Было бы целесообразно задаться вопросом, сохраняется ли, и если да, то в какой степени, ясное и постоянное чувство идентичности под пытливыми взглядами наших ближних, которые, со своей стороны, ищут фиксированные точки отсчета и склонны рассматривать индивида как одно и то же существо, несмотря на все акцидентальные изменения; ибо нельзя предполагать с абсолютной уверенностью, что индивидуум, встретив на улице свое Я (особенно в каком-нибудь прежнем его состоянии) в качестве самостоятельного индивида, сразу же распознает его облик и манеру поведения и без колебаний идентифицирует себя с ним. Ведь далеко не факт, что самосохранение и самовозвышение возможно только на основе объективно истинного самопознания фиксированной и непрерывной идентичности; Я борется не абстрактно за себя и для себя, а внутри конкретного мира, и поэтому перед лицом других, которые вынуждены хотя бы частично перенимать его имидж ввиду необходимости взаимопонимания, этот самый имидж неизбежно смешивается с самопониманием, неважно, в положительном смысле или в отрицательном, а именно в смысле безоглядной преданности или жесткого разграничения. В этих обстоятельствах желание отделить друг от друга «истинное» и «фиктивное», «изначальное» и «производное» Я равносильно решению задачи о квадратуре круга. Я формируется в решении как претензия на власть в конкретной ситуации, и никакая нормативная теория сознания не может отличить его от многосложной экзистенции, которая полностью вовлечена в это решение.