К книге
Эстетика распада. Киберпространство и человек на краю фаусинаЧасть 2 «Настоящее, открытое через прошлое». Метрополия и мегаполис
68%
Часть 2 «Настоящее, открытое через прошлое». Метрополия и мегаполис
21

Массовая культура не может возникнуть в пустыне. Ей не быть при отсутствии множества точек входа-выхода, сквозь которые проходят смыслы, опережающие опыт мышления отдельно взятого человека. Массовая культура восходит там, где бурлит жизнь, достаточно властная, чтобы навязать смежным ареалам обществ свои лекала. Ей нужна насыщенная символическая реальность, Умвельт, где максимально общее пересекается с видоизменяемыми моделями обозначения множественности. Это дает то, что архитектор Ле Корбюзье назвал «опытом хаоса», озадачивающим реципиента совмещенной ясностью или доступностью кодов и запутанностью их отношений.

Город XIX века дал среду, возделав поле, куда постоянно прибывали подпитывающие динамику новоиспеченные агенты культуры, где множественность представлена многочисленностью обитателей, стремившихся провести акт самоидентификации, не расставаясь с общим для большинства – местом обитания. Технологии помогли организовать интенсивный обмен информацией, новостями, слухами и спланировать город, зонируя его, чтобы уподобить неживое живому существу, собранному из взаимодополняющих элементов.

Крупные города претерпевали интенсивное преображение. Но техническая революция, рост грамотности и распространение медиумов для трансляции смыслов не брались кардинально переиначить ядро города. Они артикулировали, явственнее обозначали его природу, вкручивая сердцевину идеи города в занятую им нишу. Для указания на этот базис начал складываться отдельный язык, представляющий город как высококомплексную машину, рукотворную динамическую систему, образованную сетью, куда легко прикрепляются новые области смыслов, востребованные растущей фигурой искусственного мира для людей. Параллельно всплеску развивающихся городов на карте Земли прочнели глобальные сети инфраструктуры, налаживающие контакт между разбросанными оазисами существования людей. Возможность смотреть друг за другом, наблюдать за результатом внедрения инноваций, за уникальными традициями сформировало глобальную сцену, на которой удобно соотносить достижения и показатели, намечая контуры абстрактного глобального города.

На подступах к завершению модерна европейские города были многофункциональным образованием с обилием условно равноправных сфер. В противовес им можно поставить экстракт из признаков Восточных городов с гипертрофированной военно-административной функцией. Интеллектуальный ландшафт европейского мира еще располагал мощными колониальными траекториями производства и поставки знания. Контуры соприкасающихся культур и цивилизаций все четче проступали в Старом Свете, прорезая в ткани прежнего миропорядка бреши, латаемые новым. Ценность нового, экзотического, одиозных и пугающих диковинок селилась в сердцах и умах не только коллекционеров, но и обычных людей, получивших книги, газеты, фотоснимки, фильмы, которые учили представлять чужое и делали чужое не таким далеким. Темп изменений, затрагивавших как облик, так и генеалогическое древо идей, вещей, увеличивал объем наполнения повседневной жизни, а не только специфических проявлений общественных отношений. Объять все разом, представляя, что есть доступная современность, было маловозможным. Пусть модерн еще транслировал диктат европейского мира, регулировавшего селекцию нового благодаря сформированным институциональным каналам контакта с колониальным и просто иноземным миром, амбивалентное настоящее уже закладывало фундамент для амбивалентного будущего, где высшей инстанцией выступит императив глобальной современности.

Преобразующая сила пришедшего на смену модерну постмодерна такова, что раскинутые им коммуникативные сети вовлекли распростертые далеко за горизонтом ареалы людей, открывая в обновленном статусе и со множества перспектив даже самые далекие уголки земного шара. Это уже не период археологии и культурной антропологии, изымавших фрагменты чужого и привозивших экспозиции артефактов, а период активного межличностного и индивидуального контакта. Модернизация и переход в эпоху постмодерна вывели на передний план глубинные дискурсы и нарративы, сместив прежде доминантные пласты смыслов, курировавших диалоги. Однако уцелела важная канва предшествующего периода: ключевые города, столицы и значимые торговые точки, продолжили концентрировать в себе финансы, знания и культуру. Распадавшиеся колониальные империи и формировавшиеся государства порой обзаводились новыми столицами, пересматривая статус условного центра. Так появлялись или продолжали историю крупные пункты обитания людей, становившиеся метрополиями глобального мира с информационными системами, обеспечивавшими проведение информационных потоков и располагавшие сетями активного взаимодействия с прочим миром. Метрополии обыкновенно становились мегаполисами, где бурлила повседневность, заметно отличавшаяся от повседневности провинций и просто эпигонов, раскинутых по территориям стран, и связывавшая между собой поверх политических границ благодаря широким экономическим и культурным контактам.

Апофеоз новой повседневности – мегаполисы, где неустанно кипит жизнь, стремящаяся к воплощению формулы «24/7», эквивалента религиозной догмы, устанавливающей ритм жизни, в секулярном обществе прогресса. Визуальная культура обеспечивает людей легкими для считывания смыслами, цифровая среда – потоками визуально адаптированной информации, постоянно несущимися мимо и через субъекта. Искомое слово для логического продолжения поисков модерна и постмодерна – глобализация, единая смысловая ткань или ризоматичная паутина, резюмирующая принцип кратности и умножения, выводящая на уровень над-исторических и над-национальных рассуждений. Виртуальное пространство, до сих пор пребывающее в стадии развития, – основное поле сближения, помогающее связывать географически, религиозно, идеологически и иначе разобщенных людей. Великий символ современности – перифраз экспансии и открытости. И ее материальное воплощение, смысловая концентрация, разумеется, достигается не с помощью интернета, а благодаря мегаполисам, за монолитными фрагментами которых закрепляются коммуникативные средства.

Географический взгляд на мир полон методов сегментации пространства. Классические подходы данной дисциплины, базирующиеся прежде всего на комплексе естественных наук, обеспечивают материалом для дескрипции пространства и его компонентов на разных уровнях взаимодействия и, соответственно, отображения. Обыкновенно при составлении карт поселениям отводятся маленькие точки, соотносящиеся с большими зонами, с рельефом и ландшафтом, и поставленные посреди схематично изображенных лесов, водоемов, скалистых областей. Локации, где живет человек, издавна снабжались персональными картами, реконструирующими соположенность объектов. На макроуровне они сохраняли вписанность в окружающий мир, воспринимаемый как доминантный источник смыслов и факторов, обуславливавших структуру сравнительно небольшого содержания или компонентов микроуровня. Аналитические амбиции, адресованные городской среде, в течение XX века приумножили поле деятельности географии, совместив ее с гуманитарными науками и создав гуманитарную, антропологическую, культурную географии и уникальные способы рецепции вроде хорологии[9].

Мегаполис – это уникальный мир, что заселяется, а не просто инструмент или способ заселения естественного мира. Он описывается, исследуется, подобно глубоким водоемам и горам, в нем ищутся эндемики крохотных ареалов, затесавшихся в городские лабиринты, в нем придумывается уникальный фольклор. Но в каждом случае внимание исследующего или созерцающего, вслушивающегося в звуки города, направлено не на физические объекты и порядки явлений в чистом виде. Их интересуют смыслы и образы. Социальные роли, возникновение и принятие которых порождает условных эндемиков, вращающиеся в толках и слухах тревоги, перекочевывающие в городскую мифологию, организующие людей незримые русла идей и императивов, причины шума или сигналов, искусственно обозначающих случившиеся события или предвещающих их. Мы воображаем город, а он – фиксирует идеи, звуки, руководящие нами импульсы. Он фиксирует наши представления о себе и своем месте на карте, становясь совокупностью факторов, которые определяют наше мышление о себе.

Громоздкий образ мегаполиса схематично, с визионерскими интонациями передается в художественных произведениях через нарратив киберпанка. В нем акцентируется цифровая картография мегаполиса-метрополии как места, не локализованного на карте, не только машины роста, но порта, собирателя и производителя информации и знания, что приобретаются в обмен на место для их носителя: сервера, жесткого диска, книги или человека. Основная организующая инстанция в нем – экономическая деятельность, определяющая взаимоотношения между людьми и отношение к объектам. Она диктует правила в том числе для политики, религии, науки и культуры, снабжая их инструментами для контакта с людьми.

В образе мегаполиса пульсирует объединяющая сила, окаймляющая многообразие и преодолевающая его разнородность в умозрительном; это место, куда прибывают кардинально различные символы и каноны из-за пестроты внешних мировоззрений, точка встречи потоков материального и интеллигибельного. Генеративная мощность мегаполиса смешивает прошлое с будущим, придавая двум темпоральным категориям статус огромных символических портов. В мегаполисе или ипостаси глобальной метрополии предстоящего и произошедшего мы подходим вплотную к фаусину, соединяющему то, что уже было, и то, чего еще не может быть. К круговороту идей и ценностей самого широкого спектра.

Из перекрестка времен расширяются траектории во внешний мир, над обращенными вовне путями осциллируют смыслы, подобно крови прогоняясь по артериям городской инфраструктуры, что-то забирая, а что-то оставляя при каждом такте движения. Наследие модернистского монофункционального зонирования, то есть городов внутри городов, содействует трансформации. Это наглядно иллюстрируется концепцией микрорайонов – территорий ради индустрии, производства знания и вещей, ради поддержания внутренней автономии. С ними мегаполисы формируют собственный ритм, изолированный от линейной истории человечества, со множеством символических и ролевых реальностей, среди которых циркулирует личность. То есть, с одной стороны, мегаполисы, сосредотачивающие в себе культурный и интеллектуальный авангард, ведут вовне, к диалогу множеств за пределами города, т. к. развитие общества предполагает взгляд на чужой опыт – естественное наблюдение за остальными людьми и цивилизациями из любопытства и утилитарных соображений. С другой стороны, мегаполисы выстраивают условно замкнутую систему пространств и реальностей, где обитает человек, принадлежащий конкретному географическому и культурному ареалу.

Эта замкнутость интересна тем, что приводит к децентрированию субъекта, делая все настоящим, то есть несменяемым Сейчас актуальной действительности. Сейчас сшито нитками повторяющихся итераций, оперирующих сравнительно устойчивой суммой процессов и задач, приводящих к синонимичному, если не полностью тождественному опыту, новизна которого вполне может сводиться к новизне декораций или оболочки феноменов. Замкнутость городского Умвельта с плотно прилегающими функционально различными зонами – фундамент такой организованности, аллюзия на автаркию, что позволяет человеку преодолеть функциональную ограниченность и включаться в потоки взаимодействий и информации, оставаясь актуальным элементом общества даже на его задворках. Иными словами, мегаполисы с их деловыми центрами, рынками, производственными и спальными районами, островками развлечения и досуга порождают дивидуальность. Они рассеивают субъекта по конструируемым жизненным циклам. Циклы привязаны к территориям и ролям, которые не стремятся собраться воедино внутри человека. Дивидуальность, завязанная на конкретном функционале присвоенных стратегий поведения, внутренне характеризует субъекта и объективирует его поведение, органично укладываясь в принципы, настраивающие на ее внешнюю манифестацию. Одновременно с ней остается присущая городу жажда тотальности и гомогенности. Память мегаполиса есть монтажная машина, редактирующая прошлое ради приемлемости настоящего. Это внутренняя амбиция городского Умвельта, собирающегося и собирающего, метафорического субъекта, являющегося подобием субъекта-человека – амбиция быть приспособленным.

Таким образом, при внешней сегментации город имеет сцепляющую интенцию внутри, но, если спуститься на уровень единичной индивидуальности, то она предстанет совокупностью разноплановых идентичностей, также ищущих внутренней тотальности и в конфликте с диктуемым порядком порождающих области разногласий. Умвельт мегаполиса едва ли дает легко усваиваемые со старта жизни модели самоидентификации, вокруг которых как вокруг константы будут выстраиваться прочие амплуа. Потенциально назревающие моменты одиночества, этой сцены встречи с Ничто поисков и обитания в городе, при которых осознается временность освоенных для обозначения себя и существования в текущем обществе ролей, могут положить начало теневым регионам мегаполиса, не только постройкам, но средам со специфическими взаимоотношениями людей, чуждыми усваиваемому на поверхности городского Умвельта опыту.

Основной способ коммуникации мегаполисов – визуальный. Знаки, вывески, реклама, хорошо узнаваемые архитектурные коды, даже внешний вид жителей – компоненты активного поля коллективной жизни, то есть поверхности. Они пытаются выступить альтернативой союзам, стягивающим распластанную фигуру мегаполиса, но комбинаторика приводит к паратаксису, то есть соединению скорее похожему на сдвиг, переключение или скачок, а не плавное скольжение. Собственно, этот угловатый излом посреди коллективного мышления, репрезентованного в городе не как в тексте, а как в неумолкающей речи или, скажем шире, в контакте в принципе, обуславливает и наличие рывков в переходе человека с одной символической и языковой реальности на другую. Он уменьшает индивидуальность с ее постоянством и придает гибкость интерпретации как способу вычленения событий присутствия и коммуникации, которые требуют легко адаптируемого под обновляемый контекст фундамента. Соответственно, эклектика – логичное средство привязки объектов к другим объектам, нулевая степень всеобщей культуры, резонирующей со всеобщностью, насыщенной одновременности Сейчас: возможности прикоснуться к кухням народов, нарядам разных эпох, музыке из далеких и незнакомых стран.

Доступность визуальной культуры – следствие принятия установок, заданных городским Умвельтом, то есть бытия горожанином. Оно уже включено в определенную культуру мышления и восприятия, благодаря чему ожидания даже в незнакомом городе встретятся с ясными кодами, и из-под ног не уйдет почва. С указателями любой город схлопывается до понятных точек и линий на карте. Видимость маркируется и пересобирается в нарочитую видимость, обозначаясь и закрепляясь в повседневных стратегиях поведения и коммуникации, делая мир мегаполисов гиперматериальным. То есть миром неживых предметов, где аффордансы подготовлены в позиции обращенных к нам. Выхолощенным пространством и утопией практик. Их освоение затягивается на всю жизнь субъекта, пытающегося собраться воедино, но в оптике политики и экономики выступающего в роли объекта, вовлекаемого в новые связи, новые потребности и желания, которые кратно воздействуют на быт и добавляют новые слои символов, а с ней – способы коммуникации и существования.

Парадоксальность мегаполисов, апофеоза постмодерна, складывается из фрагментарности, проникающей во все уголки кипящей там жизни: сферы культуры состязаются за фрагменты и грани жизни человека, пытаясь умножить свой эффект воздействия. Вследствие разобщения на микроуровне и приоритизации соединений на макроуровне срабатывает дисторсия, размывается время. Парадокс прослеживается, к примеру, в инверсии правила «спрос порождает предложение», т. к. предложение, совмещенное с трендами и привлекающими внимание вывесками, рекламой, продвижением брендов, способно породить спрос из ничего, давая нечто новое, не привязанное к природе человека, только к его желаниям. Тем самым классический каузальный и хронологический порядок преломляются. Запрос на нечто постулируется как вторичное событие, то есть следующее за артикуляцией нового. Парадоксальность кроется и в другом: искусство начинает превосходить человека, так как стратегии его реформированного существования либо лежат в плоскости новой надстроенной Природы города, целиком искусственного мира, бесконечно интерпретируемого и подготавливаемого опыта, либо ведут к отрицанию этой предметной культуры, нивелируя ее до онтогенеза личности.

Процесс самообнаружения, накопления опыта, навыков и в целом становления личности требует среды для открытий с точкой отсчета в «Я». На мой взгляд, пик достигается в осознании формулы «Я делаю», а низина, также содержащая рефлексивный элемент, в «Со мной происходит». Среда, благосклонная к конституированию «Я», должна располагать потенциалом разноплановых событий. И, в сущности, мы можем видеть претензию на плюрализм явлений вкупе с их доступностью как минимум для наблюдения в мегаполисах и в городах вообще, стерших разделительную и оградительную структуру городских стен. Однако их исчезновение не стирает напрочь феноменологическую природу размежевания и запретных зон. Опуская тот факт, что порой мегаполис может быть иссечен уймой заборов разной степени непреодолимости, есть в принципе области и места, где человеку может быть не место. Деловые кварталы, государственные институции, прочие локации, накрепко сплавленные с определенной конституцией смыслов, увенчанных конструкцией соответствующих им социальных ролей и положений, могут порождать чувство диссонанса при попытке даже интеллигибельно поместить себя в них, подыскивая соответствующую социальную роль. Любопытно, что фантазии о городе, равно как и доля итогов по рецепции урбанистической природы, отражаются в видеоиграх, где порой ставится цель воспроизвести насыщенное пространство с открытыми возможностями для действия. Зачастую притязание на свободу распоряжения поступками в виртуальной среде отождествляется с полной свободой доступа ко всем строениям, сбитым в единое целое, где может оказаться игрок. Убедительный образ живого города, таким образом, сопряжен с представлением об уникальности слагаемых и о наличии доступа к любому месту, даже принимая во внимание сложность этого доступа.

Насколько такая диспозиция свободы соответствует действительности? Город, по замыслу аккомпанирующий нашему пребыванию в мире и противоборствующий натиску природы, вскармливает гуманистически радушные представления о существовании в нем? По моему мнению, мы встречаемся с долгим, как сам человеческий вид, балансом между идеальным и действительным, между временем, которого нет, которое впитали надежды или память, и настоящим. Город вверяет в руки человека свободу, что не препятствует самому дарованию приобрести черты, определенность несвободы, обосновывающей траекторию той реальности, куда город вводит человека. Траекторию потому, что город синонимичен дороге. Он проводит субъекта сквозь себя и предполагает открытость контингентности, которую предусматривает любое становящееся творение, воплощаемое сообществом. А любой геометрический луч, даже потенциально протянутый в бесконечность, визуально – а потому и на уровне синтезируемого представления – имеет предел, устремляясь как заканчивающаяся под воздействием давящей руки, из-за конечности пергамента и вообще нашего чувства достаточности линия. Здесь визуально город как событие нахождения общества в пространстве обладает той же дислоцируемой точкой отсчета, той же вытянутостью вперед, тем же пределом, где предел мыслимого укладывается в пределы изображения.

Вдобавок городское пространство сводимо к шаблонным маршрутам, образующим переплетение пластов повседневных контактов и дрейфа, но не защищено от их изменения. Любая магистраль, по которой перемещаются люди, экстериорна и предполагает собственную явленность не в качестве строго выверенной бордюром и асфальтом дороги, она кодируется прилегающими и обозначающими ее знаками, подводящими прочие социальные переменные от запретов и разрешений до указания топонимов. Все это переставляемые слагаемые, основной массив которых на отрезке времени может быть константой, соприкасающейся со спонтанностью запросов и поисков субъекта, которые и предопределяют структуру нового временного интервала. В итоге рекуррентность перемещения по городу маркирует фундаментальность ожиданий, согласованных с функциональными свойствами и конституированным символическом порядком города. Ожидания тем не менее есть и в качестве свидетельства усваиваемого запрета или несвободы самополагания. Они элиминированы в сферу порядка и идентичности, что придает им органичность, прикрывая возможный конфликт согласованностью с локализацией себя в океане практик и ролей. На них можно посмотреть как на психологически комфортный способ небытия иначе: город в значительной степени закрыт.

Архитектура символической метрополии сродни архитектуре меланхолии: она вписывает бесконечное в прокрустово ложе конечного, материи, перекроенной человеком. Тоска по большему, тоска по игре случайности, строптиво сопротивляющейся ярму камня и брусчатки, уравновешивается психологическими барьерами на чаше весов человеческого определения свободы, что поддерживается мириадами шагов, амбициозно укреплявших положение человека в мироздании. Всегда есть редко распознаваемый, едва различимый план смыслов, есть пресловутое ощущение запрета на пересечение границ даже тех мест, что принадлежат общественному достоянию. Территориальный контекст, взращенная им история интеракций и освоенных аффордансов предметов, – все складывается в последовательность точек, намечающих луч, по которому может пройти индивид, претерпевая событие городского существования. Однако факт синтеза идеальной абстракции, города-ожидания, метрополии как ипостаси глобальной современности с реальным городом закладывает ресурсы для распада метафорического луча на веер, собранный из множества линий, движение по которым может быть открытием – наподобие осознания, что в космосе исчезает привычное соотношение «верх-низ» и сторон света. В некотором смысле освоить существование в мегаполисе означает приблизиться к одиночеству, воспетому концом антропоцентризма перед лицом бесконечности. Только это бесконечность, что прямо обещает быть обжитой.

На заре модерна накопление капитала, жажда впечатлений, расцветавшая концепция досуга вынесли на бульвары крупных городов фланеров. По прошествии десятилетий буржуазно-романтический типаж горожанина переродился в более сложную и отрефлексированную теорию дрейфа, которую разработал Ги-Эрнест Дебор. Какое оно, это обещанное мегаполисом обжитое пространство? Модерн и сменивший его этап не утаивают, что они скорее застигли врасплох все улегшиеся на контурах бытия россыпи смыслов, пустив их в жерло закрепляющегося механизма цивилизации. На мой взгляд, расколдованный мир – веяние в духе нигилистических прогнозов Ницше, декларирующих не опустошение, а масштабную перестройку. Влечение людской природы сверх себя естественным образом нуждается в означенном мире, где знаки рано или поздно оказываются вне поля зрения ономатетов, либо встречаясь с покинутостью, либо – с реинтерпретацией, отсеивающей рудиментарные грани значений. Город и мегаполис по-прежнему заколдованы, причем на разных планах. В них есть место и прорезывающимся стеблям природы, окаймленным асфальтом, созерцание которых вполне достаточная мера для времяпрепровождения и отстраненности; в них не затихает и драматургия уличной жизни, подающая сюжеты для восприятия, реконструкции и разгадывания, которые на сегодняшний день случаются круглосуточно.

Лейтмотив обособленности или занимания подвижной точки с отстраненным взглядом, звучащий во фланерстве, я бы отмежевал от импульса, пускающего индивида в дрейф. Обе практики собираются из опыта перемещения по городу, но обращены к нему по-разному. Фланирование относится к человеку, ведущему себя. Праздная прогулка направлена на открытые панорамы города, ее точка притяжения – не маршрут и городской ансамбль, а наполняющая его инстанция – событие жизни на улицах. В дрейфе же компасом служит интуиция, внутреннее чувство, прокладывающее маршрут в случайности переменных, что вымостят дорогу. Как далеко приведет дрейф? До конкретной ли точки на карте? Или до чувства завершенности движения? При том, что, согласно задумке, дрейф использует картографию с организацией стартовой и финальной позиции, варианты предстоящей траектории в нем уже угадываются. То есть характерная роль в определении вектора движения возлагается на опосредованный городской порядок: на рецепцию и переживание опыта присутствия, опыта погружения в атмосферу мегаполиса. Но что лежит в основании конструкции из субъекта и атмосферы? Я утверждаю, что это идеальный мегаполис – метрополия, ее образ как аллегория открытости многомерному дрейфу в океане глобальной современности, связанной информацией, данными, культурными кодами. Возможность дрейфа, проистекающая из реинтерпретации себя как горожанина и обитателя, обеспечивается доступностью города в качестве образа.

Именно образ поощряет неустанную игру воображения, которое не покоряет мир, набрасывая на него тенета, а расширяет каждую амплитуду открываемых вовне врат города. Вступая в черту города, мы, в сущности, делаем шаг к соприкасающимся ожиданиям, исходящим от нас и от населяющих город людей, а также – к порождаемому этими ожиданиями образу и материальной плоти города. Сам внешний вид города бессмысленен. Это избыточность химических элементов, комбинации и положения которых – растянутая процессуальность мысли. Образ города словно озеро наполняется стекающимися ожиданиями от города и того, что обещает город. Прикоснуться к образу проще простого: придуманное нами моментально возникает перед глазами в статусе представления, даже если навык абстрактного мышления и прозорливость ума оставляют желать лучшего. И карикатуры достаточно, чтобы локализовать себя вне ландшафта, осмысляя свое положение уже внутри континуальности из взаимодействующих семантических знаков и зашифрованных идентичностей ассамбляжа. Этот образ гарантирует наличие повседневности – светозарной поверхности города, освещенной сиянием метрополии, секулярного катехона, отдаляющего конец света разума, конец человеческого движения над собой. Фигуральная обнаженность образа, доступного и имплицитно желающего больше содержания, – инверсия познания. Потому как познание города есть лишь как его расширение, умножающее символические связи, временно удерживаемые в руках ищущего, и саму видимость ранее невидимого. Тем не менее такая диспозиция не избавляет от запретов, от доли подспудного сопротивления. Город сопротивляется смерти, страху. Он вытесняет за периферию стен, жилых районов и асфальта канализации, провода, морги, кладбища, даже центры принятия решений, определяющих магистральные линии существования в нем. Поверхностью остается усилие повседневности, организующей множество и массу. Где-то на ее изнанке звучат обертоны одиночества, подавленного дифирамбами шумной беззвучности.

Фланирование и дрейф отчасти провоцируют коллапс повседневности, давая человеку выбыть из нее разными путями. В первом случае через роль наблюдателя, во втором – благодаря реконфигурации самого обитания в городе, проходящей через завороженный процесс различения собственного одиночества странника и собственного множества горожанина, одного из. Обе стратегии поведения антропоцентричны. Только антропоцентричность дрейфа четко и однозначно полагает самого себя за точку отсчета, выводя портрет города перед ним в качестве лабиринта, а не анфилады лиминальных зон, ведущих друг к другу. Дрейф учитывает особенность человека, также негласно заслоняемую господством городской логики: человек – это еще и тело, которое чувствует и внедряется в атмосферу ландшафта. Тело странствующее, воображение играющее – формула дрейфа, производящего эффект единичного присутствия, проявляющего отсветы психогеографических аспектов локаций, стимулирующих движение. Видеть то, что не хочет быть увиденным, маркировать его внутри себя как вторгающийся мотив – значит приближаться к теням города, позади которых проступает Ничто, предваряющее естественную Природу.

Предыдущая главаГлава 21 из 31Следующая глава