Такой взрослой, как в 20 лет, я не чувствовала себя никогда.
Особенно удалось начало последнего, пятого курса. Ту осень я вспоминаю с благодарностью и одновременно лёгкой горечью: события, которые казались тогда завязкой новой большой жизни, на деле обернулись финалом маленькой – иначе говоря, концом детства. Но я этого ещё не знала. Зато думала, что знаю вообще всё: собственно, этим дети от взрослых и отличаются.
Итак, мне двадцать лет, через два месяца двадцать один (что звучит гораздо солиднее), на дворе сентябрь, холодный и дождливый, за окном подмосковный город Одинцово, и я только что получила ключи от квартиры, где сегодня буду ночевать, а потом жить совершенно одна. Одинцово – одна. Хорошо сочетается. Символично.
Какие ещё новости?
Например, на столе лежит серебристый мобильный телефон. Мой личный, купленный на заработанные деньги. Он выглядит новее, чем всё остальное в этой квартире – не моей личной, конечно, а съёмной. Говорить по нему я ещё не пробовала: мы с Алейник решили устроить тестовый созвон ночью, когда её муж пойдёт мыть посуду.
Да, у Алейник теперь есть муж, уже целый месяц. Они живут в Немчиновке на даче Ермолаева. Соответственно, её муж и есть Ермолаев. Странно, что весёлый балбес Петька носит такое серьёзное звание, но ко всему можно привыкнуть. Между Немчиновкой и Одинцово две железнодорожных станции и десять минут: максимальное расстояние, на которое мы с Таськой готовы были разъехаться. Когда Ермолаев сделал Алейник предложение, она первым делом спросила, что я об этом думаю. Нервничала ещё, как будто ребёнку собиралась привести нового папу – боялась, не дам благословения. Я, конечно, благословение дала, а для верности утяжелила его фразами «Пора бы мне пожить одной» и «Подыщу что-нибудь поближе к вам – может, в Одинцове».
Их свадьба тоже прошла на даче. И настолько удалась, что там я окончательно решила расстаться с Бестужевым. На августовский банкет в Немчиновку приехала вся четыреста вторая, почти пятьсот вторая, группа – кроме как раз Бестужева, который отмечал папин день рождения в загородном доме Нелидовых под Серпуховом. Я стояла, привалившись к сосне, любовалась Таськой в дырчатом белом «невестином» сарафане, делала глоток за глотком из малинового фужера и вместе с пробивающимися сквозь другие сосны лучами солнца ловила озарение.
Мы с моим парнем сейчас на разных дачах празднуем разные события с разными людьми. И это… так правильно! Так естественно. Нет, я не расстроилась, что он в очередной раз выбрал семью. Наоборот, почувствовала облегчение. И напряглась обратно, только когда Бестужев спросил: «Может, и нам с тобой осенью попробовать вместе пожить? Мне двушку в ДАСе дают». Он намеревался жить со мной вдвоём в двушке, а я – одна в Одинцове, поближе к Алейник. Мы хотели быть в разных местах в разной компании. Вот и всё.
Я упомянула, что окончательно решила порвать с Бестужевым на свадьбе Алейник. А начала я об этом думать за три месяца до этого, в Туле, и, как ни странно, на мысль меня навела мама.
Последние два года виделись мы нечасто. По выходным я была занята, да и когда не была, в родной город не стремилась. Как-то приехала на майские к маме и Георгию, а оказалось – только к маме.
– Что… случилось? – тупо спросила я, не найдя ни Георгия в квартире, ни его одежды в платяном шкафу, ни книг – в книжном.
– Поцапались. – Мама вздёрнула подбородок, обозначая, кто тут прав. – Собрала его вещи и выставила в коридор.
– Ничего себе…
– Так не первый раз-то. – Мама назидательно покачала головой. – Приезжала б почаще, знала б побольше. Я эту его сумку на колёсиках уже с закрытыми глазами собирать научилась. Он её подхватит, психанёт, помыкается где-то и возвращается. Но вот, как видишь, не вернулся… Сломал сюжет греческой трагедии.
– И где он сейчас? – Я старалась не обращать внимания на мамино ёрничанье.
– Где сейчас твой любимый второй папка? А щас покажу. – Мама торжествующе проследовала в большую комнату и вытащила из-за стекла сложенную вдвое бумажку. – На, любуйся.
Я развернула листок. Это было распечатанное электронное письмо от абонента georgios57 абоненту alla_tairova_teatr. Короткое послание, датированное апрелем (месяц назад!), гласило: «Люся, я у мамы в Анапе. Ненадо искать. Всё хорошо! В морозилке незабудь перцы. Ефросинье напишу сам. Г.».
– «Гэ», ясно? – Мама ткнула пальцем в последнюю букву. – «Не» с глаголом, блин, пишется отдельно, Одиссей неграмотный.
А я подумала, что Одиссей неграмотный так и не написал Ефросинье…
Тем вечером мы с мамой первый и, кажется, последний раз вместе напились. Освежающий был опыт.
Пили какой-то ненастоящий вермут, прикидывающийся мартини, с ненастоящим апельсиновым соком. Действовало пойло, однако, как настоящее. Мама на кураже заставила меня сначала смотреть запись детского спектакля из ДК, который она режиссировала, а Георгий снимал на камеру, потом – слушать неизвестно откуда взявшийся в доме альбом певицы Светы. На произведении «Так больше нельзя» я взмолилась: «Вот именно! Выключай!» Мне казалось, магнитофону Георгия больно проигрывать такое. Всю технику, в отличие от книг и одежды, он оставил маме. Вместе с фаршированными перцами.
– Ну, этот хоть сам ушёл. Своими руками вещички тащил, – произнесла мама, наслушавшись Светы и напившись псевдомартини.
«Не совсем сам», – хотела поправить я, но смолчала: человек всё-таки со мной делится личным. Как со взрослой. Спросила вместо этого:
– А кто не своими руками?
– Да отец твой, – хмыкнула мама. – Папка номер один. Ты небось не помнишь, маленькая была, но за его вещами Зойка явилась. Внаглую.
– Не помню, – помедлив, согласилась я. – Куда явилась? Сюда?
– А куда ж ещё. С чемоданом картонным. Белым таким. Ты его, бедная, отдавать не хотела, вопила, как чуяла, что папку забирают у тебя… А эта голосом своим противным вещала: «Саша не хотел бы травмировать ребёнка, поэтому я решила…» Решила она! Решительная наша.
У мамы очень хорошо получился Зоин голос – актриса же… Но мне было немного не до того. Я сидела, остолбенев, просто-таки вросла в табуретку. Чемодан. Не хотела отдавать. Белый чемодан по имени Катя Румянцева, которому я так радовалась, получается, принадлежал Зое Ловягиной? И в нём она уносила папины вещи вместе с моим беззаботным детством…
– Ты за меня не переживай. – Мама уже говорила своим голосом, очень спокойным. – Вот когда отец твой ушёл, было да, тяжело. Или Маргулис, помнишь его? Смешной такой, на велике катался, к мамочке свинтил тоже. А Грек… Грек – не такая уж трагедия, если откровенно.
– Он тебя любил, – с укором сказала я: обидно было сразу за чемодан и за Георгия. – И вообще прекрасный же человек!
– Дочь, ты уже взрослая женщина. – Мама внезапно послюнявила большой палец с длинным бордовым ногтем и попыталась стереть что-то с моей щеки. – Должна знать, что хороший человек – не профессия и уж тем более не определяющее качество мужа.
– Хм. – Я ненавижу, когда трогают лицо и уж тем более чем-то слюнявым, но терпела. – А какое же тогда определяющее?
Мама оставила мою щеку в покое, подошла к окну, открыла форточку, произнесла быстро и скорее утвердительно «Ничего, если я покурю», зажгла сигарету.
– Вот вас в школе уже не переучивали, – сказала она, затянувшись. – А нас – да. Левшей, в смысле. Учителя запрещали писать левой рукой. Орали, унижали, чёрт-те что, некоторым даже руку привязывали к туловищу. Мне не привязывали, попробовали б они… Короче, заставляли писать правой. И я научилась, вроде привыкла. Ну почерк так себе, ну неудобно, но главное – не орут. Вот с нелюбимым мужчиной жить так же, как писать правой рукой, когда ты левша. Получается – только с трудом и криво. И хронически хочется чего-то другого.
Мама докуривала, я поставила её грязную тарелку на свою, хотела унести в мойку, но зависла. Щека горела, сразу три темы толкались в моей голове.
Первая: надо написать Георгию самой, чтоб он не думал, будто его никто тут не любил.
Вторая: белый чемодан – Зоин чемодан, а не мой.
Третья: Бестужев для меня – как правая рука для левши.
Последнюю мысль я тогда отогнала. Подумала, да ну, привет – напилась с матерью и давай себя с ней сравнивать. А мы ведь совсем не похожи! Две абсолютно разные взрослые женщины. Она актриса, и ей нужны страсти и перевоплощения (это слово у меня с детства ассоциировалось с полосканием белья в тазу). Я – ответственный секретарь и люблю порядок и стабильность. Поэтому встречаюсь с Бестужевым три года и буду встречаться, пока… что там, смерть не разлучит нас? Смерть или предпочтительно очередная Оленька Нелидова? Но Оленек на горизонте нет, Бестужев стабилен и нацелен на серьёзные отношения со мной. А я за – обеими руками, правой и левой…
Потом началась сессия, потом Алейник собралась замуж за Ермолаева, потом они поженились, а Бестужев поехал в очередной Серпухов. Я встала под сосну на даче в Немчиновке, опять выпила (тоже мартини, но настоящего, а также шампанского) и решила: надо расставаться.
Ко мне подошла счастливая невеста Алейник, тоже довольно пьяненькая. Спросила, чего я такая серьёзная, потянула в круг танцевать.
– Слушай, Таська, – сказала я, притопывая для порядка. – А ты вот уверена, что Ермолаев – твой человек?
– Ни фига себе, – засмеялась Алейник и помахала подолом сарафана. – Своевременный вопрос. Ты ж только что свидетельствовала в загсе! Думаешь подбить невесту на побег? Поздновато…
– Да нет. Ты оставайся замужем, – разрешила я. – Но на вопрос ответь.
– Ладно. – Алейник изобразила движения «ча-ча-ча». – Если серьёзно, мне всяко казалось. Мы ж с Ермолаевым расставались сколько? Пять раз. Или шесть.
– И у тебя в перерывах всегда кто-то был, – напомнила я, чуть понизив голос.
– Тс! – Она испуганно глянула в сторону: мимо прошагала весёлая «змейка» с Таськиным новеньким супругом в качестве головы. – Ну был!
– Но замуж-то ты вышла за Ермолаева! – подвела я подругу к главной теме. – Получается, он всё же твой человек?
– Получается, никто другой не мой, – объяснила Алейник. – У меня, как ты изволила проорать, периодически кто-то был, но всегда был Ермолаев. И все ныли, а он не ныл. Когда Петька появлялся, становилось легко…
– Легко, как писать правой рукой? Ты же правша у нас?
– Э-э. Допустим. А чего ты спрашивала-то? – попыталась уточнить Таська, но я оттанцевала от неё обратно к сосне.
Мне предстояло обдумать детали. Однако решение уже было принято.
Принятое (и сорок раз переформулированное) решение я озвучила Бестужеву чуть позже, чем собиралась. Потому что в сентябре нас всех уволили.
Молодёжное Приложение к Газете мы делали два года, с сентября 1999-го по сентябрь 2001-го. Начали, значит, в XX веке, а закончили в XXI. И успели достаточно.
Тогда вообще многое происходило. «Брат-2», например, вышел и на долгое время обеспечил журналистов инфоповодами – сколько интервью мы взяли у одних только «братских» музыкантов! В российской музыке случился микроренессанс: даже мы с Димой Дагировым в тот период её активно слушали, и не только по работе. Концерты шли один за другим, фестивали, радио не замолкало, кажется, никогда – мы предпочитали «Максимум», включали его с утра первым делом. Голубушкина посещала премьеры фильмов и научилась разбираться в кино. Бестужев постоянно искал для Приложения какие-то интересные факты в свою рубрику «Да ладно!» и по ходу дела выяснял, куда движется мировая наука. Алейник неустанно выдумывала темы про секс и отношения, а чтобы переключиться и заодно подзаработать, писала рекламные статьи для основной, большой Газеты – у неё хорошо получалось. Храбрых и Удалых вели свою безумную колонку, а также сочиняли несерьёзные фэнтези-повести, которые пользовались успехом: читатели ждали и требования продолжения. Ермолаев, устроивший нас всех в Приложение, сам на штатной позиции надолго не задержался – ему стало скучно. Теперь он изредка делал репортажи, если события были достойными (то есть предполагали участие в громкой тусовке), но в основном просто приходил тусоваться к нам в редакцию. С той же регулярностью, с какой мог бы ходить туда на работу… Его стол напротив меня с радостью заняла Яна Яцкевич: она-то как раз тяготилась фрилансом. Ей отдавали темы, которые больше никто не хотел брать, – что-то нудное, но обязательное, вроде Олимпийских игр или реформ в образовании. Яна бралась за такие статьи с энтузиазмом, и за ней почти не приходилось проверять фактуру.
Я так и занималась выпуском, а ещё разбирала письма читателей. Их, писем, было много, и в каждом номере на избранные отвечал дежурный сотрудник Приложения – в своей манере. Таким образом мы, как я сейчас понимаю, формировали лояльную аудиторию. Тогда же называли это просто «дружить». Мы приглашали толковых читателей в редакцию, из некоторых потом делали внештатных корреспондентов: давали задания, терпеливо правили, объясняли, хвалили, опять правили. Сами только учились – и других уже учили, поди ж ты.
Главред Сапожников тоже периодически подкидывал нам фрилансеров, всегда девушек. А также заставлял проводить среди читательниц конкурсы красоты. И победительниц определял сам лично. На этом его деспотизм, впрочем, и заканчивался. Главный редактор давал нам почти полную творческую свободу – крайне редко осаживал, и всегда, признаться, справедливо (интервью с пьяным питерским музыкантом, состоящее на 90 % из мата, пришлось переделать, когда герой протрезвел и вспомнил другие слова). Некоторые мои друзья-коллеги считают, что Сапожников был ленивым и равнодушным. Мне кажется, нет – просто спокойным гедонистом. Ему нравилось делать только то, что нравилось. И он умел, как сейчас бы сказали, делегировать. Будто отец со стажем, который отправил детишек купаться в речке, а сам уселся на берегу с пивом и книжкой, уверенный, что все более-менее умеют плавать, младшие присмотрят за старшими, а до воды, если что, всего пара папиных прыжков.
Опять же, когда случилась история с Никоном, главный редактор вмешался и помог.
Никон, напомню, был дизайнером (и бывшим мужем Светки Прониной). На работу в Приложение его взяли, потому что он знал программу вёрстки «Кварк» и оказался единственным нашим знакомым с такими скиллами. Всё шло хорошо, пока однажды ранней весной, накануне сдачи очередного номера, дизайнер Никон не пропал. Просто не пришёл в редакцию. И на звонок не ответил – ни на первый, ни на двадцатый. Сообщение на пейджер также проигнорировал, чем вконец нас озадачил: Никон любил гаджеты и игрался с этим пейджером, как котёнок с клубком.
«Напился и спит», – решили мы. А назавтра, когда дедлайн приблизился вплотную, а Никон так и не появился, отправили делегацию в Крылатское, в трёхэтажную квартиру, где он жил.
Дверь делегатам – Ермолаеву и Алейник – открыл почему-то Храбрых. Злой и, по словам Алейник, постаревший. Он суетился, бегал по квартире, собирал вещи – пихал их без разбора в туристический рюкзак.
– Ты что, тут живёшь? – удивилась Таська.
– Жил, – хмуро ответил Храбрых и повернулся скулой, на которой сияло что-то вроде синяка. – Уже нет.
– А Никон где?
– А Удалых где? – спросили Алейник с Ермолаевым в один голос.
В этот момент с балкона, длинного красивого балкона, куда мы ходили курить и обниматься на вечеринках, раздался тоскливый вой – как с болот.
Короче, выли не Никон с Удалых, а пёс, огромный косматый двортерьер с дикими глазами.
А дело было так.
Неделю назад Храбрых и Удалых по приглашению Никона переехали из общаги к нему: мол, втроём веселее. Сначала было и правда весело – парни рубились в комп, пили элитный алкоголь из кладовки и философствовали. Потом Никон немного сник – отказался играть, рано отправился спать: с кем не бывает. Позавчера же вечером он вышел на улицу за сигаретами, а вернулся с той самой лохматой собакой на лохматой верёвке и почему-то начал плакать. Сказал Храбрых с Удалых, что теперь это его собака, люди твари, мир жесток, – и заперся у себя в комнате.
Пёс остался с недоумевающими квартирантами. Ему дали попить и колбасы из холодильника. Храбрых и Удалых по очереди постояли у закрытой двери, пообщались с ней. Никон не отвечал на стук и вопросы, но был жив – включил death metal и постепенно увеличивал громкость. Утром ему надо было на работу. «Встанет – тогда и поговорим», – подумали парни и отошли от двери.
Но наутро она всё ещё была заперта. Пёс скулил и просился на улицу. Удалых пошёл во двор выгуливать его на лохматой верёвке, Храбрых попытался урезонить Никона (и заново убедиться, что тот жив). Живой Никон даже ответил – но исключительно матом, прямо как питерский музыкант. Было слышно, что в комнате надрывается телефон: это, наверное, звонили мы. Когда Удалых с псом вернулись и парни вполголоса стали обсуждать, не выбить ли им дверь, она приоткрылась – и Храбрых в скулу прилетел пейджер.
Скула болела, однако бросить Никона друзья не решались. Не чужой человек всё же, ещё позавчера адекватный и гостеприимный… Следующим утром Храбрых и Удалых услышали звук отпирающегося замка, но обрадовались они рано. Никон, с ввалившимися чёрными глазами и серыми кругами под ними, вырос в дверном проёме и сразу начал вещать сектантским тоном: опять о том, что мир жесток, все твари, а понимает его только собака, тоже тварь, но божья. Которую он, кстати, ни разу не покормил и не выгулял…
В общем, в финале своей речи Никон приказал парням проваливать и (логично) забирать с собой косматую скотину, то есть пса.
Храбрых стал собирать вещи. Удалых пошёл во двор искать настоящего хозяина собаки: согласно некоторым оговоркам, Никон просто украл привязанное у магазина животное. Пса пока заперли на балконе. И тут приехали наши.
Через час про жестокий мир, тварей и «проваливай» наслушались уже и Алейник с Ермолаевым. Раздав каждому по пачке удивительно метких и злобных оскорблений, Никон прошипел «аудиенция окончена» и снова захлопнул дверь.
Люди и собака вышли на улицу. Храбрых поигрывал ключами от квартиры – Никон, пока был в себе, заботливо изготовил им с Удалых по комплекту. «Дойду до автомата и позвоню его родителям», – сказал он. Их номер висел пришпиленный к холодильнику, и Храбрых его предусмотрительно переписал. Алейник решила ехать на работу. Удалых остался решать вопрос с псом: вроде бы он принадлежал какому-то безутешному пенсионеру, который, как уверяли соседи, ушёл в поликлинику и вот-вот вернётся. Ермолаев стоял и бубнил в том смысле, что надо б подняться обратно и оттаскать Никона за косу. Петю неожиданно уязвило обзывательство «младенец розовощёкий», которым его наградил экзальтированный дизайнер.
Все это Алейник расписала в красках, едва доехав до редакции. Поохав и попричитав, мы, прежде чем идти с повинной к Сапожникову, попробовали позвонить единственному полезному в этой ситуации человеку – Светке Прониной. Она тогда работала на радио, пока на подхвате (встречала гостей, варила кофе), трубку взяла сразу.
– Ага-а, потепление, значит, – сказала Светка со странной радостью в голосе. – Весна настала, Никон обострился.
– И часто у него такое? – спросила Алейник.
– Достаточно часто, чтоб развестись, – объявила Светка. – И чтоб уволить тоже, если честно. В ближайшее время я б его на работе не ждала.
– А… как ему помочь-то? – робко произнесла сердобольная Голубушкина.
– Ох, девочки. – Светка говорила уже без радости. – Никак. Поверьте, я пыталась. И уговаривала, и грозила, и родителей его подключала. Но они предпочитают спихнуть сыночка на кого-нибудь ответственного и жить себе благополучненько. Сейчас так же будет, уверена.
– Но он не может же?.. – прошептала Голубушкина испуганно и изобразила у шеи полукруг. – Совершить… ну…
– Не хочу я больше этими вопросами задаваться, – жёстко оборвала беседу Светка. – Ладно, мне пора, надо кофе шефу сделать. Это я по крайней мере знаю как.
Хочу всех успокоить: Никон до сих пор жив. Видела его в соцсетях. У него больше нет бороды и косы, зато есть жена, трое детей и (сюрприз) лохматая собака. Живут они в Калифорнии, где вопросы ментального здоровья решаются куда успешнее, чем в Москве 2000 года…
Мы же, поговорив со Светкой Прониной, пошли к Сапожникову в кабинет и сказали, что номер верстать, кажется, некому. Главред выслушал, ругаться не стал. Кивнул и начал куда-то звонить.
Два номера нам помогла сделать усталая девушка из Большой Газеты – бегала с одного этажа на другой, критиковала все старые макеты и вздыхала, но пользу тоже приносила. А потом Сапожников представил нового дизайнера Костю. Сам где-то нашёл, отсобеседовал и привёл. Костя носил очки и фланелевые рубашки, был лысым и, что важно, очень уравновешенным. Проработал с нами до того самого сентябрьского дня 2001 года, когда Сапожников позвал всю редакцию и сообщил, что мы, к сожалению, больше не редакция.
– Вместо молодёжного приложения решено выпускать автомобильное, – сказал (уже бывший) главный редактор.
– Вот оно, восстание машин, – мрачно пошутил Дагиров.
Никто не смеялся.
– Мне жаль, ребята, – пожал плечами Сапожников. – Постараюсь что-нибудь для вас сделать.
Никто не поверил.
В Большой Газете по итогам сапожниковских (мнимых, как считают мои друзья-коллеги) стараний остался только Бестужев – его взяли в научный отдел.
Остальные повозмущались, поунывали, позавидовали Бестужеву, да и успокоились, каждый пошёл своей дорогой, кто новую работу искать, кто диплом писать, кто дачу обустраивать.
Я доживала последнюю неделю в наших с Таськой Сокольниках и искала в газетах объявления об аренде однушек в районе Одинцова – Баковки. Искала тихо: удачливый Бестужев ещё не знал, что я решила с ним расстаться. Платить за квартиру собиралась… не знаю чем. Думала, что-нибудь найдётся – и не ошиблась.
Однажды утром мне в Сокольники позвонил Сапожников. Быстро продиктовал номер телефона, назвал имя – Марина Владиславовна, и коротко объяснил: «Ефросинья, им вроде бы нужен выпускающий. Какой-то журнал то ли про ремонт, то ли про моду. Набери, скажи, от Игоря Викторовича. Всё, целую, пока!» И пошёл делать приложение об автомобилях…
«Целую» меня развеселило, кто такой Игорь Викторович, я не знала, но Марине Владиславовне позвонила. Она оказалась главным редактором толстого журнала об интерьере и дизайне. Поспрашивала, чем я занималась в Приложении, поугукала непонятно, пообещала выслать на электронную почту тестовое задание. Потом перезвонила и извинилась: «Простите, мы передумали (ну вот!). Приезжайте в редакцию, сделаете тестовое при нас. Мы, конечно, доверяем Игорю Викторовичу, но… были неприятные случаи».
Я приехала в бежевый особнячок на Пятницкой улице. Недоверчивая томная Марина Владиславовна, похожая на Анну Ахматову, только с курносым носом, дала мне распечатки статей про интерьеры и велела поправить в них всё, что я бы поправила как выпускающий. Вместе с издателем Анной Леонидовной, похожей на Марину Цветаеву, они долго и придирчиво читали мои распечатки. Зато потом попросили приехать ещё раз через неделю уже с трудовой для официального оформления.
А за неделю как раз нашлась квартира в Одинцове.
И тут-то я и поговорила с Бестужевым.
Чего я не ожидала, так это того, что он начнёт плакать. Даже рыдать! Это мой-то альфа-Бестужев – с его плечами и восемью годами в секции борьбы.
Мне казалось, я так хорошо подготовилась, так отлично всё объяснила, так логично. Никто не виноват, особенно он. Просто мы разные и хотим разного. Но останемся друзьями. И наши друзья останутся нашими друзьями… Бестужев выслушал, моргнул одним глазом, будто подмигнул, и стал тереть его кулаком, ну прямо как трёхлетка! А потом и вовсе перестал сдерживаться, покраснел сильнее обычного, скривился, издал звук раненого бизона (я неопытный охотник: некое «выа-выа-ву-у-у-у»). Опустился на кровать – мы встречались в его новой, только что полученной двушке в ДАСе – и начал поливать слезами пол. Я тогда только поняла, что такое «слёзы в три ручья». Никак не думала, что иллюстрировать фразеологизм будет Алексей Бестужев!
Я подошла, села на пол перед ним. Погладила по колену. Молчала, потом говорила. Какие-то нормальные уже, не заученные слова произносила. Называла Алёшей. Он сначала не реагировал, потом стал слушать, кивать. Слёзы потихоньку высыхали.
В общей сложности мы проговорили часа три. Хорошо пообщались – может, лучше, чем за все годы отношений: так оно и бывает в агонии. На прощание Бестужев крепко меня обнял. И где-то, как я почувствовала, крепче, чем следовало. Я попыталась отстраниться, но он задержал руки на моей талии и прошептал неуверенно, с мольбой: «Останься?.. Последний раз».
Было уже темно, поздно и холодно. Мой пропуск в ДАС ещё действовал – Голубушкина сделала нас с Алейник своими «мёртвыми душами». Перед глазами стояла картина «поверженный гигант рыдает на кровати». И я осталась последний раз, посчитав, что это только укрепит наши зарождающиеся дружеские отношения.
Похоже, правильно сделала. Утром Бестужев уже не плакал. Вёл себя действительно по-дружески. Ходил одетым, сварил (растворил) для меня кофе, в дверях честно поцеловал в щеку. Спросил ещё, иду ли я на день рождения Мишлен в субботу. Я сказала, иду.
– Увидимся тогда там, – ответил Бестужев. – Подарок я возьму.
Мы купили с ним общий подарок. А теперь он повезёт его один… От этой мысли вдруг стало очень-очень больно. Я поспешила уйти, пока не начался очередной слёзный сеанс, теперь уже мой.
В трамвае было ещё грустно и жалко трёх с лишним лет жизни, особенно почему-то – нашей совместной работы в Приложении: вспомнилось, как Бестужев сосредоточивался на статье, сильно бил по клавишам и шевелил губами, проговаривая написанное, а я смотрела на него из своего угла почти с умилением. В метро меня стало постепенно отпускать. Например, я осознала, что больше не надо ездить в Фили и Серпухов, общаться с бестужевской роднёй и есть холодец. В электричке до Одинцова мой практичный ум перекинулся на проблему «Далеко ли теперь будет добираться до работы?». Выходило далеко, но терпимо.
В Одинцове я встретилась с хозяином ветхой, но доступной однушки в десяти минутах от железнодорожной станции по нормально освещённой улице. Хозяин был пузатым, кудлатым и сильно напоминал Максимилиана Волошина.
Ахматова, Цветаева, теперь это… Кажется, начинался мой Серебряный век.
– Ефросинья! Кто ж тебя так назвал, Дарья Донцова, что ль? – присвистнул начитанный Волошин, возвращая мне документы.
На следующий день я отдала ему деньги, забрала ключи, купила серебристый мобильный телефон и положила на старый щербатый стол как украшение. Обычный телефон в квартире тоже был, но новый век так новый век!
Я вымыла везде пол, разложила вещи, которые привезла из Сокольников (остальные должен был потом доставить брат Ермолаева: он удобно жил на Преображенке и бывал в Немчиновке). Села смотреть на телефон и мечтать.
Поздно вечером он запиликал: это была Алейник, приобретшая недавно точно такой же аппарат. «Привет, ну ты как там», – проговорила она спешно и отключилась. Я набрала её номер и так же скоро оттарабанила: «Привет, всё нормально, а у тебя?» Тогда мобильная связь стоила дорого, но по пять секунд можно было говорить бесплатно, чем все и пользовались. Мы с Алейник проболтали таким образом с час. То есть сделали где-то 720 звонков.
«Всё, иди к мужу, спокойной ночи!» – сказала я наконец. Но она перезвонила:
«Расскажи завтра, как пройдёт на Пятницкой! Целую».
Последний поцелуй оказался платным – пришёлся, зараза, на шестую секунду. Зато на Пятницкой всё прошло очень интересно.
Я стояла на трамвайной остановке у метро «Новокузнецкая» и думала, что надо бы начать ходить в бассейн. Взрослые женщины ходят в бассейн. Или в крайнем случае бегают трусцой. В городе Одинцово через дорогу от моего нового дома был парк, но бегать в нём я бы рискнула только по необходимости – от возможных преследователей. Не внушали доверия эти мрачные ёлки. К тому же меня всегда смешило слово «трусцой».
В общем, бассейн. Где-нибудь в центре Москвы. Спрошу Мишлен или Янку, они подскажут. Буду плавать после работы. Куплю шапочку и постараюсь не думать, что похожа в ней на чупа-чупс. Для бассейна, правда, нужна медицинская справка. Их студентам МГУ выдают в 202-й поликлинике на Ленгорах. Вот туда я и направлялась с Пятницкой улицы.
Полчаса назад Ахматова и Цветаева поприветствовали меня в редакции Интерьерного Журнала словами «Надо же, вы приехали…» и отправили в отдел кадров. Там женщина, печальная, как Александр Блок с известного карандашно-гуашевого портрета, приняла мою трудовую и заявление (конечно же, подметив, что в слове «Васильева» пропущена буква). Я вернулась к Анне с Мариной и спросила, нужно ли сегодня выпускать журнал. Выяснилось, что не нужно: мой первый рабочий день, согласно заявлению, 1 октября, а у них здесь всё по-белому. «Чёрным?» – пошутила я типографскую шутку. Но Марина с Анной уже заговорили про кирпичную кладку 1825 года и керамическую плитку семидесяти двух видов.
На улице я сразу зажмурилась: оказывается, на работу после длинного отпуска вышло солнце! С августа его не видела, совсем отвыкла. А оно, значит, отдохнуло как следует и теперь сияло вовсю, старалось, делало городу макияж. Бежевый особнячок, в котором мне предстояло трудиться, обернулся ярко-жёлтым. И сразу загордился: ну да, я такой, памятник культуры, архитектурная гордость столицы. Где ещё писать про интерьеры, как не под таким экстерьером!
Я поняла, что улыбаюсь. Просто так – солнцу, дому, Ахматовой, Цветаевой, Блоку, Волошину и внезапной свободе до 1 октября (ещё три дня!). Могла бы сегодня рисовать план номера и проверять, точно ли в статье упомянута кладка 1825 года, а не 1826-го… А вот она я: стою на крылечке, трогаю шершавую жёлтую колонну у входа и думаю, чем бы заняться, как распорядиться свалившимся бесплатным временем. Купить в «Макдоналдсе» макфлурри? Купить в метро буррито? Доехать до факультета, найти научного руководителя и успокоить её и себя, наврав, что диплом почти готов? Доехать до библиотеки и начать собирать материал для диплома? Как-то всё невзросло. Лучше стану ходить в бассейн. А до этого возьму справку в 202-й поликлинике. Кажется, на Ленгоры ходит трамвай как раз отсюда, с «Новокузнецкой». 39-й номер.
Я прошла метров триста, обнаружила трамвайные рельсы и неочевидную остановку. Кроме меня, Ленгоры никто сегодня покорять не стремился. Вот и хорошо – сяду к окошку, буду ехать долго-долго, дышать на стекло и рисовать рожицы. А на обратном пути всё-таки куплю в метро буррито.
Жизнеутверждающее слово – «бурр-рито»!
Я решительно развернулась к солнцу, которое освещало уже не жёлтый особнячок с интерьерами, а большое сталинское здание, Дом радио на Пятницкой. Кажется, где-то там сейчас работает Светка Пронина. Уже не кофе варит, а сюжеты делает. Может, как раз выйдет пообедать или покурить?.. Люблю встретить в большом городе знакомого человека! Вот два окна наверху, наверняка Светкины, почти золотые от солнца, больно смотреть.
Я проморгалась, опустила взгляд – и увидела Митю.
С тех пор я прочитала много книг, поэтому знаю: с точки зрения литераторов, когда после долгого перерыва сталкиваешься с тем, кто раньше для тебя много значил, в глаза бросаются произошедшие с ним перемены. Например, он постарел. Желательно – поседел. Коротко остригся или отрастил волосы. Оброс бородой или отрастил усы. Похудел (обычно пишут «осунулся», а глаза «ввалились» либо «запали», да и черты «заострились»). Потолстел (предпочтительно «обрюзг»). Полностью пересмотрел свой стиль – ходил беззаботно в драных джинсах, а тут приобрёл дорогой костюм (либо «сидит как влитой», либо оказывается «будто с чужого плеча», в зависимости от дальнейших поворотов сюжета). Детали не так важны, они просто подсвечивают, как пятницкое солнце, одну идею: без тебя ему было так себе. И даже если выглядит он подтянутым («поджарым») и до одури раскачанным («со стальными мышцами»), в глазах его обязательно проявится «затаённая грусть». Промелькнёт и исчезнет, как отблеск света на пыльной поверхности… дальше не придумала! Короче, чувак страдал. Точка. И готовился к вашей встрече – качался, в костюм влезал, усы брил, черты заострял. Надеялся, одним словом.
Митя был ровно таким, каким я его помнила. Обычным – загорелым, в майке и куртке, с торчащим из рюкзака плеером и наушниками вокруг шеи. Грусть в глазах отсутствовала. Наоборот, он мне, похоже, обрадовался…
Последние два года я в основном видела Митину спину. На факультете он частенько оказывался впереди меня – шёл куда-то со своими новыми одногруппниками и одногруппницами по международному отделению журфака, обсуждал что-то международное. Зато не было надобности здороваться и изображать смол-ток.
И вот избушка обернулась ко мне передом. Митя едва заметно дёрнулся в мою сторону – чтобы обнять, а потом назад – чтобы не обнимать. Не решил, стало быть, как лучше поступить, проявил неуверенность. Тогда я, заряженная солнцем, карьерными перспективами и намёками на блестящее, как новый мобильный телефон, будущее, сделала шаг навстречу. Констатировала:
– Митя! Это ты.
И поцеловала его в щеку, приобняв. Ничего особенного, два бывших одногруппника встретились и здороваются. Ни у одного нет усов.
– Фрося, – выговорил Митя наконец. – Ты что здесь делаешь?
Тут же добавил, поправив наушники на шее:
– Да, тупой вопрос.
– Это ты ещё ответ не слышал, – похвасталась я. – Я жду трамвая!
Митя улыбнулся широко, как всегда улыбался, когда я шутила в той, прошлой жизни – у батареи в Вознесенском, например, или на кораблике по дороге к острову, или под ивой.
– Куда едешь? – спросил он, кивнув на кстати появившийся из-за угла неповоротливый серый вагон.
– На Ленгоры, к ГЗ. В поликлинику надо…
– Да? – озадаченно произнёс Митя и отодвинул меня от трамвайных рельс: столкновение с серой махиной было уже вполне вероятным.
– Нет, не подумай, я не больная. Просто справка нужна. В бассейн.
– Угу, – произнёс он задумчиво. – Понятно.
Тут я должна была наспех попрощаться и броситься к трамваю – он как раз открыл переднюю дверь. Но я стояла на месте.
Вагон покряхтел недоуменно, шваркнул дверью и со стоном двинулся вперёд.
– Следующего подожду, – объяснила я. – Этот какой-то… подозрительный.
– Просто он идёт не в ту сторону, – улыбнулся Митя. – К Чистым прудам.
Я проводила взглядом удаляющийся железный хвост.
– Блин, – сказала. – Неправильно, значит, жду трамвая.
Мы постояли молча длинную секунду, а потом я выпалила:
– Митя, прости меня.
Он не стал уточнять, за что простить и почему. Сразу ответил:
– Да какое «прости». Сам дурак.
– Это да, – согласилась я.
Мы засмеялись уже оба и, не сговариваясь, подошли к зданию метро – круглой шляпе на ножках.
– А ты что здесь делаешь? – повторила я его вопрос, ничуть не тупой.
– На радио был, от своей газеты.
– О чём рассказывал?
– О Земельном кодексе.
– Ой. А дальше куда?
– Во Владивосток.
Ну куда же ещё!
– А-а, – понимающе помотала я головой. – Надолго?
– До ноября. Открываем там филиал.
Поближе филиалы открывать неинтересно.
– Прямо сегодня уезжаешь? С какого вокзала?
А вдруг с Белорусского, как я?
– Из Шереметьева, рейс в час ночи, – ответил Митя, как мне показалось, с сожалением. И стал отчего-то оправдываться: – Домой ещё надо заехать… Я вообще не должен был в этой радиопрограмме сегодня участвовать. Коллега попросила подменить в последний момент. У неё голос пропал.
– Хм. – Я наклонилась и положила сумку между ног – что-то больно тяжёлая стала. – А как же она попросила?
– То есть?
– Ну, без голоса.
Небось утром, наливая ему кофе на кухне, одетая в его рубашку, и попросила – знаками изобразила. Знаем мы этих коллег.
– А вот это уже твой, – сказал Митя вместо ответа.
Мы вдвоём проследили глазами за трамваем, который, истошно звеня непонятно кому, дотащился до остановки, открыл двери, с раздражением захлопнул, не дождавшись пассажиров, и устремился, ворча, к Ленгорам.
Расхотелось мне ходить в бассейн…
– Знаешь, я подумала, поеду лучше домой. Пока электрички посвободнее. Вечером будут битком.
– А где ты сейчас живёшь? – спросил Митя, очень знакомым жестом перевесив рюкзак с одного плеча на другое. – В Сокольниках?
– Информация твоих источников устарела на три дня, – улыбнулась я. – Переехала вот в Одинцово.
– Одна?
– Да, Алейник же вышла замуж, – ответила я и по его глазам поняла, что спрашивал он вовсе не о Таське.
Мы оба смутились. Я начала болтать что-то про Алейник, Ермолаева и дачу в Немчиновке, интересовалась, кажется, бывал ли там Митя, хотя точно знала, что бывал. А он, глядя не на меня, а отчего-то на Дом радио, произнёс:
– Фрося, хочешь… можно я тебя провожу?
Я хотела. Ещё бы! От «Новокузнецкой» до «Белорусской»-радиальной четыре остановки. Ещё целых восемь минут вместе. Правда, это будет весьма условное провожание – Митя-то, если мои источники не врут, до сих пор живёт на «Аэропорте», так что ему по пути, прямая ветка. Но восемь минут с ним – куда лучше, чем два года без него. Эта мысль звенела в моей голове громче трамвая.
– Проводи, – разрешила я с видом максимально независимым и двинулась ко входу в метро, к тяжёлым дверям-убийцам.
Митя коснулся моего предплечья:
– А давай пешком до «Белорусской»?
– Ого. – Я удивилась и встала, раздражая пассажиропоток.
– Это не так далеко, как кажется, – объяснил Митя. – Может, час с небольшим. Я знаю, куда идти, летом много бродил… Если устанешь, поймаем тебе машину.
«Не устану», – подумала я. И час с небольшим – куда лучше, чем восемь минут.
До Белорусского вокзала мы добрались часов через пять.
От «Новокузнецкой» пошли в сторону Чугунного моста через Водоотводный канал, дальше по Болотной к Большому Каменному мосту. За это время я успела рассказать Мите всю свою жизнь без него, на обратной перемотке: про Интерьерный Журнал, Марину с Анной, одинцовскую квартиру и Волошина, увольнение, работу в Приложении, Сапожникова, слетевшего с катушек Никона, интервью, концерты, тяжёлые сдачи, факультетские события, Сокольники, ДАС, вороватую соседку Валю. Про маму с Георгием упомянула, про папу с Зоей и неустанно взрослеющей Ангелиной. Про Бестужева – пока нет: эту тему мы обходили так же, как обходят на улице столб, чтобы не поссориться.
Многое о нашей работе Митя уже знал – он по-прежнему близко дружил с Дагировым. Я же о Мите не знала почти ничего – Дагиров по-прежнему близко дружил с Бестужевым…
– Твоя очередь, – сказала я, поднимаясь по ступенькам Большого Каменного моста. – Как папа? И свин Йося? И почему тебя интересует Земельный кодекс?
Митя, похоже, не хотел говорить о себе и тем более о Земельном кодексе. Про папу ответил коротко – работает. Про Йосю чуть подробнее – жив-здоров, завёл няню: соседка забирает его к себе, когда Митя в командировках. Командировок теперь много, работы тоже. Назвал издание, в которое с недавних пор писал об экономике: серьёзная газета, серьёзные дела.
Мы встали рядом, посмотрели с моста на Москву-реку. Мой спутник выглядел так, словно в уме сейчас сочинял статью на экономическую тему и как раз перемножал одиннадцатизначные числа государственных бюджетов. Из-за рассеянности, с которой он отвечал на вопросы, мне вдруг показалось, будто Митя мною… тяготится, что ли. Наверное, уже пожалел, что попёрся провожать, да так далеко. Высчитывает, сколько ещё придётся провести в моём обществе. Ладно, перейдём реку (мощная метафора, угу), я скажу, что устала-замёрзла-захотела-в-Одинцово и через Александровский сад побегу к «Театральной».
– У тебя красивая спина, – услышала я с удивлением собственный голос.
– Что? – Митя повернулся ко мне.
– Красивая, правда, – повторила я. – Давно хотела это сообщить.
– Как… давно?
– Два года уж, – беспечно ответила я, чувствуя, как ветер с реки заполняет мои лёгкие знакомой, но подзабытой дерзостью. – Митя, а объясни мне. Какого хрена я два года смотрела на твою спину?
– Представляешь, ты не первая, кто мне сегодня этот вопрос задаёт, – тихо сказал Митя.
– Неужели? И кто же ещё? Назови имя человека, который так же интересуется твоей спиной, мы должны срочно объединиться в кружок.
– Света Пронина.
– Вот это да! – Я правда не ждала.
– Угу, я тоже удивился. На радио её сегодня встретил, в коридоре.
– Набросилась со спины?
– С лица. И именно набросилась. Спросила о тебе.
– А ты ей что?
– А я ей – что не видел тебя два года. А она мне – ну и дурак…
На слове «дурак» мы уже второй раз за сегодня хором рассмеялись. Я хлопнула Митю по красивой спине и предложила спуститься с моста: наверху становилось слишком ветрено и чересчур торжественно, а возродившаяся дерзость требовала другого антуража.
Когда мы вошли в Александровский сад, Митя кивнул на кремлёвскую стену и напомнил:
– А тут мы прогуливали экономику.
– Да-да. Готовились к «коллёквиуму», как говорила Ванникова, по «Дон Кихоту». Храбрых и Удалых очень нравилась концепция мудрого безумия, и они норовили изобразить её в лицах и стать символами…
– Нет, мы вдвоём прогуливали, – возразил Митя. – С тобой. Валялись там, на склоне под стеной. Зелёном. Говорили про Дэвида Боуи. И я боялся признаться…
– В чём? – Моё сердце подпрыгнуло.
– …В том, что был на его концерте в 96-м году.
– Почему боялся? – Никогда ещё меня так не разочаровывал Дэвид Боуи.
– Ты сама так мечтала… Думал, расстроишься.
– Да я же тогда ещё не жила в Москве.
– Ну да. И жаль, что не жила. А концерт был фантастический. Только в первых рядах сидели какие-то адские новые русские и ужасно себя вели. Были недовольны тем, что он поёт новые песни, громко требовали «чайна гёрл, ёпта». В общем, мне концерт понравился, а Дэвиду Боуи, наверно, нет…
– Ясно. – Я и правда немного расстроилась. – Но знаешь… зря ты боялся признаться.
Я посмотрела на Митю в упор. Он отвёл глаза, оглядел тот самый склон под кремлёвской стеной, который теперь уже не был зелёным – не поваляешься. Потянул меня к ближайшей скамейке, а когда я села, встал напротив, опустил голову. Помедлив, сказал:
– Я приходил тогда в общежитие.
– Когда тогда?
– После «Оладийной». На следующий день.
– Зачем?
– Хотел поговорить. С тобой.
– Но не поговорил.
– Нет.
– Почему?
– Потому что дурак… Не знал, что сказать. Не знал, как сказать. Не знал, что скажешь ты, если вообще скажешь. – Он усмехнулся, провёл рукой по щеке, будто слезу смахнул. – Чувствовал себя виноватым. То есть не чувствовал правым… А он как раз чувствовал. Короче, не очень-то я, видимо, хорош в чувствованиях. И в выяснении отношений, тем более чужих. Ну и был сильно влюблён, тоже мозгов не добавляет. Сделал три круга вокруг общежития и ушёл домой.
– Митя.
– Что?
Я взяла его за руки, заставила сесть рядом, уткнулась лицом ему в плечо:
– Не сердись на меня.
– Ладно.
У него тихо, но внятно зазвонил телефон: запоминающийся рингтон «Нокии» – пиупиу-пиупиу-пиупиу-пиии. Я вздрогнула и отсела, будто нас застали за чем-то стыдным.
– Да, Завадский. – Он вздохнул, поднялся и пошёл по аллее разговаривать: до следующей скамейки и обратно.
Пока длилась беседа, я думала об одном коротком слове – «был». «Был сильно влюблён», – сказал Митя. От этого прошедшего времени становилось сразу и скучно, и грустно, и больно где-то под лопаткой, куда в школе делали прививку, и чёрно-бело. Солнце уже закончило рабочий день. На улице разом потемнело – по любимому выражению моего папы, «нахлобучило». Похоже, опять пойдёт дождь. А мы не пойдём под дождём к «Белорусской»…
Митя вернулся, на ходу убирая телефон в рюкзак. Сказал бодро, с улыбкой:
– Побежали? Пока не полило.
Веселится, значит. «Был влюблён», а теперь нет. Какая отрада.
– Куда побежали?
– Не знаю, в «Охотный Ряд»? В какое-нибудь кафе?
– В «Оладийную», – безжалостно предложила я.
Но и на это Митя улыбнулся. Что-то ему, наверное, хорошее сказали по телефону, и наше общее тяжёлое прошлое его больше не тяготило.
Дождь мы пережидали на пороге родного факультета: как раз успели перейти Моховую и обежать памятник Ломоносову, когда о голову Михайлы Васильевича разбились первые капли.
«Сейчас начнётся», – подумала я. Из здания журфака высыпет толпа наших друзей с Бестужевым во главе и… Но дождь прошёл не по-осеннему быстро, и ни одного знакомого мы не встретили. Видимо, на сегодня лимит уже был исчерпан. Был.
Митя вытянул руку перед собой, проверил, не капает ли с неба.
– В Вознесенский? – спросил он со странной улыбкой, к которой я уже привыкла.
Мы вышли на Никитскую, миновали Татьянинскую церковь, Зоологический музей, консерваторию, россыпь переулков – Романов, Большой Кисловский, Газетный, Брюсов. Знакомый до последней чёрточки маршрут. «Оладийную» проигнорировали, свернули в Вознесенский. Там меня привычно настигло хорошее, тёплое и давно уже обманчивое чувство «ещё чуть-чуть, и дома».
Я остановилась у англиканского собора Святого Андрея. Ровно напротив – дом, где мы с Митей познакомились. Помню, я сидела на подоконнике, во дворе театра курил Пушкин, а Митя подключал телевизор… Интересно, он помнит? И уже тогда был чуть-чуть влюблён или нет? А я была?
– Фрося, – позвал он. Я обернулась и увидела, что Митя уже не улыбается. Наоборот, хмурится. И такой бледный, словно весь его вечный загар смыл недавно закончившийся дождь.
– Ты чего? – Мне безотчётно захотелось пощупать его лоб: может, заболел.
– Фрося, знаешь, как бывает… Вот ты был в кого-то влюблён… Любил. – Опять это прошедшее время, да чего он меня мучить вздумал! – Человек, его внешность, лицо, образ, для тебя что-то значили. Ассоциировались с чем-то дорогим и очень важным. Настолько, что увидишь – и всё, пропал… Стараешься поэтому видеть его пореже, чтоб пореже пропадать. И как-то вообще жить.
Я стояла не шелохнувшись, ждала беды.
– А потом, – продолжил Митя, – проходит время. Вы снова вдруг встречаетесь. Ты смотришь и думаешь: надо же, это просто человек. Симпатичный, милый, даже, может, красивый, но – ничего особенного. Тот же набор черт – и ничего… Пусто. Знаешь, о чём я?
– Ну… – честно ответила я, мысленно уходя в англиканскую землю под англиканским собором. – Наверное.
– А вот я не знаю! – сказал Митя глухо. – Только слышал, читал, что так бывает. Но увидел тебя сегодня – и всё…
Он обессиленно махнул рукой – то ли «пропади ты пропадом», то ли «иди сюда».
Я взяла его за эту самую руку и больше её не выпускала до самой «Белорусской».
Фигурально, конечно, не выпускала. Мы долго шли, и останавливались, и что-то другу, жестикулируя, рассказывали, и обходили людей на узких тротуарах, и по телефону говорили по очереди – он чаще. Для всего этого руки приходилось разъединять. И ещё для того, чтобы обнять, провести по щеке, прикоснуться к плечу, убрать со лба волосы, прежде чем поцеловать…
Через сквер, где теперь стоит вдохновенный бронзовый Магомаев, а тогда в одиночестве сидел персидский, также бронзовый, поэт Низами, мы вышли к Тверскому бульвару.
– «Шведский тупик», – прочитала я адрес на доме. – Как твой шведский? Выучил?
– Датский, – поправил Митя. – Я в Данию ездил на стажировку летом.
– Но учил же шведский, – настаивала я.
– А, – вспомнил он. – Это давно было.
Мне стало грустно оттого, что я ничего не знала про Данию и так сильно отстала от его жизни. Но Митя рассказал и про Копенгаген летом, и про Париж зимой, и про Ярославль весной, на мамин день рождения. Мама его покинула лоно адвентистской церкви и устремилась на лоно природы – увлеклась походами. Он приехал по приглашению, с подарком, а в квартире никого: мать ушла в лес с друзьями, палатками и гитарами, забыв предупредить об этом сына.
– Ключи хотя бы были у тебя?
– Нет, откуда.
– И что ты? Поехал к сестре?
– В Москву я поехал. Сестра же тоже походница и замужем за походником.
– И дети у них походники, и кот, и канарейка, – дополнила я. – Подарок, надеюсь, забрал с собой?
– Оставил у соседей. Я купил маме мобильный телефон. По нему проще предупреждать о смене планов. – Митя посмотрел на меня ласково. – Да ладно тебе. Ничего страшного, от Ярославля до Москвы всего-то четыре часа на поезде. И билеты были…
– Билеты были, угу, – проворчала я, прижалась к нему теснее, оперлась подбородком о его грудь, приподнялась, поцеловала в щеку.
Никогда, никогда с ним так не поступлю – чтобы приехал, а меня нет!
За Тверским бульваром шли чередой переулки, которые я знала хуже, чем те, что вокруг Никитской: Богословский, Большой Палашёвский, Трёхпрудный (смутная литературная ассоциация), Ермолаевский.
– О, Ермолаевский, – обрадовалась я. – Петьке просто необходим собственный переулок.
– Лучше бы проспект. И вот этот дворец, – кивнул Митя на особняк Шехтеля. – Как раз по размеру и величию. Я однажды ездил к Ермолаеву в гости в Черёмушки. Так мне дорогу ещё никто не объяснял: «Из метро сначала выход в сторону Гарибальди…»
– «…А потом НЕ в сторону Гарибальди», – продолжила я, смеясь.
– Угу. «Но дом у меня на Гарибальди. Там внизу много одинаковых пятиэтажек, одна из них моя».
– Главное, все всё всегда находят! – резюмировала я с гордостью за друга Петю.
Обнаружив перед собой шумное Садовое, мы оба сникли. Почувствовали: «Белорусская» уже близко. Перешли кольцо, на улице Красина сели в первое попавшееся работающее кафе. Мне никто не верит, но им оказалось кафе с гонконгскими вафлями. Да, в 2001 году. Да, возможно, оно проработало ровно один день, 27 сентября. Но мы там были и огромные пупырчатые вафли со взбитыми сливками, нутеллой, M&M’s и прочей разноцветной фигнёй пробовали.
– Не самая очевидная еда для первого свидания, – сказала я, счищая взбитые сливки с волос, а нутеллу – с джинсов.
– Да ну. Такая редкость – девушка, которая ест как человек. – Митя поцеловал меня в лоб (и, подозреваю, в сливки).
– Просто этой девушке уже приходилось при тебе есть плов руками, – возразила я. – Помнишь день рождения Стаса?
На том дне рождения у Стаса в Тушине присутствовала двести вторая группа и четырнадцать узбеков. Именинник затруднился объяснить, кто они и как он с ними познакомился. Но парни пришли уверенные, что их ждут. А главное, приготовили дивный плов. Даже если бы их предводитель, огнеокий Турсунмурод, разрешил нам тогда пользоваться вилками, а не спрятал приборы в секретном месте (оказалось, подвесил за окошко, к удивлению тушинских синичек), я бы всё равно ела руками – так вкуснее.
А мы с Митей, затронув тему свиданий, поговорили немного о личном. Я рассказала, что рассталась с Бестужевым – да, на этот раз точно, внятно, доходчиво и недвусмысленно. Также вспомнила, как на свадьбе Алейник и Ермолаева минут двадцать была влюблена в Петькиного одноклассника по фамилии Обижаев. Разлюбила во время медленного танца – включили Californication, Обижаев расположил крупные ладони на моих ягодицах и заявил: «Классная песня, слышала такую? Редхотчилипепас». А я её слышала каждый день по сто раз, потому что радио «Максимум» всем хорошо, кроме чувства меры. Тут-то и поняла, что в Обижаеве одна лишь фамилия привлекательна…
Митя тоже что-то поведал о своём жизненном опыте. Ничего заслуживающего внимания, наверное, раз я сейчас не помню деталей. Ну, не жил монахом. Кто-то на работе, кто-то на факультете… Алина, Алла? А, неинтересно.
– Митя, ты почему не пьёшь кофе?
– Тяну время.
От вафельного кафе к «Белорусской» мы двигались очень медленно. Тишинку прошли в тишине, памятник российско-грузинской дружбе, в народе «Шашлык», разглядывали минут пять. Вместо дружелюбия или дачно-майских вибраций он излучал печаль и тревогу.
Мне всегда нравилось нарядное зелёное здание Белорусского вокзала, но не в тот вечер. Митя пошёл к кассам, чтобы купить мне билет до Одинцова. Купил два.
– Решил всё же проводить тебя до самого дома.
– Не дури. Ты и так почти опаздываешь на самолёт.
– Да что-то идея с Владивостоком кажется всё более дикой… – Митя говорил сбивчиво, растерянно. – Куда я еду, зачем? Ты же здесь.
– И буду здесь, когда вернёшься. Не волнуйся, поезжай спокойно.
– Фрося…
– Я тоже.
– Что – тоже?
– Увидела тебя сегодня – и всё.
Его билет мы в итоге подарили какому-то вертлявому дедку в охотничьих сапогах. А сами долго стояли на платформе, сцепившись, будто два вагона поезда дальнего следования. Как тогда, после медленного танца в Новый год. Вместо музыки – электронная женщина, вещающая про «второй путь, платформу номер три». Вместо однокурсников – усталые люди, спешащие к своим поездам. Нас они аккуратно обходили, не задевали: берегли.
Потом я ехала в электричке одна. Думала: ну и ничего, что Владивосток. На этот раз всё будет хорошо: мы вон какие взрослые, вон какие опытные, практически мудрые. Разговаривать об отношениях научились. И делиться чувствами. Признались в этих чувствах наконец-то – тоже достижение. Немножко страшно, да: вдруг он не позвонит, вдруг не вернётся, вдруг… Хотя, ей-богу, хватит с нас «вдругов». С третьего-то раза должно получиться.
Митя позвонил из аэропорта, и из самолёта, и из Владивостока. И звонил потом каждый день. Точнее, каждое утро и ночь: утро у него, ночь у меня. Мы говорили подолгу, потом он шёл на работу, а я спать. Проснувшись, первым делом брала мобильный телефон и читала сообщение от Мити. Смешные эти эсэмэски транслитом, чего стоят только слова eto и lyublyu…
Я выпустила номер Интерьерного Журнала, и Ахматова с Цветаевой вроде бы были мной довольны – во всяком случае, смотрели с меньшим подозрением.
В одинцовской квартире стало холодно, но хозяин Волошин притащил мне обогреватель-пушку – сам, без просьб: «Знаю я эти батареи, еле пашут».
Мой научный руководитель поверила, что я пишу диплом. После чего я правда начала его писать.
А ещё я написала абоненту georgios57 (полгода собиралась) и получила ответ. Георгий жил в Анапе, там выдалась тёплая осень. Моему письму он обрадовался.
В Москве в середине октября пошёл снег – как и положено, на Покров. По этому поводу пятьсот вторая группа решила собраться на даче у Алейник с Ермолаевым и отпраздновать установку нового дорогого котла.
Ермолаев ходил гордый, как продвинутый барин, первым в губернии оснастивший имение заморской диковинкой (сходство усиливал зелёный халат с кистями – ну чисто образумившийся Обломов). Петя водил по даче экскурсию, демонстрировал всем котёл, заставлял снимать свитера и даже носки, чтоб как следует оценили температуру в помещении, и восхищаться.
– Штаны можно оставить? – спросил угрюмо Бестужев.
Я боялась, он не приедет на дачу или приедет, но будет в моем присутствии вести себя странно. Но Бестужев приехал, немного смурной, и только. Потом выпил первое пиво и смурным быть перестал. Попросил меня принести ему новую бутылку – нормальным тоном, и не как девушку, а как друга. (Я хорошо считывала интонации. И бутылку принесла.)
Про нас с Бестужевым уже знали все друзья, а про нас с Митей – пока только Алейник. На веранде меня поймала Светка Пронина:
– Василева, покури со мной, одной скучно.
Я остановилась, пропустила вперёд, в дом, Янку со Стасом и Голубушкину с Дагировым на экскурсию к Ермолаеву.
Светка закурила, наклонилась ко мне близко, так что чуть не прожгла сигаретой мой ещё не снятый свитер, и прошептала заговорщически:
– Недавно видела Завадского. Интересует?
Я промычала что-то неопределённое, что Светка интерпретировала как «да».
– Короче. – Она оглянулась, нет ли кого опасного. – По-моему, он к тебе всё ещё неравнодушен.
– М-м. Думаешь?
– Уверена! Спросила про тебя, так у него сразу взгляд остановился. При слове «Фрося» теряет волю. Так что если ты тоже… короче, позвони ему. Только не морочь больше парню голову. – Светка использовала обсценный синоним.
– Хорошо, – кротко пообещала я, смущённая и тронутая заботой.
– Кстати, молодец, что с Бестужевым порвала.
– Может, это он со мной?
– Угу, щас. – Светка бросила сигарету точно в ржавое ведро, с которым я когда-то шла воевать с грабителями, оказавшимися Храбрых и Удалых.
Хороший получился день. Котёл всем понравился, никто сильно не напился, не поссорился, не попытался совершить преступление.
Вечером мы сели у камина – правда, электрического, не настоящего – и заговорили о будущем.
– А как вы считаете, – спросила Алейник, – чем мы все будем заниматься… например, через пятнадцать лет?
– Через пятна-а-дцать! – округлила глаза Голубушкина. – Это какой год? 2015-й?
– Вообще-то 2016-й, – поправила Яна Яцкевич.
– Тем более не скоро! – заключила Голубушкина. – Но почему нет. Со мной всё ясно. У меня будет трое детей и любимый муж… Димочка!
Мариванна посмотрела на Дагирова, который в тот момент не слушал и что-то втолковывал сидящему рядом Стасу Игнатову. Чтобы не расстраивать её, инициативу перехватила Алейник:
– А я стану главным редактором! Какого-нибудь очень известного издания! – заявила Таська. – И буду давать интервью на ТВ и рассказывать, как я всего сама добилась!
– Ну а я, – вмешалась Светка Пронина, – перееду в Ниццу. Буду жить в красивом доме в своё удовольствие и уж точно не буду этого сама добиваться!
Все зашумели, взбудораженные Светкиной провокацией: кто-то засмеялся, кто-то произнёс «ну-ну» с осуждением, и каждому вдруг захотелось поделиться планами и мечтами. Громкий голос Бестужева произнёс серьёзно:
– Пронина в Ницце, а я тогда в Уругвае.
– Где-е? Заче-е-м?
– Там раскопали новые пирамиды, – сообщил Бестужев как о свершившемся факте. – И обнаружили новую, то есть старую, цивилизацию. Великое научное открытие. И мы с моей съёмочной группой первыми туда прибыли, чтобы делать документальный фильм.
Бестужев посмотрел на меня победоносно: так тебе, Фроськин, бросила меня, а я цивилизацию нарыл!
– Я тогда получаю Пулитцеровскую премию, – вмешалась Яна Яцкевич.
– Она для американцев, – возразила Светка.
– Знаю! Ладно, нашу Пулитцеровскую премию. Золотое перо России, например. – И Янка сжала кулак, вцепилась в воображаемый приз.
На полминуты воцарилась тишина. Слышался лишь треск поленьев – на самом деле древнего кресла-качалки, в котором ёрзал Ермолаев, ведь камин-то ненастоящий, – и бубнеж Дагирова, обращённый к Стасу: «Лицензию можно купить, и это сразу и престиж, и перспективы…»
– Мальчики, а чего молчим? – возмутилась Алейник. – Все, кроме Бестужева.
– Да, кстати, – поддержала её Янка и ткнула Стаса Игнатова в плечо. – Что-то там интересное обсуждаете без нас – может, поделитесь?
– Извините, Яна Сергевна, – проблеял Стас голосом первоклассника. – Я учил. Можно в туалет?
– Ещё скажи, что ты там делать будешь, Игнатов, – подыграла Яна Сергеевна. – Через пятнадцать лет.
– Через пятнадцать лет я буду пить дорогое вино и подсчитывать прибыль. – Стас опрокинул остатки не очень дорогого вина. – Ну и жаловаться на то, как трудно быть руководителем самого успешного издательского дома в России. Зависть там, происки конкурентов, виноград плохо зреет на винограднике, феррари вишнёвый вместо малинового, калькулятор виснет… Димон, а ты?
Дагиров гнул своё:
– Так я и говорю, чтобы стать большим издательским домом, тебе нужны лицензионные издания. А у нас в стране как раз нет нормальных журналов о музыке. Один NME только. И я предлагаю вместе запустить…
– Димочка, кем ты видишь себя через пятнадцать лет? – отчеканила Голубушкина со скрытой яростью.
– А. Ударником, наверно, – ответил Дагиров.
– Производства?
– В группе. Ездить на гастроли по всему миру, барабанить.
– Барабанить, – повторила Мариванна, и ярость незаметно вышла наружу.
Дима, блин. Что тебе стоило упомянуть пару-тройку детей и дом-полную-чашу!
– Димон прав, – провозгласил Ермолаев в халате с кистями. – Гастроли – это клёво. Каждый день новый город, новая жизнь. Я б так хотел. Чтобы каждый день не был похож на предыдущий. Представляете, сколько таких дней можно набрать за пятнадцать лет?..
Из присутствующих не высказались только Мишлен, Храбрых с Удалых и я.
– Я даже не знаю, – застеснялась Лена, когда Светка дала ей слово. – Не думала так далеко. Может быть, благотворительность? Или медицина. Или… собственная косметическая линия.
Мы понимали, что Мишлен может позволить себе что угодно, потому что и так живёт лучшую жизнь каждый день, красиво и естественно «сбывая» мечты одну за одной. Вот бы она выбрала медицину! При её участии врачи быстрее справятся с самыми коварными болезнями.
– А у нас всё давно продумано, – за себя и Храбрых выступил Удалых. – Океан, солнце, сёрфинг, девки, коктейли. По выходным – соседний остров и коктейли другого цвета, чтоб сменить обстановку.
Я, как обычно, смогла отмолчаться и отшутиться. Сказала, что через пятнадцать лет надеюсь дочитать «Улисса» и домыть сегодняшнюю посуду, включая чайное ситечко.
Ночью я ехала домой, в Одинцово. Тряслась в вагоне, гладила деревянные рейки сиденья, ловила ртом морозный воздух из приоткрытого (и незакрываемого) окна, думала: хочу, чтобы через пятнадцать лет не поблекло это прекрасное чувство – жизнь налаживается. У меня новая работа, новый дом, новый, сильно любимый парень. Это очень моя жизнь. Я взрослая. Я справляюсь. Такая радость!
Дети чувствуют себя взрослыми, когда счастливы. А взрослые – когда, наоборот, несчастны. Но об этом я узнала позже.
Ночью (в свои семь утра) позвонил Митя. Я рассказала о празднике котла, спросила, каким он представляет будущее.
– Я технически уже здесь, – ответил Митя, опережающий нас на семь часов. – И вижу, что мы с тобой вместе. А остальное неважно.
Так все мои друзья попытались предсказать, что случится с нами через пятнадцать лет. Не угадал никто, кроме одного человека.
Иногда мы с Алейник вместе ездили по делам на факультет. Договаривались по телефону, быстро: «Завтра в 8:55, третий вагон».
В то ноябрьское утро я была задумчивая. Вошла в электричку на станции Одинцово. Вспомнила кое-что, разыскала в сумке замусоленный календарик, новогодний сувенир ещё из Газеты, проверила даты. Похолодела. Подвинулась к печке. На станции Немчиновка вошла Алейник, румяная, в красном платке, как девушка с картины Малявина, стала продираться ко мне. Ей тут же уступили место.
– Фрось, всё нормально? – Таська сразу взяла быка за рога.
– Да вот… – Я тихо, но не шёпотом – шёпот слышен на весь вагон – объяснила, что может быть ненормально.
– Ясненько… – проговорила она.
– Угу.
– А, извини за вопрос, если что, отец – Бестужев?
– Угу.
– Без вариантов?
– Без.
– То есть вы с Митькой совсем ничего?.. – спросила Алейник с надеждой.
– Не «совсем ничего». Но детей от этого не бывает.
– М-да, а с Бестужевым… это… предохранялись? – Последнее слово прозвучало громко.
– Ещё как. – Я вспомнила прощальную встречу в ДАСе. – С двух сторон. Ты же меня знаешь.
– Тогда обойдётся, – решила Алейник. – Может, просто подстыла.
– Да? – Я убрала ноги от печки: жарило уже сквозь сапоги.
– Да! – Таська тоже перегрелась и стала стаскивать платок. – Ну, сделай тест на всякий. Ради собственного спокойствия.
Я и сделала дома, несколько. Вгляделась в них внимательно. Вспомнила, как утром на работе услышала: «А кто помнит, в рубрике „Детские комнаты“ тест у нас на две полоски?» Как я тогда смеялась. И как не смешно мне теперь…
«Ну что же. Большой девочке – большой „вдруг“», – сказала я себе и пошла звонить Алейник.
Продолжение следует…