ЭТО БЫЛО два дня назад. С тех пор я повалил два дерева и свез дрова в монастырь. Флигель забит до отказа, и я начал складывать поленницу под навесом гусятника.
Позвонил Бенуа. Пригрозил, что так легко мне не отделаться и что он не позволит Алексу взвалить всю вину на себя. Я все время настороже: прислушиваюсь, не поднимается ли Бенуа на холм на мотоцикле Алекса.
Сегодня утром я встал у дороги и принялся ждать. Я будто знал, что Кейтлин вот-вот привезут домой. После того как она проехала мимо, вышла из скорой и на костылях зашла в монастырь, я отправился в больницу – поговорить с медсестрами.
На обратном пути, взбираясь на холм, я принял решение: сегодня я встречусь с ней. Это мой последний шанс: мать договорилась в полиции, что меня отпускают домой, в столицу; наш поезд отходит в восьмом часу вечера. Через дедов сад я дохожу до калитки рядом с домом, открываю ее, перехожу дорогу и перелезаю через низкую стену монастырского сада.
Во дворе людно. Незнакомые мне люди переговариваются, задрав лицо к крыше: они явно обсуждают, как распорядиться чердаком. Время от времени разговоры заглушает гусиный гогот. Я прохожу мимо, останавливаюсь у кухонной двери, заношу руку, чтобы постучать, – и внезапно ежусь от порыва холодного, влажного ветра.
Из-за двери доносится приглушенное «Да?» – непонятно чье. Я толкаю дверь.
Сестры Беаты и Рут не видать. По крайней мере, в видимой мне части кухни. Кейтлин привстает – посмотреть, кто пришел. На лице у нее удивление. Она приподнимает руку и тут же опускает ее на постель, чтобы сесть поудобней.
Кейтлин не сводит с меня взгляда – а я с нее. Мы оба словно увидели привидение.
– Лукас, – выдыхает она.
Лицо у нее желтое, она совсем исхудала. На ней светло-зеленая футболка без рукавов с тремя розами на груди.
– Ты пришел…
Я делаю несколько шагов. Жалко, что все-таки заявился с пустыми руками. Подарок помогает избежать неловкости. Что говорить – не знаю. Кейтлин укрыта простыней по пояс, одна нога вытянута, вторая согнута в колене. Левая нога заканчивается высоким бугром, будто покоится на подушках. Я останавливаюсь рядом со стулом, на нем книги, пачка печенья и стопка салфеток.
– Ты дома, – говорю я, хоть это и так ясно.
– Ненадолго. Чтобы подышать другим воздухом. Скоро здесь будет слишком много народу.
Жестом она предлагает мне переложить вещи со стула на пол и сесть. Я так и делаю. Ноги у меня еще не отошли от подъема на холм; во рту пересохло, спина вспотела.
– Как руки? – спрашивает она.
Показываю ей ладони. Она берет их в свои и кончиками пальцев осторожно трогает корочки. Ее ногти подстрижены короче обычного. Руки теплые. Глаза широко распахнуты, но мутные, как стекло в пятнах краски. У меня начинает болеть голова.
– Можно воды? – спрашиваю.
Она указывает на шкафчик над раковиной. Я достаю оттуда стакан, наливаю из крана воды. Она следит за каждым моим движением.
– Ужасно хотелось пить, – говорю я, напившись. Потом показываю на ее ногу: – Очень больно?
Она бросает на ногу быстрый взгляд и на пару секунд словно задумывается.
– Да.
Чем дольше я на нее смотрю, тем сильней у меня кошки скребут. Глаза у нее запали, кожа на скулах тонкая и серая. Когда она поворачивает голову, виден каждый позвонок на шее. Кожа – даже на руках – какого-то землистого оттенка. На локте шрамы от ожогов. От нее пахнет крахмалом и сиропом от кашля.
– Мышцы совсем ослабли, – говорит она. – Я еще никогда так долго не сидела на месте.
Она отбрасывает простыню, и та комком падает в изножье.
– Вот, потрогай, – говорит она, кладя руку на икру здоровой ноги.
Я прикасаюсь к икре, стараясь не задеть другую ногу; мышцы и впрямь будто жидкие на ощупь. Кожа теплая и сухая. Левая нога вытянута. Колено какое-то бесформенное и посиневшее, на голени видны ушибы и ожоги. Под икру подложена белоснежная подушка. На культе поверх бинтов защитный каркас.
Проследив за моим взглядом, Кейтлин говорит:
– Без этой штуки я не могу. Не выдерживаю веса простыни. Ощущаю его даже через повязку, представляешь?
Она смущенно улыбается. Я помогаю ей расправить простыню и, наклоняясь, ощущаю тепло ее тела.
За полупрозрачными занавесками мелькают силуэты. Изредка до нас смутно доносятся голоса. Над окном воркуют голуби, целая стая. Они снуют туда-сюда, отбрасывая на занавески беспокойные тени. Вдалеке кто-то кричит. Заводят машину.
Я рассказал Кейтлин все, от начала и до конца, как и собирался. Она слушает не перебивая. Вид у нее делается ужасно удрученный.
– Но почему? Почему ты это делал?!
– Не знаю, Кейтлин. Я был против того, чтобы беженцев поселили в приходском доме. Мне казалось, это нечестно по отношению к местным жителям: в том районе и так полно проблем. Я думал: вот хороший способ заявить об этом.
– Зажигательная бомба? Хороший способ? Да ты спятил!
Такой я ее никогда не видел. Она дрожит. Мне нечего сказать в свою защиту.
– Бенуа сказал, это наш последний шанс навести порядок.
– Порядок? Так вот к чему ты стремишься? Я думала, ты понимаешь: порядок – самая убогая и унылая вещь на свете.
– Я свалял дурака.
Она недоверчиво мотает головой.
– Но в газете писали, что тот парень, Алекс, действовал в одиночку. И он утверждает, что ты не знал, для чего ему нужен бензин.
– Это часть плана.
Она закрывает глаза. Веки у нее серые, с тонкими прожилками.
– Я не могу это переварить. И простить тоже не могу. Уходи, Лукас… Я не могу тебя видеть.
Она смотрит на меня тяжелым взглядом. Я не двигаюсь с места.
– Кейтлин… Ты не представляешь, в каком я отчаянии. Мне дико стыдно.
– Уходи, Лукас.
– Ты заявишь на меня. Позвонишь в полицию.
– Конечно. Ты вообще понимаешь, что натворил? Столько семей без крыши над головой, ущерб от пожара, страх, травля приезжих!.. Ты преступник. И я не стану тебя покрывать.
– Говорю же, я сам себя казню! Кейтлин, как по-твоему, зачем я здесь? Зачем все тебе рассказал? Я не могу тебе врать. Ты мне слишком дорога.
Она молчит, открыв рот. Я встаю. Беру со стола телефон и разматываю шнур, сложенный у стены. Он дотягивается до ее кровати, и я ставлю аппарат на еще теплый стул.
У двери я оборачиваюсь. Кейтлин не смотрит на меня. Она сидит, уткнувшись лицом в ладони; плачет или нет – непонятно.
Я закрываю за собой дверь и, поворачиваясь, едва не сталкиваюсь с девушкой, с которой мы таскали картошку.
– О, как кстати! – восклицает она. – Ты опять нам нужен!
До конца дня я помогаю ей с последними приготовлениями. Нужно успеть еще кучу всего сделать до приезда беженцев, и, пока женщины накрывают на стол, мужчины втаскивают по лестницам матрасы, разносят газировку по холодильникам и ставят заглушки на розетки для безопасности детей. Потом мы навешиваем дверцы на платяные шкафы и забиваем торчащие из пола гвозди. Я то и дело натыкаюсь на сестру Беату. Она обходит волонтеров с термосом и пластиковыми стаканчиками и наливает мне кофе наравне с другими. На кухне Рут перемывает горы посуды, годами стоявшей без дела. Она молча подает мне мокрые тарелки.
К пяти часам начинают прибывать армейские фургоны с первыми семьями. Завидев кошек, дети тут же бросают свои игрушки. Так как я неплохо говорю по-английски, меня просят пойти с одной из семей наверх, показать комнаты и рассказать немного об окрестностях. На вопросы отвечать не нужно: вечером будет собрание, где им все объяснят.
Спустя полтора часа я возвращаюсь домой. Мать уже готова к отъезду.
– Поторопись, – подгоняет она, – поезд ждать не станет.
Я набираю Кейтлин. Она тут же берет трубку – значит, аппарат все еще у кровати.
– Але?
– Это Лукас.
– А…
– Ты одна?
– Да.
– Ты уже позвонила?
– Нет.
– Почему?
– Я думала.
Она замолкает. Я ничего не спрашиваю.
– Знаешь, что больше всего меня привлекало в тебе? – вдруг говорит она. – Твоя открытость. Другие парни ведут себя так, будто знают ответы на все вопросы. Ты – нет. Ты сомневался во всем подряд и не скрывал этого. Это мне в тебе и нравилось.
Кейтлин опять делает паузу. Непонятно, к чему она клонит. Ладони у меня вспотели, и на трубке остаются следы от пальцев.
– Теперь я понимаю, что у этой открытости есть и обратная сторона.
Я киваю, хоть она этого и не видит.
– Я потеряла ногу, Лукас. Я никогда больше не смогу танцевать. С каждым днем я все яснее это осознаю. Когда я думаю о своей ноге, я думаю о тебе. – Пауза. – Я очень хочу думать о тебе как о человеке, который меня спас. А не изувечил. Это непросто. У меня только стало это немного получаться – и тут я слышу о «молотове». Мой спаситель бросает бомбы! Сам понимаешь…
Я откашливаюсь в знак того, что слушаю. Выдавить из себя что-то членораздельное я не способен.
– Я подожду результатов расследования. Пусть полиция сама во всем разбирается. Мести я не жажду. Последнее, чего я хочу, это испортить тебе жизнь. Я слишком многим тебе обязана.
Она опять умолкает. Я пытаюсь прервать это молчание, но не могу собраться с мыслями.
– Я буду… Я хочу помочь. Может, я останусь еще на пару дней? Я уже познакомился с семьями.
– Твой английский произвел впечатление на маму. Ты сделал очень много. Даже сестра Беата осталась довольна.
– До конца каникул еще четыре дня.
– Завтра я возвращаюсь в больницу. А жаль. Здесь, в этой суматохе, куда веселее.
– Я приду к тебе, – говорю я быстро и очень громко, словно боюсь, что она положит трубку.
Она тихо шмыгает носом. А потом говорит:
– Пока не нужно.
И прежде чем я успеваю возразить, кладет трубку.
Из кухни мать кричит, что такси подъехало.
– Я еще не готов! – кричу я в ответ.
Я поднимаюсь по лестнице и захожу в дедову спальню. Двигаю стол и вскарабкиваюсь на него.
На монастырском дворе все в движении. Гуси надрываются пуще обычного. Но к их гоготу привыкаешь. Никто не обращает на них внимания.