К книге
Посол III класса. Хроники «времен Очаковских и покоренья Крыма»Часть I. Посол III класса. Глава I. Константинополь. 25 сентября 1768 г.
19%
Часть I. Посол III класса. Глава I. Константинополь. 25 сентября 1768 г.
4

На исходе осени в просторной гавани Золотого Рога всегда тесно. Чайки с гортанными криками долго носятся над лесом стройных мачт, прежде чем, описав дугу, сесть на воду и закачаться на мелкой волне. До двух тысяч больших и малых судов со всех концов света выстраиваются рядами вдоль длинных причалов Галаты. Купцы, промышляющие левантийской торговлей, спешат доставить товары до зимних штормов, небезопасных в Мраморном море.

К пристани Касым-паша скелеси причаливает трехмачтовый венецианский парусник. Торопятся венецианские гости. Только натянулись, заскрипели захлестнутые за тумбы толстые швартовые канаты, как по сходням, весело перекликаясь, уже сбегали обнаженные по пояс матросы, согнувшись под тяжестью тюков с неаполитанским бархатом и лионскими шелками. Из-за топота босых ног и хлюпанья воды за бортом не слышно, о чем неспешно беседует капитан с важным чиновником султанской таможни. Судя по тому, как турок отворачивается от трапа, поглаживая черную как смоль бороду, видно, что немалое количество золотых монет перекочевало из кошелька капитана в бездонный карман чиновника. На берегу, у растущей горы тюков, уже хлопочут расторопные приказчики греческих и генуэзских купцов, чьи лавки во множестве рассыпаны по узким уголкам Галаты и Перы. Там на вершине холма возвышаются белокаменные дома послов и посланников европейских держав.

Несмотря на раннее утро, на пристани – вавилонское столпотворение. Кого здесь только не встретишь! Островерхими разноцветными шапками выделяются в толпе старшины константинопольских торговых цехов – железного, мехового, рыбного; в ожидании пассажиров сидят чинные каикджи с кожаными кошельками у пояса; без устали мечутся рыжебородые евреи, дергая за полы торговых людей и перекупая всякую мелочь.

А вот и наш, российский купчина, судя по казакину – из нежинских. Он ошалело крутит нечесанной головой, прикидывая, куда ткнуться со своим товаром – пенькой, ситцем, парусиной. Тяжко российским в Константинополе – где им тягаться с англичанами или французами, давно подмявшими под себя левантийскую торговлю. Вот подхватил-таки нежинский какого-то грека, уж и по рукам ударили.

В стороне в тени развесистого платана стоит, заложив руки за спину, какой-то важный господин в напудренном парике и форменном темно-синем кафтане с латунными пуговицами. Да это же сэр Фрэнсис, представитель Ост-Индской компании в Константинополе, собственной персоной. Ему что – склады компании уже с лета ломятся от товара. Но и у него свои заботы – сильно потеснили в последние годы британских купцов предприимчивые французские коммерсанты.

На бесстрастном лице сэра Фрэнсиса деланное равнодушие. Лишь выцветшие голубые глазки так и стреляют в сторону Галатской башни – там находится главная контора французской компании левантийской торговли.

Галатскую башню, древнее византийское укрепление, надстроили в XIV в. в память о крестовых походах генуэзские купцы. Так и высится она немым укором малодушию и алчности крестоносцев, памятником тем временам, когда новые торговые пути прорубались мечом и секирой.

Впрочем, и сейчас торговля и военное ремесло идут на Востоке рука об руку.

Рядом с французской компанией – Топхана – турецкий арсенал и литейный двор. У его кирпичных стен, увенчанных дюжиной маленьких куполов, лежат на бревнах разнокалиберные чугунные пушки, которые турки льют со времен Бонневаля – французского ренегата, реорганизовавшего османскую армию, – под надзором французских советников.

У Топханы расположен и главный причал Галаты. К нему пришвартованы только что спущенные со стапелей корабли «Победа» и «Завоеватель» – гордость турецкого военного флота.

140-пушечная «Победа» между купеческих судов словно Гулливер среди лилипутов. Ее зеленая корма с позолоченной резной фигурой рыкающего льва, олицетворяющего могущество Османской империи, надменно возвышается над щучьей мордой ощетинившейся двумя рядами весел галеры с Варварийского берега. Дальше, за галерой, насколько хватало глаз – сплошной частокол мачт. И уж совсем далеко, в бирюзовой горловине Босфора, соединяющегося здесь с Мраморным морем, опускает косые паруса хрупкое судно, очертания которого, казалось, не изменились с античных времен, когда аргонавты бороздили Понт Эвксинский на пути в Колхиду.

Константинополь

– Алла смаладык! – гнусаво пропел рейс Анжело, и шесть пар тяжелых сосновых весел дружно вонзились в упругие воды Босфора.

Быстро набирая ход, каик отвалил от пристани. С каждым гребком все тише становился разноязыкий гомон Галаты. Покачиваясь, удалялись силуэты полуразвалившихся генуэзских фортов, у стен которых по-прежнему бурлила причудливая толпа.

Искусно маневрируя, каик вырвался из толчеи больших и малых судов и устремился туда, где на мысу, вытянувшемся клином в сторону Босфора Фракийского, утопали в густой зелени кипарисов, туй и пирамидальных тополей белые под красными черепичными крышами строения дворца султана – сераля.

Уключины не скрипели – весла были обернуты овчиной мехом наружу. Каик вплывал туда, где были лишь мерный плеск волн, соленый морской ветер да крики чаек, реявших над синью Золотого Рога.

На бархатной подушке, брошенной на дощатый настил, восседал российский посланник в Константинополе Алексей Михайлович Обресков в парадном кафтане, при шпаге и кавалерии.

Как описать тебя, утро на Босфоре? Как передать пронзительность лазури ясного неба, волшебные переливы палевых рассветов, очарование кипарисовых рощ, амфитеатром спускающихся к вечным водам Пропонтиды? Как выразить словами строгую гармонию дворцов, мечетей и древних акведуков, где слились воедино античность, древняя византийская культура и затейливая роскошь мусульманского зодчества?

Боязно даже приступать к описанию вечной красоты этих мест, хранящих воспоминания о них Овидия, Бунина, Базили.

В то осеннее утро Константинополь – Царьград – Стамбул казался, как всегда, прекрасным, поэтому оставим это неблагодарное занятие, тем более что нашему герою в тот утренний час явно было не до красот природы. Воспаленные от трех кряду бессонных ночей глаза Алексея Михайловича рассеянно следили за сновавшими по глади залива легкими босфорскими каиками, на дне которых неподвижно, словно мумии, сидели турки.

Каких только суденышек не было на Босфоре! Грузные двадцатиместные базар-каики, доставляющие торговцев из Скутари в Галату, двух- или трехвесельные шлюпки и ялики, яхты и баркасы бороздили Золотой Рог и Босфор в разных направлениях.

Однако ни одно из них не могло сравниться красотой и быстроходностью с каиком русского посланника. Его ореховые борта были выкрашены белой краской и покрыты затейливой резьбой.

Красить каик в белый цвет и иметь на нем шесть гребцов – привилегия дипломатов. По количеству гребцов сразу можно определить, кому принадлежит каик. Простой народ довольствуется старыми некрашеными развалюхами, на дне которых не просыхает вода, а кормчий и гребец едины в двух лицах.

Послы и посланники путешествуют в шестивесельных каиках. И лишь султан имеет право держать на своем судне двенадцать пар гребцов. Только повелитель правоверных путешествует под балдахином пурпурного цвета – странная прихоть, унаследованная османами со времен багрянородных византийских императоров.

Алексей Михайлович с удовольствием оглядел ладную фигуру рейса Анжело. Лучшие кормчие на Босфоре – греки с Принцевых островов, но Анжело – лучший из лучших. Не один год требуется, чтобы научиться управлять легким, как яичная скорлупа, суденышком. Нос у него приподнят, словно у венецианской гондолы, к тому же с острым железным копьем на конце. Стоит лишь зазеваться – и хрупкий борт встречной лодки затрещит, пропоротый в случайном столкновении.

Для моряка, как известно, добрый глоток рома – средство от всех болезней. Так уж повелось исстари – еще в Древнем Риме тибрские гребцы состояли в ведении претора питейных домов. Тем более удивительна трезвость босфорских кормчих, которые в рот не берут вина. Зато уж ругаться они мастера. Иной раз Анжело такую тираду загнет, что даже старший драгоман русского посольства Пиний, для которого турецкий язык с детства стал родным, только глаза таращит и уважительно цокает языком. Громкая брань – лучшее средство избежать столкновения, так как здешние каики строят не только без киля, но и без руля.

Словно почувствовав взгляд посланника, Анжело улыбнулся. В расстегнутом вороте его белой полотняной рубахи просматривалась загорелая грудь, обнаженные по локоть крепкие, мускулистые руки уверенно сжимали сосновые весла. Казалось, годы не властны над греком. Вот уже семнадцать лет служит он у Алексея Михайловича, а все такой же красавец и балагур. Разве скажешь, что он ровесник Обрескова?

Алексей Михайлович вздохнул. Сегодня он чувствовал себя усталым и нездоровым. Да и возраст брал свое. Шутка ли, пятьдесят лет, из которых больше половины проведено в Константинополе. На душе у него было неспокойно.

На одиннадцать часов в большом зале Дивана назначена аудиенция у нового великого визиря – Хамза-паши.

– Что сие означает? – взвился советник посольства Павел Артемьевич Левашов, когда узнал о приглашении визиря. – Ведь наша линия между министрами седьмая? И почему в большом зале Дивана, а не в Порте? Насколько мне известно, великий визирь принимает послов в Диване лишь в исключительных случаях.

Алексей Михайлович и сам знал, что ни английский посол Муррей, ни прусский посланник Зегеллин, стоявшие по турецкому протоколу выше его, еще не были званы к великому визирю. Для столь серьезного нарушения дипломатического этикета у турок, несомненно, должны иметься веские основания. И, надо признаться, они у них были.

План Константинополя и пролива Босфор

Обресков вздохнул и потер занемевшую кисть левой руки – давала себя знать многолетняя подагра.

Взгляд Алексея Михайловича остановился на нескладной фигуре Николая Яблонского – единственного из приписанных к посольству студентов восточных языков, кого он взял с собой в каик. Кроме Яблонского в каике находились старший драгоман и советник Александр Пиний, грек-фанариот, третий десяток лет служивший в российском посольстве, и секретарь Обрескова Степан Матвеевич Мельников.

Остальным, в том числе драгоманам Круту и Дандрие, был дан приказ добираться до дворцовой пристани своим ходом.

Обресков, человек по натуре крутой и необщительный, питал к Яблонскому не до конца понятное ему самому теплое чувство. И дело здесь было, конечно, не в рекомендательном письме отца Яблонского – Василия Семеновича, служившего в Коллегии иностранных дел по секретной части, которое Яблонский-младший, представляясь ему, робко положил на край стола. У Левашова заступники имеются покрепче, самому вице-канцлеру князю Александру Михайловичу Голицыну бумажные чулки дюжинами шлет, да не лежит к нему душа, и все тут.

Щуплый Яблонский устроился в самом неудобном месте – на носу каика. Он сидел, нахохлившись, как воробей, и придерживал от порывов свежего ветра потрепанную треуголку. Лицо юноши было бледным, под глазами проступали синяки – след бессонных ночей, проведенных за переписыванием набело поздравительной речи Обрескова и ее перевода на итальянский язык. С напряженным вниманием всматривался он в какую-то точку на только что оставленном русскими дипломатами галатском берегу.

Алексей Михайлович знал, куда смотрел Яблонский. Он сам в молодости не мог спокойно наблюдать Ясыр-базар – невольничий рынок. Со всех концов необъятной Османской империи, от далекого Магриба до непокорной Грузии, везли гяуров-невольников на Ясыр-базар, где содержали в деревянных клетках, как птицу в птичьем ряду. Случалось, слышали на страшном торжище и родной для Яблонского малороссийский говор. Крымские татары, совершая набеги на Южную Украину, захватывали в полон чернооких красавиц и продавали их в Стамбуле, получая огромные барыши.

Как-то Мельников сказывал Обрескову, что Яблонский мечтает выкупить из полона встреченную им на Ясыр-базаре прекрасную черкешенку. Тогда Обресков лишь усмехнулся. Пленницы с Украины или Черкесии славились своей красотой. Турки платили за них по две-три тысячи рублей, сумму, равную почти десятилетнему жалованью Яблонского в посольстве. Да разве в деньгах дело! Даже если бы он собрал необходимый выкуп, из этого все равно ничего бы не вышло. По турецким законам христиане не имели права выкупать невольников на Ясыр-базаре. Османским вельможам, погрязшим в роскоши и безделье, самим не хватало рабов.

Однако сейчас, припомнив слова Мельникова, Обресков посмотрел на Яблонского как бы новыми глазами. Ведь чего греха таить, у него самого даже тогда, когда 28 лет назад он впервые приехал в Константинополь, не возникало таких желаний. Он невольно сравнил себя, только что окончившего корпус, с Яблонским и подумал, что оно явно не в его пользу. Новое поколение русских дипломатов и образованнее, и деятельнее, и, к чему лукавить, благороднее в делах и помыслах.

Алексей Михайлович почувствовал желание подбодрить юношу, но не нашел ничего лучшего, как, указав на кожаную сумку, лежавшую на коленях у Яблонского, сказать:

– Смотри, Васильич, бумаги не потеряй. Коли пропадут – не сносить тебе головы.

Яблонский вздрогнул, покрепче обхватил сумку с копиями расшифрованных депеш барона де Тотта, которые Обресков на всякий случай велел взять с собой, и смутился до того, что на бледных щеках его вспыхнули неровные пунцовые пятна.

Но вот и берег. Повинуясь команде Анжело, гребцы разом затабанили весла, и каик коснулся бортом причала. Алексей Михайлович, опершись на руку проворного кормчего, грузно шагнул на пристань. Постоял немного, привыкая к вновь обретенной надежности берега, поправил на груди пурпурную Анненковскую ленту.

На берегу уже ржали и выгибали шеи шесть лучших посольских коней – четыре под французскими седлами и два под пышной турецкой сбруей, с султанами на голове. С неожиданной сноровкой Обресков бросил свое грузное тело в седло и взял шенкеля. Конь под ним заиграл, поднимая копытами пыль.

Место слева от Алексея Михайловича занял присланный из сераля мекмендар из янычарской гвардии. Свита посла была немногочисленной: Пиний и Мельников, за ними драгоманы да Яблонский с другим студентом, Лашкаревым, все верхом на лошадях. Впереди четверка киевских рейтар из посольской охраны во главе с вахмистром Остапом Ренчкеевым и несколько пеших янычар. За свитскими в две шпалеры выстроился служилый люд рангом пониже – от толмачей до лакеев в парадных ливреях. Им лошадей не положено, и пешком дойдут, не господа.

Гнусаво запела флейта, захлопал глухой турецкий барабан – и процессия, вздымая пыль, двинулась в сторону новопостроенной мечети Ени-гами, за которой вверх по косогору убегал лабиринт крутых улочек, ведущих к сералю.

Насколько прекрасен вид Константинополя с моря, настолько неприглядны его узкие улочки вблизи: глинобитные мазанки повернуты в сторону улицы глухими стенами, пыль и запустение. Исключение составили лишь мечети и общественные здания, на постройку которых денег не жалели. Ближе к сералю стали появляться хрупкие, ажурные киоски, мраморные фонтаны-чешме, притаившиеся в тени густых лип. Справа осталась площадь ат-Мейдан, в центре которой возвышались испещренный иероглифами обелиск, привезенный из далекого Луксора, и «змеиная» колонна, отлитая из чистого железа в честь одной из бесчисленных побед городов-полисов Древней Эллады.

Поднялись крутой улочкой, по одну сторону которой высилась частично выстроенная еще в византийские времена стена, окружающая сераль, а по другую – массивный апсид Св. Софии, увитый плющом до узких стрельчатых окон под грузным куполом, и медленно подъехали к выложенным из тесаного камня остроконечным Баба-Хамаюн, внешним воротам султанского сераля. Тяжелые дубовые створки ворот были распахнуты настежь – с раннего утра и до вечерней молитвы первый двор сераля открыт для правоверных. Однако толпа любопытных, привлеченных громкой музыкой и диковинным зрелищем, осталась снаружи, возле увенчанного маленькими турецкими куполами киоска султана Ахмета III, опасливо поглядывая на кривые ятаганы замерших у ворот бостанджи – стражей дворцовой охраны.

В мечети Св. Софии

По двору проследовали в чинном молчании, лишь громко цокали копыта по брусчатке. Шуметь здесь не дозволялось – рядом покои султана. Алексей Михайлович старался не смотреть туда, где в середине двора на мраморной ограде у фонтана были сложены отрубленные головы 50 черногорских повстанцев. Казнь приурочили ко дню, когда Хамза-паша отправился к султану с первым визитом.

Над фонтаном вились черные мухи, а в воздухе дрожал сладковатый запах тления.

Во внутренний двор сераля, куда допускались лишь министры Порты и иностранные дипломаты, вели вторые ворота. Только султан имел право въезжать в них верхом. Алексей Михайлович, не торопясь, спешился и прошел вслед за мекмендаром во внутренний двор. В конце его, слева, находились приземистые палаты султанского гарема, за ним – просторные конюшни, а дальше, у входа в третий двор, куда вели Баб-Саада – «Ворота счастья», – парадные залы Дивана, где каждую неделю по вторникам османское правительство обсуждало государственные дела. По правой стороне двора разместились поварни. В одной из них еду готовили только для султана, в другой – для его матери валиде-султан, в третьей – для жен султана, в остальных же стряпали харч для дворцовых сановников и челяди, которой в серале насчитывалось до 15 тысяч человек. Советник посольства Павел Артемьевич Левашов, большой любитель собирать всяческие, как он выражался, кюриозите[3], сказывал Алексею Михайловичу, что ежегодно в серале съедается до 40 тысяч быков, а сверх того каждый день во дворец поставляют 200 баранов, 100 ягнят, более 200 кур и огромное количество другой живности.

У входа в Диван Обрескова встретил гофмейстер сераля чауш-паша, облаченный в длинную, до пят, соболью шубу. Приветствуя посла, он пристукнул о мостовую жезлом с серебряным колокольчиком на конце. Приноравливаясь к размеренной поступи турка, каждый шаг которого сопровождался мелодичным перезвоном, Обресков привычно направился в Мусафир-одаси – «светлицу отдохновения» в воротах Баб-Саада, где послы дожидались приглашения в большой зал Дивана.

Судя по многочисленным мемуарам европейских послов, в период расцвета Османской державы визит в султанский дворец нередко был сложной церемонией, в ходе которой бывало непросто совместить особенности европейского и восточного протоколов. Чего только не повидали стены сераля: послов уговаривали поклониться великому визирю, который принимал глав дипломатических миссий перед аудиенцией у султана и угощал их обедом. Иногда, впрочем, посол не успевал притронуться ни к одному из 50 блюд, которые подавали на стол и тут же убирали. Перед тем как вести к султану, посла облачали в турецкий кафтан с длинными рукавами.

– Вид гяурской одежды оскорбляет взор повелителя правоверных, – любезно пояснял при этом чауш-паша.

На самом деле длинные рукава были мерой предосторожности, нелишней в османской столице, где в результате бунтов янычар не раз свергались султаны с трона. Они были введены после того, как серб Милош Кобилич ударом кинжала убил султана Мурада. С тех пор в продолжение всей аудиенции два янычара держались по бокам посла, не давая ему шага ступить по своей воле.

Большинство дипломатов, знакомых с особенностями принятого на Востоке протокола, с честью проходили ожидавшие их в султанском дворце испытания. Случались, однако, и исключения, когда гонор посла не уступал турецкому высокомерию. Ферриоль д'Аржантель, посол короля-Солнце, Людовика XIV, отправляясь 5 января 1700 г. на аудиенцию к султану, имел неосторожность без должного уважения отнестись к встретившему его чауш-паше. Затаив обиду, гофмейстер, как показалось послу, в неподобающих выражениях потребовал, чтобы при входе во дворец Ферриоль снял свою длинную, великолепной работы шпагу. Ферриоль отказался это сделать. Тогда по знаку чауш-паши дворцовая стража попыталась силой обезоружить посла. Ферриоль отбивался ногами, положив левую руку на эфес шпаги, а в правой крепко зажав свои верительные грамоты, подписанные Людовиком XIV. Однако силы были неравными. Кольцо янычар смыкалось вокруг француза, когда он громко спросил главного драгомана Порты, не находится ли Турция в состоянии войны с Францией. Понимая, что дело зашло слишком далеко, чауш-паша счел за лучшее вернуть послу шпагу, но к султану его так и не допустили.

Уходя из сераля, Ферриоль снял подаренный султаном кафтан и приказал сделать то же самое своей свите. Чтобы не дать возможности обвинить себя в пренебрежении к дарам султана, французы складывали кафтаны правильными рядами. Трудные обстоятельства, в которых находилась в то время Османская империя, заставили султана Мустафу I I оставить это дело без последствий. Однако за десять лет, которые Ферриоль провел в Константинополе, он ни разу не был принят султаном.

Впрочем, случай с Ферриолем был редким исключением. Не желавших подчиняться принятому у них церемониалу послов турки не жаловали. Зная об этом, послы особо не ерепенились: и поклоны били, и по полу на животе ползали, и пятились на выходе из аудиенц-каморы. Зато потом уж, стряхнув пыль с панталон, брали свое. Договоры о капитуляциях с Францией, Англией, Голландией опутывали османов по рукам и ногам.

Алексей Михайлович за долгие годы жизни в Константинополе бывал на аудиенциях у трех султанов – Мехмеда I, Османа III и нынешнего – Мустафы III. А уж скольких великих визирей и реисэфенди повидал – и не упомнишь. Во дворец каждый раз шел как на сражение. Но достоинство представителя России нес высоко.

Впрочем, и турки относились к русским по-особому. Повелось это еще с конца XV в., когда Иван III, отправляя послом в Константинополь стольника Михаила Андреевича Плещеева, строго-настрого наказал ему, «пришедши, поклон править стоя, а на колени не садиться». Плещеев линию проводил твердо. Подарки, присланные к нему от великого визиря, отправил назад, на обед к главе османского правительства не поехал, сказав: «Мне с пашами речи нет, я пашино платье не надеваю и денег их не хочу – мне с султаном говорить». Конечно, подобный тон вызвал неудовольствие султана Баязида II. После аудиенции султан без лишнего шума «отпустил» Плещеева, но прецедент был создан. Русские послы заручились правом не становиться в серале на колени, не целовать пола и «говорить речи» самому султану, а не великому визирю или другим сановникам.

Однако османы брали реванш в мелочах. В «светлице отдохновения» Обрескова томили каждый раз не менее часа: то чауш-паша задержится на молитве в мечети, то у великого визиря оказывались неотложные дела.

На этот раз против обыкновения ждать пришлось недолго. Не прошло и четверти часа, как на пороге появился чауш-паша, и Обресков во главе свиты русских дипломатов торжественно проследовал в большой зал Дивана. Он был полон народу. Министры Великолепной Порты соперничали друг с другом богатством шуб и причудливостью тюрбанов. Великий визирь сидел в углу на низкой софе. Разноцветные витражи верхнего яруса окон да персидский ковер за спиной у Хамза-паши были единственными украшениями зала собраний османского правительства.

Приблизившись, Обресков сделал простой русский поклон (в отличие от принятого в Европе тройного венецианского поклона на Руси кланялись один раз) и опустился на приготовленный для него табурет. Свитские встали за спиной посла. Как всегда в минуты трудные и ответственные, Алексей Михайлович почувствовал, что приходит спокойствие, рожденное пониманием важности предстоящих событий. Перекрывая голосом шевеление, покашливание, шарканье ног многолюдного собрания, он принялся зачитывать по-итальянски поздравительную речь. Драгоман Порты Караджа толмачил. После каждой фразы он заученно кланялся, оглаживая рукой седую бороду.

Константинополь. Вход в Диван

Обресков не успел дочитать и первой страницы, как великий визирь резко вскинул руку и в мгновенно наступившей звенящей тишине произнес что-то по-турецки. Ноздри его тонкого носа трепетали, горящий взгляд был устремлен на русского дипломата.

Обресков в недоумении обернулся в сторону драгомана.

– Довольно, достаточно мы слышали от тебя лживых речей! – зачастил с переводом Караджа. Между тем Хамза-паша прерывающимся голосом продолжал:

– Предатель, клятвопреступник! Как не стыдно тебе перед Богом и людьми за зверства, которые чинят твои соотечественники? На Днестре потоплены барки, принадлежащие подданным Порты. Балта и Дубоссары разграблены, и в них множество турок побито, а киевский губернатор, вместо того чтобы дать хану законное удовлетворение, гордо отвечал, что все сделано гайдамаками, тогда как нам доподлинно известно, что Балту и Дубоссары разграбили русские подданные. Вот письменное обязательство, что все войска из Польши будут выведены, которое ты дал реис-эфенди еще год назад. А они и теперь там! Ты говорил, что войска в Польше не более семи тысяч и без артиллерии, а мы знаем, что его там тридцать тысяч и с пушками…

Дальнейшее Алексей Михайлович слушал уже вполуха. Пытаясь стряхнуть с себя цепенящее безразличие, он отвечал что-то, отказывался принять унизительный для России ультиматум, предъявленный великим визирем, но в голове пульсировала одна и та же навязчивая фраза из полученного накануне рескрипта Коллегии иностранных дел: «В польских делах ни слава, ни достоинство Ее Императорского Величества не могут сносить ни малейшей уступки».

Когда Хамза-паша наконец произнес слово «война», Алексей Михайлович тяжело поднялся с табурета и, глядя в глаза великому визирю, отчеканил:

– Россия не желает войны, но она всеми силами ответит на войну, которая была только что ей объявлена.

Лоб Караджи покрылся капельками пота, голос задрожал, Пиний, внимательно следивший за переводом, шепнул:

– Врет, подлец!

Алексей Михайлович и сам понял, что грек сплоховал. Гневно взглянув на Караджу, он повторил:

– Россия не желает войны, но она всеми силами ответит на войну, которая была только что ей объявлена.

Пиний, запинаясь, как неверное эхо, забормотал по-турецки. Трижды Алексей Михайлович повторял свой ответ, пытаясь добиться от драгомана Порты точного перевода, но все было напрасно. Караджа от страха потерял голову.

– Россия неизменна в своей дружбе, но если от нее хотят войны, она будет действовать по-другому, – твердил он по-турецки. Бросив в лицо растерявшемуся греку: «Traduttore tradittore»[4], Обресков резко повернулся и вышел из зала.

Из Мусафир-одаси его уже не выпустили. Чауш-паша объявил, что судьбу русских дипломатов будет решать султан. Больше для порядка Обресков поинтересовался, каковы были пункты ультиматума.

– Пункт единственный: под гарантии со стороны четырех союзных держав – Дании, Пруссии, Англии и Швеции – Россия должна взять на себя обязательства никогда больше не вмешиваться в выборы польского короля, а также в религиозную борьбу в Польше.

– Это не в моей власти, – спокойно отвечал Обресков. Караджа еще говорил что-то, тыкал Пинию в лицо листок с ультиматумом, но в голосе его слышалась безнадежность.

Наконец он ушел. Потянулись долгие часы ожидания. Алексей Михайлович сидел, выпрямив спину и положив руки на колени. Взглянув на него со стороны, решительно нельзя было сказать, что он только что пережил самый трудный эпизод в своей дипломатической карьере.

* * *

Однако что же на самом деле произошло в Балте и Дубоссарах? О каких потопленных барках, убитых турках говорил Хамза-паша? Почему великий визирь назвал русского посланника «клятвопреступником»?

Оставим ненадолго нашего героя в «светлице отдохновения» – ему есть о чем поразмыслить – и попробуем разобраться в сложном сцеплении причин и обстоятельств, вызвавших войну между Россией и Турцией.

История поучительная, да и к нашему рассказу отношение имеет самое непосредственное. Началось все, как водится, с пустяка, мелочи, просто с банального анекдота. Весной 1768 г. пан Любомирский, подстольник Литовский, проиграл за ломберным столом свои огромные имения заезжим варшавским шулерам. Это незначительное, в сущности, происшествие и повлекло за собой цепь событий, имевших последствия непредсказуемые.

Любомирский стал жертвой интриги, которую искусно направляла его жена вместе со своим любовником Сосновским, писарем литовским. В подробности ее мы входить не будем. Существенно лишь то, что, когда жена Любомирского совсем было собралась прибрать эти имения к рукам, выяснилось, что они уже не принадлежали ее мужу. Над всей недвижимой собственностью Любомирского давно уже была установлена опека, а опекуны отказались допускать в имения новых владельцев.

Обязанность бороться с опекунами приняли на себя два шляхтича, некто Бобровский и Волынецкий.

В Польше было неспокойно. Речь Посполитая доживала свои последние годы в смуте и междоусобице. В январе сейм в Варшаве под давлением России и Пруссии решил наконец-то так называемый диссидентский вопрос – уравнял в правах некатолические меньшинства (православных и протестантов) с католиками. Католики увидели в этом потрясение государственных устоев и схватились за оружие.

В маленьком подольском городке Бар пан Красинский, брат епископа Каменецкого, и известный адвокат Иосиф Пулавский образовали очередную конфедерацию. На белом знамени конфедератов были начертаны распятие и образ Святой Девы. Под ними девиз: «Aut vincere aut mori pro religione et libertate»[5].

В Константинополь и Париж поскакали посланцы конфедератов с просьбой о помощи.

Французские философы находили странным стремление новоявленных крестоносцев искать защиты католической веры в мусульманской Турции. Однако в Версале посмотрели на дело с другой стороны.

Неисповедима логика истории. По странной прихоти смешивает она порой в один клубок великое и мелкое, трагическое и смешное. Спор за ключи от храма Гроба Господня – и трагедия Крымской войны. Выстрелы Гаврилы Принципа – и мировая война, перемоловшая в своих жерновах миллионы человеческих жизней. Так или почти так все обстояло и на этот раз.

Бобровский и Волынецкий были жалкими авантюристами. Разжившись бланками с официальной печатью пана Пулавского, маршала Барской конфедерации, они явились под стены Смилы, хорошо укрепленного замка Любомирского, с тысячей вооруженных казаков, обманутых их фальшивыми полномочиями. Разыгралась одна из многих трагедий многострадальной Польши. Казаки шли на штурм, прячась за спины жен и детей солдат крепостного гарнизона. Солдаты, верные присяге, плакали, но стрелять не прекращали. Поле перед замком покрылось трупами женщин и детей. Казаки, ужаснувшись страшного греха, покинули Бобровского и Волынецкого и перешли под Переяславлем на левый берег Днепра, на русскую сторону.

Однако всем уйти не удалось. Часть казаков попала в руки конфедератов, которые немедленно стали вершить суд. Случилось так, что среди посаженных на кол оказался и родственник переяславского архиерея. Тот, решив отомстить, задумал поднять бывших в то время на богомолье запорожцев против поляков. Архиерей показал атаману запорожцев подделанный им указ императрицы Екатерины Алексеевны проучить ляхов за то, что они устроили Барскую конфедерацию против православной веры. Фальшивка была сработана на совесть. Титул выведен на пергаменте золотыми буквами, а подпись и печать – как настоящие. Запорожцы перешли на правый берег Днепра и лавиной двинулись на Подолию, сметая все на своем пути. К ним присоединились уманьские гайдамаки во главе с сотником Гонтой.

Но недолго пришлось гайдамакам гулять по Польше.

Отряд русских войск под командованием генерала Кречетникова, гонявший по Подолии конфедератов, схватил Железняка и Гонту. Железняка, как российского подданного, отправили в Сибирь, а Гонту отдали полякам, которые и казнили его лютой смертью.

Гайдамацкий мятеж был подавлен, но искры от него полетели далеко. Один из отрядов Железняка и Гонты под начальством сотника Шилы направился к Балте, пограничному польскому селу, которое отделяла от татарского местечка Галты река Кодым. Гайдамакам было чем поживиться. Балта славилась своими ярмарками, на которые для закупки лошадей приезжали ремонтеры из Пруссии и Саксонии. Четыре дня жестоко грабили и беспробудно пили. Турки опомнились и, перейдя на польскую сторону, сожгли предместье Балты. Гайдамаки протрезвели, и началась канитель. То гайдамаки переправлялись через Кодым на татарскую сторону и жгли Галту, то турки с татарами разоряли и грабили жилища поляков, русских и сербов, живших в Балте. Под горячую руку сожгли и Дубоссары, городок, находившийся неподалеку от Балты. На шум явились конфедераты, принявшие «ревизовать схизматиков», иными словами, казнить украинцев и казаков.

В результате печального балтского происшествия меньше всего пострадали турки. Однако Порта пришла в сильнейшее волнение. 4 июля Обресков доносил в Петербург, что к русским границам придвинут 20-тысячный турецкий корпус.

Такой поворот событий казался странным. В Петербурге недоумевали. Однако вскоре многое прояснилось. Капитану Бастевику, служившему для секретных посылок в канцелярии киевского генерал-губернатора Воейкова, удалось перехватить депеши барона де Тотта, французского резидента в ставке крымского хана, дюку Шуазелю, руководителю французской внешней политики. Из донесения Тотта явствовало, что подкупленный им балтский паша Якуб намеренно преувеличил масштабы инцидентов в Балте и Дубоссарах, желая спровоцировать Порту вступиться за своего обиженного вассала – крымского хана.

Первоприсутствующий в Коллегии иностранных дел граф Никита Иванович Панин вздохнул облегченно. Интрига Версаля была столь явной, что он распорядился немедленно отправить копии депеш Тотта Обрескову. Никита Иванович был уверен, что посланник сумеет распорядиться доказательствами антирусских происков Шуазеля. Однако, пока возились с расшифровкой, доставляли депеши в Константинополь, время шло. Документы попали в руки Обрескова лишь 20 сентября, за пять дней до столь неудачно окончившейся аудиенции у Хамза-паши.

– Если бы сия бумага, – говорил он возбужденно Левашову, – была у меня хоть на неделю раньше, я бы выкурил этого презренного Тотта из Бахчисарая.

* * *

Итак, казалось бы, все ясно. Война была спровоцирована Версалем, давно мечтавшим стравить Османскую империю с Россией.

Однако не будем торопиться.

Задолго до того как в дипломатических салонах Вены и Парижа сделалось модным говорить о «больном человеке Европы», русские дипломаты доносили из Константинополя о том, что Османская империя переживает не лучшие дни.

Внешне все обстояло вроде благополучно. Империя простирала свою власть на огромные пространства от Кавказа до Магриба и от знойных пустынь Аравии до Балкан. Ее еще озаряли отблески былой славы султанов-завоевателей Мехмеда II, Сулеймана Великолепного, Селима I, прозванного Грозным. Дружбы владык мусульманского мира еще искали державы великие.

Однако болезнь уже начала свою разрушительную работу. После поражения под стенами Вены в 1683 г. османы, некогда наводившие ужас на христианский мир, обнаружили, что они далеко отстали от Европы. Не умея и не желая приспособить к требованиям времени ни свое архаическое государство, ни некогда совершенную, но безнадежно устаревшую военную машину, они лишились возможности продолжать территориальную экспансию, бывшую источником могущества и смыслом существования империи.

Мустафа I II, взошедший на престол османских султанов в 1757 г., остался в истории Турции как правитель властный и честолюбивый. Он стремился править сам. Нередко султан инкогнито отправлялся в Высокую Порту, где проводил долгие часы в беседах с великим визирем и реис-эфенди. Однако ничто уже не могло сделать насквозь коррумпированную бюрократическую машину империи более поворотливой. Чиновники Порты и все эти фантастические фигуры сераля – главный астролог, хранитель парадной шубы, страж султанского соловья – давно уже были не частями единого целого. Даже такие традиционные центры влияния в серале, как некогда могущественный кизляр-ага, действовавший через любимых жен султана, или мать султана – валиде-султан, уже мало что значили в обстановке нарастающей анархии.

Политика Османской империи определялась неумолимой логикой всеобщего разложения.

Мустафа I II не мог не понимать, что происходит вокруг. Но как влить свежую кровь в жилы дряхлеющей империи, как заставить успокоиться этих бунтующих черногорцев, грузин, а также народы Египта, Аравии, Кипра?

Другого способа, кроме победоносной войны, он не знал.

Удобным объектом для нападения представлялась ему Россия, всего несколько лет назад вынесшая на своих плечах основную тяжесть Семилетней войны.

Еще в 1757 г., вступая на трон османских султанов, Мустафа III опоясался мечом Айюба, оруженосца пророка, хранящимся в одной из мечетей Константинополя как величайшая святыня мусульман, и провозгласил себя гази – завоевателем.

Однако решиться на войну было непросто. Далеко не все в османской иерархии разделяли честолюбивые планы султана. Одним из немногих турецких сановников, не терявших способность трезво смотреть на вещи, был великий визирь Мохсен-заде.

«За войну стоят султан и константинопольская чернь, против – Порта и муфтий Дурри-заде, без фетвы которого по исламским законам султан не может начать войну», – доносил Обресков в Петербург.

В ответ летело указание всемерно стараться о сохранении мира.

И Обресков старался.

По долгому опыту общения с турками ему было известно, что многие османские сановники были податливы на внушения. Собственных послов за пределами Османской империи они не держали и поэтому сведения о явных и тайных интригах европейской политики вынуждены были черпать из бесед с аккредитованными в Константинополе послами. Опытный дипломат мог из турок веревки вить. А опыта и сноровки Обрескову было не занимать.

Если бы не мастерство Алексея Михайловича в «политических софизмах», война могла начаться уже летом 1764 г., когда усилиями России и Пруссии на польский престол был возведен Станислав Понятовский.

Обстановка тогда складывалась тревожная.

Зная, что Турция давно засматривалась на польскую Подолию, французский посол в Константинополе Верженн, достойный соперник Обрескова, впоследствии министр Людовика XVI, разыграл «польскую карту» с блеском. С помощью австрийского интернунция Пенклера и польского посла Станкевича он распустил слухи, что Екатерина II собирается выйти замуж за Понятовского, своего старого фаворита, и таким образом соединить два государства – к очевидной опасности для Османской империи.

Подливал масла в огонь и крымский хан, доносивший, что в Хотин явился разбитый русскими войсками польский князь Радзивилл и, горько сетуя на Россию, отдался под покровительство Порты.

Султан пришел в ярость и велел великому визирю послать Обрескову записку, составленную «в терминах грубейших и неучтивейших». Алексей Михайлович, зная по опыту, что в Турции надо иметь, как он выражался, «волчий рот и лисий хвост», дал почувствовать великому визирю, что подобные выражения непристойны в отношениях между государствами, и напомнил, что последняя война между Россией и Турцией также произошла вследствие разных известий, которым турки слишком легко поверили, а между тем она стоила каждой из воевавших сторон более ста тысяч погибших.

Великий визирь (редкий случай в турецкой истории!) счел за лучшее принести извинения за «невольную резкость» выражений и просил Обрескова не сообщать о них в Петербург.

Екатерине понравилась оборотистость Обрескова. На его депеше об этой истории она собственноручно начертала: «Быть по сему; а ревность, искусство и усердие Обрескова нахвалить не можно; да благослови Господь Бог и впредь дела наши тако».

Однако при всем искусстве Обрескова военного конфликта избежать уже было нельзя, лишь оттянуть. Особенно взволновалась Порта после того, как Россия, стремясь обеспечить православному населению входивших в состав Польши западно-украинских и белорусских земель равные права с католиками, увеличила численность своих войск в Польше. 3 декабря 1767 г. Обресков имел тайную конверсацию с реис-эфенди Османом, которая продолжалась четыре часа. Разговор принял столь острый характер, что, опасаясь немедленного разрыва отношений, Алексей Михайлович вынужден был дать письменное обязательство, что русские войска будут выведены из Польши в феврале следующего года.

Обресков прекрасно понимал, какую ответственность он на себя берет. Зная, как в Петербурге смотрят на польские дела, другой на его месте вел бы себя осторожнее и поостерегся бы давать обещания, не снесясь предварительно с Петербургом. Однако заминка с ответом неизмеримо увеличила бы риск немедленного объявления войны. Курьер до Петербурга добирался не менее четырех недель, значит, ответа на запрос следовало ждать не раньше чем через два месяца. Турки же получали известия из Польши через пять-шесть дней, а обращаться всякий раз за советом в столицу значило, по мнению Обрескова, заведомо погубить дело. Если интересы России требовали от него, русского посланника, идти на риск – он шел на него.

В Петербурге Обрескова не поняли. Екатерина, еще недавно хвалившая посла, нахмурилась. Посол в Польше Николай Васильевич Репнин, сторонник решительных действий, писал Панину: «Меня менее удивила неумеренность Порты в ее требованиях, чем робкая уступчивость г. Обрескова, который еще этим и доволен, будто успехом».

Однако дело было сделано и следовало подумать, как быть дальше. «Надобно, – писал Панин, – для развязания так дурно затянутого узла сделать, по крайней мере, наружные доказательства к исполнению обещанного, ибо, помазав турецкое министерство по губам, можем выиграть время, которое всего на свете лучший поправитель… Не время еще доходить нам с Портою до разрыва».

На том и порешили, благо дела в Польше пошли на лад. После того как в январе сейм принял наконец решение об уравнении в правах католиков с православными, русские войска потянулись к своим границам. Однако в конце февраля явилась на свет Барская конфедерация, и в Польше вновь поднялись смута и рознь, снова шайки конфедератов поскакали по городам и селам, грабя друга и недруга, поляка и украинца, разоряя монастыри и хутора.

Русские войска повернули назад. Между конфедератами отличался ротмистр Хлебовский, вешавший на придорожном дереве первого встречного, не разбираясь, кто он – католик, православный или иудей. Русским не нужно было проводников. Они настигали конфедератов по трупам их жертв.

С этого момента события стали развиваться стремительно и неудержимо. Развязка близилась, и инциденты в Балте и Дубоссарах лишь ускорили ее наступление.

16 июля Обресков был вызван к Мохсен-заде, который напомнил об обещании, данном им полгода назад, и в категорическом тоне потребовал вывода русских войск из Подолии. Не успел Алексей Михайлович доложить об этом в Петербург, как разнеслись вести о том, что Мохсен-заде смещен и отправлен в далекую Кандию (остров Крит), определенную ему местом ссылки.

Султанскую печать – символ власти главы османского правительства – принял анатолийский бейлербей Хамза-паша, человек решительный и жестокий. В конце августа он прибыл в Константинополь и немедленно принялся смещать всех, кого Обресков считал людьми «благонамеренными и миролюбивыми».

«Через это, – сетовал Обресков в письмах к Панину, – я лучших своих друзей лишусь».

Панин сочувствовал – и только. В польских делах «ни слава, ни достоинство Ее Императорского Величества не могут сносить ни малейшей уступки», – предупреждал он Обрескова.

Правда, для возвращения дел «в обыкновенную и натуральную стезю» Алексею Михайловичу было ассигновано 70 тысяч рублей. Но как ими распорядиться? И великий визирь, и реис-эфенди – люди новые, подходы к ним еще не найдены.

Чем больше размышлял Обресков над создавшейся ситуацией, тем явственнее ощущал собственное бессилие. Однако и в этих крайних обстоятельствах посланник не позволил ни себе, ни другим опустить руки. Как только новый реис-эфенди, Риджави, ставленник Хамзы-паши, вступил в свои обязанности, Обресков вручил ему меморандум Панина и собственноручно писанную пояснительную записку об инциденте в Балте и Дубоссарах.

Письмо графа Н. И. Панина в Константинополь к резиденту А. М. Обрескову

Санкт-Петербург, 4 августа 1768 г.

Следущее здесь, вследствии Вашего представления от 30 апреля, письмо мое к верховному визирю уже было изготовлено, как князь Николай Васильевич через нарочного доставил мне письма Вашего Превосходительства от 7 июля, в котором в подробности объяснено, с каковою чувствительностью Порта первые известия получила о учиненном воровскою шайкой запорожцев, соединенных с польскими мятежниками, разбое в татарском селе Балт[6] и разграблении одной ханской вотчины и какия потому она, Порта, строгие меры приняла. Я во всем пространстве понимаю, в какие крайние беспокойства[7] и заботы Ваше Превосходительство ввергнуты были таковыми нимало неожиданным приключении, и сколь велики быть долженствовали труды Ваши к некоторому успокоению раздраженных духов в Вашем месте.

Учиненные Вашим превосходительством убедительные представления и употребленные средства при сем случае, равномерно как и во всех других, по справедливости заслуживают достойную себе похвалу, и совершенно соответствуют полагаемой здесь на Вас надежде, что по доказанному Вашему в делах искусству и точнейшему всех обращений места Вашего проникновению, и особливо по испытанному Вашему к службе Ея Императорского Величества усердию и ревности, Ваше превосходительство при всяком нечаянном приключении в состоянии найдетесь в крайности отвратить и неприятные следствия предупредить. Наша всеавгустейшая монархия, всемилостивейше отдавая всегда тому справедливость, и с высочайшим своим благоволением признавая неусыпные Ваши по делам ее подвиги, несумненно надеяться изволит, что при сем никем неожиданном происшествии, вы с таким же успехом старания свои употребите к совершеннейшему Порты успокоению и приведению наших тамо дел в прежнее плавное течение, чем Ваше превосходительство увенчаете усердные и полезныя свои Отечеству услуги.

По получении помянутого письма Вашего я приобщил поскрипт к визирскому моему письму, которое и с переводом при сем прилагаю, предоставляя Вашему превосходительству в оном переводе сделать такия перемены, какие сами вы по сведению склонностей турецкого министерства за наилучшее признаете, а при том и Ваше превосходительство изволит от себя препроводить то письмо запискою или инако как, что вышеозначенный учиненный беглыми запорожцами с польскими мятежниками разбой в слободе Балте и в ханской вотчине должен причитаться в число таких грабительств, каковые могут случиться в каждом государстве от своих собственных подданных, в подобное злодейство впадших и свое пропитание насильством и похищением ищущих, в котором случае никакое правительство за таких плутов ответствовать не может, но все нации их себе равномерно за общих злодеев почитать должны, как подобное тому Вам справедливо приметил реис-эфенди, говоря с Вами о соединенных с конфедератами липских татарах. В доказательство чему еще послужит непременно и то, что как скоро пограничные здешние командиры и обретающиеся наши в Польше военные корпусы о сих разбойнических шайках уведомились, то немедленно для сыску и искоренения их знатные партии от себя разослали и от киевскаго генерал-губернатора Воейкова через наших пограничных комиссаров пограничному сераскер-султану знать дано о принятии потому в границах турецких надлежащие предосторожности. Посыланныя же от генерал-губернатора малороссийской губернии графа Румянцева партии, нагнав в двух местах те разбойническия шайки, бывшия в Польше по сю сторону Белой Церкви, оных разбили и, 137 человек тех злодеев поймав, окованных в Киев присылали, которым, равно как и взятым нашим в Польше находящимися войсками, достойное нещадное наказание по посланным генерал-губернатору Воейкову повелением может быть уже сделано прежде, нежели сие дойдет до Ваших рук, в оказание тем Порте при сем полнаго и справедливаго удовольствия прежде получения еще от нея о том требования. Для успокоения взбунтовавшихся польских крестьян, наших единоверных, немедленно по получении здесь о том известия послан был отсюда для публикования в польской Украине напечатанный манифест, в котором всем тамошним обывателям точно объявлено, что Ея Императорское Величество не токмо их в их возмущении защищать не намерена и что появившийся у них запорожския партии за разбойничьи шайки и за здешних беглецов почтены быть должны, но и что если они, польские обыватели, от своего волнования не перестанут, то вместо прежняго им дозволеннаго от Ея Императорского Величества высочайшего покрова ожидать имеют от находящихся тамо здешних войск строжайшего преследования и неминуемаго своего истребления. Все сие Ваше превосходительство пространно усмотреть изволит из прилагаемых здесь по реэстру копий с нужных сведению Вашему пиес, и те Ваши Порте предъявления подтвердить торжественным, высочайшим Ея Императорского Величества именем, уверениями, что как прежде, так и ныне наша всемилостивейшая государыня в твердом и непоколебимом намерении пребывает, в полной целости сохранять продолжающуюся с его султанским величеством добрососедственную дружбу и доверенность, также и во всей святости содержать находящийся между обеими империями вечный мирный трактат.

Я ласкаю себя, что все вышеописанные и другия употребляемыя вами наилучше знаемыя средства предуспеют Порту совершенно успокоить и на прежнюю с нами дружественную степень привести. В достижении чего несомненно Ваше превосходительство воспользоваться изволит настоящим доброжелательством и податливостью к нам верховного визиря и реис-эфенди, к чему еще и непосредственную денежную сумму потребить можете, и когда все тако Вы в Вашем месте успокоите, то Ваше превосходительство еще от нее, Порты, о том требовании исходатайствовать не оставите, что она, Порта, получив себе тако нещадных злодеев при границе ее наказанием полное и возможное о нас удовольствие, вследствии того б повелела и марширующими ея в Бендеры и Хотин войскам обратно в прежния свои места возвратиться, а особливо что в том краю ныне совсем тишина уже восстановлена, и тем бы всему свету показала, что она продолжительно желает жить с нами в полном согласии и соседней доверенности, так как и вечный мирный трактат во всей целости содержать, – ибо в противном случае от пребывания помянутых турецких войск в соседстве Польши непременно в Польской Украине хотя утушенное, но в тепле тлеющееся паки возгореться легко возможет, потому что злоумышленные тамо кроющиеся получат там себе сильное одобрение, и свои прежние коварные замыслы возобновить не упустят, что будет уже трудно утушить; вместо того, что все польские беспокойства мы надеемся уже в скором времени кончить, ежели Порта по-прежнему при своей похвальной системе останется, и на происхождения в Польше с индиферентностью смотреть будет.

Что же Ваше превосходительство упоминает о награждении убытков ограбленных пожитков и прочаго вышеозначенными злодеями в Балте и в ханской вотчине, то я Вас прилежно прошу все способы употребить сие утушить, хотя коррупцией) в Диван некоторую умеренною суммой денег, дабы тем однажды избавиться дальних по сему делу с Портою неприятных сношений и хлопот, которыя, как Вы сами себе представить можете, будут неизбежными от бесконечных и беспредельных счетов и разных притязаний претерпевших татар и турок.

Вследствие сообщения Вашего превосходительства к князю Николаю Васильевичу, что Порта хану крымскому предписала испросить от него изъяснения о причине запорожцами учиненнаго в турецких областях разбоя, и в каких синтиментах здешний двор находится в рассуждении ея, Порты, на то ему, князю, отсюда повелено в таком случае к хану ответствовать на основании всего вышеизображенного, и потому предъявя всю истину, уверить о непременных здешних намерениях пребывать навсегда с Портою в добрососедственной дружбе и ненарушимо сохранять настоящий между ними вечный мирный Трактат. В такой же силе к хану письменно с нарочным отозваться предписано и киевскому генерал-губернатору Воейкову. Впрочем, я всегда пребываю и т. д.

P.S. Я за нужно нахожу Вашему превосходительству приметить, что первое Порте известие о упомянутом в сем письме запорожцами разграбление татарской слободы Балты и ханской вотчины, думать надо, доставлено было через нашего мнимаго приятеля, известнаго Якуба, ибо по Вашему письму с ним точно и у тех разбойников переговоры происходили, при требовании им выдачи себе польских мятежников, а сей Якуб по разным достоверным известиям также подкуплен французским в Крыму находящимся консулом, потом и польскими конфедератами и им более нашего усердствует, как то отчасти Вы усмотреть изволите из приложенного при сем экстракта журнала капитана Бастевика бытности его в Бахчисарае; почему неудивительно, что известие, Порте доставленное, очевидно, крайне увеличено, потому что та партия разбойничья по всем околичностям тоже не могла превосходить ста человек, пушек же взять им неоткуда, а в том известии объявляется, что погублено теми разбойниками татар и турок 1800 душ – преужасное число противу ста человек! – на что на все немалое время надобно, хотя б сии люди и все произвольно на смерть себя представили; все же сии насильства по сказкам его, Якуба, помянутые разбойники спокойно и по своей воле производили внутри турецких владений, в весьма знатном расстоянии от своего гнезда и близ Бендерской крепости без малейшего за ними из оной преследования. Ваше превосходительство сами из сего рассудить изволите, сколь маловероятно все сие с истиной быть может, и потому Вам предоставляю по Вашему собственному рассмотрению Порте о всем том потребное внушение учинить.

22 сентября меморандум Панина и записка Обрескова были зачитаны на заседании Дивана.

«Сколько можно было проведать из каналов, резолюция оказалась не совсем полезной», – доносил Алексей Михайлович в Петербург.

Двое суток кряду, запершись в своей резиденции, Обресков обсуждал с Левашовым, Пинием и Мельниковым план дальнейших действий.

– Пришла пора пускать в игру кавалера де Тотта, – решил он наконец и попросил великого визиря принять его для секретной конверсации.

На следующий день секретарь драгомана Порты, обасурманившийся венгр Ибрагим, давний и проверенный конфидент Обрескова, передал, что великий визирь ждет его не для приватной, а для официальной аудиенции в большой зале Дивана в четверг, 25 сентября, ровно в 11 часов утра.

Депешами Тотта воспользоваться не пришлось.

Об этих невеселых обстоятельствах и размышлял Алексей Михайлович, когда в четвертом часу пополудни в Мусафир явился чауш-паша и объявил арест Обрескову и Пинию. По повелению султана они должны были быть немедленно заключены в Едикуле.

Обресков ответствовал, что такие поступки Порты суть тяжкое оскорбление России и нарушение международных прав. Помедлив, он спросил, можно ли взять с собой в крепость несколько слуг. Турки разрешили человекам десяти по выбору Обрескова сопровождать его.

Обресков приказал следовать за собой в Едикуле кроме Пиния драгоманам Круту и Дандрие, Мельникову, Яблонскому и пяти слугам. Остальных, в том числе и студента Лашкарева, отпустил по домам.

Глядя на посланника, все старались вести себя достойно. Только у старика Пиния мелко тряслась голова в собольей драгоманской шапке, да повар Александр, оставлявший жену с малолетней дочерью на руках, засуетился было, да присмирел под строгим взглядом Алексея Михайловича.

Лашкарев, подсаживая Обрескова в седло, о чем-то тихо спросил его. Обресков ответил также шепотом. Лишь те, кто стоял рядом, уловили имя Павла Артемьевича Левашова.

Предыдущая главаГлава 4 из 21Следующая глава