После разрыва Бухарестского конгресса новая военная кампания стала неизбежной реальностью.
«Вся надежда на Ваше Сиятельство», – писал весной 1773 г. Румянцеву Обресков.
По всему было видно, что турки также решились на возобновление военных действий.
Румянцев начал готовиться к новой кампании. Войска, переброшенные в Финляндию на случай шведской войны, уже примаршировали назад в Молдавию, однако Петр Александрович не мог быть доволен состоянием армии – дивизии не были укомплектованы, не хватало оружия и обмундирования.
«Ежели в марте открывать кампанию, то не только не будет сил учинить какое-либо знаменитое предприятие, но едва их станет на защиту себя и удерживаемого края против стремлений неприятельских», – писал Румянцев Обрескову.
В Петербурге между тем словно не понимали положения, в котором оказалась армия Румянцева. Григорий Орлов, вновь занявший свое место в Совете, превозносил до небес морские победы, одержанные Коняевым и Алексиано в Патрасской бухте и под Дамьеттой. Витийствования отставного фаворита, вновь призывавшего закончить войну двойным ударом на Константинополь, произвели свое действие – 28 февраля Румянцев получил приказ перейти на правый берег Дуная и атаковать главную турецкую армию.
Петр Александрович пробовал было протестовать, строчил в Петербург обстоятельные депеши, которые и генералов своих – Салтыкова, Потемкина и Вейсмана – заставлял подписывать, но в конце концов смирился, понял, что плетью обуха не перешибешь. Оставалось одно: постараться нанести противнику максимальный ущерб, сократив количество жертв в русских войсках до минимума. Румянцев хорошо понимал, что достичь этой цели можно лишь при поддержке населения правого берега Дуная. С помощью Обрескова было составлено воззвание, в котором жители призывались содействовать русской армии. В канцелярии Алексея Михайловича воззвание перевели на греческий, болгарский и сербский языки.
Передовые части 1-й армии перешли Дунай в апреле 1773 г. Войска сражались блестяще. Бригадир Александр Васильевич Суворов, переведенный в Дунайскую армию в мае 1773 г., дважды, 10 мая и 17 июня, форсировал Дунай и овладел Туртукаем.
В Совете ликовали. Григорий Орлов громогласно заявлял, что Румянцев осуществляет «согласное с его мыслями». Надеясь на неминуемое окружение основных сил турецкой армии, он не сомневался, что можно будет, «отревожив самую столицу неприятеля, побудить его к скорому соглашению на желаемый нами мир».
Однако военные действия вскоре приняли совсем не тот оборот, о каком мечтал Орлов. Только 11 июня 13-тысячная армия Румянцева завершила переправу через Дунай. Лагерем стали у Силистрии. Взять крепость, несмотря на 30-тысячный гарнизон, оказалось нетрудно, однако на помощь туркам из Шумлы выступил свежий корпус. На военном совете 24 июля Румянцев настоял на спешном возвращении на левый берег.
«Дорога на Константинополь не так широка и не так-то легка, как иногда себе представляют», – писал он Обрескову.
Неудача кампании 1773 г. отрезвила тех, кто надеялся на легкую победу.
– Войне конца не видно, – так резюмировал Д. И. Фонвизин настроения в придворных кругах. Румянцеву был отправлен рескрипт, в котором производство действий за Дунаем возлагалось на его «благоусмотрение».
Впрочем, не всё обстояло так просто…
Бойкое перо Румянцева было хорошо известно в Петербурге. Реляции его составлялись ловко. Военные успехи в них преподносились с приличной скромностью, но по всему было видно, что по натуре Петр Александрович – большой дипломат. В реляции от 30 июня, в которой он объяснял императрице причины обратной переправы армии через Дунай, он превзошел самого себя. Она была написана на 19 листах убористым почерком переписчика. В ней он в мельчайших подробностях излагал переход армии за Дунай.
ИЗВЛЕЧЕНИЕ ИЗ РЕЛЯЦИИ П. А. РУМЯНЦЕВА ЕКАТЕРИНЕ II ОТ 30 ИЮНЯ 1773 г.
«Счастливым я себя признаю, Всемилостивейшая Государыня, что, перенесши оружие за реку Дунай, удостоился к славе оного приобресть там новые успехи, но не меньше к счастью моему обращаю и то, что без всякой потери учинил я обратную переправу и стою уже на своем берегу. Не мог я гоняться по местам непроходимым за особою одного верховного визиря. Предположения Ваши были, Всемилостивейшая Государыня, чтоб разбить визирскую армию, доколе она не будет еще в полном собрании на той стороне. Сие я и учинил, победив те войска, которые он против меня отряжал и коих более уже не имел у себя».
В июле 1773 г. до Румянцева дошли слухи о том, что в Петербурге его обвиняют в бездействии. В письме Орлову он писал, что неудовольствие публики изгоняло из Рима и Греции лучших полководцев, но, поскольку в России нет такого парламента, каким был Ареопаг, он не знает, как оправдаться: он ли должен России, либо она ему должна. Надеется, что Орлов не участвует в толках на его счет.
ПИСЬМО ЕКАТЕРИНЫ II П. А. РУМЯНЦЕВУ ОТ 18 ИЮЛЯ 1773 г.
«Граф Петр Александрович! Любя истинное благо империи и для того желая не менее многих восстановления мира, чистосердечно вам скажу в ответ на ваше партикулярное ко мне письмо из лагеря при деревне Жигалея от 30 июня сего года, что известие о возвратном вашем перешествии через Дунай не столь мне приятно было, нежели первое о вашей с армиею переправе через сию реку, с которою я вас искренне поздравила письмом моим от 28-го числа прошедшего месяца; ибо мню, что возвращение ваше на здешний берег не будет служить к ускорению мира, оставляя, впрочем, без всякого уважения все пустые по всей Европе вести, коими несколько месяцев сряду уже набиты будут: сии сами собой, конечно, упадут, причиняя нашим ненавистникам пустое некоторое удовольствие, на которое взирать не станем. Что же касается до ваших персональных неприятелей, о коих вы ко мне упоминаете, что они вас выводят на пробу жестокую, тогда как силы, вам вверенные, приведены в великое ослабление, и для того вы ко мне о всех трудностях перехода через Дунай живое описание делаете; то входя во все ваши обстоятельства, колико возможно подробнее, откровенно вам скажу: во-первых, что я сих ваших неприятелей, на коих вы жалуетися, не знаю и об них, кроме от вас не слышала, да и слышать мне об них было нельзя; ибо я слух свой закрываю от всех партикулярных ссор, уши – надувателей не имею, переносчиков не люблю и сплетнескладчиков, кои людей вестьми, ими же часто выдуманными, приводят в несогласие, терпеть не могу; сии же люди обыкновенно иных качеств не имеют к приобретению себе уважения, а кроме таковых подлых».
РЕЛЯЦИЯ П. А. РУМЯНЦЕВА ЕКАТЕРИНЕ II ОТ 8 АВГУСТА 1773 г. ЛАГЕРЬ ПРИ РАЗЛОМИЦЕ
«Всевысочайшее и своеручное Вашего Императорского Величества от 18 июля, в котором благоугодно было по свойственному великой душе Вашей легкосердному образу покровительство и доверенность Вашу к ободрению моему подтвердить, я с глубочайшим благоговением 30-го того же месяца принять удостоился.
Чувствую, Всемилостивейшая Государыня, премного отрад от слов и милостей Ваших, но боль во мне душевная не может исчезнуть, с которой приступить я был принужден на обратный переход за Дунай, не находя возможности достигнуть больших предположений. Злословия недоброхотов избежать бы не можно, в которую бы пору не случилась обратная наша переправа, ибо твердой ноги своей мы там удержать не могли по неимению пропитания. Все, однако ж, и сам неприятель сознают, что мы перешли на свой берег не от силы нудящей, но быв победителями над его войсками, от нас троекратно разбитыми».
ПИСЬМО ВОЛЬТЕРА ЕКАТЕРИНЕ II от 10 АВГУСТА 1773 г.
«Я хотел бы спросить, где Фальконе-Фидий поставит статую Екатерины II, единой истинной Екатерины, – на одной из Дарданелл или в ат-Мейдане Стамбула?»
ПИСЬМО ЕКАТЕРИНЫ II ВОЛЬТЕРУ от 15 СЕНТЯБРЯ 1773 г.
«Г. Румянцев, вместо того чтобы утвердиться в ат-Мейдане Стамбула, по вашим желаниям, счел нужным вернуться назад, потому что, как он говорит, ему нечем было пообедать в окрестностях Силистрии, а визирский котел был в Шумле. Это – дело возможное, но он должен был предвидеть по крайней мере, что мог обедать на авось».
ПИСЬМО ЕКАТЕРИНЫ II Г-ЖЕ БЬЕЛЬКЕ от 7 ИЮЛЯ 1773 г.
«Вы, я думаю, знаете уже, что фельдмаршал Румянцев перешел Дунай, покривлявшись, как Цезарь при переходе Рубикона».
«Покривлявшись» – одно слово, но как точно расставляет оно всё по своим местам в отношениях между Екатериной и Румянцевым.
11 ноября 1773 г. в Совете была оглашена депеша Зегеллина из Константинополя «об усматриваемой им из разговоров реис-эфендия возможности уступки Кинбурна, если Еникале и Керчь нами оставлены будут». С новой силой вспыхнули дискуссии. Панин указывал, что Кинбурн в силу своего местонахождения у входа в Днепровско-Бугский лиман может быть полезен «как для всегдашнего содержания на Черном море флотилии, так и для наведения в этой стороне торговли не токмо с турками, но и с Польшею». Орлов возражал, утверждая, что Кинбурн использовать в качестве морского порта невозможно.
«При Кинбурне нет не токмо пристани, но также отстоя по причине великих мелей, далеко в море и в залив распространившихся», – писал по этому поводу Обресков.
Вызывала сомнение также идея оставить Керчь и Еникале туркам. Это немедленно свело бы на нет пресловутую татарскую «вольность», которой добивалась русская дипломатия. Впрочем, и здесь стали звучать новые нотки. С ноября от Никиты Ивановича можно было слышать следующие высказывания о независимости татар:
– На совершенное татар от турков отделение потребно еще много времени и трудов.
– Отнюдь невозможно утвердить вдруг независимость татар.
Григорий Орлов же, выступая в Совете, заявил, что приобретение Кинбурна «не может не токмо заменить наши уступки туркам, но неже принесть малую часть выгод». Допуская под влиянием настроения большинства членов Совета, что придется пожертвовать Керчью и Еникале, он предложил потребовать у турок, кроме Кинбурна, Очаков и «всю принадлежащую туркам между Днепром и Днестром землю и не допускать татар селиться в Бессарабии».
На это императрица заметила:
– Нечаятельно, чтобы турки согласились на отдачу Очакова.
Дискуссия затянулась. В итоге трехдневного обсуждения Екатерина «изволила повелеть, чтобы через прусского министра внушено было туркам, дабы они, вместо желаемого ими оставления нами татарам Еникале и Керчи, предоставили нам Очаков и Кинбурн».
Панин остался при особом мнении. 23 ноября он представил императрице докладную записку, в которой еще раз предложил ограничиться Кинбурном и не требовать Очакова. Он полагал, что Порта станет сговорчивее, если убедится, что русские не стремятся увеличивать свое влияние в Крыму.
– Татары, получая в свои руки все нынешние крепости на Крымском полуострове, могут сделаться через это совсем особливым и отдельным народом, – доказывал Никита Иванович.
Однако такое решительное изменение первоначальных условий мира не встретило одобрения Совета в ноябре 1773 г. Лишь в начале марта 1774 г. план Панина был принят Советом в качестве основы для дальнейших мирных переговоров.
Впрочем, это никого не удивляло: осень 1773 г. от весны 1774 г. отделяла целая эпоха. За шесть месяцев казачий бунт превратился в крупнейшую в русской истории крестьянскую войну. Пока главная армия Пугачева была прикована к Оренбургу, образовалось множество новых очагов восстания, имевших собственных руководителей. В декабре 1773 г. восстание полыхало уже в Оренбургской, Пермской и Симбирской губерниях; затем оно охватило всю Башкирию и подавляющую часть уральских заводов.
15 марта 1774 г. Бибиков просил в помощь опытного генерала. Собирались послать Суворова, однако против этого решительно возражал Румянцев. Суворов нужен был на Дунае. Его откомандирование из действующей армии в самом начале новой военной кампании произвело бы невыгодное впечатление на противника, тем более что в Турции и без того уже распространялись известия о внутренних волнениях в России. Только значительно позже, в начале осени 1774 г., Суворов явится на Урал и примет самое деятельное участие в разгроме крестьянского восстания. Пока в Совете судили да рядили, Бибиков умер.
Тем временем восстание поднялось на еще более высокую ступень. Снятие осады с Оренбурга не ослабило, а усилило войска Пугачева. Везде, где они появлялись, в их ряды вливались новые массы крестьян. В мае 1774 г. Пугачев предпринял поход на Урал и овладел рядом крепостей в верхнеяицкой линии. Движение распространилось на запад и на север. При осаде Казани, начавшейся 28 июня 1774 г., армия Пугачева насчитывала в своих рядах 20 тысяч человек.
Екатерина решила сама возглавить действия по подавлению крестьянского восстания. В протоколах Совета от 21 июля 1774 г. значится такая запись: «Ее Императорское Величество изволили объявить намерение свое ехать в Москву, дабы в нынешних обстоятельствах сохранить там тишину своим присутствием».
В этот отчаянный момент Никита Иванович Панин, забыв прошлые обиды, отставив в сторону фрондерство и брюзжание, решительно заявил, что «такая поездка, увелича вне и внутри империи постоянную опасность более, нежели есть она еще в самом деле, может ободрить и умножить мятежников и повредить делам нашим при других дворах».
Под Казань отправился Петр Иванович Панин, вчера еще числившийся «вралем и персональным оскорбителем» императрицы. Исступленная, безграничная жестокость, проявленная им при подавлении восстания, – из песни слова не выкинешь – навсегда ляжет темным пятном на его память.
Вернемся, однако, к весне 1773 г.
Новые мирные условия Никита Иванович сформулировал следующим образом:
– Удовольствоваться получением вместо Еникале и Керчи Кинбурнской крепости, с тем чтоб и Порта оставила татарам все крепости в Крыму, на Тамани и на Кубани; согласиться на свободу мореплавания только для торговых судов, поскольку оные в случае нужды в военные всегда превращены быть могут.
Екатерина, еще недавно категорически требовавшая свободного плавания русских военных кораблей в Черном море, была вынуждена поддержать Панина. Совет, «рассуждая по тому, был во всем согласен». Впрочем, сдавать позиции следовало постепенно. Негоциаторам предписывалось настаивать на Очакове и Кинбурне и только в случае, если турки заупрямятся, удовлетвориться одним Кинбурном.
К тому времени в Турции произошли важные перемены, укрепившие надежду на быстрое прекращение войны. В январе 1774 г. умер султан Мустафа III. На престол вступил его престарелый брат Абдул Хамид I, который провел всю жизнь во дворце и был совершенно не способен заниматься государственными делами. Управление государством попало в руки великого визиря Мохсен-заде, опытного и трезвого политика. Он не скрывал своего стремления закончить войну как можно скорее. Кроме реальной оценки соотношения сил им руководило и желание поскорее вернуться в Константинополь, чтобы предотвратить интриги в серале, которые угрожали его позициям.
Мохсен-заде добился от султана «полной мочи» на ведение мирных переговоров с Россией. По примеру Порты такими же полномочиями наделили и Румянцева. Рескрипт об этом был послан ему 14 февраля 1774 г.
Таким образом, вся полнота ответственности за исход мирных переговоров легла на плечи Петра Александровича Румянцева.
В военных делах Румянцеву советники не требовались, но по части дипломатической без опытного помощника обойтись ему было трудно. Поэтому он обратился к Обрескову, которого искренне считал автором уже составленного вчерне текста мирного договора и, употребляя его собственное выражение, «строителем всего дела».
«Язык и сердце мое не знают против вас двоякости, и я чужой труд, а тем меньше особы, которую привык почитать, нимало не хочу обращать в славу себе собственную», – писал Румянцев Обрескову 21 марта 1774 г.
Надо ли говорить, как огорчился Алексей Михайлович, узнав, что он фактически отстранен от ведения мирных переговоров. В письме к Панину он с горечью сообщал о том, что считал это тяжелой, незаслуженной обидой. В ответных письмах Никита Иванович уверял Обрескова, что назначение Румянцева состоялось лишь потому, что турки поручили вести переговоры великому визирю – главнокомандующему своей армией, а Петр Александрович – «человек, персона которого в рассуждении турок составляет теперь репрезентацию всей нашей империи».
По всей видимости, дело обстояло именно так. Екатерина высоко ценила компетентность Обрескова, его умение общаться с турками, в полной мере проявившиеся как в Фокшанах, так и в Бухаресте. Однако обстоятельства требовали сосредоточить в руках Румянцева функции полководца и дипломата. Тут уж было не до личных обид, тем более что прошло совсем немного времени, прежде чем обоснованность такого решения стала для всех очевидна.
Полностью оправдались и предположения о том, что новый великий визирь будет «податлив» к требованиям скорейшего заключения мира: Мохсен-заде первый обратился к Румянцеву с предложением прекратить кровопролитную войну. Румянцеву, принявшемуся было отстаивать прежние русские требования, в конце апреля пришлось изменить линию поведения. 12 апреля он получил от Панина уведомление о готовящемся новом рескрипте, а вскоре и сам рескрипт Екатерины от 10 апреля, в котором содержались последние кондиции, выработанные Советом.
Румянцев должен был договориться с великим визирем о сближении мест их пребывания, подписать прелиминарии, а затем, «не отписываясь сюда, уполномочить от себя в каком-либо месте особливых комиссаров и велеть им без дальних отлагательств составить сам трактат по точной силе прелиминарных артикулов».
Читая полученные Румянцевым инструкции, Алексей Михайлович досадовал, что ему самому никогда не предоставлялась такая свобода рук. Понимал ли он, что настойчивое желание Совета как можно скорее выйти из состояния войны объяснялось необходимостью перебросить войска для подавления восстания Пугачева? Понимал ли, что положение Никиты Ивановича Панина изменилось? Трудно сказать наверное.
Во всяком случае, в решающий момент переговоров Обресков позволил чувству обиды заглушить голос разума. В марте – апреле Румянцев чуть ли не каждую неделю отписывал ему, советуясь по всем вопросам предстоявших переговоров. Он настойчиво приглашал Алексея Михайловича к себе в Яссы. Румянцев писал Обрескову: «Нужен мне совет Ваш как мужа, испытанием и искусством одаренного в сих делах, как друга моего».
Однако лишь 23 апреля, после получения новых инструкций из Петербурга, Обресков посетил ставку Румянцева. Совместно они «учредили» меморандум великому визирю, начав с «первой степени уступок», т. е. не предъявляя сразу тех последних кондиций, на которые следовало дать согласие только в крайнем случае. Уступая Керчь и Еникале татарам, Румянцев и Обресков требовали взамен «город Очаков с замками Кинбурном и Гаджибеем». В вопросе о предоставлении независимости Крымскому ханству они ограничились самой общей формулировкой: татары «в рассуждении Его Султанского Величества, якобы верховного калифа магометанского закона, имеют сообразоваться правилом закона, им предписанного». Согласились и с тем, чтобы Россия имела на Черном море только купеческие, а не военные корабли.
Меморандум заканчивался напоминанием о том, что русские войска находятся в более выгодной «локальной» позиции. Несмотря на это, великий визирь вновь категорически отверг русские условия мира.
Так Мохсен-заде совершил ошибку.
В начале мая 1774 г. отдельные части русских войск перешли Дунай. Корпус генерал-полковника Каменского встал у Карасу, корпус Суворова – у Гирсова: за Дунаем было много укреплений, которые упорно защищали турки. Планируя предстоящую кампанию, Румянцев считал необходимым избегать войны. В противоположность мнению Совета, полагавшего главной задачей взятие Варны и Силистрии, он был убежден, что турецкие гарнизоны в них могут выдержать длительную осаду, и поэтому стремился к разобщению турецких частей, их последующему окружению и разгрому. Выманить турецкие гарнизоны из занимаемых ими крепостей и разбить в открытом поле – задача, которую поставил Румянцев Суворову, Каменскому и другим генералам первой армии.
Петр Александрович был уверен в скором успехе военных действий. 15 мая он писал Обрескову:
«Прошу Вас, вселюбезный мой друг, сколько можно поспешить сюда Вашим приездом, взяв с собою чинов Вашей канцелярии; ибо нужно нам, пройдя общим рассуждением предложения с турецкой стороны, учинить отповедь верховному визирю, основываясь на последних предписаниях, которые от двора я имею».
Однако Обресков почему-то медлил с приездом. Вряд ли мог он предполагать, что в начале июня разлившийся от весеннего паводка Дунай встанет между ним и ставкой Румянцева непреодолимой преградой.
2 июня Каменский взял Базарджик, важный стратегический пункт, откуда турки вели наблюдение за всеми движениями русских войск на нижнем Дунае. Румянцев с главной армией переправился через Дунай и двинулся по направлению к Шумле.
К Базарджику навстречу Каменскому было послано визирем 40-тысячное войско под командованием Абдур-Резака, переменившего полномочия дипломата на функции военачальника. Корпус Суворова, который соединился с войсками Каменского, шел в авангарде по направлению к Козлуджи. На узкой лесной дороге он столкнулся с турецким авангардом. После двухчасового упорного боя русский авангард очистил лес от турок. Части Суворова вышли на поляну перед Козлуджи. Здесь на высотах располагались основные силы турок. Хотя русский корпус насчитывал всего 8 тысяч человек, Суворов начал наступление. Вслед за обстрелом турецкого лагеря из полевых орудий пехота и конница решительно атаковали высоты, занятые противником. Турки обратились в бегство.
9 июня 1774 г. в битве при Козлуджи турки понесли огромные потери. В Шумле при визире оставалось не более тысячи человек. Румянцев понимал, что нужно скорее наступать на Шумлу, чтобы не дать визирю возможности собрать разбитые части своей армии. 17 июня русские войска были уже в пяти верстах от Шумлы, а отдельные части действовали за Балканами.
20 июня визирю пришлось отправить Румянцеву послание с предложением о перемирии. Он также просил «прислать верную и знатную особу, дабы договариваться с оной о мире».
Ответ Румянцева вошел в историю.
«О конгрессе, а еще менее о перемирии, я не могу и не хочу слышать, – писал он. – Ваше Сиятельство знает нашу последнюю волю: если хотите мириться, пришлите полномочных, чтобы заключить, а не трактовать главнейшие артикулы, о коих уж столь много толковано было. Доколе сии главнейшие артикулы не утверждены будут, действия оружия никак не престанут».
Торжественное шествие российского посольства вблизи Константинополя (1774)
Мохсен-заде ничего не оставалось, как направить в главную квартиру русской армии двух послов, уполномоченных вести мирные переговоры. Первым из них был назначен видный турецкий дипломат и публицист нишанджи Ресми Ахмед-эфенди, вторым – реис-эфенди Ибрагим-Нюниб.
4 июля турецкие уполномоченные прибыли в деревню Бюйюк-Кайнарджи, отстоявшую в трех-четырех верстах от деревни Кючук-Кайнарджи, где находилась ставка Румянцева. Встречать их Петр Александрович отрядил полковника X. И. Петерсона, приобретшего репутацию знатока дипломатического протокола, и эскадрон карабинеров под командованием майора князя Кекуатова.
В девятом часу утра Петерсон появился в турецкой ставке. Узнав, что Румянцев ожидает их в Кючук-Кайнарджи, турки безропотно согласились провести переговоры в штаб-квартире главнокомандующего русской армией.
С самого начала стремясь подчеркнуть деловой характер предстоявших переговоров, Петерсон объявил:
– Его Сиятельство граф Петр Александрович предлагает избегать всех министериальных излишеств этикета, в военных лагерях не приличествующих.
Турки не упорствовали. Согласились они и с требованием оставить при себе минимальное количество охраны и прислуги; Ресми Ахмед-эфенди – 21 официанта, 12 чегодарей и 40 слуг, при реис-эфенди осталось 10 официантов, 10 камердинеров, 10 чегодарей и 30 слуг; при бейлегчи-эфенди – 5 чегодарей и 15 слуг.
Всё было готово, и чауши, как было принято у турок, громко прокричали, что послы отправляются в путь. В виду русского лагеря процессия остановилась, нишанджи-эфенди и реис-эфенди вышли, умылись и переменили платье. Появиться в каретах в русском лагере Петерсон не позволил. Последние пятьдесят шагов, остававшихся до передовых постов ставки Румянцева, послы проделали пешком. У входа в палатку Румянцева их ожидал генерал-поручик Николай Васильевич Репнин. Отдав приветствие, он подвел послов к фельдмаршалу. Турецких дипломатов пригласили к столу, который уже был сервирован кофе и сладостями.
Лишь после этого приступили к переговорам. Продолжались они с 11 часов утра до двух часов пополудни.
Румянцев не без основания считал, что подавляющее военное преимущество, достигнутое русской армией, позволяет ему не особенно церемониться в выражениях. Он не скрывал от турецких послов, что не намерен откладывать начатого продвижения к ставке великого визиря в Шумле, и изъявил согласие вести переговоры при условии, что мирный договор будет подписан не позднее чем через пять дней, т. е. 10 июля.
Эта дата была выбрана не случайно. 10 июля исполнялась годовщина несчастного Прутского мира, память о котором Румянцев готовился окончательно перечеркнуть выгодным для России новым договором.
Туркам ничего не оставалось, как согласиться на предъявленный ультиматум.
На следующий день переговоры продолжились. Конференц-зал, в котором они проходили, находился в особом павильоне, разбитом слева от штабной палатки Румянцева. Там за столом, покрытым красным сукном, сидели Николай Васильевич Репнин, уполномоченный Румянцевым вести переговоры с турками, по обеим сторонам его – турецкие послы. За спиной нишанджи-эфенди примостился бейлегчи-эфенди. Несколько в стороне расположились на табуретках граф Семен Романович Воронцов, назначенный для участия в переговорах по своему знанию итальянского языка, и полковник Петр Васильевич Завадовский, употреблявшийся по канцелярской части. Имелся также столик для секретарей, которым было поручено вести протокол заседания.
Первые полтора часа переговоры вел Румянцев, затем его сменил Репнин. Уже к вечеру 6 июля удалось договориться по всем основным вопросам. Пока Петр Александрович диктовал письмо великому визирю, сопровождающее согласованный текст мирного договора, нишанджи- и реис-эфенди прямо в конференц-зале, на коврике, разостланном секретарями, сотворили предписанную Кораном благодарственную молитву.
В ночь на 7 июля к великому визирю отправили курьера с депешами о достигнутых результатах. В письме великому визирю Румянцев следующим образом перечислил прелиминарные пункты подготовленного к подписанию договора: татарская независимость утверждалась в том виде, как это было сформулировано в соответствующем разделе русских предложений; Россия получала Керчь, Еникале и Кинбурн вместе с участком между Бугом и Днепром; все остальные крепости «в Крыму, на Кубани и на Таманском полуострове и прочие земли», бывшие владения Крымского ханства, оставлялись татарам. О торговле по Черному и Средиземному морям и по Дунаю говорилось в общей форме: «взаимным образом они дозволены обеим империям». Турция обязывалась уплатить России четыре с половиной миллиона рублей контрибуции.
Со своей стороны, Россия соглашалась вернуть Порте город Очаков «с древним его уездом», Бессарабию, Молдавию и Валахию, все острова в Архипелаге, выговорив для их жителей свободное отправление веры, облегчение в податях и сохранение привилегий. Было условлено, что 28 артикулов, согласованных Обресковым на Бухарестском конгрессе, утверждались без дальнейших переговоров.
По существу, письмо Румянцева являлось ультиматумом визирю, поставленному на грань военной катастрофы. Об этом недвусмысленно свидетельствовала следующая приписка: «Как только от Вашего Сиятельства я получу надлежащие благопризнания на мирные артикулы, Вашими полномочными установленные, то в ту же минуту и корпусу генерал-поручика Каменского и в других частях прикажу удержать оружие и отойти из настоящего положения».
В тот же день Румянцев устроил обед для турецких послов. Накануне по его приказанию в русский лагерь был доставлен турецкий повар для приготовления привычных для послов кушаний.
Перед тем как сесть за стол, Петр Александрович позволил себе сделать дружественный жест по отношению к бывшему реис-эфенди Абдур-Резаку, представлявшему Турцию на Бухарестском и Фокшанском конгрессах. Он объявил об освобождении и передаче туркам слуги Абдур-Резака, взятого в плен под Козлуджи.
Обед был сервирован в столовой Румянцева. По левую руку от фельдмаршала сидел Репнин, по правую – принц Гессен-Дармштадтский. Турки расположились на противоположной стороне стола. Тихо играла полковая музыка, звякали серебряные приборы о фарфор тарелок. Турки, как отметил Петерсон, «вели себя смиренно, воздержанно и умеренно, показывая почтение к особе Румянцева».
Для турецкого драгомана, по чину не имевшего права обедать вместе с послами, был сервирован стол в палатке Воронцова. Там же находился и Мельников, служивший переводчиком Репнину.
Ровно через час после начала обеда Петр Александрович встал из-за стола и пригласил послов в конференц-зал, где за кофе, явно стремясь сделать фельдмаршалу приятное, они попросили его представить им сына, Михаила, о котором они были «премного наслышаны».
На следующий день в восьмом часу утра Михаил Петрович Румянцев со свитой посетил турецкий лагерь. Он был принят со строгим соблюдением всех тонкостей турецкого этикета. Табак, сладости и кофе сменяли друг друга в палатке нишанджи-эфенди. Не обошлось и без обязательных в таких случаях подарков. От Ресми Ахмед-эфенди сыну фельдмаршала преподнесли чистокровного турецкого жеребца, а реис-эфенди подарил ему богато вышитые турецкие шелка.
Затем началось окончательное оформление текста мирного договора. Послы трудились до пяти часов вечера. Секретари и драгоманы засиделись допоздна, перебеливая переведенные экземпляры. Грек Ман, турецкий переводчик, к концу дня едва держал в руке перо.
Наконец наступил решительный день – 10 июля. В седьмом часу утра из ставки великого визиря вернулись курьеры.
В своем ответе великий визирь пробовал возражать против передачи татарам крепости на Таманском полуострове и на Кубани. Однако требование это не было категоричным. Условия мира диктовал Румянцев. У турок надежды на удачный исход войны не оставалось. Отборные турецкие войска были разбиты при Козлуджи, а рассчитывать на подкрепление не приходилось. Считавшиеся неприступными турецкие крепости Силистрия, Рущук и Шумла блокировались русскими войсками. Сообщение между ними было прервано. С часу на час следовало ожидать штурма Шумлы корпусом Каменского, что было чревато личной опасностью для находившегося в крепости великого визиря.
Ознакомившись с полученными депешами, турки, «посылав неоднократно к Его Сиятельству своего драгомана, ходили потом и сами в его ставку». Однако Румянцев оставался тверд и ни в чем не отступил от изложенных им требований.
В 7 часов вечера мирный договор с русской стороны подписали Н. В. Репнин, с турецкой – Ресми Ахмед-эфенди и Ибрагим-Нюниб. Включенная дополнительно статья договора предусматривала, что Румянцев и великий визирь должны утвердить статьи мирного договора. Разменять подписанные экземпляры договора предстояло не позднее чем через пять дней с момента их подписания.
Курьер с подписанным Репниным текстом договора отправился в ставку великого визиря вечером 10 июля. Немедленно после этого русский лагерь покинули сын Румянцева Михаил Петрович с майором Гаврилой Гагариным, отправленные в Петербург с известием о заключении мира.
В рапорте на имя Екатерины от 11 июля 1774 г. Румянцев писал: «От самого войны начала предводя оружие, мне вверенное против неприятеля, имел счастье силою оного одержать и мир ныне». Описывая ход мирных переговоров, он заметил: «От меня взяты были к одержанию того кратчайшие способы, сходствуя к положению оружия». Еще более четко выразил свою мысль Румянцев в депеше от 17 июля: «Подписание мира свершилось без всяких обрядов министериальных, а единственно скорою ухваткою военного, соответствуя положению оружия, с одной стороны, превозмогающего, а с другой – до крайности утесненного».
11 и 12 июля послы отдыхали от трудов в своем лагере. 13 июля в одиннадцатом часу утра турецкие послы приехали к Румянцеву. В конференц-зале Петр Александрович представил им прибывшего накануне Обрескова. Более трех часов провели «в разговорах партикулярных».
На следующий день послы вновь собрались в ставке Румянцева. Навстречу им был выслан эскадрон сумских гусар, встретивший турок за двести шагов от лагеря. В Кючук-Кайнарджи вступили под барабанный бой. Караульные офицеры «учиняли послам приличную салютацию».
В палатке Репнина турки провели некоторое время в разговорах с Обресковым и генерал-майором Муромцевым, а затем отправились в конференц-зал, где была совершена ратификация мирного договора Румянцевым. Нишанджи-эфенди вручил грамоты, извещавшие войска о заключении мира и запрещавшие продолжать военные действия, девяти чегодарям, отряженным специально для этой цели.
В четвертом часу пополудни послов принял Румянцев, и они поднесли ему подписанную великим визирем копию мирного договора на турецком языке. Румянцев, поздравив их, вручил свою. Экземпляр договора на итальянском языке был передан Румянцеву Воронцовым, а на русском – Завадовским. Приняв их, Румянцев отдал оба документа турецким послам. В тот же миг по знаку Петерсона начался салют из 101 залпа.
23 июня Михаил Румянцев и князь Гагарин, направленные с известием о заключении мирного договора, добрались до Петербурга. Екатерина и двор находились в Ораниенбауме. «Вчерашний день здесь у меня ужинал весь дипломатический корпус, – писала императрица А. Г. Орлову 28 июля 1774 г., – любо было смотреть, какие были рожи у друзей и не друзей». С послом в Варшаве бароном Штакельбергом императрица была еще более откровенна: «Я видела в Ораниенбауме весь дипломатический корпус и заметила искреннюю радость в одном английском и датском министрах; в австрийском и прусском менее. Ваш друг Браницкий смотрел сентябрем; Гишпания ужасалась; Франция, печальная, безмолвная, ходила одна, сложив руки; Швеция не может ни спать, ни есть. Впрочем, мы были скромны в рассуждении их и не сказали им почти ни слова о мире; да и какая нужда говорить об нем? Он сам за себя говорит».
Действительно, Румянцев заключил мир на значительно более выгодных условиях, чем ожидали в Европе. Приобретение Керчи и Еникале не только лишало возможности Турцию восстановить свои позиции в Крыму, но и позволяло России решить задачу построения собственного военного Черноморского флота. В этом смысле было важно, что в отличие от Белградского договора в Кючук-Кайнарджийском мирном трактате не содержалось запрета или ограничения на строительство и плавание русских военных кораблей в Черном море. Распространение же на черноморское судоходство России тех прав, которыми пользовались в Средиземном море Англия и Франция, означало косвенное признание права на неограниченное мореплавание в Черном море.
Екатерина ратифицировала мирный трактат уже 11 августа, всего через три дня после того, как князь Н. В. Репнин привез в Петербург его текст, скрепленный подписями П. А. Румянцева и великого визиря. К этому Екатерину побуждали и внутренние дела: одновременно с известием об успешном окончании Румянцевым переговоров с турками в Петербург пришло сообщение, что Пугачев начал осаду Казани.
Султан Абдул Хамид I был настолько удручен невыгодным для Турции мирным договором с Россией, что скрывал его содержание и от собственного народа, и от послов иностранных держав, аккредитованных в Константинополе. Великий визирь Мохсен-заде, скрепивший своей подписью текст договора, умер через несколько дней после его подписания. Ресми-эфенди, опасаясь сурового наказания, предпочел не возвращаться в Константинополь. Муфтий, одобривший своей фетвой подписание Кючук-Кайнарджийского мира, был вынужден расстаться с постом.
Турки не только не спешили с ратификацией мирного трактата, но и сразу же после его подписания предприняли ряд действий, которые шли вразрез с его содержанием. В июле 1774 г. на побережье Крыма высадился турецкий сераскер Али-бей с крупным отрядом. Хан Сахиб-Гирей, раболепствовавший перед Портой, поспешил выдать ему Веселицкого, русского резидента в Бахчисарае. Только после затянувшихся более чем на год переговоров, а затем и введения русских войск в Перекоп удалось заставить турок и крымцев соблюдать условия мирного договора.
Христофор Иванович Петерсон, направленный в сентябре 1774 г. в Константинополь в качестве русского поверенного в делах, жаловался, что турки «проволакивают» обмен ратификационными грамотами, стремясь оттянуть вступление договора в силу.
Не успел еще новый визирь, Иззад-Мехмед, с остатками армии дойти до Константинополя, как Порта обратилась через Зегеллина к прусскому королю с просьбой посредничать в смягчении условий Кючук-Кайнарджийского мира. Об этом же хлопотали и послы Австрии, Франции, Англии, опасавшиеся роста военно-политического могущества России.
Румянцев, к которому великий зизирь обратился с письмом с просьбой о пересмотре договора, не только категорически отверг притязания турок, но и потребовал его немедленной ратификации. Действия Румянцева были полностью поддержаны в Петербурге. Для Екатерины и членов Совета не составляло секрета, что внутренние и внешние дела Турции осенью 1774 г. серьезно осложнились. Австрийские войска неожиданно оккупировали северную область Молдавии – Буковину с городами Черновцы и Сучава. Напряженное положение сложилось на границе Турции с Персией. Непросто все складывалось и внутри страны, где настроения недовольства и разочарования военными поражениями султанской армии становились все сильнее.
Лишь в конце октября Петерсон согласовал с реис-эфенди форму ратификации договора султаном. Одновременно турки подтвердили свое намерение как можно скорее завершить эвакуацию войск из Крыма, передать крепость Кинбурн России и начать выплату контрибуции.
13 января 1775 г. Петерсон и великий визирь Дервиш Мухаммед-паша произвели в Константинополе размен ратификационных грамот Кючук-Кайнарджийского мира. Через два месяца, 19 марта 1775 г., был опубликован манифест Екатерины, в котором «для всерадостного торжествования мира с Оттоманской Портой по всей Российской империи был назначен десятый день июля месяца 1775 г.».
Празднование состоялось в Москве. Накануне знаменательного дня, в четверг, Екатерина отстояла всенощную в кремлевском Успенском соборе. После того как императрица приложилась к ризе Господней, преосвященный Гавриил, архиепископ Санкт-Петербургский и Новгородский, помазал ее мирром. В память о торжественном для России дне императрица пожертвовала в патриаршую ризницу золотые потир и дискос, убранные бриллиантами.
В 6 часов утра 19 июля по пушечному сигналу гвардия и полевые полки заняли улицы, ведущие к Успенскому собору от Пречистенского дворца, где остановились Екатерина и великокняжеская чета. Со всех концов Первопрестольной празднично одетые толпы валили к Кремлю. Полиция удвоила рогаточные караулы на улицах, ведь ровно полгода назад, 10 января, покатились с плахи головы мужицкого царя Емельяна Пугачева и четырех его товарищей, и московский полицмейстер князь Волконский счел, что лишние предосторожности не повредят.
В 10 часов утра Екатерина в императорской мантии и малой короне, предшествуемая герольдами и церемониймейстерами, проследовала в Успенский собор. Пурпурный балдахин с золотыми кистями над головой императрицы поддерживали четыре генерал-майора и восемь генерал-поручиков. Шлейф мантии несли шесть кавалергардов в красных с золотом мундирах и в серебряных шлемах со страусовыми перьями. По левую руку от императрицы шел генерал-фельдмаршал П. А. Румянцев в парадной форме, по правую, чуть впереди, – дежурный генерал-адъютант. В свите находились также чины первых пяти классов, соперничавшие друг с другом покроем богатых, подражавших французским и прусским образцам придворных костюмов, разноцветными орденскими лентами, причудливой игрой сверкавших на солнце бриллиантов.
Когда пышная процессия вступила на Ивановскую площадь, на колокольне Ивана Великого гулко ударил большой колокол. По его сигналу все сорок сороков московских церквей рассыпались разноголосым праздничным благовестом.
У входа в Успенский собор Екатерину встретило духовенство, облаченное в праздничные одежды.
После службы тем же порядком проследовали в Грановитую палату, где состоялась торжественная церемония награждения персон, отличившихся во время войны.
Екатерина с двумя орденскими лентами через плечо восседала на троне, поставленном на небольшом возвышении. Слева от трона на небольшом столике покоились скипетр и держава. Справа лежали покрытые парчой награды. Место за троном заняли четыре генерал-фельдмаршала и генерал-прокурор Вяземский.
Речь Вяземского, обращенная к Екатерине, была длинна и высокопарна. Екатерина слушала вполуха, ее задумчивый взгляд скользил по украшавшим стены Грановитой палаты древним фрескам, изображавшим историю Прекрасного Иосифа.
– Гремящею во все концы земли побед твоих славою возвеличенная, – чеканил между тем Вяземский, – в пределах своих распространенная и приятнейшими полезного мира плодами наслаждающаяся Россия, представая к престолу твоему, приносит тебе жертвенный дар благодарности за матернее о ней попечение…
Среди придворных в Грановитой палате находился и Обресков – чин тайного советника давал ему на это право. Слова Вяземского докатывались до того отдаленного места, где он стоял с прочими членами Коллегии иностранных дел, словно бы волнами и порой казались невнятными…
– Твои, великая государыня, наставления и примеры…
– Твое матернее сердце…
– Матернее твое о безопасности нашей попечение…
– И мы матернего нас помысла твоего достойными быть научились… «Экая дубина, – невольно подумалось Алексею Михайловичу, – матернее да матернее, заклинило его с этим словоблудием».
От высочайшего имени Вяземскому кратко ответствовал вице-канцлер граф Остерман. Затем действительный тайный советник Олсуфьев читал роспись о милостях и награждениях, которые Ее Императорское Величество по случаю счастливого окончания войны с Турцией пожаловать изволили.
Фельдмаршал князь Голицын «за очищение Молдавии» был награжден шпагой с алмазами и серебряным сервизом.
Румянцев, главный герой войны, получил «похвальную грамоту с прописанием его службы в прошедшую войну», украшенную бриллиантами булаву, символ высшей воинской власти, шпагу с золотым эфесом, лавровый венец за одержание победы и масличную ветвь за подписание мира. Кроме того, Петру Александровичу были пожалованы знаки ордена Андрея Первозванного, специально отчеканенная в честь Кючук-Кайнарджийского мира медаль «в назидание потомству и для увеселения его», 5 тысяч душ в Белоруссии, 100 тысяч деньгами, драгоценные картины и серебряный сервиз на устроение дома.
Остальным вышли награды поскромнее.
Петр Иванович Панин удостоился грамоты «за усердие при утушении бывшего внутреннего бунта», ордена Андрея Первозванного, золотой шпаги да 60 тысяч деньгами.
Такие же знаки милости были пожалованы В. И. Долгорукому и А. Г. Орлову, которому сверх того в память о славной морской победе было дано право называться Орловым-Чесменским.
В длинном реестре награжденных значились десятки фамилий. Казалось, никто не был обойден монаршим вниманием. Князь Александр Вяземский, кланяясь, униженно благодарил за пожалованные ему 2 тысячи душ в новоприобретенных белорусских губерниях. Вслед за Потемкиным, удостоенным наградной шпаги и портрета императрицы, осыпанного бриллиантами, к императрице легкой, подпрыгивающей походкой приблизился герой Измаила генерал-поручик Александр Суворов, получивший из ее рук шпагу с украшенным алмазами эфесом. Один за другим у трона появлялись Щербинин и Петерсон, Остерман и Голицын. Не были забыты и чины Коллегии иностранных дел – братья Бакунины, переводчики Петр Курбатов и Лев Никитин.
В списке награжденных отсутствовало лишь два имени: Никиты Ивановича Панина и Алексея Михайловича Обрескова.
Праздничные торжества продолжались две недели и устроены были с невиданным размахом. Народ поили, кормили и увеселяли так, будто хотели утопить в хмельном загульном угаре воспоминания не только о шести тяжелых военных годах, но и о тех недалеких еще днях, когда на Москву из-за Волги повеяло свежим ветром вольности и громы пугачевских пушек будоражили слободской и фабричный люд, заставляли ежиться обитателей дворцов и помещичьих усадеб.
На улицы и площади города выкатывали бочонки с вином и водкой, на огромных вертелах, вращавшихся над тлеющими углями, дымились туши жареных быков. Бухарцы с длинными шестами ходили по натянутым над улицами канатам, сбитенщики и многочисленные торговцы разнообразным товаром веселыми криками зазывали покупателей. Григорий Александрович Потемкин каждый вечер ездил среди гуляющего, орущего и пьющего народа в дворцовой карете и горстями бросал в толпу серебряные и медные монеты. Каждому, стоявшему в строю в местах народных гуляний, пожаловали по памятному жетону.
Петр Борисович Шереметев был удостоен чести принимать императрицу в своем подмосковном имении Кусково. На устроенный им с баснословной пышностью маскарад съехалась вся Москва. Старая Рязанская дорога от Таганского холма до Кускова была иллюминирована масляными фонарями.
Вечерами небо расцвечивалось фейерверками. На Ходынском поле, украшенном построенными по проекту Михаила Казакова павильонами, гудела огромная ярмарка. Нескончаемой чередой шли маскарады, в которых участвовали тысячи приглашенных и просто любопытствующих. Надолго запомнилось московским обывателям грандиозное представление взятия русскими войсками Азовской крепости и сражение военных кораблей, устроенное на Москве-реке.
В те дни на улицах Москвы можно было видеть сурового вида вельможу в придворном кафтане с пурпурной Анненской лентой через плечо. Однако мало кто знал, что этому человеку – Алексею Михайловичу Обрескову – Россия в немалой степени обязана днем своего торжества.
Нетрудно представить, как глубоко была уязвлена гордость Алексея Михайловича, обойденного при праздновании чинами и наградами. Однако несравненно более обидным оказалось то, что во главе торжественного посольства, которому было поручено вручить султану ратификационную грамоту Кючук-Кайнарджийского мира, назначили князя Н. В. Репнина.
2 июля 1775 г. у Хотина на специально построенном посредине Днестра плоту состоялся «размен» послов. Сопровождавший Репнина генерал-аншеф Воейков «вручил посла, взяв его правою рукою», хотинскому наместнику Мехмед-паше. Тот, со своей стороны, вручил Воейкову посла турецкого – требунчужного пашу беглер-бея Румелийского Абдул Керима. Под звуки пушечной пальбы и стократные залпы ружей послы сели в приготовленные для них барки и направились к противоположным берегам Днестра.
1 декабря 1775 г. Н. В. Репнин торжественно передал султану Абдул-Хамиду I грамоту Екатерины, в которой она ратифицировала Кючук-Кайнарджийский мирный договор.
Двумя неделями позже в московском Пречистенском дворце состоялась торжественная церемония «отпуска» на родину турецкого посла Абдул-Керима. День этот стал памятным для Алексея Михайловича. Обряд приема посла императрицей он расписал собственноручно, тщательно скопировав его с церемониала, принятого в Константинополе. Около полудня генерал-аншеф и разных орденов кавалер граф Яков Александрович Брюс, назначенный для препровождения посла, прибыл в дворцовой карете в резиденцию Абдул-Керима. Караул, стоявший во дворе, отдал Брюсу честь ружьями. Посол встретил графа у лестницы и провел в комнату, где был сервирован чай. Проходя по посольским апартаментам, Брюс зорко следил за тем, чтобы держаться справа от посла, как наставлял его Алексей Михайлович.
Расположившись, Брюс объявил Абдул-Кериму, что прислан сопровождать его на высочайшую аудиенцию. Посол изъявил благодарность. Принесли трубки, кофе и шербет. Слуга-турок, поминутно кланяясь, опрыскал гостя розовой водой и окурил благовониями.
Точно в рассчитанный срок явился офицер. Он доложил, что все готово к торжественному маршу.
Собралась толпа народа поглазеть на диковинное зрелище, которое представлял собой посольский кортеж. Его возглавляла рота конной гвардии с обнаженными палашами, штандартами, трубами и литаврами. Затем следовали разные лица посольской свиты, верхом по два. Унтер-шталмейстер и двое конюших вели под уздцы заводских посольских лошадей в богатых уборах. Карета графа Брюса была окружена обер-офицерами конной гвардии. За ней в турецких экипажах ехали главные лица посольской свиты: наифи-эфенди, кягая-бей, диван-эфенди и казандар-ага. Далее в дворцовой карете следовали посол и граф Брюс, предшествуемые шестью конюхами, четырьмя скороходами и двумя дюжинами лакеев в дворцовых ливреях. По бокам кареты шли четыре гайдука и 27 чегодарей в чалмах, шароварах и длинных платьях, опоясанных кривыми турецкими саблями. В толпе придворных и кавалергардов, замыкавших пышную процессию, выделялся своей высокой собольей шапкой драгоман Порты Караджа. Он ехал верхом.
У дворца посла встретил караул из двух рот гренадеров лейб-гвардии с музыкой и барабанным боем. Здесь церемониймейстер Алексей Иванович Мусин-Пушкин представил послу ожидавшего его тайного советника Алексея Михайловича Обрескова, которого сопровождали камер-юнкеры Квашнин-Самарин и Александр Долгорукий.
В «светлицу отдохновения», устроенную наподобие турецкой, посла препроводил обер-церемониймейстер Матвей Федорович Кашталицкий. Ожидание не без умысла затянулось – Абдул-Кериму напоминали о долгих часах, проведенных русскими послами в ожидании аудиенции у султана. Алексей Михайлович потчевал посла конфетами и кофе. Наконец вернулся Нарышкин, удалявшийся известить императрицу о прибытии посла.
Екатерина встретила Абдул-Керима в аудиенц-зале, сидя на троне под балконом. На голове ее была малая корона. За троном находились обер-шенк Александр Нарышкин и вице-канцлер Голицын.
Слева от трона стояли недавно «вошедший в случай» генерал-адъютант, Военной коллегии вице-президент и разных орденов кавалер Григорий Александрович Потемкин. Далее расположились придворные, одетые в парадные платья фрейлины и иностранные послы.
По знаку, данному Нарышкиным, Обресков и Мусин-Пушкин провели турецкого посла в приемный зал, придерживая его за обе руки. За ними мелкими шажками двигались наифи-эфенди, кягая-бей, диван-эфенди, казандар-ага и Караджа.
Первый поклон Абдул-Керим сделал возле дверей, в середине зала – второй, а подойдя к трону и остановившись на некотором от него расстоянии – третий.
Речь посол произносил по-турецки. Генерал-рекетмейстер Николай Иванович Маслов читал с листа перевод.
– Нынешний глава престола султанской столицы, освятитель короны великолепного престола, государь двух земель и морей, хранитель двух священных храмов, светлейший и величайший государь, достоинством царь царей, прибежище света, султан Абдул-Хамид, сын султана Ахмеда, просит позволения его послу удалиться из пределов Российской империи.
Вице-канцлер Иван Андреевич Остерман прочитал ответ императрицы, в котором она обязывалась «утверждать счастливо восстановленное между империями тесное согласие на основании священных обязательств блаженного мира».
Затем послу была прочитана отпускная грамота. Обернутый в золотую парчу экземпляр мирного договора с подписью Екатерины посол принял обеими руками и принялся пятиться от трона, кланяясь в тех же местах, что и при входе. Обресков и Мусин-Пушкин, стоявшие рядом с послом во все время аудиенции, крепко держали его под руки.
На следующий день турецкий посол отправился в обратный путь.
Рождество 1775 г. Обресков решил провести в Москве. За детей он был спокоен: Петр начал службу в Преображенском полку, Михаил и Иван были определены в Сухопутный кадетский корпус, Катенька училась в Смольном институте. Никита Иванович последнее время подолгу болел. На заседаниях Коллегии иностранных дел, на которых Алексею Михайловичу приходилось постоянно присутствовать, у него все чаще случались столкновения с Остерманом и Бакуниным. Последний день ото дня набирал силу. Задержаться в Москве Алексея Михайловича побуждали и личные дела. Весной 1775 г. он познакомился и близко сошелся с Варварой Андреевной, дочерью генерал-майора Андрея Егоровича Фаминцина. Стал подумывать о женитьбе.
Под вечер 25 декабря в прихожей дома Обрескова на Пречистенке появился посетитель, одежда которого выдавала в нем лицо духовного звания. Вызванный швейцаром дворецкий Федор Долгий признал в нем отца Леонтия. Товарищи по турецкому плену обнялись без церемоний.
В Москву Леонтия привело овладевшее им с недавних пор страстное желание вновь попасть в Турцию. По возвращении из Константинополя он жил в Киеве, в Лавре, где ему по прошению Обрескова предоставили приличную квартиру. Жизнь монашеской обители Леонтию на первых порах очень понравилась. Свободно владея разговорным итальянским и греческим языками, он занялся преподаванием, что приносило вполне сносный заработок. Кормился из общего котла, в трапезной, с домашними делами забот не знал – их выполнял приставленный к нему послушник Ирадион. Через полгода, правда, Леонтий сменил его по причине крайней глупости и лени. Новый послушник, малороссиянин по имени Иван Башмак, был сметливым и услужливым парнем.
В Лавре Леонтий, любивший занимать монахов рассказами о Святой земле, быстро сделался популярной фигурой. Его самолюбию льстило, что он был принят не только в апартаментах игумена, но и в доме киевского генерал-губернатора Воейкова, супруга которого, Елена Петровна, была набожной и любознательной женщиной.
Долгие часы проводил он в знаменитой библиотеке Лавры, где зимой 1773 г. ему и пришла в голову мысль заняться переводом греческих пьес и латинских сонетов. До весны он терпеливо трудился над переводом пухлой книги под названием «Политический театр». Закончив перевод, он отдал переписать его набело Ивану Башмаку, а затем показал одному из самых уважаемых лаврских старцев – Гавриилу-типографу. Гавриил перевод похвалил, но сказал, что он уже был переведен с латинского оригинала Иоанном Максимовичем, епископом Черниговским. Посетовав на судьбу, Леонтий утешился, погрузившись в чтение многочисленных журналов и альманахов, которые во множестве появились в Москве и Петербурге в годы его странствований по чужим краям.
Обзаведясь в Лавре полезными знакомствами, Леонтий весной 1773 г., на Пасху, когда киевский митрополит удостоил Лавру своим посещением, рискнул обратиться к нему, надеясь уладить старые неурядицы с консисторией.
В спальне митрополита, куда он был допущен по протекции отца Гавриила, Леонтий долго и путано объяснял, что выехал за границу из Полтавского Крестовоздвиженского монастыря с паспортом и поручением разыскать и вернуть в Россию двух беглых монахов. Особенно напирал он на то, что поручение, данное ему монастырским игуменом, исправил успешно, а паломничество в Иерусалим и к Гробу Господню решил совершить по данному в юношестве обету. Объясняя свои обстоятельства, он сетовал на то, что сопровождавший его в странствиях послушник Наркисс, служивший, как он выяснил, в Миропольском монастыре, отправился за границу без паспорта, а он, Леонтий, с паспортом, но до сих пор еще числится в консистории в беглых монахах.
Митрополит, выслушал Леонтия, воздел руки вверх и крикнул за ширму, которая разгораживала спальню на две части: «Отец Исайя, он же выехал с паспортом, а Наркисс – без паспорта. Ну так Боже его благослови, да и делу конец!»
Отец Исайя пробурчал из-за ширмы что-то невнятное. Тогда митрополит повернулся к Леонтию и сказал:
– Зимой виделся с господином Обресковым, который отзывался о тебе недурно. Если есть на то твое желание, напишу о тебе владыке, и возвращайся с Богом в Константинополь.
Со слезами радости Леонтий бросился в ноги к митрополиту.
Вскоре из консистории пришла официальная бумага, утвердившая Леонтия в сане архимандрита.
Однообразная монашеская жизнь вскоре наскучила Леонтию. За три года, проведенные в Киеве, он лишь дважды покидал стены Лавры. Зимой 1774 г. Леонтий посетил Наркисса в Миропольском монастыре, а летом к нему неожиданно пожаловал Степан Васильевич Мельников, попросивший съездить с ним в Сумы, где он собирался жениться на уже сговоренной дочке сотника Ямпольского. Леонтий согласился с удовольствием, так как со времен жизни в турецком плену питал к доброму и безответному Мельникову самые теплые чувства.
Сотник Ямпольский, в доме которого они остановились, являл собой обычный для екатерининского времени тип фортуната, сделавшего карьеру от лакея, служившего в гетманской резиденции в Батурине, до сотника. Став ясновельможным паном, Ямпольский, горький пьяница, возлюбил обличать людские пороки. Эта особенность характера сотника обернулась для Леонтия крупной неприятностью. На именины дородной сотницкой супруги Елены Ивановны, которые пришлись как раз на Святую неделю, он неосторожно позволил себе оскоромиться, соблазнившись шумным застольем, во время которого горилка лилась рекой. Ямпольский, обладавший громогласным голосом, войдя после третьей четверти в большой кураж, во всеуслышание заявил, что во время великого поста священнику место в церкви, а не за столом.
Оскорбившись, Леонтий выложил все, что думает о негостеприимном хозяине. Произошел шумный скандал, и в тот же вечер Леонтию пришлось съезжать к Наркиссу в Миропольский монастырь, благо он находился поблизости. Монастырь был захудалым, братия, да и сам игумен жили на хлебе и воде. Наркисс постарел, сник, но Леонтию обрадовался искренне, до слез. Леонтий прогостил в монастыре без малого неделю, вспоминая странствия и приключения на Синае и в Иерусалиме. Расставались трудно. Понимали, что вряд ли придется еще свидеться.
Поездка в Сумы разбередила душу Леонтия. В это время и попалась ему в руки рукопись знаменитого «пешеходца» Василия Григоровича-Барского, исколесившего полсвета, да к тому же еще расписавшего и зарисовавшего все диковинное, что пришлось ему увидеть в чужих краях. Над рукописью Григоровича окончательно утвердился Леонтий в мысли описать свои путешествия в назидание потомству.
Словом, в Москву Леонтий приехал с твердым намерением любой ценой добиться обещания Обрескова взять его с собой в турецкую столицу.
Разговор его с Алексеем Михайловичем обернулся, однако, совсем не так, как хотелось Леонтию.
Обресков принял его в гостиной, сидя в кресле, поставленном у изразцовой голландской печи. С первого взгляда на посла Леонтий понял, что тот пребывает в обычном для себя состоянии желчного раздражения, когда, как знали все его сотрудники, от Левашова до истопника, Алексея Михайловича настырными просьбами лучше не тревожить.
Однако Леонтия будто бес попутал. Смешавшись, он не нашел ничего лучшего, как вновь напомнить о невыплаченном ему жалованье за первую треть 1771 г.
В воздухе повисло неловкое молчание. Затем, пожевав губами и сведя брови к переносице, Обресков осведомился, каких это денег требует от него Леонтий.
И вновь началась старая канитель с поминанием прежних обид и обещаний, а также какого-то письма Джорджа Аббота, которое Леонтий почитал верным удостоверением того, что причитается ему к выплате сто рублей ассигнациями.
– Неужто запамятовали, Ваше Превосходительство, ведь на французском языке письмо! – выложил Леонтий последний довод. Чаша терпения посла переполнилась.
– Как на французском, так и на русском языке не доводится тебе, беглец, ни копейки. Скажи спасибо, что от консисторского суда тебя избавил, – в крайнем раздражении произнес он и, поднявшись с кресла, покинул гостиную не оборачиваясь.
Так лишился Леонтий законных ста рублей, причитавшихся ему за непорочную службу.
Новая обида занозой засела в сердце, и каждый раз, когда доводилось потом Леонтию слышать имя Обрескова, морщился он непроизвольно, как от зубной боли. Одно утешало страдания Леонтия – возрадовался он душевно, узнав месяца через два, что не Обресков, а некий Стахиев назначен возглавить константинопольское посольство после отъезда князя Репнина.
Воистину непостижима душа человеческая!