Осень 1773 г. выдалась в Петербурге слякотной. Уже в середине сентября легким морозцем прихватило лужи, но тут же промозглый ветер с залива наполнил улицы северной столицы вязким туманом, превратил выпавший было белый, словно вата, снег в чавкавшую под ногами прохожих и под колесами экипажей жижу.
28 сентября после полудня со стороны Ревельской заставы в Петербург въехала забрызганная грязью карета – дормез, – запряженная четверкой лошадей. В дормезе сидели двое: дородный молодцеватый мужчина в суконном плаще и шляпе с эмблемой генерал-аншефа и зябко кутавшийся в меховой полог человек в черном платье. Орлиный, с горбинкой нос предавал его изможденному, худому лицу встревоженное выражение хищной птицы. В первом из сидящих в карете случайные прохожие узнавали известного всему Петербургу обер-егермейстера Семена Кирилловича Нарышкина, дипломата, подолгу жившего за границей, изобретателя роговой музыки. Господин в черном платье, в котором тотчас можно было признать иностранца, в столице был неизвестен.
Карета подкатила к подъезду нарышкинского дома на Исаакиевской площади. Прежде чем выйти, Семен Кириллович в чем-то долго убеждал своего попутчика. Однако тот, нервно жестикулируя, продолжал стоять на своем. Недоуменно пожав плечами, Нарышкин вышел из кареты и, сопровождаемый обступившей его дворней, исчез в подъезде.
Спустя некоторое время карету можно было видеть у дома скульптора Фальконе, седьмой год трудившегося в северной столице над конной статуей Петра Великого. В мастерской скульптора человек в черном платье находился недолго. Однако, когда через несколько минут он вновь подходил к карете, лицо его имело несколько растерянное выражение.
Карета по знакомому уже маршруту вернулась на Исаакиевскую площадь. В приемной Нарышкина незнакомец сбросил на руки швейцару черный плащ.
– Как прикажете доложить? – осведомился дворецкий с массивной серебряной цепью на шее.
– Дени Дидро, – ответил человек в черном платье.
Как ни курьезно это звучит, но знаменитый издатель Энциклопедии, приехавший в Петербург по настоятельному приглашению самой императрицы, в первый вечер с трудом нашел себе место для ночлега. Между тем в России его ждали. Еще десять лет назад, через несколько дней после вступления на престол, Екатерина впервые пригласила Дидро удостоить своим посещением русскую столицу. Зная, какие препятствия чинили ему католическая церковь и Версаль, императрица предложила Дидро продолжить издание Энциклопедии в России, обещая ему, как он сам впоследствии признавался, все: свободу, свое покровительство, почести, деньги. Граф И. И. Шувалов, поддерживавший переписку с Вольтером, просил фернейского пустынника порекомендовать Дидро принять приглашение Екатерины. Однако Дидро ответил отказом: он считал делом принципа завершить свой громадный труд на родине.
Только в 1772 г., через 21 год после появления в свет первого тома, издание Энциклопедии было завершено. К опубликованным ранее 17 томам текста присоединились 11 томов гравюр.
Энциклопедия имела громадный успех; над ней трудились Дидро и Даламбер, Вольтер и Монтескьё, Руссо, Тюрго, Бюффон, Гольбах и другие европейские просветители. Убежденный, что все человеческие знания представляют собой нечто органически целое, Дидро собрал в одном издании новые идеи и открытия, слив их в единую энциклопедическую форму.
Вольтер называл Энциклопедию «складом человеческих знаний». Екатерина, по всей видимости, искренне восхищалась титаническим трудом Дидро. Для нее, не получившей систематического образования, энциклопедический лексикон Дидро был просто необходим. Как известно, она никогда не расставалась с Энциклопедией.
«Я не могу оторваться от этой книги, – писала она Фальконе в 1767 г., – это неисчерпаемый источник превосходных вещей».
Несмотря на то что в России было немало противников Энциклопедии, пытавшихся внушить императрице, что ее издание было предпринято с целью уничтожить всех королей и вес религии, Екатерина оказала Дидро финансовую помощь, позволившую ему благополучно завершить свой труд.
В 1765 г. Дидро, оказавшийся по вине недобросовестных издателей на грани разорения, был вынужден продать свою богатейшую библиотеку. Ее хотел купить парижский нотариус, но русский посол князь Дмитрий Алексеевич Голицын устроил дело так, что Екатерина приобрела библиотеку за 15 тысяч франков, причем оставила ее у Дидро, назначив ему как своему библиотекарю тысячу франков жалованья в год. Вольтер считал, что без помощи Екатерины Дидро мог умереть с голоду. Покупка библиотеки, да еще в такой деликатной форме, поставила Екатерину чрезвычайно высоко в глазах всех энциклопедистов-философов.
«Вся литературная Европа, – писал ей Даламбер, – рукоплескала, государыня, отличному выражению уважения и милости, оказанной Вашим Императорским Величеством господину Дидро».
Жалованье, назначенное Дидро, нарочно забывали платить в течение двух лет, чтобы искупить «забывчивость», прислали 50 тысяч франков – сумму, причитающуюся ему за 50 лет вперед.
Это был исключительно умный ход со стороны Екатерины. Друзья Дидро – Вольтер, Даламбер, Гримм – возглашали Екатерине славу по всей Европе. Их стараниями общественное мнение было на стороне России не только в турецком, но и в польском вопросе. В переписке с Екатериной Вольтер называл польских конфедератов канальями, а в императрице видел чуть ли не апостола веротерпимости и пионера цивилизации по отношению к Польше. Более того, внимательно следя за ходом русско-турецкой войны, он сочувствовал планам Екатерины и Орлова овладеть Константинополем и изгнать турок из Европы.
Вольтер и Дидро оказывали русской императрице разнообразные услуги. В частности, с помощью Дидро Екатерине удалось добиться того, чтобы чрезвычайно беспокоившее ее сочинение французского дипломата Рюльера о перевороте 28 июня 1762 г. осталось неопубликованным. По совету Дидро в Петербург был приглашен Фальконе, по его указаниям Екатерина, слабо разбиравшаяся в искусстве, купила немало картин Мурильо, Дау, Ванлоо, Маши, Вьена, других художников. Знаменитая галерея барона Тьера, в которой находились произведения кисти Рафаэля, Ван Дейка, Рембрандта, Пуссена, всего до 500 картин, была куплена ею за 460 тысяч франков. Дидро писал Фальконе: «Ах, мой друг, как мы изменились! Среди полного мира мы продаем наши картины и статуи, а Екатерина скупает их в разгар войны. Науки и искусства, вкус, мудрость восходят к северу, а варварство со своим кортежем нисходит на юг».
Закончив печатание Энциклопедии, Дидро счел своим долгом лично засвидетельствовать русской императрице свою признательность и уважение. Путь из Парижа в Петербург был в то время сопряжен со многими неудобствами и даже опасностями. Выехав из французской столицы 25 мая 1773 г., Дидро направился в Гаагу, к своему другу, русскому послу князю Дмитрию Алексеевичу Голицыну. В гостеприимном доме Голицына, человека, близкого ему по взглядам, он задержался около четырех месяцев. Екатерина, внимательно следившая за путешествием Дидро, предполагала, что его задержка связана с намерением посетить Берлин. Однако Дидро поехал через Дюссельдорф и по пути два раза прихворнул. Императрица, знавшая о почтенном возрасте Дидро (в пути ему исполнилось 60 лет), решила, что он вовсе уже не приедет.
Словом, Дидро появился в Петербурге неожиданно, да к тому же, как мы вскоре увидим, далеко не в самое удачное время. В этих обстоятельствах ему ничего не оставалось, как положиться на гостеприимство Нарышкина, своего случайного попутчика в путешествии из Гааги в Петербург. Семен Кириллович принял старого философа радушно, предоставив в его распоряжение лучшую из гостевых комнат. В ней Дидро и прожил все время своего пребывания в Петербурге.
На следующий день после приезда, в воскресенье, 29 сентября, Дидро был разбужен колокольным звоном и пушечной пальбой. В столице начались празднования по случаю бракосочетания великого князя Павла Петровича с Гессен-Дармштадтской принцессой Вильгельминой, нареченной при крещении Натальей Алексеевной.
От средних ворот Зимнего дворца по Луговой, Миллионной, Невской перспективе и вокруг Казанского собора были поставлены в две шеренги войска под командованием подполковника лейб-гвардии Семеновского полка Федора Ивановича Ватковского. Торжественную литургию служили в домашней церкви Зимнего дворца. По окончании ее от Адмиралтейства вновь донесся пушечный гром. Придворные и дипломаты, с утра съехавшиеся во дворец, начали устраиваться для торжественного следования в Казанский собор. Первым под звуки труб и литавр на крыльце дворца появился церемониймейстер барон фон дер Остен-Сакен с позолоченным жезлом в руках. За ним строго по церемониалу следовали камер-юнкеры, камергеры, члены Совета и дипломаты.
Как только Екатерина, опираясь на руку дежурного генерал-адъютанта, поднялась в карету, на крыльце показалась великокняжеская чета. При небольшом росте Павел Петрович был безукоризненно сложен и приятен лицом. На губах его играла доброжелательная улыбка. Опираясь на его руку, шла Наталья Алексеевна. Она кланялась на обе стороны с тем заученным и повелительным выражением лица, которое ее редко покидало. Честь нести шлейф невесты доверили камер-юнкерам графу Шереметеву и князю Юсупову. За ними двигалась толпа – немецкая родня невесты из Гессен-Дармштадта.
Брак великого князя устроил барон Ассебург. С весны 1773 г. он разъезжал по немецким дворам в поисках невесты для Павла Петровича. Графиня Гессен-Дармштадтская с тремя дочерьми – принцессами Амалией, Вильгельминой и Луизой – появилась в Петербурге в начале июня. Выбор Павла сразу остановился на Вильгельмине, которая ответила ему взаимностью. Екатерина, у которой были свои причины торопиться со свадьбой сына, не возражала. Как ни странно, брак, устроенный в такой спешке, оказался счастливым, хотя и непродолжительным. В апреле 1776 г. Наталья Алексеевна скончалась при родах.
Павел и великая княгиня сидели напротив Екатерины в парадной карете, запряженной восьмеркой лошадей цугом. Рядом верхом ехали Л. А. Нарышкин и Я. А. Брюс, за ними – кавалергарды с обнаженными палашами. Впереди кавалергардского корпуса на белом норовистом коне выступал его шеф Григорий Орлов в серебряной кирасе и шлеме с пышным пером, а в замке – Алексей Орлов, прибывший в Петербург из Ливорно в краткий отпуск.
При приближении к Казанскому собору грянул колокольный звон; камергеры и камер-юнкеры, спешившись, встали шпалерами.
Внутри церкви, справа от императорского места, покрытого зеленым балдахином, для их императорских высочеств были поставлены кресла под красным сукном с золотым позументом. У северных дверей столпились иностранные дипломаты. Екатерина, взяв Павла за правую, а Наталью Алексеевну за левую руку, отвела их под пение церковного хора на место для новобрачных. По совершении брачного таинства архиепископ псковский Иннокентий произнес проповедь.
В заключение состоялись обед и бал, во время которого послы поздравляли Екатерину.
Вечером небо над столицей расцветилось огнем фейерверков.
Прием, оказанный Екатериной «полномочному посланнику энциклопедической республики», по выражению П. А. Вяземского, был весьма теплым.
– Садитесь, потолкуем, – сказала ему императрица при первом свидании.
Дидро плохо чувствовал себя в Петербурге, невская вода вредно действовала на его желудок. Тем не менее на первых порах во дворце он бывал ежедневно. «Он никогда даже и не думал, что во дворец нельзя являться в том же костюме, в котором ходят в чулан, и отправлялся к императрице весь в черном», – вспоминала впоследствии дочь Дидро.
Беседы императрицы и философа происходили в послеобеденные часы. Обычно Екатерина устраивалась в кресле с каким-нибудь рукоделием и просила Дидро занять место напротив. Беседы их продолжались по два-три часа, не прерываясь ни на минуту.
«Дидро берет руку императрицы и трясет ее, бьет кулаком по столу; он обходится с нею совершенно так, как с Вами», – писал Мельхиор Гримм русскому послу в Потсдаме графу Нессельроде 2 ноября 1773 г. Екатерине, по всей видимости, нравилась непосредственность Дидро, которую она расценивала как признак искренности. Тем не менее, чтобы ограничить себя от последствий не в меру резких проявлений жестикуляции, она поставила между ними стол. «Ваш Дидро человек совсем необыкновенный: после каждой беседы с ним у меня бедра всегда помяты и черны; я была вынуждена поставить стол между им и мною, чтобы защитить себя и свои члены от его жестикуляции», – писала Екатерина своей корреспондентке г-же Жоффрен.
Содержание бесед Екатерины с Дидро достоверно неизвестно. Можно, однако же, вполне определенно утверждать, что наибольшие споры между ними вызвал вопрос о государственном устройстве в России.
Дидро приехал в Петербург с багажом, который позаимствовал у своего друга философа и экономиста де ля Ривьера, бывшего губернатора Мартиники, который осенью 1767 г. посетил Россию по приглашению Екатерины.
– В России необходимо все еще устраивать, – утверждал де ля Ривьер. – Чтобы выразиться лучше, следовало бы сказать, что в России необходимо все уничтожить и все сделать. Произвол деспотизма, безусловное рабство и невежество не могли не насадить злоупотребления всякого рода, которые пустили очень глубокие корни, так как нет растения столь плодовитого, столь трудноискоренимого, как злоупотребление. Оно растет повсюду, где только невежество культивирует его.
В разговорах с Екатериной Дидро ставил вопросы об отношениях между помещиками и крепостными крестьянами, о влиянии крепостного строя на культуру земледелия, интересовался зерновыми хлебами, виноделием, лесами и скотом, шерстью и шелком. Естественно, что Екатерина не могла ответить на ряд этих вопросов и предложила дать письменные ответы. Тогда Дидро представил ей 88 вопросов, на 28 из них Екатерина не смогла или не захотела ответить, отделавшись шутками.
Дидро саркастически улыбнулся, когда Екатерина на его вопрос о влиянии крепостного права на производительность и культуру сельского труда отвечала: «Я не знаю, есть ли страна, где земледелец более любил бы землю и свой домашний очаг, чем в России. Наши свободные провинции вовсе не имеют больше хлеба, чем провинции несвободные. Каждое состояние имеет свои недостатки, свои пороки и свои неудобства».
Вся философская партия разделяла взгляды де ля Ривьера на положение земледельцев в России как на положение рабов.
Можно представить, насколько должен был быть поражен Дидро переменами во взглядах Екатерины. Ему было хорошо известно, что всего несколько лет назад, составляя свой знаменитый «Наказ», она называла крепостных крестьян рабами. Позднее, уже после смерти Дидро, императрица обнаружила в его библиотеке тетрадку с замечаниями Дидро на ее «Наказ». «Это сущий вздор, в котором нет ни знания обстоятельств, ни благоразумия, ни осмотрительности. Если бы мой „Наказ“ был во вкусе Дидро, он должен был бы перевернуть вверх дном все в России», – писала она Гримму в ноябре 1785 г.
Столь разительная разница во взглядах, которая обнаружилась в беседах Екатерины с Дидро, не могла не раздражать императрицу. В конце концов она вынуждена была положить конец этим разговорам, заявив:
– Господин Дидро, я с большим удовольствием слушала все, что внушил Вам Ваш блестящий ум. Но из всех Ваших великих принципов, которые я очень хорошо понимаю, можно составить хорошие книги или же дурное управление страной. Во всех своих преобразовательных планах Вы забываете различие наших положений. Вы трудитесь только над бумагой, которая все терпит, она гладка, покорна и не доставляет препятствий ни Вашему воображению, ни перу Вашему, между тем как я, бедная императрица, работаю на человеческой шкуре, которая, напротив, очень раздражительна и щекотлива.
В середине ноября Дидро заболел и недели три не показывался из дому. Когда их беседы возобновились, все продолжалось по-прежнему: Екатерина больше молчала, занятая рукоделием, тогда как Дидро произносил страстные монологи о необходимости преобразования государственного строя в России. Впоследствии Екатерина вспоминала, что всякий свидетель ее бесед с Дидро принял бы его за строгого наставника, а ее – за послушную ученицу. Из переписки Дидро видно, что он и сам так смотрел на дело.
Между тем великий философ глубоко заблуждался. Впрочем, не будем винить Дидро. Кто другой на его месте мог бы предположить, что сидящая напротив него с вязанием в руках женщина, со спокойной улыбкой выслушивавшая его страстные филиппики, переживала в эти дни один из самых опасных кризисов своего царствования?
Ровно за неделю до бракосочетания Павла Петровича с Дармштадтской принцессой произошло событие, которое в высших придворных сферах по справедливости сочли маленькой революцией.
22 сентября, в годовщину коронации, которая всегда праздновалась с особой пышностью, Никита Иванович Панин был отставлен от должности обер-гофмейстера. За труды по воспитанию наследника престола Никите Ивановичу было пожаловано:
1. Звание первого класса в ранге фельдмаршала с жалованьем и столовыми деньгами по чину канцлера.
2. 4512 душ в Смоленской губернии.
3. 3900 душ в Псковской губернии.
4. 200 тысяч рублей на обзаведение дома.
5. Ежегодный пенсион в 25 тысяч рублей сверх получаемого уже им пенсиона в 5 тысяч рублей.
6. Ежегодное жалованье по 15 тысяч рублей.
7. Повелено купить для него в Петербурге дом, который он сам выберет в городе.
8. Серебряный сервиз в 50 тысяч рублей.
9. Провизии и вина на целый год.
10. Экипаж и ливреи придворные.
Награды, пожалованные Панину, были значительно меньше, чем пенсион, положенный Орлову при удалении его от двора. Кроме того, хотя Панин формально не лишался должности первоприсутствующего в Коллегии иностранных дел, в письме, собственноручно написанном ему в этот день Екатериной, говорилось, что она хочет, «дабы дни старости Вашей увенчаны были благословением Божьим и благополучием всеобщим после бесчисленных трудов и попечений». Это был явный намек на желательность полного самоустранения Панина от дел.
Никита Иванович выразил свое недовольство осторожным протестом, разделив пожалованных ему крестьян между своими секретарями: Я. Я. Убри, Д. И. Фонвизиным и П. В. Бакуниным. Этот поступок Панина был найден Екатериной вызывающим. Н. Н. Бантыш-Каменский в своем «Словаре» пишет, что, встретив Никиту Ивановича, императрица сказала ему:
– Я слышала, граф, что Вы расточали вчера свои щедроты подчиненным?
– Не понимаю, о чем Ваше Величество изволите говорить, – отвечал Панин.
– Как? Разве Вы не подарили несколько тысяч душ своим секретарям?
– Так это Вы называете моими щедротами? Ваши собственные, государыня. Награждая подданных, Вы столь обильно на них изливаете свои милости, что представляется им всегда способ уделять часть из полученного содействовавшим в снискании благоволения Вашего.
В ответе Никиты Ивановича слышалась горечь незаслуженной обиды. Он прекрасно понимал, что только место воспитателя великого князя давало ему возможность реального влияния на государственные дела. Еще в середине 60-х годов он говорил прусскому послу Сольмсу, что, пока его кровать стоит во дворце, посол может не беспокоиться об изменении русской внешней политики. Вплоть до своей смерти в 1783 г. Панин оставался фактическим руководителем Коллегии иностранных дел, пробыв на этом посту двадцать лет, однако прежнего значения уже не имел.
Падение Панина не явилось неожиданностью для людей, понимавших истинную подоплеку отношений между Екатериной и ее министром иностранных дел. «Обозревая некоторые черты царствования Екатерины, нельзя не отметить, что Панин хлопотал более об интересах государства, чем об ее особе, и поэтому она никогда не могла питать к нему особенной симпатии», – писал в эти дни прусский посол в Петербурге Сольмс. Английский посол Роберт Гуннинг, один из самых проницательных иностранных дипломатов при русском дворе, еще летом 1772 г. докладывал в Лондон: «Действительной причиной, побудившей ее (Екатерину. – П. С.) доверить ему (Панину. – П. С.) столь важное дело, как забота о воспитании великого князя, что, в сущности, значит вручить ему корону, состоит в том убеждении, что ему недостанет и способности, и решительности, и деятельности для того, чтобы попытаться возложить эту корону на голову молодого принца, если бы даже последний осмелился ее надеть, что до сих пор составляет вопрос нерешенный».
Отношения Екатерины с Павлом Петровичем всегда были непростыми. Еще в 1762 г., во время коронационных торжеств в Москве, Екатерина имела возможность убедиться, что Павел пользуется значительно большей популярностью, чем она. При каждом появлении его на московских улицах собирались огромные толпы народу, видевшие в Павле законного наследника престола, правнука Петра Великого. Народная любовь к Павлу с особой силой проявилась в июне 1771 г., когда он внезапно заболел горячкой. Состояние наследника престола внушало врачам серьезные опасения. Болезнь Павла воспринималась как государственное бедствие. По словам современника, «слух о Павловой болезни еще в самом начале ее, подобно пламени лютого пожара, из единого дома в другой пронесся мгновенно. В единый час ощутили все душевное уныние». По случаю выздоровления великого князя Фонвизин написал специальное «Слово», в котором привел его слова: «Мне то мучительно, что народ беспокоится моею болезнию». Примечательно, что 28 июня, когда у Павла был особенно опасный приступ болезни, Екатерина начала писать свои знаменитые воспоминания, в которых утверждала, что Павел не был сыном Петра Федоровича.
20 сентября 1772 г. Павлу исполнилось 18 лет. Совершеннолетие великого князя его сторонники, и в первую очередь Никита Иванович Панин, связывали с большими надеждами. Помня об обстоятельствах прихода Екатерины к власти, Панин был уверен, что великому князю отныне предстояло принять деятельное участие в государственных делах. Однако день 20 сентября прошел без особых торжеств, никаких наград и назначений не последовало. Вопреки ожиданиям достигший совершеннолетия наследник престола не был даже приглашен принять участие в заседаниях Совета.
Никита Иванович тяжело переживал фальшивое положение, в котором оказался Павел. С осени 1772 г. он стал осторожно намекать на свое желание удалиться от службы. Говорил он об этом и с датским послом, который приписывал себе заслугу в том, что он заставил Панина переменить свое мнение.
Брат Панина, Петр Иванович, живший после выхода в отставку в своем подмосковном селе Михалкове, менее стеснялся в выражениях. Екатерина, в свою очередь, называла его своим «первым врагом и персональным оскорбителем». Петр Иванович характером был горяч, на язык несдержан, и Екатерине быстро становилось известно, что он крайне неуважительно отзывается как о нравах при дворе, так и об образе ее действий в отношении великого князя. Московскому главнокомандующему князю Михаилу Никитичу Волконскому было поручено установить негласное наблюдение за опальным генералом. Михаил Никитич расстарался. «Все и всех критикует», – доносил он в Петербург. Даже Чумной бунт он, по показаниям какой-то шальной унтер-офицерской вдовы, связывал с кознями Петра Панина.
Особое возмущение Екатерины вызвала дерзкая выходка, устроенная Петром Ивановичем по случаю смерти фельдмаршала П. С. Салтыкова. Узнав о смерти старого боевого товарища, Петр Иванович явился в Марфино, имение Салтыкова, где тот жил после отставки с поста московского главнокомандующего, и с обнаженным палашом встал при его гробе.
– До тех пор буду стоять при часах, пока не пришлют почетного караула для смены, – заявил он.
Екатерина была вне себя от гнева, но тронуть Паниных до поры нe решалась: нарушать пошатнувшееся после удаления Григория Орлова политическое равновесие было опасно.
Выход из создавшегося крайне затруднительного для императрицы положения нашелся как бы сам собой. Вечером 23 декабря 1772 г. Орлов, живший после опалы в своем гатчинском имении, неожиданно явился в Петербург и остановился у своего брата, графа Ивана. На другой день после приезда он был принят Екатериной в присутствии Елагина и Бецкого. От императрицы он пришел вместе с Паниным в кабинет великого князя Павла Петровича и оставался с ним некоторое время один на один. Отобедав затем у брата, Григорий Орлов вернулся во дворец и присутствовал на всенощной по случаю наступающего Рождества. Придворные имели возможность убедиться собственными глазами, что предмет общих толков находился налицо. После всенощной Орлов сделал несколько визитов в городе, а вечером вновь был во дворце. Сольмс, наблюдший за ним, отправил в Берлин донесение, что Григорий Орлов вел себя, как всегда, откровенно и дружелюбно. Разница состояла лишь в том, что императрица «как будто старалась не замечать его». Иностранные послы сделали на всякий случай визиты Орлову, который поспешил ответить им в тот же день.
В первых числах января 1773 г. Орлов уехал в Ревель, где рассчитывал остаться до лета. В это же время разительно меняются отношения между Екатериной и Павлом. Императрица, ранее избегавшая сына, стала ежедневно приглашать его на обед, удерживала его большую часть времени около себя и никогда не выезжала без него из дворца.
Гуннинг весьма дальновидно оценил причины и последствия возвращения Орлова: «Вознамерилась снова вызвать его (Г. Г. Орлова. – П. С.) вследствие, быть может, не одних сердечных, но и политических причин, ибо он и его родственники действительно суть единственные лица в империи, на которых она может положиться… Но при исполнении плана, ею составленного, возникли бесчисленные затруднения, решительное объяснение г-на Панина и некоторые выражения великого князя и его друзей потребовали всю ее ловкость для того, чтобы привести этот вопрос безопасным для себя образом, что, как кажется, в настоящую минуту она считает выполненным. Императрица рассчитывает в непродолжительном времени примирить (до некоторой степени) великого князя с семейством Орловых; в случае удачи это упрочило бы, хотя ненадолго, ее собственную безопасность и безопасность ее сына. Единственной жертвой такого оборота дела (если б оказывалась жертва), вероятно, будет г-н Панин».
Дальнейшие события подтвердили справедливость рассуждений Гуннинга. В начале марта Григорий Орлов снова удивил всех своим неожиданным появлением в Петербурге. Лишь немногие увязали это с «разрывом» Бухарестского конгресса, хотя именно в то время многочисленные недоброжелатели Никиты Ивановича вновь подняли голову. Орлов между тем вел светскую жизнь, появлялся на всех собраниях в городе. Казалось, он даже не думал мстить своим врагам, приветливо раскланивался с Васильчиковым, играл в шахматы с Паниным, хотя знал, что тот настойчивее других хлопотал о его удалении от двора.
21 мая 1773 г. неожиданно последовал высочайший указ о возвращении Орлова ко всем занимаемым им должностям «ввиду поправки здоровья».
Для Никиты Ивановича наступили тяжелые времена. Опасаясь нового возвышения Орлова, он начал действовать не самым лучшим образом. В дипломатической переписке сохранились многочисленные свидетельства пресловутой «эластичности» его моральных принципов. «Что же касается до поведения г-на Панина, то оно было совершенно противоположным тому (поведению Г. Г. Орлова. – П. С.), ибо он, имея в виду оклеветать князя, вступал в интриги, недостойные ни его звания, ни его характера. Рассчитывая слишком много на власть, которую это ему доставит, и не обладая достаточной твердостью при исполнении высказанного им намерения отказаться от должности в случае возвращения любимца, он в настоящее время в сильном унынии», – сообщал 28 мая 1773 г. в Лондон Гуннинг.
Летом 1773 г., после приезда в Петербург ландграфини Гессен-Дармштадтской, Панин распустил слух о намерении Григория Орлова жениться на младшей из дармштадтских принцесс и тем самым сравняться в положении с великим князем. Сольмс, неосторожно сообщивший об этом в Берлин, уже в конце июля был вынужден оправдываться: «Граф Панин, опасаясь постоянных козней со стороны графа Орлова, видит зачастую вещи не в настоящем их виде; вражда к старому любимцу создает в его воображении такие планы, которых у Орлова никогда и не бывало».
Положение Никиты Ивановича усугубил и происшедший в то время инцидент по поводу неосторожных высказываний некоего Салдерна, голштинца, состоявшего на русской службе и занимавшего в 1771–1772 гг. пост русского посла в Варшаве. Будучи лицом приближенным к Павлу, он вовлек его в какие-то разговоры о соучастии в управлении. Весной 1773 г. Павел, отношения которого с матерью наладились, покаялся, что Салдерн склонял его к поступкам, не соответствующим его долгу относительно императрицы. В порыве гнева Екатерина будто бы сказала, что велит привести к себе злодея, связанного по рукам и ногам. Однако признанием своим великий князь сослужил медвежью услугу не только Салдерну, но и Панину. Екатерина была глубоко уязвлена, что Никита Иванович не доложил ей своевременно о происках Салдерна.
В отечественной исторической литературе установилась традиция связывать опалу, постигшую Н. И. Панина осенью 1773 г., с так называемым заговором Н. И. Панина – Д. И. Фонвизина. Версия о наличии такого заговора, имевшего целью ограничить самодержавную власть конституционными началами, основывается на обнаруженном в архивах Д. И. Фонвизина отрывке под названием «Рассуждение о непременных государственных законах», а также на воспоминаниях его племянника, писателя-декабриста Михаила Александровича Фонвизина, написанных много лет спустя в сибирской ссылке.
В своих воспоминаниях М. А. Фонвизин писал: «Мой покойный отец рассказывал мне, что в 1773 или 1774 году, когда цесаревич Павел достиг совершеннолетия и женился на дармштадтской принцессе, названной Натальей Алексеевной, граф Н. И. Панин, брат его, фельдмаршал П. И. Панин, княгиня Е. Р. Дашкова, князь Н. В. Репнин, кто-то из архиереев, чуть ли не митрополит Гавриил, и многие из тогдашних вельмож и гвардейских офицеров вступили в заговор с целью свергнуть с престола царствующую без права Екатерину II и вместо нее возвести совершеннолетнего ее сына. Павел Петрович знал об этом, согласился принять предложенную ему Паниным конституцию, утвердил ее своею подписью и дал присягу в том, что, воцарившись, не нарушит этого коренного государственного закона, ограничивающего самодержавие. Душою заговора была супруга Павла великая княгиня Наталья Алексеевна, тогда беременная.
При графе Панине были доверенными секретарями Д. И. Фонвизин, редактор конституционного акта, и П. В. Бакунин, оба участники заговора. Бакунин из чистолюбивых, своекорыстных видов решился быть предателем: он открыл любовнику Екатерины князю Г. Г. Орлову все обстоятельства заговора и всех участников – стало быть, это сделалось известным и императрице. Она позвала к себе сына и гневно упрекала его за участие в замыслах против нее. Павел испугался, принес матери повинную и список всех заговорщиков. Она сидела у камина и, взяв список, не взглянув на него, бросила бумагу в огонь и сказала: „Я не хочу и знать, кто эти несчастные“. Она знала всех по доносу изменника Бакунина. Единственною жертвою заговора была великая княгиня Наталья Алексеевна: полагали, что ее отравили или извели другим образом. Из заговорщиков никто, однако, не погиб: Екатерина никого не преследовала. Граф Панин был удален от Павла с благоволительным рескриптом, с пожалованием ему за воспитание цесаревича 5 тысяч душ и остался канцлером; брат его, фельдмаршал, и княгиня Дашкова оставили двор и переселились в Москву. Князь Репнин уехал в свое наместничество, в Смоленск, а над прочими заговорщиками учрежден тайный надзор».
В приведенном отрывке масса неточностей. В частности, хорошо известно, что в 1773 г. Н. В. Репнин находился на военной службе в армии Румянцева, а П. И. Панин и Е. Р. Дашкова оставили двор значительно раньше предполагаемого заговора. Беременность великой княгини Натальи Алексеевны, представленной душой заговора, относится к гораздо более позднему времени. Да и отношение Н. И. Панина к П. В. Бакунину осенью 1773 г. еще не изменилось. Мы видели, что Бакунин был в числе тех, кому Панин передарил пожалованные ему земли: весьма сомнительно, чтобы он действовал подобным образом, если считал бы Бакунина предателем.
Думается, что в воспоминаниях М. А. Фонвизина мы сталкиваемся со своеобразной аберрацией памяти, вполне, впрочем, объяснимой. М. А. Фонвизин писал свои мемуары более чем через полвека после описываемых им событий. Неудивительно, что в его рассказе смешались слухи о заговоре Салдерна, действительно имевшем место, конституционных разговорах, которые, вне всяких сомнений, велись в кругу Н. И. Панина – Д. И. Фонвизина, а также широко обсуждавшиеся при дворе размолвки между Екатериной и великой княгиней Натальей Алексеевной, которая оказалась женщиной решительной и не желала сносить двусмысленность своего положения так же покорно, как ее супруг.
Возможно, что в позднейшем возникновении слухов о заговоре сыграла роль и предпринятая Павлом в 1774 г. попытка приблизиться к государственным делам: он подал Екатерине составленную под влиянием братьев Паниных записку под названием «Рассуждения о государстве вообще, относительно числа войск, потребных для защиты оного, и касательно обороны всех пределов».
Кроме того, трудно и, пожалуй, даже невозможно допустить, что Н. И. Панин с его «эластичным» характером и далеко не радикальными конституционными убеждениями мог принять участие в заговоре, имевшем целью изменить существовавшую в России форму правления в тот момент, когда крестьянская война под руководством Е. И. Пугачева набирала грозную для всей дворянской монархии силу. У нас еще будет возможность убедиться, что именно тогда братья Панины, сами крупнейшие землевладельцы, отставили в сторону свои разногласия с Екатериной и приняли активное участие в подавлении восстания Пугачева.
И наконец, самое существенное: текст конституции Н. И. Панина – Д. И. Фонвизина до сих пор не обнаружен, а «Рассуждения о непременных государственных законах», считающиеся вступлением к нему, датируются, как известно, 1783 г. Если все же допустить, что конституционный заговор существовал, то его правильнее всего отнести ко времени, непосредственно предшествующему скоропостижной кончине Натальи Алексеевны (декабрь 1776 г.), в обстоятельствах которой действительно было немало странного, либо же, что еще более вероятно, к последним годам жизни Панина (1782–1783), когда Павел, вернувшись из заграничной поездки, с особой силой ощутил свое положение «русского Гамлета» и серьезно задумался о правах на престол.
Однако все это еще впереди. Осенью же 1773 г. Екатерина была чрезвычайно удовлетворена как окончанием «случая» Орлова, так и удалением Панина. Кончился так раздражавший ее в последнее время курц-галоп. Сообщая об этом г-же Бьельке, она писала: «Дом мой очищен или почти что очищен; все кривляния произошли, как я и предвидела, но, однако, воля Господня совершилась, как я также предсказывала».
Период с лета 1772 по осень 1773 г. – от первого раздела Польши, «разрыва» Фокшанского конгресса и удаления Орлова до бракосочетания Павла и опалы Панина – стал переломным в долгой, 34-летней истории екатерининского царствования.
– Только с 1774 года почувствовала я, что мои приказы исполняются беспрекословно, – призналась потом Екатерина своему доверенному секретарю Храповицкому.
Для этого же пришлось награждать, отправлять в Сибирь, лицедействовать, унижаться, сталкивать своих противников, писать законы и театральные пьесы, выиграть турецкую войну, казнить Пугачева.
Впрочем, всего не упомнишь…
Особенно тревожны были первые годы после воцарения на престоле. Недовольных было много. Заговоры следовали один за другим: Хрущев, Гурьев, Бениовский, Мирович… Смерть Петра Федоровича, последовавшая через неделю после переворота, многим показалась чересчур скоропостижной. Одни завидовали всесильным Орловым, другие были недовольны недостаточным вознаграждением, третьи видели законного наследника престола в несчастном отпрыске Брауншвейгской фамилии, убитом в Шлиссельбурге.
Вот только один из десятков крупных и мелких заговоров, отметивших первые двадцать лет царствования Екатерины I I. С. М. Соловьев обнаружил его следы в архивах канцелярии генерал-прокурора.
…27 мая 1772 г. капрал Преображенского полка Оловенников и солдаты того же полка Исаков и Карпов встретились на берегу Невы за Конногвардейскими конюшнями с гренадерами Филипповым, Мурзиным и Михайлой Ивановым.
– Слышно, будто гвардию хотят сделать армейскими полками, а на место гвардии ввести гренадерские полки, – говорил Оловенников собравшимся. – Это все дела Орлова, надо думать, что он за тем, верно, и в Фокшаны поехал, чтобы сделать себя молдавским князем, а то и императором.
– Может, ему этого сделать и не удастся и мы Его Высочество поскорее императором сделаем, – отвечали гренадеры.
– А ежели Его Высочество на это согласится, так что тогда делать с государынею?
– Государыню в монастырь, хотя она ничего дурного не делает, а все это творит Орлов, – отвечал Исаков. – Все по-своему ворочает. Теперь поехал в армию уговаривать солдат, чтоб они ему так присягнули. А как присягнут и он будет царь, то приведет сюда петербургский полк, а нас, всю гвардию, отсюда выведет.
Однако одно дело говорить, а другое – найти фундатора для составления заговора. Заговорщики обсуждали различные кандидатуры. Назывались имена и графа Панина, и князя Михайлы Щербатова, но обратиться к ним не решились. Оловенников о князе Щербатове говорил:
– Он такой, каналья, гордый, к тому же воспитан в пышности, в роскоши, так как его возвести? Он никакой солдатской и мужичьей нужды не знает, так и будет думать, что все для него созданы.
Решились открыться камергеру князю Барятинскому, которого знали гренадеры. Барятинский тут же доложил императрице, на том дело и кончилось.
Уже в июне виновных били кнутом, прогоняли сквозь строй и отправили кого на каторжные работы, кого солдатами в дальние гарнизоны.
Заговорщики исчезали в Сибири, но слухи о них достигали европейских столиц. «Что касается до важного известия о намерении свергнуть с престола русскую императрицу, то я узнал, что мнение это основано на недовольстве народа, которое, как полагают, достигло крайних размеров», – писал 24 июля 1772 г. руководитель британской внешней политики герцог Суффолк своему послу в Петербурге.
Ответ Гуннинга заслуживает быть приведенным почти полностью:
«Что бы ни говорили в доказательство противного, императрица здесь далеко не популярна и даже не стремится к тому; она нисколько не любит своего народа и не приобрела его любви, чувство, которое у нее пополняет недостаток этих побуждений, есть безграничное желание славы, а что достижение этой славы служит для нее целью гораздо выше истинного благосостояния страны, ею управляемой, это, по моему мнению, можно основательно заключить из того состояния, в котором, в беспристрастном рассмотрении, оказываются дела этой страны. Она предпринимает огромные общественные работы, основывает коллегии, академии в широких размерах и ценой крупных расходов, а между тем не доводит ни одного из этих учреждений до некоторой степени совершенства и даже не оканчивает постройку зданий, предназначенных для них. Несомненно, что таким образом растрачиваются громадные суммы, принося стране лишь весьма малую долю истинной выгоды, но, с другой стороны, несомненно и то, что этого достаточно для распространения славы этих учреждений между иностранцами, которые не следят и не имеют случая следить за дальнейшим их развитием и результатом».
К 1773 г. даже благосклонные к Екатерине иностранцы принялись открыто предрекать финансовый и экономический крах России в случае продолжения войны. И действительно, если в 1769 г. государственные доходы составили без малого 17 миллиардов рублей при дефиците около 1 миллиарда, то в 1773 г. лишь недоимки прошлых лет – 4,5 миллиарда рублей, а в течение того же года они увеличились еще на 4 миллиарда.
Совет вынужден был вплотную заняться вопросами финансов.
– Денег как можно более собирать, ибо деньги суть артерия войны, – повторила Екатерина при начале войны знаменитые слова Петра.
Способы к увеличению доходов были известны. Множились налоги, росли пошлины на купеческие товары. В октябре 1769 г. были повышены цены на спиртное. Вино было велено продавать по 3 рубля за ведро, а на французскую водку прибавлена пошлина по 3 рубля за анкер.
Сразу же вслед за объявлением войны был учрежден первый в России Ассигнационный банк. «Теневая сторона этого не замедлила обнаружиться», – писал С. М. Соловьев. В июне 1771 г. Панин по поручению императрицы был вынужден заниматься делом о подделке 25-рублевых ассигнаций на 75-рублевые. В 1772 г. большой шум наделало дело братьев Пушкиных. Один из них привез из-за границы штемпеля и литеры для печатания фальшивых ассигнаций, но был схвачен на границе. В начале 1774 г. сенат получил указ об обращении в империи ассигнаций на сумму не более 20 миллионов рублей.
Однако ненасытный молох войны требовал не только денег, но и людей. 19 августа 1773 г. при обсуждении в Совете вопроса о новом рекрутском наборе у императрицы вырвалось красноречивое признание:
– Вы требуете от меня рекрутов для комплектования армии? От 1767 года сей набор будет, сколько память мне служит, шестой. Во всех наборах близ 300 тысяч рекрут собрано со всей империи. Я согласно с вами думаю, что оборона государства того требует, но со сжиманием сердца по человеколюбию набор таковой всякий раз подписываю, видя наипаче, что оные для пресечения войны по сю пору бесплодны были…
Еще в начале войны Екатерина вынуждена была издать весьма непопулярный указ о призвании в армию детей священнослужителей. Однако и этого оказалось недостаточно. Смертность среди рекрутов, плохо обученных, вынужденных воевать в непривычном для них климате, была ужасающей.
Год от года множились случаи преступлений помещиков против крепостных. Приводя длинный «скорбный лист» дел об убийствах, изнасилованиях и притеснениях крестьян во время первой турецкой войны, С. М. Соловьев объясняет их скороспелым указом Петра III о вольности дворянства. Дворянин «имел возможность в молодых летах вырваться из-под служебной дисциплины и поселиться в деревне; из подчиненного, трепетавшего перед гневным взглядом старшего офицера он становился полновластным господином над рабствующим, безгласным населением; чем более он был принижен на службе, ибо находился в низших чинах, тем более он должен был разнуздываться теперь; господином становился раб. Совершенная праздность, невежество, неумение заняться чем-нибудь умственным и нравственно развивающим, отсутствие общества, которое могло бы развивать, в этих отношениях вели к нравственному падению».
Крестьяне отвечали поджогами, убийством своих мучителей. Участились случаи массового неповиновения, как, например, на петровских Олонецких заводах летом 1770 г. На дорогах появились шайки разбойников. Особенно тревожно было на Волге, Каме и на реке Белой, где грабили даже железные караваны Демидовых и Твердышева. Неспокойно было на Дону, в Воронежской губернии, в Уфимской и Галицкой провинциях. Власти были бессильны, а городские гарнизоны ослаблены отправкой войск на войну.
И вот наконец случилось то, что должно было случиться. В конце мая 1773 г. из-под стражи в Казани бежал казак станицы Зимовейской Емельян Пугачев. Для него народная беда и тяготы длившейся пятый год войны были неразделимы. Пугачев воевал в Семилетнюю войну, служил в Польше, участвовал во взятии Бендер в армии Петра Ивановича Панина. На исходе лета 1773 г. он объявил себя императором Петром III и разослал воззвание, в котором говорилось, что «император принял царство, и кто будет ему служить, тех он жалует крестом, и брадою, и рекою, и землею, травами, и морями, и денежным жалованьем, и провиантом, и свинцом, и порохом, и вечною вольностию».
17 сентября Пугачев обратился к народу с первым указом, а в начале октября осадил Оренбург. Гарнизоны Южного Приуралья сами сдавались Пугачеву, начальное ядро повстанческого войска быстро пополнялось добровольцами. В середине октября он имел уже до 3 тысяч пехоты и конницы, более 20 пушек, 7 крепостей. До Петербурга доходили известия, что «разные чужеземные проходимцы, и в особенности, ссыльные поляки» ревностно поднимались помогать пьяному мужику и служили ему инженерами и артиллеристами.
15 октября впервые прозвучало в Совете имя Пугачева. Президент Военной коллегии граф Чернышев в присутствии Екатерины прочел полученный накануне рапорт оренбургского губернатора «о возмущении принявшего на себя имя покойного императора Петра III беглого донского казака Пугачева».
И вновь – в который раз! – перед мысленным взором императрицы будто встала из могилы фигура покойного супруга.
Впрочем, в Петербурге в октябре еще явно не понимали масштабов народного восстания. Первое известие о нем, поступившее в день свадьбы Павла Петровича, огласке не предавалось. С ним ознакомили только Екатерину, Чернышева и двух-трех членов Совета. Панин сначала также считал, что бунт в заволжских степях – лишь искра по сравнению с восстанием атамана Ефремова на Дону в 1772 г.
Совет признал меры, предпринятые генерал-майором Каром, достаточными. «Рассуждаемо было, что это возмущение не может иметь следствий, кроме что расстроить рекрутский набор и умножить ослушников и разбойников», – значилось в протоколе заседания.
Однако уже к ноябрю члены Совета убедились, что местными силами с восстанием не справиться. 28 ноября в район Оренбурга направили опытного военачальника генерала А. И. Бибикова, которому вверялась вся полнота гражданской и военной власти. Накануне этого дня в Совете был оглашен проект манифеста о самозванце, изготовленный для прочтения в церквах. В нем Пугачев сравнивался с Гришкой Отрепьевым.
По окончании чтения со своего места поднялся Орлов:
– Не много ли чести делаем беглому казаку, уподобляя его Гришке-расстриге? Во времена древнего нашего междоусобия все государство было в смятении, а ныне одна только чернь, да и то в одном месте. Такое сравнение может только возгордить мятежников.
Екатерина отвечала:
– Мне пришло на мысль велеть сделать такое уподобление, дабы более возбудить омерзение к возмутителю, и я изволю еще раз просмотреть тот манифест.
28 ноября императрица, присутствуя в Совете, объявила о направлении в Оренбург новых войск. Чернышев доносил, что «посылается туда один гренадерский, один карабинерный и один гусарский полк да 500 чугуевских казаков, кои возвращены будут из Польши». Екатерина, уже заметно встревоженная, выразила сомнение, что Оренбург сможет долго продержаться против возмутителей по причине скудости продовольственных припасов. Чернышев отвечал, что город, по его расчетам, продержится два месяца, а к тому времени прибудут казаки.
Затем на заседание был приглашен Бибиков. В его присутствии еще раз зачитали манифест, который он должен обнародовать по прибытии своем, инструкцию, снабжавшую его полной властью относительно способов укрощения мятежа, а также открытый указ ко всем духовным, воинским и гражданским властям, которым повелевалось повиноваться его приказам.
Во время обсуждения манифеста Орлов и Чернышев вновь возражали против сравнения Пугачева с Отрепьевым. На это Бибиков ознакомил членов Совета с заготовленным им обращением к народу, в котором тому, кто доставит злодея Пугачева, живого или мертвого, было обещано награждение.
– Награду следует обещать только за живого, – возразила Екатерина. – Я не хочу, чтобы этой наградой был дан повод к убийству. Впрочем, если хотите, можете издать это обращение от своего имени.
Пройдет совсем немного времени – и Екатерина заговорит по-другому. На подавление восстания будут брошены отборные части.
«Не Пугачев важен, да важно всеобщее негодование», – напишет в январе 1774 г. А. И. Бибиков.
Историки, внимательно изучившие обширную переписку, которую Дидро вел во время своего пребывания в Петербурге, с удивлением обнаружили, что в его письмах нет ни одного намека на впечатление, которое произвела на него северная столица. Прожив четыре месяца в России, великий философ не заметил Петербурга. Не менее любопытно и то, что впоследствии он ни словом не обмолвился о бурных событиях, которые разворачивались перед его глазами осенью 1773 г.
Другие были более наблюдательны.
«Мы в очень плачевном состоянии. Все интриги и все струны настроены, чтобы графа Панина отдалить от великого князя, даже до того, что под претекстом перестраивать покои во дворце велено ему опорожнить те, где он жил. Князь Орлов с Чернышевым злодействуют ужасно графу Панину», – писал в эти дни Д. И. Фонвизин.
Орлов праздновал победу. В течение осени Григорий Орлов неоднократно дежурил в Царском Селе. В 20-х числах ноября по старой памяти он участвовал в маленьком маскараде, где женщины, начиная с великих княгинь, нарядились в мужское платье, и наоборот. Екатерина, питавшая пристрастие к подобного рода грубоватым забавам, расхаживала среди ряженых, потешаясь от души. Владимир Орлов, президент Российской академии наук, вспоминал: «Я в женщинах лучше всех был. Так щеки себе нарумянил, что и папенька меня не узнал бы. Федор был передо мною ничто».
Трудно представить себе, что все это происходило в те дни, когда войска Пугачева вступали уже в пригороды Оренбурга. 24 ноября в Царском Селе праздновали тезоименитство императрицы. По этому случаю было сделано большое производство в армии и флоте. Придворным чинам розданы награды. Григорий Орлов преподнес Екатерине огромный алмаз, который впоследствии украсил императорский скипетр. Он был вывезен за несколько лет до того из Персии и хранился в Амстердамском банке. Говорили, что Орлов купил его у армянского купца Лазарева за 400 тысяч рублей. Мало кто знал, что большая часть стоимости алмаза Орлова была оплачена самой Екатериной.
Уволив Панина с должности обер-гофмейстера, Екатерина назначила состоять при великом князе генерал-аншефа Николая Ивановича Салтыкова. Выбор был сделан не случайно. Салтыков был ловким и беспринципным царедворцем, «поэтом дворцовой интриги», по выражению В. О. Ключевского. Павел встретил Салтыкова недружелюбно: состоявший в его свите камергер Дмитрий Михайлович Матюшкин намекнул великой княгине, что Салтыков был назначен для наблюдения за каждым шагом павловского двора. Павел разгневался и со свойственной ему импульсивностью передал слышанное императрице. Она написала обер-гофмаршалу князю Николаю Ивановичу Голицыну: «По отъезде моем съездите к Дмитрию Матюшкину и старайтесь, чтобы муж с женой вместе были, и скажите камергеру Матюшкину при жене его моим словом, что он, имея жену и детей, столь дерзок, что осмелился невестке и сыну моему и кое-кому другим говорить, опорочивая и осуждая волю мою в определении генерала Салтыкова, что я оставлю на его размышление, чтобы государи, прежде меня царствовавшие в России, за то с ним учинили бы. Что он кладет руку между коркою и деревом и идет ссорить мать с сыном и государыню свою с наследником. На сей раз я его прощаю, но при том запрещаю на глаза ко мне казаться, пока я буду в Царском Селе».
Лишенный благотворного для него общения с Паниным, едва ли не единственным человеком при дворе, к которому он питал полное доверие, Павел стал все более сосредоточиваться на себе. В характере великого князя развивались подозрительность и мнительность, сыгравшие впоследствии роковую роль в его судьбе. Он начал опасаться за свою жизнь, боялся отравы и многим говорил об этом, в частности генерал-прокурору Вяземскому. В конце ноября Гуннинг доносил в Лондон: «В последнее время несколько ребяческих и неосторожных выражений, употребленных великим князем, внушили императрице сильнейшее беспокойство. Незадолго до отъезда из Царского Села ему подали за ужином блюдо сосисок, кушанье, до которого он большой охотник, и в нем он нашел множество осколков стекла; в первую минуту гнева он поспешно встал из-за стола и, взяв с собою блюдо, отправился прямо к императрице и с величайшим раздражением высказал ей, что этот случай доказывает ему намерение отравить его. Императрица была чрезвычайно поражена этим подозрением, так же как и небрежностью прислуги, послужившим единственным поводом к тому».
В таком же духе выдержаны донесения и других послов, отправленных из Петербурга на исходе предпоследнего года войны. Да и не только послов.
– Развращенность здешнюю описывать излишне. Ни в каком скаредном приказе нет таких стряпческих интриг, какие у нашего двора сиюминутно происходят, – подвел итог гнилой петербургской осени 1773 г. автор «Недоросля» и «Бригадира».
Впоследствии Дидро следующим образом вспоминал свой последний разговор с императрицей: «Едва я приехал в Петербург, как негодяи стали писать из Парижа, а другие негодяи распространять в Петербурге, что под предлогом благодарности за прежние деяния явился выпрашивать новых; это оскорбило меня, и я тотчас же сказал себе: „Я должен зажать рот этой сволочи“. Поэтому-то, откланиваясь Ее Императорскому Величеству, я представил нечто вроде прошения, в котором говорил, что прошу ее убедительнейше, и даже под опасением запятнать мое сердце, не прибавлять ничего, так-таки ровно ничего, к ее прежним милостям. Как я и ожидал, она спросила меня о причине такой просьбы. „Это, – ответил я, – ради Ваших подданных и ради моих соотечественников; ради Ваших подданных, которых я не хотел бы оставить в том убеждении, о котором они имели низость намекать мне, будто не благодарность, а тайный расчет на новые выгоды побудили меня к путешествию. Я хочу разубедить их в этом, и необходимо, чтоб Ваше Величество были столь добры поддержать меня; ради моих соотечественников, перед которыми я хочу сохранить полную свободу слова, чтоб они, когда я буду говорить им правду о Вашем Величестве, не предполагали слышать голос благодарности, всегда подозрительный. Мне будет гораздо приятнее заслужить доверие, когда я стану превозносить Ваши великие достоинства, чем иметь более денег“. Она возразила мне: „А Вы богаты?“ „Нет, государыня, – сказал я, – но я доволен, а это гораздо важнее“. – „Что ж мне сделать для Вас?“ – „Многое: во-первых, Ее Величество не пожелает ведь отнять у меня два-три года жизни, которыми я ей же обязан, и уплатить расходы моего путешествия, пребывания здесь и возвращения, приняв во внимание, что философ не путешествует знатным барином“. На что она отвечала вопросом: „Сколько Вы хотите?“ – „Полагаю, что полутора тысяч будет довольно“. – „Я дам Вам три тысячи“. – „Во-вторых, Ваше Величество, дадите мне какую-нибудь безделку, ценную лишь потому, что она была в Вашем употреблении“. – „Я согласна, но скажите мне, какую безделку Вы желаете?“ Я отвечал: „Вашу чашку и Ваше блюдечко“. – „Нет, это разобьется и Вас же опечалит; я подумаю о чем-нибудь другом“. – „Или резной камень“. Она возразила: „У меня был один только хороший, да я отдала его князю Орлову“. Я отвечал: „Остается вытребовать у него“. – „Я никогда не требую обратно того, что отдала“. – „Как, государыня, Вы настолько совеститесь с друзьями?“ Она улыбнулась. „В-третьих, дать мне одного из Ваших служащих, который проводил бы меня и доставил здравым и невредимым в мой дом или скорее в Гаагу, где я пробуду месяца три ради служения Вашему Величеству“. – „Это будет сделано“. – „В-четвертых, Вы разрешите мне прибегнуть к Вашему Величеству в том случае, если я впаду в разорение вследствие операций правительства или по какой-нибудь другой причине“. На этот пункт она отвечала мне: „Мой друг (то ее слова), рассчитывайте на меня; Вы найдете во мне помощь во всяком случае, во всякое время“. Она прибавила: „Но Вы, значит, скоро уезжаете?“ – „Если Ваше Величество позволите“. – „Да вместо того чтобы уезжать, почему Вам не выписать сюда Ваше семейство“. – „О государыня, – отвечал я, – моя жена женщина престарелая и очень хворая, и с нами живет ее сестра, которой близится уже восемьдесят лет!“ Она ничего на это не отвечала. „Когда же Вы едете?“ – „Как только позволит погода“. – „Так не прощайтесь же со мною; прощание наводит грусть“».
До самой смерти Дидро остался благодарен Екатерине.
В начале 1786 г., после смерти великого энциклопедиста, его библиотека была получена и выставлена в Эрмитаже. Судьба ее поучительна. После смерти Екатерины никто ею не интересовался. Она стояла в Эрмитаже как молчаливый, но неприятный укор. Наконец, просто надоела и была передана в публичную библиотеку, где была тогда же размещена на разных полках, в разных шкафах, и теперь следы ее найти невозможно.
Еще более любопытна метаморфоза, происшедшая в отношении Екатерины к Вольтеру. В ответ на известие о смерти некогда боготворимого ею философа Екатерина подписалась на сто экземпляров его произведений.
– Дайте мне сто полных экземпляров произведений моего учителя, чтобы я могла разместить их повсюду.
Однако, когда было объявлено об издании Полного собрания сочинений Вольтера, Екатерина написала Гримму: «Ну послушайте, кто же в состоянии прочесть 52 тома сочинений Вольтера? Когда издание выйдет в свет, купите на мой счет еще два экземпляра для Ваньяра, отправьте их ему от моего имени и скажите ему, чтобы он отметил в одном из экземпляров, что справедливо и что несправедливо, и переслал бы мне этот экземпляр».