Осенью 1771 г. северная столица находилась в сильнейшей ажитации. Город был обложен карантинными кордонами, в лавках пропал уксус, все говорили о моровом поветрии – бедствии, которого Россия не знала уже больше века.
Еще весной 1770 г., когда русская армия возобновила кампанию в Молдавии, она встретилась со страшным врагом – чумой. В конце лета чума распространилась по Малороссии и появилась на границах России. Чтобы предохранить Москву, в Совете было решено воспретить въезд в столицу, но московский главнокомандующий фельдмаршал Петр Семенович Салтыков воспротивился этому.
«В таком великом городе множество людей, которые питаются привозным харчем. Помещики и те получают товары из своих деревень и везут их через Москву: мясо, рыба и все прочее через здешний город идет. Низовые города, Украина, со всех сторон едут – запретить въезд в Москву никак невозможно», – писал он Екатерине.
В декабре 1770 г. первые признаки грозного заболевания обнаружились в Лефортове, в малом госпитале на Введенских горах. Однако наступившие холода приостановили распространение болезни, и 8 января 1771 г. в Совете была зачитана реляция Салтыкова о прекращении «оказавшейся в Москве заразительной болезни». Однако по весне на большой суконной фабрике, находившейся в Замоскворечье, близ Каменного моста, начали умирать люди. Погребали их тайно в ночное время. Посланные врачи удостоверили, что умерли 130 человек и больны 21.
– Болезнь сия есть гниючая, прилипчивая, заразительная и очень близко подходит к моровой язве, – доложили Салтыкову.
Тот немедля собрал Сенат и решил закрыть фабрику, отправить больных за город, а здоровых перевести в наемный дом на Мещанской улице, оцепить его и прервать сообщение. Узнав об этом, более двух тысяч фабричных разбежались по городу, разнося заразу.
Получив тревожное сообщение из Москвы, в Совете принялись судить да рядить: кому поручить охранение Первопрестольной от заразы? Остановились на кандидатуре генерал-поручика Еропкина, человека энергичного и решительного. 25 марта вышел указ, поручивший ему заведовать народным здравием в городе Москве.
Еропкин принялся за дело рьяно. Были назначены особые смотрители, в ведение которых отданы полиция и доктора. Служители, одетые в вощаное платье, стали перевозить больных в Угрежский монастырь. Вокруг монастыря выставили караулы, а обывателям было рекомендовано курить в комнатах можжевельником для отвращения заразы. Одновременно разыскивали разбежавшихся фабричных и свозили оных в Данилов и Покровский монастыри. Главный же карантин был устроен в Симоновом монастыре, вскоре наполнившемся народом. Еропкин уговорил заводчиков и купцов закрывать фабрики и устраивать лазареты, но приказы, отдаваемые властями, ввиду неминуемых больших убытков исполнялись неохотно. Священники с амвонов просвещали народ, читали наставления, как бороться с заразой, однако большого толку от этого не было.
Въезд в Москву ограничили. Из восемнадцати главных застав оставили семь, остальные закрыли.
Еропкин творил чудеса распорядительности, сам ходил в Симонов монастырь осматривать больных, отдавал распоряжения.
– Билет на мою кончину еще не выписан, – говорил он докторам, умолявшим не прикасаться к больным руками.
Преградой ему была народная косность.
Московские обыватели боялись не столько чумы, сколько карантинов и больниц и не желали отрекаться от освященных веками церковных обычаев. Покойных лобызали «последним целованием», обмывали – и заражались. Люди побогаче устремились за город, на сельский воздух, оставляя челядь без надзора. Начались грабежи.
Между тем размеры несчастья день ото дня увеличивались. В апреле в Москве умерли 778, в мае – 880, в июне – 1099, в июле – 1708, в августе – уже 7268 человек.
«Каждое утро, – писал очевидец, – фурманщики в масках и вощаных плащах длинными крючьями таскали трупы из выморочных домов, другие поднимали их на улицах, клали в телеги и везли за город; у кого рука в колесе, у кого ноги, у кого голова через край висит, безобразно мотается; человек по 20 взваливали на телегу».
Вскоре, однако, и фурманщики начали заражаться. Пришлось обратиться к преступникам и каторжникам, находившимся в московских тюрьмах. Для этих «мортусов» были отведены специальные дома при каждой полицейской части. Несчастные получали от казны все: еду, одежду, рукавицы и, самое главное, надежду на свободу и прощение, если останутся живы.
Москву охватила страшная паника. Дела в присутственных местах остановились. Все, кто мог, бежали из Москвы. Сами власти в этот критический момент опустили руки.
14 сентября Салтыков обратился к императрице с просьбой позволить ему «отлучиться, пока чума по холодному времени может утихнуть», и в тот же день, не дожидаясь ответа, удалился в Марфино, в свою подмосковную резиденцию. «Болезнь, – писал он, – так умножилась и день ото дня так усиливается, что никакого способа не остается оную прекратить, кроме чтобы всяк старался себя охранить».
Екатерина, придя в ярость от подобного малодушия, назвала Салтыкова «пережившим свою славу старым хрычом».
В Москве водворилось полное безначалие.
Способность действовать сохранял лишь Еропкин, но что он мог сделать, когда расквартированный в Москве Великолуцкий пехотный полк был выведен по приказу Салтыкова из столицы на летние квартиры и находился за 30 верст от Москвы?
Отчаяние и ропот овладевали народом.
Нависла опасность народного возмущения. Она усиливалась еще и тем, что архиепископ московский Амвросий, в миру Андрей Степанович Бантыш-Каменский, не пользовался расположением паствы. Выходец из Молдавии, выпускник Киевской духовной семинарии, он был одним из образованнейших людей своего времени. Амвросий возродил захиревший после Никона Новый Иерусалим, служил епископом в Переяславле и Дмитрове, а с 1768 г. был переведен в Москву, где по поручению Екатерины взялся за восстановление Успенского, Благовещенского и Архангельского соборов.
Прибыв в Москву, Амвросий принялся по своему разумению переделывать уклад жизни московского духовенства. Испокон веку у Спасских ворот Кремля толкались попы без прихода, которых каждый мог нанять отслужить обедню, панихиду, отпеть покойного в церкви.
Амвросий отменил поганое торжище, чем вызвал в Москве ропот недовольства. С началом чумы он приказал священникам исповедовать и причащать умирающих, не прикасаясь к ним, через двери и окна домов. А при крещении священникам запрещалось брать детей на руки, в купель младенцев было позволено окунать кормилицам. Амвросий не разрешал хоронить умерших при церквах и велел возить их прямо на кладбище, не заезжая в церковь.
Отменил он и крестные ходы. Однако московские священники, одержимые корыстолюбием, учреждали по своим приходам ежедневные крестные ходы, где мешались больные, зараженные и здоровые, и только когда сами служители церкви стали умирать, заражаясь от своей паствы, бросили они хождение по Москве с крестами.
В середине сентября в Москве умирало уже человек 900 в день. Отчаяние достигло предела. Казалось, лишь чудо могло спасти Москву, и такое чудо произошло.
С давних пор над Варварскими воротами Китай-города висел старинный образ Боголюбской Божьей матери. Он был не особенно почитаем, но в один прекрасный день явился перед ним безвестный священник церкви Всех Святых, что на Кулишках, и принялся разглашать, что недавно фабричному Илье Афанасьеву было видение. Явилась к нему во сне Богоматерь и сказала:
– Тридцать лет прошло, как у моего образа на Варварских воротах не только никогда и никто не пел молебна, но даже свечи под образом не теплилось. За это хотел Христос послать на Москву каменный дождь, но я упросила, чтобы вместо оного быть только трехмесячному мору.
В подтверждение истинности своих слов священник сослался на неких Илью Афанасьева и Семеновского полка солдата Савелия Бякова.
Собиравшийся вокруг священника набожный народ рассуждал о том, как умилостивить Богородицу, заступницу за страждущих.
Уже на другой день вся площадь перед Варварскими воротами была забита народом, не жалевшим ничего для спасения живота своего. Священники производили молебны. Сотни свечей загорелись под образом Боголюбской Божьей матери. А под ним сидели Илья Афанасьев, Савелий Бяков и священники церкви Всех Святых, что на Кулишках, и призывали народ:
– Радейте, православные, Богоматери на всемирную свечу!
В два дня денежные приношения наполнили целый сундук, стоявший тут же подле образа.
Московская полиция, как ни слаба была, старалась разогнать народ, но безуспешно. Отчаявшись, московский полицмейстер обратился к Амвросию.
Архиепископ сидел из предосторожности взаперти в кремлевском Чудовом монастыре, но, узнав о столпотворении у Варварских ворот, счел своим долгом принять неотложные меры.
Решено было удалить от Варварских ворот священников, служащих молебны и всенощные, а образ перенести во вновь построенный тут же у ворот храм Кира и Иоанна. Собранные деньги Амвросий приказал употребить на богоугодные дела.
Однако посланные от архиепископа вернулись ни с чем. Узнав, зачем их призывают в консисторию, священники, расположившиеся со своими пожитками перед воротами, не только отказались туда идти, но и угрожали присланным побить их каменьями. Посоветовавшись с Еропкиным, Амвросий решил повременить со снятием и перенесением иконы, а к собранному сундуку с деньгами приложить консисторскую печать, чтобы предотвратить расхищение. Для этого к Варварским воротам послали нескольких солдат.
Происшедшие затем события описаны многими очевидцами: Николаем Николаевичем Бантыш-Каменским, племянником архиепископа Амвросия, служившим в то время в Московском архиве Коллегии иностранных дел, Андреем Тимофеевичем Болотовым и др. Было проведено и специальное следствие о зачинщиках мятежа, материалы которого сохранились. В самом кратком изложении события 15–17 сентября в Москве, ставшие грозным прологом к потрясшему всю империю Пугачевскому восстанию, выглядят так.
Когда шестеро солдат с архиерейским подьячим подошли вечером 15 сентября к Варварским воротам, их встретила разъяренная толпа. Многие были вооружены кольями. Раздался клич:
– Ребята, не допустим оградить Божью матерь, – и разъяренная толпа бросилась на солдат и обер-полицмейстера Бахметьева.
Под колокольный звон толпа хлынула в Кремль громить дом архиепископа Амвросия. Еропкин при всей его распорядительности был бессилен навести порядок: в Великолуцком полку оставалось лишь 50 человек, остальные из предосторожности находились в 30 верстах от Москвы. Толпа ограбила винные погреба купца Птицына.
Амвросия, к счастью, успели предупредить, и он укрылся в Донском монастыре. Однако на следующий день, 16 сентября, его нашли прячущимся за иконостасом Большого собора и забили кольями у задних ворот монастыря так, что, по свидетельству очевидца, «ни виду, ни подобия не осталось».
Тем временем разъяренная толпа осаждала Кремль. Еропкину, собравшему за его стенами около полутора сотен солдат и гвардейцев, присланных из Петербурга, пришлось пустить в ход пушки. Бунт пошел на убыль только к вечеру 17 сентября, когда в город вступил Салтыков во главе поднятого по тревоге Великолуцкого полка.
Только к середине сентября в Петербурге начали представлять себе масштабы событий, происходивших в Москве. 19 сентября в Совете было зачитано письмо Салтыкова, доносившего, что из Москвы «все разбежались и съестное с нуждою доставать можно». Необходимо было без промедления предпринять чрезвычайные меры. Решили направить в Москву Г. Г. Орлова. 21 сентября Совет одобрил «заготовительное для дачи посылаемому в Москву генерал-фельдцейхмейстеру полную мочь в делании там всего, что за нужное найдет к избавлению оной от заразы».
Каким образом выбор Совета пал на Орлова, в подробностях неизвестно. Вызвался ли он ехать в Москву добровольно, как Екатерина сообщила впоследствии Вольтеру, или был послан в Москву Советом, сказать трудно. Известно лишь, что положение Орлова при дворе в ту пору чрезвычайно осложнилось. Английский посланник Кеткарт доносил в Лондон, что Орлов «открыто пренебрегает законами любви» по отношению к императрице. В городе у него много любовниц, с которыми он проводит свободное время. Не могло пройти мимо внимания иностранных дипломатов и то, что в спорах, по-прежнему разгоравшихся на заседаниях Совета между Орловым и Паниным, императрица все чаще поддерживала Никиту Ивановича. Панин, горячий сторонник немедленного начала мирных переговоров с Турцией, считал завоевательные планы Орлова гибельными для России и всеми силами старался не допускать осуществления его «сумасбродных» мыслей по подготовке похода на Константинополь.
Как бы то ни было, манифестом от 21 сентября Екатерина объявила, что посылает в Москву «персону от нас доверенную, графа Григория Григорьевича Орлова», избранного «по довольно известной его ревности, усердию и верности его к нам и Отечеству».
Орлов выехал в Москву в день объявления манифеста и, несмотря на распутицу, 26 сентября прибыл на место.
Накануне отъезда генерал-фельдцейхмейстер имел разговор с лордом Кеткартом.
– Все равно, есть ли чума или нет, – говорил он английскому посланнику, – во всяком случае я давно и с нетерпением ждал возможности оказать существенную услугу императрице и Отечеству. Убежден, что главное несчастье в Москве состоит в паническом страхе, охватившем жителей, а также в беспорядке и недостатке правительственных распоряжений.
– Лучшее лекарство от панического страха, – ответил ему Кеткарт, – есть вид человека бесстрашного.
Орлов решительно приступил к исполнению возложенной на него миссии. Вслед за объявлением манифеста о своей «полной мочи во всех делах, касающихся учреждения надлежащего порядка», он собрал две комиссии: противочумную и следственную об умерщвлении архиепископа Амвросия.
Приезд в столицу, покинутую почти всеми начальствующими лицами, столь известного и влиятельного вельможи ободрил москвичей. Орлов сам ходил по больницам, строго наблюдал за пищей, лекарствами, заставлял в своем присутствии сжигать платье и постели умерших от чумы. На расходы не скупился. Было увеличено число карантинов и больниц, причем Григорий Григорьевич отдал под больницу и свой родовой дом на Вознесенской улице. На казенный счет были учреждены приюты для воспитания сирот. Сверх двойного жалованья врачам выдавали также ежемесячно содержание с обещанием в случае смерти положить значительную пенсию их семьям. По окончании службы больничных служителей ждала вольность. Зная, что испокон веку на Руси больше боялись больниц, нежели самих болезней, Орлов разрешил лечение на дому. Были открыты особые кладбища, на которых спешно возводились временные деревянные церкви. Позаботился Орлов и о том, чтобы в Москве было достаточно пропитания, дал заработок нуждавшимся. Насыпали Камер-Коллежский вал, исправляли дороги, очищали город от грязи, всякой «рухляди», таивших в себе заразу, уничтожали бродячих собак.
Распоряжения Орлова были разумны и полезны. Из его донесений императрица впервые узнала, что в Москве «трудно завести дисциплину полицейскую, трудно различить, что Москва, а что деревня и на каких кто правах живет, особливо слободы».
Быстро завершила свою работу и следственная комиссия. Дворовый человек полковника Александра Раевского по имени Василий Андреев и московский купец Иван Дмитриев, признанные виновниками в убиении архиепископа, были повешены на месте его смерти.
Современники оценивали результаты деятельности Орлова в Москве довольно сдержанно. А. Т. Болотов в своих воспоминаниях записал: «Жили в императорском огромном белокаменном дворце, бывшем за Немецкой слободою, и имели несчастье видеть оный от топления камина загоревшимся и весь оный в немногие часы превратившийся в пепел.
Но помогли ль они чем-нибудь несчастной Москве и поспешествовали ль, со своей стороны, чем прерванию чумы, о том как-то ничего не было слышно; а начала она уже сама собой при наступлении зимы сперва мало-помалу утихать, а потом вдруг, к неописанному обрадованию всех, пресеклась».
В начале ноября вспышка чумы значительно ослабла, и Орлов начал подумывать о возвращении в Петербург. Вместо него в Москву решили направить Михаила Никитича Волконского, которому приказали принять от Салтыкова место главнокомандующего.
«Пожалуйста, постарайся, – писала Екатерина своему секретарю Козьмину, – чтобы завтра бумаги для князя Волконского и Еропкина были готовы: совестно графа Орлова долее оставлять в Москве; пишет, что он только ждет себе смены, а все изрядно».
21 ноября Орлов выехал из Москвы. Перед возвращением в столицу ему предстояло выдержать шестинедельный карантин в Торжке, однако прискакавший из Петербурга шталмейстер Ребиндер привез письмо императрицы, освобождавшее его от карантина.
Въезд Орлова в Петербург обставили самым торжественным образом. По дороге в Гатчину были воздвигнуты деревянные ворота, на которых со стороны Царскосельского парка значилась следующая надпись: «Когда в 1771 г. на Москве был мор и народное неустройство, генерал-фельдцейхмейстер Григорий Орлов по его просьбе, получив повеление, туда поехал, установил порядок и послушание, сирым и неимущим доставил пропитание и исцеление и свирепство язвы пресек добрыми своими учреждениями». Со стороны Гатчины на воротах красовался стих Майкова «Орловым от беды избавлена Москва». В честь Орлова была отчеканена медаль, на одной стороне которой изображен его портрет, а на другой – Курций, бросающийся в пропасть, с надписью: «И Россия таковых сынов в себе имеет».
Рассказывали, что сначала медаль имела другую надпись: «Такого сына Россия имеет», но, когда Екатерина вручила ее Орлову, тот встал на колени и сказал:
– Я не противлюсь, но прикажи переменить надпись, обидную для других сынов Отечества. Медали были перечеканены.
«Дворцовое эхо» пошло разносить по всем углам столицы весть о благородстве Орлова.
Впрочем, один из мемуаристов отмечал, что Орлова встречали в Петербурге с притворной радостью. Его враги не желали ликовать при встрече спасителя Первопрестольной, но не смели показать своих подлинных чувств, сознавая силу временщика.
По возвращении в Москву Орлов нашел перемену в Совете, да и во взглядах самой Екатерины на турецкие дела. Мира желали во что бы то ни стало.
Пруссия и Австрия, встревоженные успехами Румянцева, настойчиво предлагали свое посредничество в мирных переговорах с Портой. 15 декабря 1771 г. в Совете была прочитана депеша из Берлина, в которой объявлялось, что Зегеллин склонил турок послать своих представителей на мирный конгресс с Россией.
Выслушав ее содержание, Екатерина обратилась к Панину со словами:
– Никита Иванович, подлинно ли турки желают послать полномочных на конгресс?
Панин ответил утвердительно, хотя два дня назад получил письмо от Алексея Орлова, в котором говорилось: «Порта к нему о мире не отзывалась».
Немедленно было решено сообщить туркам через прусского посланника, что Россия тоже согласна принять участие в мирном конгрессе.
Однако надежды на мир вскоре были омрачены поступившим сообщением об австрийских интригах в Константинополе. Выяснилось, что еще летом 1771 г. австрийский интернунций Тугут тайно подписал с реис-эфенди так называемый «субсидный договор», обнаживший все лицемерие австрийской политики. Согласно этому договору за субсидии от Турции в 11,5 миллиона талеров Австрия обязывалась добиться от России «путем переговоров или силой оружия» возвращения Турции «всех крепостей, провинций и территорий», занятых русскими войсками. Однако более полугода в Вене не решались легализовать действия своего посла. Молодой император и дряхлый канцлер никак не могли договориться, что выгоднее: поддерживать союз с Турцией в надежде заполучить Дунайские княжества или, заняв сторону России, принять участие в разделе Польши. Дело решила Мария Терезия.
«Слишком грозный тон с Россиею, наше таинственное поведение с союзниками и противниками, – писала она сыну, – все это произошло оттого, что мы поставили правилом воспользоваться войною между Россиею и Портой для расширения наших границ и приобретения выгод, о которых мы не думали перед войною, хотели действовать по-прусски и в то же время удерживать вид честности». Тугутский договор остался нератифицированным, но известие о коварном поведении австрийского союзника вызвало негодование в Петербурге. 23 января 1772 г. Григорий Орлов вновь решительно призвал Совет добиваться мира у ворот Царьграда.
– Желание императрицы, – твердо заявил он, – состоит в том, чтобы окончательно решить, не следует ли ускорить заключение мира на выгодных для России основаниях прямым военным походом на Константинополь.
«Членам Совета надлежало самим догадаться, что назначение возглавить экспедицию на Константинополь желал получить сам Орлов», – заметил по этому поводу С. М. Соловьев.
На следующий день Совет собрался специально для обсуждения предложения Орлова. Захар Чернышев прочел по бумажке «мнение», сводившееся к тому, что «предпринять посылку войска к Константинополю раньше июня месяца нельзя».
– Хотя от Дуная до Константинополя только 350 верст, – говорил он, – однако поход не кончится раньше трех месяцев, потому что надобно будет везти с собой пропитание и все нужное.
Панин высказался против предложения Орлова, настаивая на немедленном начале мирных переговоров, Орлов же упорно твердил о необходимости нанести двойной – сухопутными и морскими силами – удар по турецкой столице, предлагая привлечь к этому запорожских казаков. Панин сомневался, чтобы последние могли найти достаточное количество судов.
Остальные члены Совета хранили молчание, понимая, что за широкой спиной Орлова незримо маячила тень императрицы. Екатерине хотелось окончить войну с блеском, присущим ее царствованию. Еще в 1770 г., когда Орлов впервые представил свой план Совету, он встретил сочувственное отношение императрицы.
«Что касается взятия Константинополя, то я не считаю его столь близким; однако в этом мире, как говорят, не нужно отчаиваться ни в чем», – писала она Вольтеру.
По мере того как от Румянцева все чаще поступали победные реляции, план похода на Константинополь все основательнее овладевал мыслями Екатерины. Решено было приурочить его к кампании 1772 г.
Однако амбициозные замыслы императрицы и Орлова разбились о суровую реальность. Румянцев, которому план Орлова был сообщен еще в декабре 1771 г., отнесся к нему скептически.
«Для осуществления столь дерзкого проекта, – писал он Екатерине, – нужно по крайней мере удвоить дунайскую армию».
Между тем подкреплений взять было неоткуда: война с неумолимой методичностью поглощала казавшиеся еще вчера неисчерпаемыми ресурсы огромной империи.
Окончательную черту под спорами вокруг проекта Орлова подвели поступившие из Вены сообщения о том, что Австрия определила наконец свои планы, решив отказаться от тугутского договора. Вслед на Австрией сговорчивее сделалась и Турция. 30 марта 1772 г. в Совете было объявлено, что турецкий Диван уже назначил полномочных представителей на мирный конгресс.
Румянцеву и направленному ему в помощь для сношений с турками опытному дипломату Ивану Матвеевичу Симолину полетело указание заключить перемирие до 10 сентября. Румянцев повиновался неохотно. Военные действия могли возобновиться в выгодный для неприятеля момент, когда турецкая армия была бы в полном сборе, в то время как в конце октября в лагере великого визиря начался «великий побег»: турки спешили пережить тяготы зимней распутицы на зимних квартирах. Из полномочий Румянцева исключили вопрос о заключении перемирия на Средиземном море. Решать этот вопрос поручили Алексею Орлову. Лишь в конце июля на острове Парос было подписано соответствующее соглашение со сроком действия до 1 ноября 1772 г.
Между тем развернулись жаркие споры о месте проведения конгресса. Турки предлагали устроить его в Яссах, но русское правительство не соглашалось. В Яссах находился штаб Румянцева, и переводить его в другое место было накладно. Орлов предлагал избрать Измаил, в котором «по удалению его полномочные не будут обеспокоены иностранцами». Но Измаил также не подходил: в нем строились суда Дунайской флотилии, необходимые для похода на Константинополь. Впрочем, турки тоже высказывались против Измаила, ссылаясь на сырость этого места и обилие комаров. Действительные причины их отказа ни для кого не составляли секрета: мечети Измаила были заняты под русские церкви и военные склады.
Выбор пал на Фокшаны, небольшой городок, расположенный в 75 километрах от Галаца, на границе Молдавии и Валахии.
Полномочными послами на конгресс были определены с русской стороны Григорий Орлов и Обресков, с турецкой – нишанджи Осман-эфенди и шейх храма Айя-София Яссинни-заде, который, по словам турецкого историка Васыфа, «имел специальную комиссию вести дискуссию по вопросам, имеющим отношение к религии». Подразумевался вопрос о Крыме, зависимость которого от Порты объяснялась турками религиозными связями Османской империи и Крымского ханства.
Обресков собирался на конгресс с легкой душой. Османа он хорошо знал по долгим годам службы в Константинополе. В течение трех лет перед объявлением войны он был реис-эфенди и на этом посту показал себя человеком сведущим и реалистически мыслящим. Обресков не раз с успехом обсуждал с ним щекотливые вопросы, касавшиеся польских дел.
Во избежание затруднений в церемониале было решено, чтобы русские послы в качестве хозяев отправились в Фокшаны раньше турок и приняли бы последних как гостей. Алексей Михайлович выехал из Петербурга в начале апреля и спешно, на почтовых лошадях, направился в ставку Румянцева в Яссах. С ним следовали Левашов, Лашкарев, Пиний, Мельников, на которых лежала ответственность за все приготовления для приема турецких послов.
Конгресс было решено обставить пышно и торжественно. Русское правительство приняло целиком на свой счет содержание турецких полномочных вместе со всей их свитой. Обрескову на расходы пожаловали 70 тысяч рублей.
Сборы Орлова к отъезду поразили всех невиданным великолепием. Ему преподнесли много дорогих платьев, из которых одно, осыпанное бриллиантами, стоило, как говорили, миллион рублей. Свита, назначенная сопровождать Орлова в Фокшаны, составила целый двор. Тут были и маршалы, и камергеры, и пажи. Одних придворных лакеев, разодетых в парадные ливреи, насчитывалось 24 человека. Обоз посла составляли роскошно сформированная кухня, винные погреба, великолепные придворные экипажи.
«Мои ангелы мира, думаю, находятся теперь лицом к лицу с этими дрянными турецкими бородачами, – писала в июне Екатерина госпоже Бьельке. – Граф Орлов, который без преувеличения самый красивый человек своего времени, должен казаться действительно ангелом перед этим мужичьем; у него свита блестящая, отборная, и мой посол не презирает великолепия и блеска».
25 апреля пышное посольство выехало из Царского Села. 15 мая Румянцев доносил императрице из Ясс, что «имел удовольствие принимать графа Орлова и видеть его в добром здравии после понесенных трудности и невзгод в далеком пути».
Однако вскоре выяснилось, что русские послы напрасно торопились. В Фокшанах им пришлось ждать встречи почти месяц. Только 8 июля Осман и Яссинни-заде переправились через Дунай. С русской стороны их встретили пушечная пальба, барабанный бой и музыка. Переправлялись долго. Свита турецких полномочных вместе с людьми Зегеллина и Тугута, тенью следовавшими за турками, состояла из пятисот человек.
– А наших-то поболе будет, – с удовлетворением отметил полковник Христофор Иванович Петерсон, отправленный Орловым поздравить турецких послов с прибытием и сопровождать их до места переговоров.
Христофор Иванович не был новичком в турецких делах. В 1763 г. он ездил с Долгоруким в Константинополь объявлять о восшествии Екатерины на престол. Воевал Петерсон также изрядно, отличился под Хотином и Кагулом и был прислан Румянцевым в Петербург с известием о Кагульской победе с рекомендацией «как личный и испытанный офицер».
Турецкие послы не спешили. Лишь 19 июля они приблизились к Фокшанам. Здесь, в виду города, снова встали. Находившийся при турках астролог не советовал въезжать в Фокшаны в четверг – несчастливый для мусульман день.
Лишь в пятницу, 20 июня, Осман во главе торжественной процессии въехал в Фокшаны. Однако второго турецкого полномочного, Яссинни-заде, в его пышной свите не оказалось. На недоуменные вопросы Обрескова турки отвечали:
– Яссинни-заде как человек духовный в трактование дел вступать не будет.
– Зачем же он пожаловал? – резонно спрашивал Обресков. В ответ турки только загадочно улыбались.
За месяц в дубовой роще в шести километрах от Фокшан гренадеры Румянцева построили целый городок для мирных переговоров. Два лагеря, турецкий и русский, находились в километре один от другого. Между ними поставили деревянный павильон, предназначенный для встреч послов.
В XVIII в. вопрос о месте переговоров, церемониале и старшинстве на них был предметом долгих препирательств дипломатов. Так, на Карловицком конгрессе 1698 г. притязания его участников дошли до того, что после переговоров, длившихся более трех месяцев, послы готовились разъехаться, так ни разу и не повидавшись друг с другом. Турки нипочем не желали уступать первенствующего места, на которое претендовали австрийский посол и посредники – послы Англии и Голландии.
Конгресс был спасен лишь благодаря находчивости первого драгомана Порты, грека Маврокордато. На самой середине Карловицкой площади возвели деревянное круглое здание, в котором устроили специальные входы для каждого из участников конгресса. Послы находились в палатках, разбитых на одинаковом расстоянии от главного здания. В первый день конгресса они одновременно покинули свои палатки, разом вошли в деревянное здание каждый через собственную дверь, поклонились друг другу и сели за круглый стол, служивший для сидящих за ним со времен короля Артура символом равенства.
В Фокшанах турки не собирались изменять своим привычкам. Еще в дороге Осман принялся добиваться, чтобы переговоры проходили в огромном, великолепно украшенном шатре, который он вез в своем обозе. В шатре одновременно могли поместиться около ста человек. Турки называли его «Святой Иерусалим».
– Все находящиеся под сенью сего шатра, – толковал Осман Обрескову, – приобретают благополучие и спасение.
Русские дипломаты, не желавшие начинать переговоры с уступок, настаивали, чтобы переговоры проходили в их помещении.
«„Святой Иерусалим“, конечно, хорош, – доносил Обресков Панину, – да только Осман волочет его за собой, дабы перед всем светом показать, что конгресс производится в месте, принадлежащем туркам».
Спор разрешился сам собой, как только турецкие послы увидели фокшанский городок, построенный русскими.
Петерсон, которому поручили вести дневник переговоров, записал после первого посещения турецких послов: «Осман очень выхваливал ставку Его Величества фельдцейхмейстера и расположение оной, да и место нашего лагеря». Он был поражен, «увидя неожиданно в диком лесу преизрядно просеченные аллеи, песком усыпанные, и, впрочем, оный лес столь хорошо расчищен, что издали его за изрядный сад принять можно. Не меньше также, по-видимому, оба турецких министра внутренне удивлялись великолепному штату и богатому во всем убранству, а особенно как услышали они хор роговой музыки, к чему Осман-паша сказал, что он лагерь русский почитает за место, всякими веселостями наполненное, каковых иногда и в большом городе сыскать трудно».
Роскошь и великолепие свиты, сопровождавшей Орлова, богатое убранство русского лагеря произвели на турок столь глубокое впечатление, что они немедленно начали настаивать на отмене всех церемоний и обрядов во время мирных переговоров. Русские дипломаты, которым не терпелось заняться делом, с радостью согласились.
Однако с открытием конгресса пришлось подождать. Когда 23 июля Пиний и драгоман турецкого посольства Ризо представили копии верительных грамот русских и турецких послов, Обресков с удивлением обнаружил, что Яссинни-заде не имеет посольского ранга и именуется в грамоте просто полномочным министром. Теперь он понял, почему Яссинни-заде не принял участия в торжественном въезде турецкого посольства в Фокшаны.
Было сочтено предосудительным вступать в переговоры с лицами, одно из которых находилось не в равном с русскими послами дипломатическом «характере».
– Ничего не остается, как принять всем на себя звание полномочных министров, – сказал Обресков Орлову. Последний, больше заботившийся о прекрасной молдаванской охоте, чем о переговорах, не раздумывая согласился. Но тут оказалось, что у турецких послов есть полномочия на посольский «характер» и для Яссинни-заде.
Обресков счел это своей первой маленькой победой.
Однако сюрпризы не кончились. Открытие конгресса было назначено на 7 часов утра 27 июня. Накануне, пока Орлов развлекался охотой, Обрескова посетили Тугут и Зегеллин.
– Мы хотели бы знать, – сказал Зегеллин, – когда и как господа русские послы поедут на конференцию?
Обресков, почувствовав подвох, медлил с ответом. Тогда Зегеллин заявил без обиняков, что они с Тугутом как посредники намерены присутствовать на переговорах.
Это был уже вопрос не протокола, а принципа. Обресков твердо заявил, что Россия не просила иностранного посредничества в переговорах с Турцией и посему конференция будет проходить один на один.
– Министры «de bon office» («добрых услуг») – не то же самое, что медиаторы, – заявил он.
Зегеллин, помня, что для его короля главное поскорее прекратить выплачивать обременительные субсидии России, быстро сдался, Тугут же отмалчивался. Однако изменить что-либо оказалось выше его сил. 25 июля 1772 г. было подписано соглашение о разделе Польши. Самое большее, что он мог сделать, – оттянуть открытие конгресса на два часа.
25 июля 1772 г. в 9 часов утра русские и турецкие послы вступили одновременно в предназначенный для переговоров зал и, поклонившись друг другу, сели на поставленные один против другого канапе. После того как послы обменялись речами, свитские покинули зал. Там остались лишь послы, переводчики и секретари.
Впрочем, ничего важного, кроме подтверждения срока перемирия, на первой конференции не произошло.
Вечером, оставшись один в своей палатке, Алексей Михайлович писал Панину: «Когда мы ставили перемирие по 10 сентября, то тут у меня была великая борьба с полномочным министром». И действительно, с первого дня переговоров Орлов с неожиданным высокомерием стоял на том, чтобы не закрывать альтернативу возобновления военных действий в любой момент, а перемирие «повременно протягивать». О перемирии в Архипелаге он и слышать не хотел, питая иллюзии насчет того, что русский флот в Средиземном море способен нанести удар в самое сердце Османской империи.
На второй конференции, состоявшейся 30 июля, Орлов взял переговоры в свои руки. Он начал с того, что предъявил турецким представителям текст «оснований, на коих мир построен быть может».
«1. Отнять все способы, раздор и неудовольствие производящие между двумя империями, и сделать мир на всегдашнее время прочным.
2. Получить удовлетворение за приключенные России убытки, ибо она противу воли своей введена в войну настоящую.
3. Чтобы связать узлом взаимных интересов подданных, дабы тем более каждый собственным своим интересом побужден был стараться в сохранении тишины и благоденствия двух империй, и чтоб сим способом уничтожить все попытки, могущие иногда произойти от внушения по разным стечениям обстоятельств людей, обеим империям недоброжелающих».
Туркам русские мирные условия были известны несколько в другой редакции. Третий пункт показался им многословным, и, что самое главное, в нем отсутствовало упоминание о торговле, при помощи которой в Петербурге и хотели «связать узлом взаимных интересов» подданных двух стран. Осман решил, что речь идет о союзном договоре, и, вспомнив, что Петр воевал с Персией, повел речь об этом. Вмешательство Обрескова поставило всё на место.
На третьей конференции Осман-паша заявил:
– Русские условия для нас новые и походят на прелиминарии.
Обресков как мог разъяснил турецким послам существо прелиминарных пунктов и доказал, что врученные им условия не являются таковыми, а представляют собой только «фундамент возводимого здания».
– Как бы прежде сооружения здания на этом фундаменте не погибнуть, – заметил на это Осман.
Он говорил за себя и за своего друга, потому что Яссинни-заде сидел, будто в рот воды набрав. Когда Обресков посетил Османа, тот, раздраженный пассивностью Яссинни-заде, сказал:
– Он служит мне только для того, чтобы снабжать меня птицей. Если сомневаетесь – посмотрите. – Говоря так, он указал на многочисленные клетки с курами, стоявшие на повозках вблизи палатки Яссинни-заде.
Причиной раздраженного состояния Османа было не только странное поведение Яссинни-заде, но и неуместная прямолинейность Орлова, который, приступая к обсуждению русских условий мирного договора, заявил:
– Понеже история всех времен доказывает, что главнейшею причиной раздоров и кровопролитий между обеими империями были татары, то для истребления той причины надлежит признать сии народы независимыми.
Первый натиск Орлова турки отразили стойко. В протоколе от 3 августа было записано: «Турецкие послы, приняв с спокойными лицами сие предложение, возражали, что надобно прежде доказать, татары ли были причиною сей войны; что, правда, сии народы были неспокойны, но нынешний султан содержал их в тишине; что они беспорядками своими походят на гайдамаков и что впредь будут они строже наказаны и содержаны в повиновении».
Сдержанность турецких дипломатов объяснялась не в последнюю очередь тем, что в начале переговоров они надеялись привести их к успешному окончанию, согласившись на выплату значительной компенсации России. Турецкий историк и дипломат Ресми Ахмедэфенди весьма живописно воспроизводит этот зпизод Фокшанского конгресса: «В течение сорока дней было три или четыре заседания. Орлов постоянно требовал, чтобы независимость татар была принята в основание переговоров, объявляя, что без нее ничего не будет. Осман-паша, удивительный мастер на аргументы, говорун, пустомеля, лицо зловещее, тщеславящееся быстродвижностью своих челюстей, питал, со своей стороны, надежду, что он, повторяя – „денег не берет?.. дело не пойдет!“ – этого рода прибаутками московитянина утомит и переуверит. Но в подобных делах франки, т. е. европейцы, – народ чрезвычайно твердый и медлительный: хоть жернова верти им на голове, с толку не собьешь этих людей!»
Алексей Михайлович пытался подкрепить требования Орлова понятными туркам аргументами. В его распоряжении был приготовленный Левашовым богатый фактический материал о нападениях татар на Россию в прошлые века.
– Татары и во время прошедшего мира много обид, убытков и раздоров нам причиняли, и если из этого не последовало действительной остуды между обеими империями, то сие следует отнести на счет миролюбия русского двора, – утверждал он.
Орлов высказывался более определенно:
– Крым завоеван русским оружием, и императрица вправе даровать вольность и независимость татарам, – заявил он. Право завоевания (uti posideris) считалось в XVIII в. высшей правовой нормой международных отношений, и слова Орлова не могли не произвести сильное впечатление на турок.
Осман не нашел ничего лучшего, как заболеть. Переговоры были отложены.
4 августа Орлов зашел «навестить оного Османа, политической немощью одержимого». Оставшись наедине с Орловым, турецкий посол вновь пустился в длительные рассуждения, обосновывая невозможность независимости Крыма религиозными причинами.
– Султан – потомок халифов и несет ответственность за весь мусульманский мир, – говорил он. – Мы не можем покинуть единоверных.
Орлов в ответ только хмурил густые брови. Отчаявшись переубедить его, Осман совершенно неожиданно для русских дипломатов попытался разжалобить надменного фаворита.
– Сжальтесь, Ваше Сиятельство, – вдруг запричитал он, – я был под штрафом почти двадцать шесть месяцев за то, что в удержании взаимного между двумя империями согласия следовал наставлениям друга нашего Обрескова. Спросите, Ваше Сиятельство, Пиния, сколько употребил я старательства к воспрепятствованию войны. А если бы теперь, чего Боже избави, пришлось возвратиться без успеху, то лучше ехать в Англию или в Швецию.
– Нет, лучше в Петербург, – добродушно заметил Орлов, – и поехали бы вместе.
Однако шутка русского посла не развеселила Османа. Положение его было тяжелым. Согласиться на независимость татар он не мог, но и уехать из Фокшан ни с чем опасался. Орлов между тем твердо заявлял, что обсуждение других мирных условий может начаться только после решения вопроса о Крыме.
8 августа Осман нанес Орлову ответный визит.
– Того, что я буду говорить, – заявил он, – нет в моих инструкциях. Согласны ли вы на то, что в случае независимости Крыма султан сохранит за собой право утверждать избрание каждого хана крымского?
Присутствовавший при разговоре Обресков возразил, что «апробация претит совершенной независимости».
На этом и расстались. Переговоры окончательно зашли в тупик. В ответ на повторные требования независимости Крыма турки заявили, что они «вытрясли из мешка все, что в нем было, и им остается только покинуть конгресс».
Однако у Обрескова были крепкие нервы.
– Небось не уедут, – сказал он и послал к Осману спросить о количестве подвод, которые необходимы были для обратного пути. Медиаторы всполошились. Зегеллин отправился к Осману, чтобы убедить его продолжать переговоры, но вернулся ни с чем.
Тугут и Зегеллин обратились к Орлову. 17 августа он передал медиаторам ультиматум по крымскому вопросу. Это означало фактический срыв мирных переговоров. 18 августа Орлов и Обресков сообщили в Петербург, что турецкие послы намерены «разорвать конгресс» и вернуться в Константинополь. 22 августа турецкие послы были официально отозваны великим визирем. Не дожидаясь их отъезда, Орлов первый покинул Фокшаны. Обресков, которому надлежало заняться отправкой турецких послов, остался.
28 августа турецкие послы тронулись в обратный путь. Через час после их отъезда к Обрескову явился запыхавшийся Тугут и заявил, что он только что получил предписание своего правительства поддержать русский ультиматум по крымскому вопросу.
– Спустя лето – в лес по малину, – отвечал раздосадованный Обресков.