Сборы были короткими. В тюрьме вещи обладают странным свойством — они размножаются делением. К этапу у меня собрался огромный, неподъёмный баул — та самая классическая «цыганская» сумка в клетку. Битком набитая одеждой, блоками сигарет, чаем, конфетами.
Я смотрел на этого клетчатого монстра с ужасом. Здоровому человеку поднять его — раз плюнуть, но моё тело жило по своим законам. Однако бросить его я не мог. В этой клетчатой шкуре был мой стартовый капитал. Приехать на зону пустым — значит попасть в зависимость, начать жизнь нищим. Чай и сигареты там — твёрдая валюта. Это была не просто сумка. Это была моя страховка от унижения.
Я взвалил груз на плечо. Позвоночник хрустнул, лямка врезалась в трапецию, перекрывая кровоток. Ноги тут же подкосились, отказываясь держать двойной вес. Меня швырнуло к стене.
Конвойные, обычно орущие «Бегом!», в этот раз молчали. В их глазах читалось брезгливое сочувствие — так смотрят на подбитую собаку, которую и пинать-то грех.
Вагонзак — легендарный «Столыпин» — встретил нас ледяными ступенями.
— Давай руку! — кто-то сверху, из тёмного проёма, протянул ладонь.
Рывок. Боль в плече. Я внутри.
«Столыпин» — это вывернутый наизнанку купейный вагон. Окон нет, вместо дверей — решётки. Нас набили битком. Люди везде: на полках, внизу, на багажном ярусе. Слоёный пирог из человеческих тел. В купе, рассчитанном на четверых, ехало двенадцать.
В нос ударил густой, осязаемый запах: смесь дешёвого табака, немытых тел и резкой вони привокзального туалета. Этот запах не вдыхаешь — его ешь.
— Ну что, братва, в тесноте, да не в обиде! — раздался звонкий голос с верхней полки. — Зато отопление включили, сервис!
Это был Саня Весёлый. Его везли с другой зоны. Саня оправдывал прозвище на сто процентов: даже здесь, в железной банке, он умудрялся улыбаться.
— Эй, земеля, — он подмигнул мне, видя, как я пытаюсь втиснуться в угол. — Падай сюда, я подвинусь. Тут у нас люкс-апартаменты, вид на стену включен в стоимость!
Его смех рикошетил от железных стен. Саня травил байки про своих бывших подельников, про нелепые случаи на суде. Смеялись мы, смеялись соседи за перегородкой. Даже угрюмый конвой в коридоре иногда прыскал в кулак. Саня был нашим антидепрессантом, живым доказательством того, что тюрьма не обязательно убивает в человеке радость.
Но веселье заканчивалось, когда организм требовал своего.
— Начальник! В туалет! — кричали хором.
Выпускали неохотно. «Столыпин» не любит суеты.
Поход в туалет в движущемся поезде стал испытанием. Вагон швыряло, пол уходил из-под ног. Я шёл по коридору, чувствуя на себе десятки взглядов из-за решёток. Кто-то смотрел с любопытством, кто-то с жалостью.
— Гляди, доходяга, — шепнул кто-то. — Не жилец.
В туалете, под прицелом глаз конвойного через открытую дверь, тело отказывалось подчиняться. Сфинктер сжался в камень от стресса и стыда.
Вернувшись на полку, мокрый от напряжения, я принял решение.
«Пить не буду», — сказал я себе.
Это была моя маленькая война. Я не мог контролировать поезд, конвой или свою болезнь. Но я мог контролировать это.
В купе было душно, накурено, горло пересыхало. Я смотрел, как Саня пьёт вод. — из пластиковой бутылки.
— Будешь? — протянул он мне.
— Не хочу, — соврал я.
Лучше терпеть жажду, чем снова проходить этот позорный путь по коридору, ловя равновесие под взглядами зрителей. Пусть почки ноют. Моя гордость была дороже воды.
Приняв это решение, я привалился к жесткой стене вагона, пытаясь хоть как-то отвлечься от сухости во рту. Оставалось только слушать монотонный перестук колес. Я закрыл глаза, и под эту мерную тряску меня внезапно накрыло дежавю. Полтора года назад я ехал по этой же ветке. Те же рельсы, тот же ритм. Только тогда это был плацкарт, в подстаканнике звякала ложечка, я смотрел на ели и ехал в отпуск. Я был туристом, хозяином судьбы.
Сейчас между мной и теми елями — глухая стена Я — Груз 200, только дышащий.
Станция назначения. Ночь. Мороз такой, что воздух звенит.
— На выход! Прыгай!
Лестница не выдвигалась. Она примерзла намертво. Пришлось прыгать в чёрную бездну с высоты полутора метров. Я рухнул в снег вместе с баулом, чудом не переломав ноги. Ледяной воздух ударил в распаренные лёгкие как нож.
— Сесть! На корточки!
Мы сидели в снегу, ожидая автозак. Мышцы бёдер горели огнём, ноги тряслись крупной дрожью, передавая вибрацию на сумку. Я балансировал, вцепившись в баул как в спасательный крут. «Боже, пусть это кончится. Прямо сейчас. Или убейте, или увезите».
Молитва сработала. Подъехал автозак, нас закинули внутрь, и после недолгой, выматывающей тряски выгрузили на новом месте. Это был карантин.
Железная дверь захлопнулась, отрезав внешний мир.
— Гражданку в мешки!
Джинсы, свитер, куртка — всё полетело в чёрную пасть мешка. Я смотрел, как завязывают горловину и понимал: там, внутри, осталась моя личность. Взамен швырнули робу. Ткань новая, хрустящая, но мёртвая. На мне форма висела мешком, превращая в пугало. Я провёл рукой по чёрной робе. Всё. Теперь я — единица учёта.
Нас повели стричься. Звук машинки здесь был громким, хищным. Она не жужжала — она рычала.
— Следующий!
Я сел. Сжался в комок. Псориаз, разросшийся на нервной почБе, покрыт всю голову толстой, непробиваемой коркой. Я знал, что сейчас будет.
Зубья врезались в броню. Череп вибрировал, как пустой котёл. Казалось, лезвия скребут прямо по кости, снимая не волосы, а скальп. Сейчас брызнет кровь. Я зажмурился до цветных кругов, вцепившись в подлокотники.
Когда волосы упали на пол, череп обжёг ледяной воздух. Я провёл ладонью по голове. Гладкая. Твёрдая. Белая. Словно на меня надели плотный костяной шлем. Это был мой терновый венец из собственной плоти.
Я сидел, вжав голову в плечи, ожидая насмешек. «Урод», «прокажённый» — слова уже звучали в мозгу.
Я поднял глаза.
Никто не смеялся. Парни, с которыми мы только что ехали в «Столыпине», смотрели с испуганным сочувствием. Даже балагур Саня притих.
В этот момент я понял странную вещь. Этот панцирь, эта уродливая корка — это была моя защита. Мой организм выстроил стену между мной и этим адом. Я выглядел как инопланетянин, как воин в костяном шлеме. Пусть уродливый, но защищённый.
— Болит? — тихо спросил Саня, когда мы вышли в коридор.
— Нет. Просто чешется.
Карантин встретил нас «Днём сурка». Шесть утра. Темнота. Плац.
Из динамиков рвался хрип Высоцкого: «Вдох глубокий, руки шире…»
Под этот жизнерадостный ритм мы, похожие на сонных зомби в чёрных робах, махали руками на морозе.
Но тело не дало мне спрятаться окончательно. Воспаление усилилось. Пришлось идти в санчасть. Я шёл как на эшафот, готовясь услышать привычное: «Пшёл вон, симулянт».
Дверь открылась.
Стерильная белизна резала привыкшие к серости глаза. За столом сидела не тюремная тётка, а совсем молодая девчонка. Белый халат на ней сиял, как инородное тело в этом сером мире. От неё пахло не хлоркой и потом, а духами и жизнью. Этот запах опьянял сильнее спирта.
Я стянул шапку. Обнажил свой «шлем».
Она смотрела спокойно. Внимательно. Без брезгливости. В её взгляде я увидел то, чего не видел уже очень давно — человека, смотрящего на человека.
— Запустили, — тихо сказала она. Голос мягкий, тёплый.
Она быстро черкнула в карте.
— Выпишу мазь. Салициловую. И уколы. Надо снимать воспаление, иначе кожа лопнет. Будем лечить.
Я кивнул, боясь разжать зубы, чтобы голос не дрогнул. Мазь? Уколы? Здесь? Мне?
Я вышел из кабинета оглушённый. Не диагнозом. Отношением. Пять минут я не был зэком, не был куском мяса. Я был пациентом. Я нёс это ощущение бережно, как хрустальную вазу боясь расплескать по дороге в барак.
Две недели карантина пролетели в тумане. Уколы, проверки, Высоцкий.
Потом — распределение.
Мы стояли в строю, ожидая своей участи.
— Веселов! Восьмой отряд! — Саня Весёлый подмигнул мне на прощание. — Не скучай! Свидимся!
Он ушёл, и мне стало тоскливо. Саня был той искрой, что не давала погаснуть окончательно.
— …Шестой отряд!
Меня определили в шестой.
Лучше? Хуже? Я не знал. Ноги скользили по льду, когда мы шли к новому бараку. Впереди была неизвестность. И страх. Липкий, холодный страх, который не вылечить никакими уколами. Я ещё не знал, что «Шестёрка» — это не просто цифра. Это место, где карантин покажется мне курортом.